Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2016
* * *
Где «Юность» — всего лишь журнал,
а «Слава» — железный будильник,
я помню в подъезде подвал,
бутылки, осколки, рубильник —
бомжи здесь хранили свой скарб
и школьники мучили кошек.
…Льет дождик, юкейский накрап:
«The Hope» — задрипанный паб,
и «Glory» — зеленый горошек.
* * *
Дед мой, Борис Александрович, мамин папа,
был раскулаченных ссыльных младший сын.
Двадцатого века его скользом задела лапа:
не был на фронте, не репрессирован.
Телегин Борис Александрович, из-под Курска,
село Бупел, в двадцать втором рожден.
Всю жизнь скрывал, что из ссыльных.
Вот, в общем-то, вся нагрузка.
А еще не вступал в партию, хотя и не лез на рожон.
Прятал свою причину и говорил, что зренье.
Как я узнал недавно, лишенцев не брали на фронт.
Помню, на семейных праздниках некоторое презренье —
свояки-то фронтовики! — легкий, неуловимый фон.
Я не гордился дедом. Не был мой дед героем.
Только рот откроет — бабушка тут же: «Молчи».
Зато научил меня в шахматы, недурно паять припоем,
строгать грамотно доски, щели замазывать у печи.
В общем, вырастил безотцовщину, пусть не мачо,
но по-крестьянски крепким простым умом.
Вот почему над гробом не мог без плача.
Да, был еще пчеловодом, геологом, грибником.
Что дед мой думал о жизни, знал ли какую правду?
Достоевского — бабушка, он — в длинных черных трусах
вечером у плиты «Известия» (но не «Правду»).
Вечером кухня — как парусник в парусах.
Стихи суть грехи. В слабости, а не в силе
пишет поэт, в гордыне. Будьте же вы, стихи,
слабыми, без спецэффектов и прочей пыли,
с нежностью обязательно, преимущественно тихи.
Отсюда речь моя пусть их, родных, полюбит,
пусть сделает все, что может, слабый ночной стишок.
У мамы и бабушки пусть хорошо все будет,
у мамы и бабушки пусть будет все хорошо.
* * *
Желтый лист неродной пролетает, как фантик,
говорит мирозданию: стоп.
Это я-то и есть настоящий романтик,
несомненный безумец и сноб.
Разворачиваю, словно счастье, конфету
и швыряю под ноги листок.
Молодому пишу отношенье поэту:
я читаю тебя между строк.
Завещаю тебе эту мглу мирозданья,
умирания ласковый сон,
по периметру парка багровые зданья,
это «худи», рюкзак, капюшон.
Забери холодок и иронию эту,
этот фантик себе забери.
Этот ритм, не дарующий счастья поэту,
даже это, чуть слышно, «умри».
Даже это «живи», если сможешь, конечно,
разогнать молодое перо,
пока я выбирал: «неизбежно», «небрежно»
и бежал через парк на метро.
* * *
Napishu stikhotvorenie o cirillice,
o cirillice v tonkoj knizhice.
Cheres sto let cirillicy sovsem ne budet,
odna latinica budet.
Stikhi po-russki budut vygljadet` tak.
Ikh chitateli, sootvetstvenno, tozhe.
Edet v londonskom metro aziatskij chudak,
okh, liricheskaja spes` na rozhe.
Strashnye zvuki, slovno rezhut metall.
Strashnye byli bukvy, budto ostov pozharishch.
Privykaj k russkoj muzyke, evropejskij kurzal.
K pravopisaniju novomu privykaj, tovarishch.
* * *
Что за словом не следует ничего,
как сказал великий их «голубой»,
я не знал тогда и полно всего
сочинил, чтоб только ей быть со мной.
Остальное — молчанье, как говорил
псевдоним величайший неясно чей.
Я усвоил, и вот из последних сил
сам себя из слов выталкиваю взашей.
* * *
У нас вчера открылась пиццерия.
Трубил в трубу немолодой трубач.
Ажиотаж, подарки, булимия,
афробританцы, дети, ор и плач.
Надули много шариков, для смеха
навесили цветов на ворота.
Как скучно жить. Как жалко человека.
Какая ложь и подлость красота.
В ПАРКЕ. НА МОТИВ ЕЛАГИНА
Вот мальчик на скамейке рядом с мамой,
отменно хулиганистый пацан.
Отсюда жизнь его видна до самой
пробежки титров, как кинороман.
Он станет замечательным поэтом,
как лучший друг, как я бы, может, смог,
а может быть (не хочется об этом),
убийцей станет, вышибет мне мозг.
А может быть, совсем никем не станет,
счастливым будет, ну совсем никем.
И свет небес его не одурманит,
и блеск земной не соблазнит ничем.