Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2016
Столп и утверждение истин отечественного нонконформизма, Виктор Соснора вот уже более полувека, не отступаясь, поддерживает его колеблемый треножник. В этом есть какая-то, неотчуждаемая от биографии поэта тайна. Потому что сам по себе никакой нонконформизм столь долго процветать не в состоянии. Вечен в художестве лишь конформизм.
Для начинавших в годы оттепельного застоя литературная судьба Виктора Сосноры диковинна: он протестовал, не протестуя. Господствующей идеологии не подсвистывал, с номенклатурой в перебранку не вступал. Зато, вдохновленный культурой древней Руси, ушел с философского факультета университета, увенчанного неудобоваримой аббревиатурой ЛГУ, в поэзию, где быстро завоевал популярность в среде людей, далеких от клана стихоплетов-жизнеутверждальщиков, «по велению сердца» прислуживающих властям.
Искатель прорастающих из языковых глубин слов, Соснора как настоящий авангардист на задрипанном новоязе выступать не собирался. «Ни о каком диалоге с обществом не может быть и речи, — заявлял поэт в конце второго тысячелетия всеобщей борьбы за налаженную государственной доктриной жизнь, — общество пишет и читает само себя. Но есть души, и они ждут слов…»
Кто наводил окрест этих душ бравопорядки? кто судил? и кто был «зверски убит горем»? Соснора говорит: кесарь. Но подразумевает: поэт.
Это не бунт, это опыт.
Для стихотворца спрямленных путей нет. И он быстрее других людей уверяется, что настоящие мозги — «с изгибом». Такова максима Виктора Сосноры. Воспользовавшись обыденной речью, поясним: дело поэта — «шевелить извилинами». Буквально, персонально и непрерывно.
Слова смешиваются не в устанавливаемом властью беспорядке, а в нужном произволу творца порядке. Назовем его «звукорядом»: вопрос о звучании совпадает у Сосноры с вопросом о понимании. Много меньше прочих граждан творец этот уповает на «жизненный опыт» — им семьдесят большевистских лет истово утруждали себя легионы пишущих в душегрейках цвета советской жизни.
Из поэтов, кого в середине прошлого века склонны были уважать молодые новаторы, первым Виктора Соснору заметил Борис Слуцкий, передавший стихи двадцатитрехлетнего поэта Николаю Асееву. Тот поразился природной «отчаянности голоса» юного стихотворца, не сулившего, как он понял, его обладателю счастья. Спасение мастеру лирических и прочих отступлений увиделось в самих особенностях дарования нового «будетлянина». «Сумел ли я дать Вам понять себя? А стихи Ваши, присланные мне, — определяет он, — замечательные по глубокости плавания с аквалангом времени».[1] Единственной мерой подлинности стихотворной речи Асеев признавал ее «дыхание». И ему представляется: «на глубине», в подцензурном океане, его подопечный, может быть, и не задохнется. В данном случае благодаря его погружению в стихию древней русской культуры. Вариации Сосноры на темы «Слова о полку Игореве» в это время уже появились. Даже усомнившись в возможности дружеских отношений между собой и молодым поэтом, Асеев незадолго до кончины написал ему 8 февраля 1963 года в прощальном, прекращающем отношения письме: «Но я не изменил своего мнения о Сосноре как о самом талантливом из живущих сейчас в стране поэтов».[2]
К этому времени — благодаря Асееву и с его предисловием — вышла первая книга стихов Виктора Сосноры — «Январский ливень». Участие в ней соратника Маяковского импонировало Сосноре, хотя более существенную роль, чем футуризм, сыграла в его литературном становлении увлеченность славянской языковой архаикой, миром древнерусской культуры, а на его мировоззрение наложил отпечаток рывок в сторону русской религиозной философии, знакомство с трудами Н. Ф. Федорова и о. Павла Флоренского, а не с «Государством и революцией» вкупе с «Эмпириокритицизмом и материализмом», сочинениями гримированного под философа Ильича, простодушно предложенными тем же многоопытным Асеевым. «…Вряд ли больше нужно для своего высшего образования», — наставлял он Соснору в первом же к нему письме.[3] Впрочем, русский футуризм «будетлянского» толка можно рассматривать и как радикальный извод федоровской «философии общего дела». Пусть сами его адепты этого и не замечали. Или не решались заметить.
Международная известность Виктора Сосноры в советское время парадоксальным образом едва ли не превосходила его отечественную полуподпольную славу. Введенный Лилей Брик «в круг лиги международного „клана“ искусств», как пишет поэт, он уже в 1960-е двинулся завоевывать Париж, читал лекции в Венсенском университете (1970, 1979), в университетах США (1987), участвовал в фестивалях поэзии в Праге, Варшаве, Риме, Стокгольме, Хельсинки, Париже, Белграде, Стамбуле… Эстетические опыты французских левых интеллектуалов были несомненно созвучны молодому поэту, в то время как духовная благодать с такой же очевидностью указывала на язык родных осин:
Раем оросило, солнечно и утро…
Во дворе осина, а на ней Иуда.
Это стихи. Но и проза Сосноры являет собой продолжение лирики, иными, более философическими средствами: «Что-то во мне человеческое, видно, конец недалек…» Это из прозаического по способу размещения на странице «рождественского раскраса» «Вид на дверь». Ну как в этой сентенции не распознать оружие русской лирической меланхолии, дактилический трехстопник: «Что-то во мне человеческое, / видно, конец недалек…»? Из песни стопы не выкинешь: «Тьмою здесь все занавешено / И тишина, как на дне…» (Булат Окуджава).
Нет, не лета, но сама поэзия уводила Виктора Соснору в дремучие заросли прозы. Ошарашивающей, влекущей к себе, как ошарашивают и влекут нежданные дебри с неведомым зверьем. Все в них для путешественника внове, но, не струсив и обжив эту чащобу, он удивится еще сильнее: уж не в Прибалтику ли его занесло? А скорее всего, он и из Питера никуда не уплывал, сидит себе на берегу Финского залива… И закат в синих морских шелках — тот самый, на который глядишь ежевечерне. И «туман на море скользит как тень». А дирижирует этим морем — луна. Темнеет, и целая лирическая сцена умещается в половину строки: «На улице был фонарь. Был поцелуй».
Это и есть лирика, в другом состоянии записанная в стихотворной форме:
Все было: фонарь, аптека,
Улица, поцелуй.
«Все это было, было, было…» — едва ли не кит сосноровской эстетики. Александр Блок его лирике не помеха, он только усиливает достоверность переживания. В отличие от большинства авангардистов, Соснора прекрасно знает, что интереснее всего в любом дерзновенном новаторстве его архаическая подоплека. Спихнув с вездеходов современности в лицо опознанных предков, домчишься скорее всего до своих прямых пращуров и услышишь: «…я не последний из казненных, / не последний». И тогда в Державине узришь не чинно беседующего «архаиста», а пахаря, вытащившего на поверхность из-под пресса классицизма оставленные в небрежении пласты русской обиходной речи.
Что же касается поэтической интонации, метрики, ритма, то они в текстах Сосноры, имеющих строфическую графику, зачастую так далеко уводят вспять от принятой в последние два с половиной века стихотворной просодии, что легче искать и устанавливать в ней неисследованную еще толком структуру прозаических жанров. Или же следует признать, что формальными признаками поэтического обладают и прозаические конструкции.
Стихи Сосноры опыляются прозой, и пишет он вообще не стихи и не прозу, а книги. Его звукопись нуждается в резонирующих «хороводах пространств». Отсюда и признание: «Я — голос весь». Кто слушал когда-либо его авторское чтение, не усомнится: он внимал упоенному клекоту.
Силу словесность Сосноры набирает «ниоткуда», из воздуха. Стоит заметить: в книгах Сосноры автор часто разговаривает не с людьми, а с птицами, существами древнейшими и почтеннейшими. У вершины его мирового древа расположилась умудренная тысячелетним опытом сова — атрибут Афины. Ночные страхи ей неведомы.
А потому, кто еще посмеет взмолиться среди бела дня так, как это делает Соснора: «Господи Бомже!»
А ведь и в самом деле: кто укажет нам Его местопребывание? И не о Христе ли, раньше, чем о других, можно сказать: «Без определенного места жительства»?
Каторжный труд, которым склонны себя обременять — гордясь этим бременем — писатели, представляет собой, в сущности, нечто аномальное:
И если Бог меня лепил в прошлом,
Ему нетрудно, — Он еще слепит.
Может быть, уже сегодня. То, что было, то, что изображает поэт, происходит и на наших глазах. Разница в том, что мы — увы! — не ощущаем мир как творящееся и творимое изо дня в день чудо. Не ощущаем, что бытие каждое утро предлагает нам свои неразгаданные тайны.
С русской утопической традицией поэт связывает себя едва ли не ребяческими узами, и феномен собственного сочинительства рассматривает как «аномалию детства», звуки и краски которого первенствуют в работе художника. Ведь именно в душевном опыте ребенка реальность и фантазия нераздельны. Как было замечено о Наталии Гончаровой: «Зоркость у нее детская, которую почти никому сохранить не удается». Речь тут, разумеется, о свойствах художественного сознания Сосноры, а никак не о его личном «инфантилизме». Только та поэтическая речь хороша, что подтверждена не зависящим от текущего опыта переживанием и глаголом, им вызванным.
Сюжеты из древней русской литературы и фольклора, философский утопизм федоровского типа и наследующий ему русский футуризм, увенчанный Цветаевой, сплелись у Сосноры в антиномичное эстетическое целое, не упорядоченное и не сглаженное все упрощающей «зрелостью». Доминантой для этой эстетики является представление о «превосходстве метафоры над логикой». Вся художественная речь Сосноры подчинена спонтанной духовидческой фантазии.
Неслучайно был упомянут о. Павел Флоренский. Его принцип опоры на лингвистическую методологию в утверждении неосязаемых начал, обозначенных в его знаменитом сочинении антитетическим символом «столпа», бросает отблеск и на эстетику Виктора Сосноры. Она прежде всего двуедина и может быть выражена двуударным словом «видение». «Видéние» в нем прямо соотносится с «вúдением». Неосязаемая посторонними реальность выступает у Виктора Сосноры отчетливо и зримо.
Чем заоблачнее его откровения, тем острей и явственней он различает сквозь безначальный туман сушу.
Необычайная для страны советов и наставлений онтологическая система отечественного умозрения стала для Сосноры непреходящим творческим импульсом.
Для Сосноры интерес к мирозданию глубже интереса к человеческой цивилизации, что потаенно определяло и доктрину русского футуризма, Маяковского в том числе. Как бы автор «Облака в штанах» ни понукал себя служить прогрессу, его эгоцентризм довлел себе как «гвоздь в сапоге», тот, что «кошмарней, чем фантазия у Гете». Какое уж тут «коммунистическое далеко», если человек изначально «одинок, как последний глаз у идущего к слепым человека». Вот и у Пастернака «пространство спит, влюбленное в пространство», надо полагать, не «заодно с правопорядком». Сосноре футуристического толка интровертность никак не чужда: собственный гений представляется ему — горящим «в глазу циклопа».
Но сквозь «Облако в штанах» и «Сестру мою жизнь» увлекли молодого Соснору свет и солнечная тьма «Слова о полку Игореве». От него его русский язык «в красках крови», проливаемой вопреки премудрости:
Я всадник. Я воин. Я в поле один.
Последний династии вольной орды.
Значительную часть «Всадников», единственной непокореженной книги поэта, изданной в советское время (1969), занимает вольное переложение мотивов из «Слова». В нем явлено поэтическое отношение к отечественной истории, которое не может быть научно ни подтверждено, ни опровергнуто. Согласно благосклонному отзыву Д. С. Лихачева, у автора «Всадников» истоки русской поэзии и начала русской истории слиты. Соснора «перефантазировал» подлинник, увидел в нем «запредельные картины» — так откликнулся на стихи этой книги Николай Асеев. В этой «запредельности» особенно хорошо было ее звучание: «Выдав на бойню отару, / бубен добыл берендей. / Купно придвинуты чары. / Бей, бубен, / бей, бубен, / бей!» Подобные строчки приводили аудиторию молодого поэта в восхищение, опережавшее соприкосновение с их смыслом.
Новаторство Сосноры гиперархаистично, отбрасывает к долитературному, чаще всего неведомому нам языку, к праязыку стихотворца, лепящего образы прямо из звуков. Этому поэта научил сам русский язык, его история, изученная и воспринятая Соснорой в параллелях с польским и другими славянскими наречиями. История языка, по Сосноре, существеннее, чище истории народа. Язык остается и тогда, когда царства — погибают.
Подозрения в своевольном ломании поэтом словаря большей частью снимаются при простом этимологическом анализе его лексики. Как показала Людмила Зубова, у Сосноры даже такой абсурдный образ, как «левая десница», — не оговорка и не «авторская глухота», а укорененный в самом языке оборот.[4] Не станем здесь обсуждать лингвистические тонкости вроде «обратной метонимии», излюбленного приема Сосноры, многократно указанного Людмилой Зубовой и служащего, по ее словам, эстетически значимой цели «смещения фокуса внимания» ради «концептуализации реальности».
Да, сосноровский праязык далек от обыденной внятности, это язык становления, намечающейся связи, известной единственно творцу, имеющему право действовать интуитивно, без оглядки. Ни в коем случае это не реставрация. Изнутри его легче понять, чем снаружи. Мы можем скорее угадать и увлечься, чем услышать — что он там нам кричит с небес и откуда видит пейзаж, в котором «как свечи белые мигала тишина» — музыка лунных капель, если попытаться представить непредставимое. Поэт уподобляется у Сосноры самооскопленному Аттису, взирающему с «вершин звездного неба» на землю, где из его смертной оболочки растут цветы, в свою очередь — «цитаты звезд». То есть плоды поэта — внематериального, внеземного происхождения, и вызревают ценой его «полной гибели всерьез». Такова участь Катулла, у Сосноры — того же олицетворенного Аттиса.
Поэтическая работа состоит в увязывании несовместимого — такова философская аксиома поэтики Сосноры. Целостное у него можно лишь предполагать на гипотетическом витке спирали как завихренную в будущее, а сегодня — распыленную, суть вещей. Это чистая философия: понимание есть уразумение связи противоположностей. Царский трон на Руси возвышается в стихах Сосноры «повседневный, как дыба».
Мы подозреваем: и сам поэт не всегда растолкует, что пронеслось ураганом с молниями сквозь его строчки, сам заплутает в чуть тронутых рассветом потемках их смысла. Но такова его поэтическая задача: обнаружить то, чего мы не знаем, то, что в нас лишь теплится и что никем не явлено. «Поэма потеряна; я говорю повторима», — убеждает себя и нас Соснора. То есть, повторяя, мы не умножаем, а теряем. Здравому смыслу это противоречит, но не противоречит — поэтическому. Поэзия есть очищение бытия путем выметания из него здравого смысла. Инструментами этой чистки служат метафора или метонимия, позволяющие рассматривать общее как частное, универсальное как единичное, примелькавшееся как неповторимое.
Взглянув на небо, мы видим в нем облака, Соснора — «снего-дубы». Заглянув в себя, вздохнем и не заподозрим, что сердце — «изогнутый скорпион». А сам поэт — «смертник сердца». И где уж нам догадаться, что луна — «карманное зеркальце солнца».
Лениво подхватывая удобное своей обиходной стертостью выражение, стоит хотя бы прислушаться, не звучит ли оно сегодня иначе, чем вчера, не дает ли новую «пищу для размышлений». Сознательно употребляю вполне банальный оборот, чтобы показать, как его может преобразить легчайшим интонационным сдвигом художник. «Теперь у нас пища — для размышлений», — обмолвился как раз перед тотальным опустошением советских прилавков Соснора. Но и из гениального тоже есть что извлечь: «Я вас любил. Любовь еще — быть может. / Но ей не быть». А еще говорят, что поэты — «не от мира сего». Естественно. Ибо они еще прежде мира сего осведомлены о будущем.
Искусству читать жизнь заново, читать с листа на «Башне», возведенной поэтом, в его «Доме дней», научиться можно. Даже в «День Зверя» — по «Книге пустот». И в первую очередь — отказавшись жить за чужой словесный счет. Ни для какой личности во благо не приобретенный.
Возможно или не возможно преодоление смерти, «на роковой очереди» лучше стоять своевольно. Отдадим и здесь Виктору Сосноре должное. Хотя бы и в воображении, перед ним является не «просто» Ангел, но Ангел, меченный клеймом свободы, Пьяный Ангел.
Тема освобождения, прорыва к небывалому — не зафиксированному в опыте знанию — центральная у позднего Сосноры.
За тот реальный мир, в котором бродит поэт и который его рано или поздно убивает, он не ответчик. Творец, как понимает его роль Соснора, есть личность безвозвратно командированная, скажем по-старинному, Провидением за пределы нашей земной жизни — в пустоту будущего. Все то, что он пишет о настоящем времени — и в настоящем времени, — продиктовано опережающим век вдохновением.
Рельеф внутренней жизни поэта разрывает контуры обыденного сознания. Его речь есть способ постижения сегодняшнего дня с точки зрения дня грядущего, «бессмертной души». «Душа человека одна и ясна, друг мой, а жизнь — это на ней мундир», — говорит Соснора в «Башне».
Для поэта единственный способ «жить не по лжи» — это «жить по метафоре».
Существеннее общеупотребительной орфографии для Сосноры «арфография», как он без ложной скромности охарактеризовал руководство по своей письменности. Это значит, что в его речи различимы небесные звуки арф. И слава ему грезится «как нотный знак в веках». А после всех знаков и веков — что же пребудет? Нечто «не в словесах» — «как свист совы над родиной могил». До Логоса с этим «свистом» ближе, чем со «словесами». «Свист» — изначальнее.
Этот новатор и на самом деле старше любого из архаистов. Стихи Сосноры возвращены к временам, когда каждый звук — не слово! — еще значил для человека что-то особенное, сакральное:
Рассвистался по Руси
Соловей.
Разве свист —
свистопляска
над долами?
Позолоченные маковки с церквей
Скатываются,
что головы.
Фонетика, «свист над Россией испокон веков», влечет за собой образ, делает его зримым, обрастает смыслом, как, например, в другой шелестящей строчке: «Шел дождь, как шелк осенний, осевой…»
Кажется, Сосноре и метафора нужна далеко не всегда, ему достаточно ее фонетического подобия, резонирующего ассонанса…
Проповедовать на таком языке уже можно и самое время — для понимания его нужна не грамота, а умение и желание слушать: вспомним, как Франциск Ассизский завораживал своими речами диких зверей и птиц, а темные рыбари внимали Христу.
В поэте творимое им слово, выражающее дух вносимой им в бытие гармонии, рождается изначально и независимо от него. Поэтический алфавит и поэтическую грамматику вырабатывает ему его собственная природа. Весьма неэлементарная. «Искусство возникает из Божьей дрожи художника, — определяет Соснора,— а кроме нее ничего нет». Поэзия уподобляется им обреченной деятельности Христа: «Стихи — это сети братьев Зеведеевых, попался Христос, а думал, что завербовал их. Братьев-то завербовал, а сети поволок. Пока три Марии не сняли его с креста».
Сказано не без веселости. Поэт склоняет нас к мысли, что вера не отягощает человека, она — легка. Это легкое, радостное бремя.
Остроумие писателя, заявившего, к примеру, что Гоголь второй том «Мертвых душ» «не писал, но сжег», вообще замечательно. И всегда — смело. «Бог вывесил плакат: НЕТ, ВЕСЬ Я НЕ УМРУ», — сообщается в «Книге пустот».
Возникает иногда желание рассматривать импульсивные сюжеты Сосноры как мозаичное собрание «поэтических миниатюр», «лирических новелл», или глядеть на них сквозь увеличительное стекло, забавляясь радужным словесным калейдоскопом: верти как угодно — все равно сложатся гармонические узоры.
Но нет, в его книгах есть красная нить — жизнь поэта от рождения до им же самим прогнозируемого финала. Есть в них совершенно точная хронология, есть то, что называется фабулой, есть знакомые лица, балтийский пейзаж, итальянские соборы, русская живопись… Это жизнь нашего неузнанного современника. Жизнь, крепко связанная с историей. С ней самой, а не с ее пересказом. Соснора живописует ее, как природу после грозы, — такой же омытой, яркой и разгромленной. Чем фантастичнее этот исторический взгляд поэта, тем вернее: «1937 г., обыск. Нашли костюмы: английский, немецкий и японский. Взят как а-н-яский шпион».
Словесное изображение определяется у Сосноры свойствами, роднящими его с современной живописью: она ищет опоры в общем чувстве цвета и композиции, вполне допуская условность и размытость конкретного рисунка. Ближайшим приятием Сосноры в молодые годы был живописец-нонконформист Михаил Кулаков. Истинно в чтимом ими искусстве лишь подразумеваемое значение, и Соснора заботится в первую очередь о правдивости и силе производимого впечатления, а не о сходстве с натурой. Шоссе Энтузиастов в Ленинграде не пересекало, как мы знаем, — вопреки информации Сосноры — проспекта Удавленников. Но башня, построенная автором повести на углу этих улиц, заняла там свое истинное место и в топографическом, и в философском плане. Вся советская жизнь просвистела мимо этого перекрестка…
Чтобы по достоинству оценить мастерство Сосноры, нужно обладать известной художественной культурой, навыком чтения поэтических текстов. Иначе придется, недоумевая, ждать ответа страниц двести, пока автор «Башни» ненароком не растолкует, что, скажем, персонаж Г. Рурих на самом деле Хирург и что употребление палиндромов (слов и выражений, читаемых зеркально, справа налево) проясняет в повести не только ее фабулу, но и ее философию: «О дух улетаю а телу худо».
Проза это или поэзия? Другими словами такую фразу не перескажешь, но распложена она в прозаическом (пересказываемом) словесном окружении. В свою очередь — и благодаря ей — предшествующее и последующее прозаические высказывания начинают звучать в поэтически переиначенном контексте.
Поэтическая речь — это прорыв и пролет в будущее время, еще не оскверненное настоящим. Обыденный язык живет прошлым, случившимся; поэтический — неведомым, новым. Потому что, сказал не склонный к романтическим бредням Пушкин: «Сердце в будущем живет. Настоящее уныло…»
Жить одномерным, равным лишь самому себе настоящим трудно.
И там, где отступает будущее, веет прошлым.
Насыщение художественного пространства образами прошлого — и особенно в случае Сосноры — не свидетельствует о движении вспять, о стремлении к реставрации рухнувших порядков.
Философия Николая Федорова воспринята и переосмыслена Соснорой в близкой ему поэтической рецепции Велимира Хлебникова и Николая Заболоцкого. Но и непосредственно, de visu, тоже.
Глубоко интимный, «федоровский» сюжет Сосноры — прохождение сквозь смерть к иной жизни, к самовоскрешению:
— Я первый и последний и я — есмь.
И живый, и был мертв и се — я жив,—
обрушивается у него с неизвестно каких высот послание Иоанну.
Задача усвоения небывалого, не зафиксированного в опыте знания — никогда не оставлялась Соснорой. Поэтому его участие в современной жизни (выход книг, эпизодическое появление на эстраде и т. п.) слишком отдает неучастием в ней, зримых следов не оставляет. Это всегда «частный случай», не вписанный в «культурную программу» современности.
«Скучные песни земли» осточертели ему много раньше того времени, когда он сам взялся за перо — записывать «звуки небес».
Художественная проповедническая речь — выше, сильнее того, кто ею наделен. Поэт, чтобы быть поэтом, не может ее ослушаться. Речь («дрожь») владеет им. Поэзия — особое «психологическое состояние», как с большой простотой, но не с большой вразумительностью говорилось в наши молодые годы. Эстетика есть «область свободной психики».
Все это значит, что Соснора настаивает на одном: в просветлении духовной жизни человека роль внешних условий существования ничтожна. Скорее они ей противостоят.
Магические преимущества речи поэта очевидны: она преображает наши ощущения, помогает увидеть, что живем мы не в унылой тиражированной «реальной действительности», а в неведомом «прекрасном и яростном мире» (Андрей Платонов как художник делал ту же работу, что и Соснора, а раньше их обоих — Хлебников). Обращаясь к этим творцам, с резкой отчетливостью понимаешь, что такое поэтический язык, в одно мгновение наполняющий душу неведомым прежде, но истинным смыслом. Это самое важное в поэзии — истина в ней соотносится с неповторимостью.
В поэтическом слове концентрируется мощь — не штыка или кулака — осязаемая мощь символа. «Лира, — говорит Соснора, — это бык за решеткой». И действительно: ее струны — железные прутья, скрывающие морду быка. Но обрамление из страшных рогов — не скрыто. Поэтический образ объемнее мимолетно отразившейся в нем реальности. И тем самым полнокровней, долговечней, сильнее ее. Ясно, что Соснора никого не эпатирует (как это можно было услышать в разговорах о нем), когда заявляет о себе: «Ненавистник реальности, во имя жизни…» Жизнь для него — это внутренняя суть вещей, представляющая себя в художественном образе, стремящемся к дихотомии: «Где вы, харчевни мои, хари черни?»
Поэзия Сосноры оправдана априорно данным влечением русского языка к самоочищению, к выявлению природы своих звукообразов, к обретению его синтаксисом новой энергии. Художник — родник родимой и родившей его словесности. Следуя ее строю, он говорит, как Соснора: «плыву с любви», как будто — «возвращаюсь с войны». Русский язык все еще позволяет творить себе довлеющее неведомое.
«Традиционное» у Сосноры — это цветаевское, в превосходной степени нонконформистское: «Жизнь, это место, где жить нельзя», «гетто избранничеств». Отказ выть «с волками площадей» Соснора провозглашает, равняясь на ее образную систему, на ее «голос»:
Я буду жить, как нотный знак в веках.
Вне каст, вне башен и не в словесах.
Как кровь луны, творящая капель.
Не трель, не Лель, не хмель, не цель… не Кремль.
Безысходность отгородила Соснору от нас шипами высокомерия, вручила ему высокую меру, по которой он судит действительность. Это мера суждений любимых им Достоевского и Цветаевой. На их темы поэт импровизирует без всякого пересмешничества, лишь с долей сарказма.
«Я тебя отворую от всех семей, у всех невест…» — любовно вторит он Цветаевой. И его «Верховный час» — из нее же. Ее изгойство.
Духовидчество Сосноры всемерно помогает освобождению от власти мнений и догм, санкционированных в первую голову неучами. Его поиск и на самом деле непонятен — и не может быть понятен — до конца. Ибо о результатах не осведомлен и сам автор.
Виктор Соснора, говоря об искусстве, склонен использовать образ сетей. Уподобление, кое-какому толкованию подлежащее: сети, пропуская ветер, все равно наполняются им и взмывают, как паруса. Таково же свойство его собственной поэзии: ее объемные, зримые строфы полны улетевшим к звездам неосязаемым содержанием.
Запечатленная в его языке поэтическая фантазия раскрывает идеальную потенцию жизни — в ущерб материальной. И здесь Виктор Соснора категоричен. «Цель материализма — унизить», — утверждает он, энергично и оригинально расшифровывая эту максиму: «Атеисты кричат, что нужно что-то делать для людей; они принимают людей за скотину, которая ничего для себя не может сделать».
Что ж, и впрямь — одной земной жизнью не утешишься. Особенно в России:
До свиданья Русь моя во мне!
До свiтання промiння во мгле!
«Холодно и лживо на земле»,— говорит Виктор Соснора. Но как художник думает и видит иначе: «Снег идет, как свет».
Нет никого… И снег из-за кулис,
и снег идет, не гаснет, дивный гений!
2001, 2016
1. Письма Николая Асеева к Виктору Сосноре // «Звезда». 1998. № 7. С. 123.
2. Там же. С. 125.
3. Там же. С. 115.
4. Зубова Людмила. Виктор Соснора: палеонтология и футурология языка // Зубова Людмила . Языки современной поэзии. М., 2010. С. 96—97.