Публикация и примечания Ирины Зориной. Продолжение
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2016
Июль
8 июля
ЦИВИЛИЗАЦИЯ — КУЛЬТУРА
Что такое прогресс?
Реально: беспрерывное, ускоряющееся, а теперь уже фантастически ускоряющееся развитие, эволюция средств убийства, орудия убийства…
Вот, если отбросить все самообманные очки, голая страшная суть: источником, сердцевиной, а лучше сказать мощнейшим двигателем, перпетуум мобиле что было? Только одно: страстные поиски, изобретения орудия убийства. Каждый раз увенчивающиеся триумфом: чем больше можно разом убить — тем лучше…
На сто обывателей от этой гонки беспрерывного усовершенствования орудия убийств беспрерывно что-то и перепадало. Из все этих кузниц, фабрик, заводов развития и усовершенствования орудий убийств — перепадало на стол комфорта.
Может быть, главный, самый главный парадокс истории человечества и состоит в том, что стремление, страсть к бесконечному убиению великолепным образом сочеталась со страстью к бесконечному «комфорту».
У каждого 1789-го обязательно есть свой 1793-й. У каждого 1917-го — свой — 1937-й. Не убежишь. Культура это знает. Цивилизации это нипочем.
Земле так же больно, как всякому живому, животному, растению (особо). У нее, у Земли, нет ни гипоалгезии, ни амнезии1 (специфика человечества)…
Ламарк. Леонардо.
Человек — «венец жизни»… А на самом деле — убийцы и самоубийцы.
Земле — больно, и все больнее от присутствия, от кипучей деятельности одного из видов жизни на Земле — от человека. Она долготерпима, бесконечно долготерпима, но вот наконец наступает момент, когда ей стало невыносимо больно и она «захотела» стряхнуть с себя свой «венец творения». Она, жизнь, не хочет умирать из-за человека.
Все ускоряется. Все больше становится людей. Дети уничтожают отцов, а потом и озверевшие отцы… И времени подумать нет. Остановить нас может только смерть, точнее — зеркало, коли взглянув, не отвернемся.
Гойя даже не мог предвидеть, не додумался, как дети будут пожирать детей своих.
«Сатурн» Гойи — гениален: отец пожирает детей своих. Просто Гойя не дожил до того момента, когда дети пожирали отцов своих еще более безобразно.
Роман есть у нас такой — «Отцы и дети» — об этом. О чем? О страстной мечте гармонии между отцами и детьми, о нормальном «кругообращении» в природе, о возвращении по-новому к этому старому.
Пропорция, пропорция — главное, между старым и новым. Она, пропорция, конечно, все время меняется и должна меняться, но иногда — а чем дальше, тем больше — становится не самосохранительной, а самоубийственной.
Что такое монархия в абсолютном понимании? Что такое республика в абсолютном понимании?
Самоубийство.
А тут — вдруг — два самоубийства, несущиеся на таран друг на друга.
Жизнь — какой-то добрый союз со смертью.
Разные религии (христианство, буддизм, мусульманство…) по-разному пытаются его, этот союз, разрешить.
Объединяет их все, религии то есть, только одно: красота или, точнее сказать, мечта о красоте.
Бог — есть. Бог — абсолютное добро.
Непонятно только одно: почему Бог — разноязычен.
Если Он один — а как иначе? Если Их несколько, то — абсолютный абсурд.
Если их несколько, то уж они-то там давным-давно передрались бы, в миллион раз хуже и отвратительнее, чем мы, их жалкие образы и подобия. Уж они-то должны были бы быть попринципиальнее нас и давным-давно свернуть голову друг другу…
Если я родился в Риме, я — католик.
Если в Женеве или в Мюнхене, при Кальвине или Лютере, я — протестант.
Если в России — православный.
Если в Индии — буддист…
Вот я и спрашиваю: один Бог или их много?
Стало быть, все зависит от случайности места рождения?..
Ответ не нашел — ни в одной религии.
Ответ нашел — у всех религий. Есть Тайна, есть — бесконечный Икс, как бы его ни называть.
XXI век — либо век самоубийственных не только национальных, но и религиозных войн, либо век национально-религиозных примирений.
«Бытие начинается только тогда, когда ему грозит небытие» (Достоевский).
Относится сие не только и не столько к судьбе человека одного-единственного, сколько к судьбе человечества всего.
Только встретившись лицом к лицу со смертью, мы и получаем возможность жить.
Возможность… возможности…
Какую выберем?
Начало всех начал или конец всех концов…
10 июля
Замыслы
Я — типичный человек замыслов, то есть типичный человек России, который не осуществляет своих замыслов. Но что-то есть все-таки в этой мысли, в этой фразе Бродского: замысел важнее всего.[2]
О «гениальности» Сталина
Осточертело… Б…ское холуйство: вспоминают с умилением… Вот вам суть: нажравшийся кот играет с мышонком…
Вольтер! Рабле! Более остроумных не то что кота — человека на земле не сыщешь.
Омерзительная, подобострастная жажда пресмыкаться. Знаете, в чем тайна Сталина? В гениальной трусости. Он гениально мобилизовал все силы, данные человеку, для того чтобы убежать от этого, чтобы избежать этого.
26 июля
Для доказательства неумопомрачения.
Вдруг вспомнил: Омар Хайям (проверил — подтвердилось).
Сначала смерть была —
То значит — лед и камень.
А значит, бесконечная беспамятность.
Но даже и у них осталась память боли,
Единственно неистребимая в природе.
Вдруг появилось солнце и зажурчала вода.
Вот-вот и все, что было названо когда-то жизнью.
И жизнь и смерть — совсем же не враги,
А только любящие сестры и братья,
Но лишь никак в любви не смели объясниться.
А смерти лишь дано одно мгновенье, а жизнь — вечность.
Язык познанья потеряли, то есть любви и правды.
И сочинили язык другой, из зависти и лжи, язык убийства.
Слово, изменив себе, тем самым погубили.
И уж тем самым все живое позабыв.
В начале было Слово, и Слово было Бог,
И слово черное вдруг захотело вечным стать.
И слово вечное воскресло.
Гимн банальности
А знаете ли, только банальность и спасет?
Какой-то русский во Франции 1794 года, термидор
Жизнь?!
Ее самая главная тайна?!
Жизнь родилась из нежизни.
Непонятно до бесконечности.
Проблеск понимания: их единство.
Нашли союз: покоя абсолютного и движения.
Пока, во-первых, не получилось скорости такой (иль быстроты), а также скоронаселения (скороразмножения), — все шло удобчиво и гармонично.
Как вдруг нарушились закона эти два — пошло все наперекосяк: понять невозможно.
(Хотя — уж догадаться бы могли — все задано в посылке.)
Нарушен жизни ритм и жизнечисленность.
И человечья жизнь вдруг обернулась смертью.
Но Жизнь же — больше, чем человек.
Она убийц-самубийц не стерпит.
Одно из двух: иль человек полюбит жизнь, иль человека жизнь отвергнет.
Август
11 августа
Очень трудно, но без всяких обиняков: пожалуй, у меня нет и никогда не было такого состояния — одновременно предсмертного и преджизненного, предтворческого, а еще перед честью своей платить долги — все, все — свои. Сейчас работа думанья, чувствования идет с такой скоростью, что я сам за ней просто не поспеваю, — не то что печатать, не то что записывать, а, может, даже и говорить (скорость звука, скорость света: думаю и чувствую со скоростью света, а говорю, тем более записываю — куда там до скорости звука — со скоростью черепахи).
Вот чудовищный парадокс: коплю, коплю, коплю — не отдаю, не отдаю, не отдаю. «Скупой рыцарь». Кстати говоря, именно поэтому я, может быть, не до конца, но как никогда, несравненно больше, чем раньше, понял духовную сущность пушкинского замысла (как примитивно понимали и понимаем мы его как физическое, денежное, золотое накопление буквально…).
Сделал — стихийно — жуткую ошибку: нарушил всю дисциплину предыдущих трех лет работы. Как бы там ни было, но все-таки каждый день записывали две-три страницы. Был РИТМ. Сам ритм заставлял. А последние два года ушел в накопительство. Будто мне 20 лет.
Это — тезис. А вот — доказательство. Попытаемся «отдать», воспроизвести то, что намыслилось, ну, скажем, за последние две недели.
Начну с сегодняшнего дня. Маленькое отступление.
Понял, пронзило уже, пожалуй, и давно: проза (моя проза, то есть которую я люблю) непостижима без поэзии, а тут оказалось, я еще более безграмотен, чем во всем другом. Ликбезы, ликбезы, ликбезы…
Ведь в чем замысел книги «Достоевский и Апокалипсис»? В том, чтобы Достоевский (Гойя, Неизвестный…) оказались — старый, любимый мной образ — как самолет в ночном небе в лучах со всех сторон, в перекрестье и науки, и философии, и социологии, психологии, искусств: только тогда я его, «самолет» этот, собью, то есть смогу наконец начать честно и совестно — понимать.
Две недели назад я решил сделать то, что я называю ГОЛОС ДОСТОЕВСКОГО, ГОЛОС ЕГО ГЕРОЕВ (он же — первый открыл это Мережковский — самый звуковой писатель)… Начал… И — началось… Не только Осип Мандельштам, Марина Цветаева, но и… но и… Ведь слово-то и родилось из звука, из музыки, из стона, из вопля радости, из стона боли, из стона трусости и предательства, из стона сострадания и верности… Слово родилось, как же это не понять и как же долго я этого не понимал, — не как «гутенбергово» слово, печатное (вот суть ненависти Ахматовой к Гутенбергу). Не глазами читали его, а слушали. А уж потом, с веками, научились укокошивать его, доведя до безмолвия… За этим стоит дикая, сладостная, проклятая работа — все на эту тему, все, что я помню, но и, может быть, главное, чего я еще и не знаю, а стало быть, — должен узнать. А сил-то меньше и меньше, и на память теперь не порадуешься…
Спохватился! Ну, спохватился. Все проиграно в детстве. <…>
14 августа
Интервью для ленинградской газеты «Смена»
Два вопроса:
— Ваше отношение к Петербургу?
— К выносу тела Ленина из Мавзолея?
Первый. Внутренне некорректен. Подразумевает — да или нет. Достоевский: «Люблю тебя, Петра творенье (Пушкин). Виноват, не люблю». Очередной гениальный его перегиб.
Я придумал себе такой критерий любви и ненависти: а если б не было самого «предмета»? Ну что Россия без Петербурга? А? Это значит, что Россия — без Пушкина, Достоевского, Гоголя, без, без, без… Россия — это и Киев, и Москва, и Петербург, и Новониколаевск, и Ставрополь… Захлебываешься от любви-ненависти.
Любите ли вы Петербург? Это все равно что сказать: любите ли вы жизнь? Любите ли вы Рим, Париж, Лондон? Ответ всегда один и тот же. Люблю, люблю и — ненавижу. Обнажается глупость вопроса и глупость ответа при — «любите ли вы?..» Нет же другой жизни.
Петербург — это город, немыслимый без Царскосельского лицея, без Пушкина, без Павловска, без Достоевского, без Белинского, без всех наших грехов и добродетелей. Повторю, не боюсь назойливости: когда вы определяете отношение к чему бы то ни было — задайтесь вопросом, а что будет — БЕЗ…
Вопрос к отечеству — всегда болезнен. Во всех нациях, у всех поэтов. Петрарка так же, как Пушкин, через 500 лет: «…черт догадал меня родиться в России с душой и талантом!» А Петрарка — в Италии.
Жизнь без греха — какая же это жизнь? Жизнь — это дарованная возможность одолеть грех.
История Петербурга куда сильнее, надежнее и вековечнее его нынешнего падения и запустения. Надо же наконец понять, что история — это не прошлое. Может ли быть прошлым генетика? Это — не прошлое, а настоящее, как память об отце и матери. Куда мы без нее?
«Виноват, не люблю». Я очень люблю Достоевского, но в этом с ним не соглашусь. «Срывный» человек, всегда переходящий через черту. Возможен ли Достоевский без Петербурга? Петербург был его Байконуром, стартом, метафизические высоты и глубины.
Да и вообще человек — разве может он состоять из одной любви или ненависти? Всегда, всегда — только в разных пропорциях. Всегда, всегда — любовь- ненависть.
Да и Толстой, москвич, яснополянец, никогда бы не написал «Войны и мира», «Анны Карениной» без Петербурга. А Блок? Ахматова, Мандельшам? Проклятие и благословение. О господи, ну нельзя же проклинать жизнь за то, что она не рай.
Петербург сегодняшний, ну как его ненавидеть, когда там Мойка, 12, музей Достоевского, живые, слава богу, Дмитрий Сергеевич и Конецкий. Ну представьте себе русскую поэзию без Мандельштама, Ахматовой. Нет же России… Где Россия? Россия — это поэзия. А поэзия — это мечта, не воплощенная в народе, но воплощенная в личности.
Второй вопрос, насчет Ленина. Нет таких слов, ни Ленина, ни Крупской, прошу прощения, и моих, что, дескать, последние слова Завещания — похороните рядом с матерью. Я говорил на Первом съезде народных депутатов. Так и сказал о тихой легенде в старобольшевистских кругах, что, дескать, так хотел. Ни больше ни меньше. На днях прочитал в газете: «Последнее слово Завещания Ленина не выполнено». Документов нет. Впрочем, вдруг вспомнил. Не уверен в точности моей памяти. Тем более в точности свидетеля — найти-то можно — дескать, Ленин, когда ему предложили перенести прах Маркса в Москву для увековечения, согласился. По-моему, на него похоже. Якобы противоречу себе — знаю точно (это документально подтверждено): Крупская была за нормальные похороны на Волковом кладбище возле матери. Знаю точно, что в «верхах» родилась идея мифологическая, посеянная в массах, которая тут же откликнулась; а теперь говорят: «Народ был за Мавзолей».
Не я первым сказал о необходимости перезахоронения Ленина. Это был Марк Захаров. Он сказал так (это всех потрясло): нужно Ленина похоронить под собственным гробом, там же, в Мавзолее. Отдадим ему должное. Но порыв был столь же благороден, сколь и неточен. Хоронить нужно по-христиански, по-православному.
После своего выступления на Первом съезде народных депутатов в 1989 году я шел по бульварному кольцу. Навстречу женщина примерно моего возраста — лет 60. «Вы Карякин?» — «Да». — «Это вы сейчас выступали?» — «Да». — «О господи, мне моя мама говорила, что, пока его не вынесут, беды не кончатся». И поцеловала меня. Мистика? Не знаю. Факт констатирую. Патриарх намекнул (и за то спасибо): не пристало в самом центре страны — погост держать, да еще песни-праздники на нем устраивать.
Замечательную вещь на днях брякнул Зюганов: если что и происходит, то все и происходит по велению Божьему. Эрго: раз Октябрьская революция произошла, то не иначе как с соизволения Бога. Вот олигофрения, достигшая самоубийства.
15 августа
Как можно понять художника вне его точного, точнейшего, топографического, топометрического — времени и места?..
В общем-то я все время кручусь — метеором познавающим, познающим (все-таки я не тростник; Паскаль: «Человек — мыслящий тростник») — вокруг Достоевского и Гойи, и тут уж ничего не поделаешь, что бы там ни происходило, что бы я ни вычитывал, — все равно все мысли вокруг них. У Мандельштама в свое время меня потрясла одна фраза: «Я один пишу с голоса» (смотри бесконечные свидетельства об этом современников его, начиная с Н. Я. Мандельштам).
«В начале было Слово, и Слово было Бог…» Начало Библии слово, которое было в начале, оно ж не написано было, а — прозвучало? Вдумываемся ли мы — что за Слово? До Гутенберга же дело было. Не было печати. Слово было тогда — звучащим. Оно по происхождению — звучащее. Слово всегда звук — в со-горе или, реже, в со-радовании. Крик о помощи или призыв со-радоваться.
Итак, я отвлекся, но нить не теряю. Я обратился к Мандельштаму, пораженный вышеупомянутой мыслью — словозвуке. Но невольно увлекся, не мог не увлечься его, Мандельштама, словозвуком. Прочитал, перечитал — всего. А всего-то 333 стихотворения. На одном споткнулся: «Концерт на вокзале». Пытался заучить его наизусть — ничего не получалось (читал и учил его по моему фиолетовому однотомнику, где, оказалось, неправильно расставлены абзацы между — середь — строфами).
Нельзя дышать… Мелькнуло — где? Ну, ясно: Павловский вокзал (в романе «Идиот», — едва ли не три четверти действия там); и конечно, «то Павловского вокзала раскаленный музыкой купол». Кто-то подсказал: Павловск — подпетербургская консерватория, куда ездили на каретах, — а это очень дорого. А потом, догадавшись, провели туда маленькую веточку железной дороги, и весь Петербург, уже не каретный, получил возможность там побывать.
Стихотворение. Поэма. Ну какое значение имеет то, когда и где оно написано, потому что, видите ли, истинно художественное произведение не зависит ни от времени, ни от места.
Ах какой слух, ах какой вкус!.. Ах какая олигофрения…
Да. Господи: что вы мыслите Данте — без… не только без Италии, но и без Флоренции, что ли? Без того, тогдашнего времени? Без той, тогдашней минуты, без того, тогдашнего места? Потому что точность времени и точность места — когда и где произведение было создано, — откладывает на него, на это произведение, неизгладимую печать, от которой его не надо «оттирать», иначе вы его, это произведение, это творчество убьете. (Ср. и особо развить, например, «Моцарт и Сальери» Пушкина — когда? Где? Не важно? Ой, как важно! «Смотри, какой здесь вид убогий».[3]) Ну как же это не понять и как же этим не проникнуться? — Ну при этом-то виде убогом, в это самое время — он, Пушкин, и сотворил такое.
Отвлекаюсь, якобы отвлекаюсь… Этот стих — «Концерт на вокзале», для меня по крайней мере, — один из самых трудных, «криптограммных» (слово Маковецкого) из всего Мандельштама.
Место и время… Место — понятно — почти элементарно: Павловский вокзал. Есть у Мандельштама статья такая. Называется: «Музыка в Павловске» (из «Шума времени» — первая проза). Что там? Там — «музыка в Павловске; шары дамских буфов и все прочее вращаются вокруг стеклянного Павловского вокзала <…>. В середине девяностых годов в Павловск, как в некий Элизий, стремился весь Петербург. Свистки паровозов и железнодорожные звонки мешались с патриотической какофонией увертюры двенадцатого года, и особенный запах стоял в огромном вокзале, где царили Чайковский и Рубинштейн. Сыроватый воздух заплесневевших парков <…> и оранжерейных роз, навстречу ему тяжелые испарения буфета, едкая сигара, вокзальная гарь и косметика многотысячной толпы». Все главные образы, все главные ощущения — в столкновении железа и стекла, стеклянности, скрежета и мелодии, — все это и пересоздалось в этом стихотворении.
Место… Время… Павловск… Да помните ли вы, что три четверти «Идиота» происходят в Павловске, да помните ли вы ахматовское «То Павловского вокзала Раскаленный музыкой купол»? Как можно понять художника вне его точного, точнейшего, топографического, топометрического — времени и места?..
Сентябрь
5 сентября
Запало сыздавна от Достоевского, запало как-то чугунно, тяжеловесно: дом похож на владельца («Идиот»), дом похож на основателя-отца, а в доме почему-то висит картина (копия-гравюра, конечно) Гольбейна Младшего «Мертвый Христос в гробу». Помните разговор о ней? <…>
Ср. дома, квартиры до 1917 года и после… Ср. «Случайные семейства» Достоевского («Подросток»). Не свое, а — снимают.
Потом «Великий передел»… Преображенский в «Собачьем сердце»… Квартиры <19>20-х, <19>30-х, <19>40-х и т. д. годов. Устройство в них…Мебель, посуда, что на стенах… Дикая смесь вкусов и безвкусицы…
Какие квартиры я знаю? Вспомнить. Чуковских. Пастернак. А. А. Реформатский — Ильина. Какие квартиры я видел еще? А. Д. С., А. И. С. Квартиры — лицо человека. Кто-нибудь пристальнее, чем я, присмотрится к этому и лучше, чем я, поймет и опишет. Без Ю. Лотмана — для сравнения — и Достоевского — не обойтись. Квартира — твой, мой, его малый космос.
Англичане открыли, не поняв («Мой дом — моя крепость»), этот закон. Был бы гениальным поэтом, написал бы, конечно, гениальные стихи о комнатах, квартирах…
Самые бескомнатные и самые бесквартирные люди (в писательстве) — Достоевский, А. Ахматова, О. Мандельштам, М. Цветаева, что уж говорить о В. Хлебникове — перекати-поле.
Вот такая мечта о маленькой поэме. Есть ли тут закон? Думаю: и есть и нет. Попробуйте представить себе Достоевского в Ясной Поляне… Попробуйте представить себе Толстого, снимающего комнату на углах Петербурга или в Дрездене.
Юра Давыдов, Алесь, Булат не успели, да уже и некогда, а все-таки Булат начал проращивать корни…
Семья. Дом. Корни. Все развеяно, сожжено, восстанавливается. Что в дворянстве, что в крестьянстве.
Портреты предков, друзей… БИБЛИОТЕКА. Национальные особенности домов, квартир. Главное: входишь в квартиру, входишь в дом — можешь ли представить себе личность человека, живущего здесь? Большей частью — можешь представить себе только безличность.
Все это — лишь часть другого вопроса, другой задачи, сверхзадачи: разрыв всех органических связей и замена их идеологическими, а в конечном счете — чисто механическими… Разрушение всех религиозных, исторических, родовых, семейных, личностных, домашних, привычных, надежных, всегда спасавших… Антология на этот счет. Не только философско-историческая, но и поэтическая.
9 сентября
ПАМЯТИ ЛЬВА РАЗГОНА
Помер на 92-м.
Невозможно представить, что выпало на его долю. Невозможно представить, как это он все вынес.
Если одним словом о нем, то слово это — свет добра. Сколько его знаю, всегда светился добром. Не только не озлобился — добрел.
Да, переменил убеждение, содрав кожу, ободрав ногти, не то что те, кто подсюсюкивая всю жизнь господам, вдруг устроили сейчас общий союз коммунистов с нацистами.
Его любил Андрей Дмитриевич Сахаров. Награда — выше нет. Его любил Булат Окуджава и посвятил ему такое:
Песенка Льва Разгона
Лева, как ты молодо выглядишь!
А меня долго держали в холодильнике… (в лагере)
Я долго лежал в холодильнике,
омыт ледяною водой.
Давно в небесах собутыльники,
а я до сих пор молодой.
Преследовал Север угрозою
надежду на свет перемен,
а я пригвоздил его прозою —
пусть маленький, но феномен.
По воле судьбы или случая
я тоже растаю во мгле,
но эта надежда на лучшее
пусть светит другим на земле.
Почти профессией становится — писать некрологи о хороших людях. Одно только хорошо, что о хороших.
16 сентября
С запозданием, но…
Суть — а суть не бывает случайной, — давно почему-то неумолимо тянуло. Это тяга, если вспомнить мои слова философические, — тяга не столько гносеологическая, сколько онтологическая, то есть тяга к корням: тяга старости к детству (О. Мандельштам — тот стих…[4]).
Поездка в эту странную и всегда манящую меня деревню Астрадамовку, на родину отца Алексея Морозова. Безрезультатна. Примерно так же, но неудачно, как с Ирой лет 20 назад, в Пермь, когда я искал там могилу отца.
Закон: в конце жизни человек вспоминает, ищет, а иногда даже и находит — корни. Это абсолютно естественно. Это иногда прорывается даже у самого бескорневого существа…
Жажда корней. Что на этот раз? Почти молниеносный — как там? — переплыв-перелет… Бум в башке, а идея чистая: Астрадамовка. Самое начало моего детства. Почему — не знаю, а все-таки домыкался. Вовсе не напрасно. Знаю: будет долго всплывать. Из того пустяка, каковым я, как и почти всякий, являюсь, как хочется сделать не пустяк… И что же? Как ждал, как надеялся — на что? Главное, что помню, когда Ира меня снимала, ту речку… Вот тут — она была такая в ширину — ставили сети и, боже мой, сколько же мы ловили рыбешек!.. А на той поляне паслись коровы. Прапраправнучки тех коров, которые меня тогда поили.
Сначала зашел в какой-то административный центр. Приняли очень хорошо.
— В чем дело?
— Да как же в чем? Корни найти. Память нашел, а корней — нет (еще?).
В селе живут 2 тысячи 19 человек. Все друг друга знают, а корней никто не помнит. Никто фамилий прежних не помнит. А все друг друга — знают. От тех людей, кто жил в Астрадамовке раньше, не осталось и следа. Никто никого не помнит, никто никому не нужен.
Главный «свет в окошке» — это Антонина Васильевна Прокофьева. Младший сын, сдуру погибший, моряк (фотография). А двое сыновей, слава богу, всегда помнят дату эту и всегда чем-то помогают. Не открывала долго. Ясно: глуповатый народ. Ясно: приехать и хотя бы неделю пожить реально. Отдали должное, конечно, формально: пошли на кладбище. Побродили — ну что? кого там найдешь? Я, впрочем, нашел, мужа Антонины Васильевны, умершего в 1977 году. Боже, как она стеснялась, когда Ира ее фотографировала. «А ноги не будут видны?» Щедрость. Ничего не жалко. Ничего брать не хочет.
И уезжаешь в жути непознания… И уезжаешь в неизбежности вернуться. Не на полчаса, серьезно. Побродить. Побередить детскую память свою. Детство — совесть.
Потом я расскажу о другом. А все-таки я побывал в Астрадамовке, в которой я был ровно 64 года назад.
Вот я и говорю: почему в такие два-три места меня тянет неудержимо, и тут уж ничего с собой поделать не могу. Надо, нельзя не побывать напоследок. <…>
22 сентября
Всегда (почему-то принципиально и как-то загадочно непонятно люблю даты: давным-давно понял, точнее предчувствовал, что в них невероятным образом соединяется твоя суть).
А сегодня — прощаться с Раисой Горбачевой — очень странно: мои отношения не к ней, а к нему. Какие-то точные обязательства к нему. Как их осуществить? Неужели об этом не думал? Думал. Все время думал. Все время представлял его лицо (не важно — что по-настоящему ее не было. Был он).
С утра дикий запут. Как поступить? Поехать туда с утра, на официально прощание, вместе с «чинами»? Понятно — не по мне. Не поехать — нельзя. Слава тебе, господи, произошло так, как и произошло. Поехали на кладбище и потом в Фонд. Может быть, какого еще не бывало, достойное прощание с эпохой. На душе стало свободнее. Когда я к нему подошел и мы поглядели друг другу в глаза, — чтобы описать эту секунду, никакого таланта не хватит…
Толя (Черняев)[5]:
— А я тебя не ожидал здесь… А где Ира?
— А ты что, и Иру не ожидал здесь? Вон она. Может быть, ты не ожидал меня тогда, когда ее, Раису Максимовну, выгнали с дачи? А ему, М<ихаилу> С<сергеевичу>, приказали очистить кабинет, кто тебе позвонил, попросив устроить мне последнее прощание?..
Толя обнял и поцеловал меня.
Я представляю: сидит целый день перед гробом любимой жены и видит, как тьма людей почему-то ее любит. Совсем не потому, что ее лично знали. Никто ее лично не знал. А из-за вас, который (но это особая тема)… Как странно все замыкается. Целая эпоха. Если хотите, со своей собственной эстетикой, закончено, «закруглено».
Для меня сегодня этот день был таким же, как, когда я, узнав о хамстве Ельцина, будучи его советником, позвонил А. С. Черняеву, сказал: «Толя, а я хочу попрощаться с ним по-человечески, если это возможно сделать». Он это сделал. И я это сделал. И мы говорили накануне его отречения часа полтора, о чем я записал.
Какой ужас — политика обесчеловечивает человека. Какой самообман: я, как политик, сделаю все человечнее… А вот так получается, и вдруг в секунду — на секунду — обнажается ложь твоей внешней жизни.
Октябрь
12 октября
Вечер в ЦДЛ, посвященный А. И. С. Сомнение: идти — не идти. Решение.
Сараскина предупредила меня, сказав, что будет говорить о Солженицыне не как о писателе, а как о читателе. (Не совсем точное повторение и воплощение моей любимой мысли, см.: «Достоевский и канун ХХI века» о мечте русских писателей, осознанной или неосознанной, утопически гениальной, чисто христианской, — о превращении читателей в писателей. То есть? То есть о возвращении человека, «человечка» к творчеству, к «демиургству», к сотворчеству.) Открыл сие, конечно, Пушкин своим Белкиным (об этом см.: целая глава в моей книге; понял и поддержал эту идею — спасительную, насколько я знаю, только Достоевский). Превратить читателя в писателя — это, может быть, и есть главное назначение религии и ее земного воплощения — хорошей литературы.
Л. Сараскина «предупредила», «украла» у меня буквально из-под носа, из-под языка, из-под мысли идею: Достоевский как читатель. Сказала: «Всегда мы знали читателя такого-то писателя, но писателя таких-то читателей — над этим не задумывались». Я задумывался. Рад, что совпало. Говорили о шахматах тут. Ну, представьте себе, мастера, даже гроссмейстеры, разговаривают о шахматных партиях. Ласкер, Каспаров, Карпов.
Ну кто лучше знает суть дела.
Ноябрь
ОН ВСЕ ЕЩЕ УЧИТСЯ…
К 75-летию Юрия Давыдова
Мы дружны с Юрием Давыдовым двадцать пять лет, а последние шесть еще и соседями стали по Переделкино. Наговорили, наверное (и очно и по телефону) тысячу часов. Все эти годы я записывал впечатления от наших встреч (и от его книг), иногда включая диктофон. Устный Давыдов не менее (если не более) богат и щедр, чем письменный. Так что набралось немало страниц. Может быть, понадобятся кому-нибудь для будущей книги о нем. Сам-то я уже не успею…
Поэтому не буду писать ничего юбилейного, а просто попытаюсь наскрести несколько выписок из своего «Дневника русского читателя» («ДРЧ»).
В <19>74-м Ю. Крелин упрекнул меня:
— Занимаешься «Бесами», а, небось, Давыдова не читал?
— Нет. А что?
— Да «Судьбу Усольцева» хотя бы…
Тут же раздобыл. Прочел. Изумился. Позвонил автору. Напросился на встречу. Помчался. Смолоду, сдуру, сгоряча я ляпнул ему тогда, в первый час нашей встречи, разбежавшийся мальчишка, — как жалко, что я не воевал, не сидел…
Ответом был — взгляд, который я никогда не забуду, и долго-долго, кажется, начал понимать.
Проговорили полдня. Влюбился (оказалось, навсегда). Он подарил мне свой последний экземпляр «Усольцева» (посвящение написано очень неверным почерком). И вот уже позади четверть века. Серебро. До золота — не дожить.
Итак, несколько выписок из «ДРЧ».
Поглядел на полку с книгами Давыдова. И вдруг осенило: как много у него (особенно поначалу) путешествий кругосветных, наверное, потому что «невыездным» был. А все равно и в Африке, и в Америке, и на любом океане Русью пахнет, Питером, Москвой. Все равно домой возвращается, в грот Иваново- Разумовский или к «вечерам в Колмове». Причем чем более делался «выездным» буквально, тем более невыездным в писательстве. Путешествия его во времени по России, да простит он меня, несравненно драгоценнее странствий по заграничным пространствам.
18 ноября
Сегодня пошел к Давыдову отнести «Литературку» со статьей Я. Гордина о нем. Сам читать не буду до окончания подборки этих выписок, чтобы не сбиться, хотя уверен заранее: Я. Гордин написал любовно и глубоко. А пока лучшее, что читал о Давыдове, — у С. Рассадина.
Спросил у Юры насчет его кругосветных путешествий. Он согласился: «Это я для роздыху. От политики бежал. Красок захотелось, простору, да еще после лагерей…» Возвращенец, однако…
Юра как-то по-детски и по-сократовски влюблен в ненавистного Ленину правдолюбца Владимира Бурцева (который докопался до ленинско-немецких марок, а еще раньше — до провокаторства излюбленного Ильичем Малиновского), влюблен в Германа Лопатина, но особенно — в своего «Глебушку» (Успенского). Случайность? Нет, разумеется. Родное искал и — нашел.
Очень родной ему человек сказал о нем, с оттенком негодования и скрытой гордости: «Главная его черта? Патологическая порядочность». Очень точно. Не ангел, конечно, но это — доминанта. Во всем. И в человеческих отношениях, и, может быть, особенно — в работе.
Вспомнил, как один юноша, писавший диссертацию о Л. Тихомирове, сказал ему: «Юрий Владимирович! В какой архив ни заглянешь, везде ваши подписи…» Кстати, о Льве Тихомирове. Народоволец, вдруг проклявший свое «революционство», «впавший в православие» и заклейменный «ренегатом»…
У Давыдова есть мысль о том, что даже само только упоминание какого-нибудь неизвестного имени человека — уже есть начало воскрешения его, а тут он, Давыдов, воскресил путь, подвиг горчайший человека, пусть заблудшего, — к истине.
Вспомнил еще мысль Ключевского: настоящий писатель дает больше для понимания истории, чем почти все историки. Иначе говоря: настоящая литература есть первоисточник для понимания духа исторической эпохи, то есть сути человеческих отношений.
Но у Ю. Давыдова нет противопоставления вымысла факту. Недаром его любили и Е. Тарле и П. А. Зайончковский. Уверен: полюбил бы и сам Ключевский.
…Иду к Юрочке. По пути мысль: почти все наши патриоты-антисемиты — «христиане чистейшие». Как же так? Христос — еврей, Мария, Иосиф — тоже. Апостолы… Свяжите свои антисемитские концы с такими вот началами…
Рассказал Давыдову. Грустно посмеялись. Он: «Какие они христиане — язычники поганые!..»
Спросил у Юры: «Не страшно было писать о Нечаеве после „Бесов“?» — «Еще бы — „не страшно“. Ужас. Даже твой Достоевский всего не знал. Факты заставили».
Очень субъективно: без его романа «Две связки писем» я бы куда хуже, поверхностней понял и «Бесов» Достоевского. Думаю о том, а что если бы Ф. М. Достоевский прочитал «Две связки писем», не говоря уже об «Архипелаге ГУЛАГ»?.. Входить в мир русскому человеку (и не только русскому) без «Бесов» и «Архипелага ГУЛАГ» — значит сразу заблудиться. А молодым, тинейджерам — нельзя без «Усольцева». Господи! Мы самая предупрежденная, перепредупрежденная страна и — самая глухослепоголосистая. Голосим-то голосим, да все не по делу. А еще мы — страна самая беспамятливая.
Вот тема: книги о «бесах» во второй половине XIX («На ножах», «Некуда», «Бесы», «Марево», «Панургово стадо» плюс, плюс). Библиотека целая. То же в десятых-двадцатых годах века XX. И такая же библиотека наших дней. Начал ее, в сущности, Юрий Давыдов.
Но тут и другая тема наклюнулась: «бесы» новые, наши, вокруг, сейчашние. Хотя этот орешек разгрызть уж не нам.
А ведь и эта тема есть у Давыдова, особенно в последнем романе.
Удивительная эволюция у Ю. Д., эволюция, так сказать, социально-политическо-идеологическая. Разрыв с коммунизмом у него произошел мягко, не надрывно, без истерик. Коммунизм в нем был не убит, расстрелян и проклят, а просто отмер, сам собой. Как и у Булата.
Премий у Давыдова несколько: одна — Государственная (1987 года), «Триумф», сахаровская и аполлоно-григорьевская. А что? Вы что, думаете, прожил бы он, выжил бы без них, на пусто унижающую пенсию? Какой-то прогрессивный дурачок (фамилию не запомнил и помнить не хочу) написал недавно: выгнать всех писателей из Переделкино!.. Приходи, голубчик, выгоняй Юрия Владимировича руками своими… Хватит духу? Эх, ты, ленинец хренов по сущности своей. Поглядись в зеркало — отшатнешься.
Полный текст читайте в бумажной версии журнала
1. Гипоалгезия — пониженная болевая чувствительноть. Амнезия — потеря памяти.
2. «И в силе остаются Ваши прошлогодние слова: „Главное — это величие замысла“», — писала Ахматова Бродскому в 1961 г.
3. «Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий…» — строка из стихотворения А. С. Пушкина «Румяный критик мой, насмешник толстопузый…» (1830).
4. Имеются в виду строки Мандельштама:
О, как мы любим лицемерить
И забываем без труда
То, что мы в детстве ближе к смерти,
Чем в наши зрелые года.
(1932)
5. См. примеч. 24 в № 1.
6. В. А. Шенталинский (род. в 1939 г.) — поэт, прозаик, общественный деятельность. Возглавляя Комисиию по творческому наследию репрессированных писателей, первым открыл литературные архивы КГБ. Наиболее известная его книга — «Рабы свободы» — о трагических судьбах советских писателей.
Публикация и примечания Ирины Зориной
Продолжение следует