Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2016
Царицын. Семья Мамонтовых
Наша семья оказалась в Царицыне сразу же после известной реформы 1861 года. Приехали мои родичи из Пензенской губернии, где жили в деревне Грязнуха. Прадед, мощный мужик, был в деревне кузнецом. Говорили, что он дожил до 115 лет. В Царицыне, конечно, как кузнец он был востребован.
Уже в Царицыне был взят в зятья и мой дед Андрей Меркулович Мамонтов. Говорят, он был ростом почти два метра, голубоглазый молодой красавец-блондин.
Накопив денег, прадед сумел построить двухэтажный дом на углу улицы Невской, напротив Илиодорова монастыря (Свято-Духов монастырь). Второй этаж был построен на будущее, когда появится новая семья.
Семья у деда была большая, почти пятнадцать человек. Конечно, не все выжили — умерли еще в малом возрасте. По крайней мере, в семье было трое сыновей и пятеро дочерей. Так что забот у бабушки Татьяны Никитичны было много.
Дед Андрей в свое время лет пять служил в полку лейб-гвардии Его Императорского величества. Туда, в личную охрану царя, призывали высоких, крепких, славянского типа молодых людей. Дослужился до унтер-офицера. И даже имел Георгиевский крест. Он, как говорили полушепотом в советское время, однажды на Пасху христосовался с царем и царицей. Получил от царицы в подарок мраморное яйцо, а от царя — небольшой заварной чайничек и чайницу, куда высыпался чай из бумажного тюбика.
Младший сын бабушки Тани Александр Мамонтов учился, кажется, в реальном училище. Тогда же он записался в молодежную группу социал-революционеров: участвовал в маевках, клеил на стены домов или заборов Царицына листовки, где требовали от правительства сокращения рабочего дня, отказа от штрафов и т. д.
За расклейкой листовок его и товарища по организации арестовали полицейские и передали их жандармам. Через некоторое время родителям сообщили, что Александр умер, получив обширные ожоги. Будучи в одиночной камере, он якобы облил себя керосином из лампы. Причем тюремное начальство запретило даже обмывать тело, приглашать знакомых и друзей сына на похороны. Жандарм, который сопровождал телегу с гробом на кладбище на Голубинской улице, под строгим секретом сказал, что парня забили, пытаясь узнать от него имена и явки членов партийной организации.
Старший сын Георгий был призван в армию во время Первой мировой войны. Погиб в окопах на Западном фронте во время немецкой газовой атаки. Другой сын — Николай — погиб уже при советской власти. Он служил в Красной Армии и умер где-то от сыпного тифа. Так что на Невской улице в доме Мамонтовых (дедушка уже умер) осталась только женская половина семьи.
Старшая из сестер — тетя Онисья — вышла замуж раньше всех девиц и ушла жить своим домом. У нее родились три сына: Георгий, Борис, Евгений. Тетя Маня после нескольких лет замужества разошлась и вернулась в дом бабушки со своей дочерью Лидой. Мария Андреевна училась на швею, как рассказала бабушка Таня, а потом даже прошла курсы модисток. Тетя Нина перебралась в Саратов, где стала работать секретарем-машинисткой.
Самая молодая — тетя Галя — по всесоюзному призыву «Женщины — на Дальний Восток!» уехала жить во Владивосток. Там она вышла замуж за машиниста-железнодорожника, родила двух дочерей Жанну и Таню и сына Игоря. Хорошо знала тайгу, даже ходила на охоту, собирала лекарственные растения.
Моя мама Анна Андреевна жила со мной в доме бабушки. Отец Иван Никитович Крюков, уроженец села Стефанидовка Ольховского района, приехал в Сталинград, окончил какие-то технические курсы, некоторое время работал в трамвайном депо. Познакомился с мамой. Но совместная жизнь у них как-то не сложилась. Я впервые встретился с ним только в конце лета 1944 года в Сталинграде.
Я и сейчас хорошо помню планировку нашего просторного дома — дома типичного царицынского мещанина…
Большая кухня, наверное, еще при покойном деде, была местом трапезы всей семьи Мамонтовых. Здесь стояли несколько столов, легкие венские стулья с изогнутыми спинками, простые табуретки.
Самый крупный стол в кухне имел много ящичков и внутренних полок, где находились ножи, вилки, ложки и всякие чайные принадлежности.
На этом столе стоял большой начищенный самовар из Тулы фабрики Баташева. В трубу самовара вставлена розетка, в которой всегда красовался пузатый заварной чайник. На корпусе самовара оттиснуты многочисленные медали, полученные фабрикой на выставках. Но для меня было интересно рассматривать отражение своего уродливого лица на корпусе начищенного самовара: ну просто комната смеха! Бабушка говорила, что жителей нашего города часто называли «царицынскими водохлебами» — так любили они «гонять чаи» по каждому случаю…
Шел последний предвоенный год.
Город в огне
Мы, дети, о войне узнали, конечно, из разговоров взрослых, из тревожных новостей по радио. Да и жизнь в городе стала какой-то тревожной, торопливой, хотя бои еще шли где-то далеко на западе.
Питание в садике было теперь скудным. Потом садик вообще закрыли. Зима была очень трудная. Но тогда мы услышали, что немцев отогнали от Москвы. Все стали надеяться, что теперь-то уж их погонят до самой границы. А мы, дети, рисовали воздушные бои, где краснозвездные истребители сбивали десятками самолеты фашистов. И игры наши стали другими. Если раньше были красные против белых, то сейчас все хотели, играя в войну, быть только «нашими».
По весне пошли разговоры, что немцы начали наступление в южных районах страны, что их войска идут на Кавказ и в сторону Харькова. В городе появилось много военных и военной техники. А мои тети и мать все чаще выезжали на рытье противотанковых рвов куда-то на дальние окраины Сталинграда.
Через город стало двигаться много беженцев. Они были откуда-то из-под Ленинграда, с Украины, из Ростова. Просили только пить. Еды у нас и у самих-то почти не было — карточки в магазинах отоваривались кое-как. Все чаще в городе стали объявлять воздушную тревогу: выли сирены, а по вечерам в небо над центральной частью Сталинграда и железной дорогой поднимались аэростаты-заграждения.
К тревогам как-то быстро привыкли, в укрытия не уходили. И тогда мы, стоя во дворе, могли наблюдать высоко в небе светлый крестик летящего немецкого самолета и яркие взрывы зенитных снарядов вокруг него. На рабочие районы Сталинграда, где находились заводы и фабрики, стали налетать одиночные бомбардировщики. Но это было далеко от нашего дома. Мы слышали только вой сирен и далекие гулкие взрывы.
В семье тихо говорили об эвакуации. Разговоры об этом были, по словам взрослых, даже запрещены. А городские власти твердо заверяли нас, что Сталинград никогда не будет сдан противнику. Об этом постоянно говорило радио. На тот берег переправляли только беженцев, раненых, скот. Жители города продолжали работать на своих предприятиях.
День 23 августа 1942 года надолго запомнился всем оставшимся в живых сталинградцам. Утро этого дня было солнечным, но по-осеннему прохладным. Горожане занимались своими обычными домашними делами, шли на работу, на дежурство, стояли в очередях за хлебом.
По радио объявили воздушную тревогу, и сразу же по всему городу завыли сирены. Жители кинулись к укрытиям, по домам. Проходило время, но было тихо, спокойно. Тревогу так и не отменили, и жители стали покидать укрытия и подвалы. Наша соседка тетя Даша вышла во двор развесить постиранное белье, разговаривала о последних новостях с бабушкой. Такое затишье продолжалось до полудня.
Вдруг на бреющем полете прошли немецкие истребители, которые выбросили пачки листовок. Жители выбежали из блиндажей и домов, чтобы поймать их, хотя властями это было строжайше запрещено. Побежала на улицу и моя мама. А мы стояли у ворот, наблюдая, как падают эти белые листочки. Один из них поймали на нашем дворе. Соседка прочитала на одной стороне призывы сдаваться, так как город полностью окружен. А на другой стороне листовки было изображено кровавое месиво из трупов солдат и советской военной техники. Все это красное пятно было окружено черными немецкими самолетами и танками.
Раздался гул моторов немецких самолетов, которые в огромном количестве шли со стороны Мамаева кургана. Мы увидели, как над ним медленно разворачиваются в сторону центра города тяжелые вражеские машины и сплошной волной идут вдоль берега Волги, сбрасывая бомбы на Сталинград. Низко пронеслись истребители, строча из пулеметов. Оглушительно стреляли зенитки.
Бабушка и соседка кинулись в дом и забились под старый дубовый стол, который стоял в коридоре. Они прикрывали меня, прижав к полу, защищая от мелких щепок и стекол. Весь дом сотрясался от взрывов бомб, вылетели стекла из рам, сорвало двери. Кошка Сильва с диким визгом выскочила из дома на улицу. А там стоял беспрерывный грохот, вой сирен пикирующих бомбардировщиков, крики людей. Через окна и двери в коридор постоянно влетали осколки. Некоторые с каким-то страшным тупым звуком врезались в стену и пол недалеко от нас.
И этот ад, как нам казалось, продолжался долго, несколько часов. Потом наступила какая-то зловещая тишина. Бабушка и тетя медленно, с опаской, вылезли из-под стола и осторожно выглянули на улицу. Дом устоял, снесло на улицу только край крыши. Но рядом взрывами бомб был сметен целый квартал. Всю улицу завалило расщепленными досками, обломками бревен, листами кровельного железа, обрывками проводов, битым стеклом и кирпичом. Везде зияли огромные воронки, из которых кверху медленно тянулись языки светлого дыма.
Посмотрели в сторону центра города. Его было не узнать! Он весь был разрушен, объят пламенем. Особенно большие клубы темного дыма с огненными сполохами поднимались с берега Волги. Взрослые сказали, что это, наверное, горит нефть в Нобелевском городке.
Я заплакал от страха, стал звать маму. С плачем и причитаниями бабушка и соседка перевернули нескольких убитых женщин. Всё это были чужие. Люди разбирали завалы и осторожно вынимали из-под развалин тела мертвых и полуживых людей.
Но где же мама? Я продолжал кричать, звать ее. Меня успокаивали, хотя слезы так и лились из глаз старых женщин. Вдруг открылась калитка на противоположной стороне Невской улицы (там жила моя крестная — тетя Тая), и оттуда выбежали несколько женщин. И среди них — моя мама. Сколько было радости, что она жива! Оказывается, она успела спрятаться в блиндаж, который женщины ранее построили во дворе.
Тут все побежали к соседнему разрушенному дому. Там тоже во дворе была вырыта большая щель, куда спрятались на время бомбежки наши знакомые. Здесь собралось много народа. Из большой воронки, которая разрушила всю щель, вынимали трупы знакомых людей: женщин, стариков, детей. А среди них и мой товарищ по улице. Ведь только сегодня утром мы с ним играли в войну. И вот он лежит весь бледный, неподвижный, густо присыпанный пылью, кусочками земли. Все двенадцать человек, кто был в щели, погибли мгновенно от прямого попадания бомбы. Народ постоял, поговорил. Решили всех сразу похоронить в той же воронке. Пропели молитвы, осторожно снесли трупы вниз и положили их в ряд. И, как могли, закопали, прикрыв убитых досками и железными листами, сорванными с крыши.
С этого времени начались ежедневные бомбежки. Взрослые говорили, что немцы нарочно сбрасывали на деревянные дома зажигательные бомбы. А когда люди выбегали из укрытий тушить пожары, то бросали по этой цели уже фугасные бомбы, чтобы больше народу погибло.
Мы перестали теперь жить в своем доме. Он стоял пустой, неприветливый. Все, что можно было взять из одежды, рассовали по узлам и чемоданам и снесли в блиндаж. Там была какая-то надежда пережить обстрелы и бомбежки, которые теперь не прекращались. Около старой беседки, обвитой диким виноградом, женщины поставили таганки, кирпичи и на них готовили немудреную еду. С водой было трудно. Колонки уже не работали, и женщины, когда не было обстрела, ходили с ведром в ближайший глубокий овраг: по дну его тек небольшой ручеек. Около ключа, бившего слабой струйкой, лежала ржавая консервная банка, которой и черпали воду из лужицы.
Вода шла на чай, который пили, конечно, без сахара, а заваривали высушенную мяту, листья смородины или вишни, собранные в ближайших пустых дворах. А «суп», бурду из горячей воды, полугорелых зерен пшеницы или ржи (их принесли издалека, от элеватора), заправляли горстью муки. Если же готовили «щи», то в кипящую воду резали листья лебеды, заросли которой еще сохранились по углам двора.
Я с двоюродным братом Женей изредка делал набеги на соседние дворы, покинутые хозяевами. Здесь на заброшенных огородиках иногда можно было найти на грядках две-три луковицы, засохшие кустики помидоров, на которых еще держались сморщенные мелкие плоды. Мы выдергивали из сухой земли сморщенную морковку, с удовольствием ели и собирали паслен (в народе — «позника», «бзника»). Мелкие черные ягоды этого сорняка были удивительно сладкими. Они, сваренные без сахара, подавались к чаю как варенье. Позднее, когда ударили первые морозы, мы наедались белых сладких душистых ягод лоха (в народе — «маслина»), которые росли на улицах и в нашем дворе.
Бомбежки и обстрелы все усиливались. Наши улицы почти не бомбили. Здесь все и так лежало в развалинах. Деревянные дома были снесены взрывами. Часть из них совершенно сгорела. И только из груд кирпичей и обугленных бревен торчали высокие трубы домашних печей. Каждый вечер, взяв в руки икону «Неопалимой купины», бабушка обходила весь квартал, читая свои молитвы и крестя иконой постройки.
Немецкие самолеты как раз над нашими улицами начинали пикирование на цели: берега Волги, где была переправа, корпуса Тракторного завода или металлургического завода «Красный Октябрь». «Юнкерсы» в пике, жутко завывая сиреной, опускались так низко, что многим казалось, будто они из укрытий видят в кабинах розовые пятна лиц немецких летчиков. Сколько ругательств и проклятий отпускали им все в бессильном гневе.
Я слышал разговоры взрослых об эвакуации. Телефонная станция, где работала мама, была разрушена. Она как-то нашла свое начальство, чтобы попросить документы на эвакуацию, но ничего не добилась. И по нашим блиндажам поползли слухи, что эвакуируются только беженцы из Ленинграда и Украины, раненые и блатные, то есть родственники или близкие всяких местных больших руководителей.
Однажды мама пришла возбужденная и показала всем кучу каких-то бумажек и пропуска на эвакуацию. Но большой радости не было. Выдали бумаги на выезд только маме, бабушке и мне. Поэтому наша семья должна была разделиться. А что там будет дальше — только бог ведал. Все собрались в блиндаже, молча посидели в раздумье, поплакали. Тут встала бабушка и твердо заявила:
— Давай, Аня, поезжай с Владиком одна. Бог даст, переправитесь за Волгу, а там, может быть, когда-нибудь и свидимся. А я никуда не поеду. Мы приехали сюда с дедом еще при царе, здесь я и умру. Я остаюсь здесь с остальными своими детьми. Все вокруг говорят, что Сталинград не сдадут. Переживем.
Сборы были недолгими. Что-то затолкали в большой мешок, который мать надела за лямки на спину, в другой мешочек — продукты: немного пшеницы (нормальной и горелой), немного муки, стакан какой-то крупы, мешочек с чаем (сухие листы смородины). Бабушка под шумок сунула мне в карман как-то сохранившийся кусочек сахара. Мои вещи и бутылку чая сложили в сумку и приспособили как рюкзак мне за спину. И еще взяли небольшую сумку с чайником, кружками и парой жестяных тарелок.
Налета пока не было. Поэтому мы быстро, не прячась, дошли до станции и переходного железнодорожного моста (он был разрушен), затем проползли под сгоревшими вагонами и оказались около водонапорной башни. Отсюда мы, вслед за небольшой группой людей, пошли в сторону Волги. Идти между разрушенных домов было трудно, хотя по кирпичным завалам уже протоптали узкую тропку.
Наконец берег Волги. Народ быстро, спотыкаясь, побежал по круче берега вниз, стараясь до налета авиации найти место посадки. Около берега стояло несколько барж и катеров, к которым вели деревянные сходни, мостки. Слышался гул, гомон от разговоров, топота ног по песку и сходням, прерываемый криками и командами военных. Берег Волги усеян воронками, стоит горелая и искореженная военная техника, десяток носилок, откуда доносятся стоны раненых. С пристаней почти бегом солдаты переносят на берег снарядные ящики, скатывают пушки. А с берега торопливо грузят на катера и баржи ящики и короба, несут носилки, ведут раненых.
Мама крепко держала меня за руку, что-то спрашивала у военных. Наконец нашли пристань, к которой был причален небольшой двухпалубный колесный пароходик. Тут уже сбилась небольшая кучка женщин с детьми и узлами. Они-то и сказали матери, что посадка гражданских будет только тогда, когда погрузят всех раненых.
Но тут низко над берегом, стреляя из пулеметов, пронеслись несколько немецких истребителей, а из-за крутого берега неожиданно вынырнула группа «юнкерсов», которые стали с воем сирен пикировать на баржи, катера и берег Волги. Раздались взрывы бомб, началась паника. Все заметались по берегу в поисках укрытия.
Мама, с трудом удерживая за плечами большой мешок, крепко схватив меня за руку, кинулась по мосткам на берег. Несколько раз мы падали на песок, услышав вой бомбы и свист осколков. После взрывов опять поднимались и старались добежать до каменного здания из красного кирпича — хоть какого-то укрытия. Пробегавший мимо солдат крикнул нам, чтобы мы скорее добежали до трубы, указав на нее пальцем.
Действительно, мы увидели, что из крутого обрыва, почти на уровне берега, выходила бетонная канализационная труба выше роста человека. Запыхавшись, мы кое-как забрались в нее и остановились у входа.
— Проходите дальше, — раздались голоса людей откуда-то из темноты, — а то туда осколки залетают.
Мы пригляделись и увидели, что дальше, в глубине трубы, стоят несколько железных кроватей, на которые положены доски. А на них с узлами, тесно прижавшись друг к другу, сидели женщины с детьми, старики и старушки. По дну трубы тек небольшой ручеек. Со стороны входа глухо доносились звуки бомбежки и стрельбы.
Бомбежка стала затихать. Люди начали сползать с кроватей и, шлепая по воде, медленно, боязливо двинулись в сторону выхода. За ними пошли и мы. Весь берег был в дымящихся воронках, лежали трупы солдат и людей в гражданской одежде. Кто-то еще стонал, пытался шевелиться. В стороны раскидало носилки с ранеными. Они, наверное, все были убиты. Я с ужасом смотрел на их застывшие тела, лежавшие в каких-то нелепых позах, на бледные или залитые кровью лица и руки. Наш пароход горел. Теперь уже оттуда, через разбитый дебаркадер, военные старались вытащить и снести на берег раненых, которых просто рядами укладывали на песок.
Какая уж тут эвакуация! Мама минуту постояла, посмотрела на весь этот ужас и резко потянула меня в сторону береговой кручи. Она решила вернуться домой. Будь что будет…
А дома, около блиндажа, нас встретили близкие. Все очень обрадовались нашему приходу. Кинулись целоваться, обниматься с радостными возгласами, как будто мы не виделись много лет. А ведь и дня-то не прошло!
Наша территория жизни теперь сузилась до небольшого двора, где был блиндаж. Однажды со скрипом открылась калитка и во двор, где все тихо сидели, ожидая нового обстрела, медленно вошла группа красноармейцев. Они несли на плечах тяжелую деревянную лестницу, которая была покрыта шинелью
с кровавыми пятнами. Там лежал раненый солдат. Осколок снаряда оторвал ему ногу. Солдат стонал, был бледен, просил пить.
Лестницу поставили около беседки, где была хоть какая-то тень. Бойцы попросили женщин дать немного воды для раненого. Тут же вынесли в кастрюльке воду. Женщины напоили его, протерли тряпицей запыленное лицо. Конечно, медицинской помощи, хотя некоторые окончили курсы санитарок, оказать не могли. В общей аптечке имелись только жалкий пузырек с йодом, коробочка с марганцем, несколько таблеток красного стрептоцида, мелкие пакетики с какими-то порошками, клочок ваты и выстиранные старые бинты.
Командир снял с себя бинокль и приказал одному солдату подняться по улице вверх — посмотреть, как далеко находится противник. Солдата долго не было. Наконец он вбежал во двор и на ходу крикнул, что видел вдалеке немецкие танки. Бойцы всполошились, хотели поднять лестницу с раненым, чтобы унести его дальше по Невской улице в сторону Волги. Но женщины настойчиво просили оставить его. Они считали, что раненый уже не жилец, что он доживает последние часы из-за потери крови, которой была пропитана под ним вся шинель. Командир открыл карманы его гимнастерки, быстро забрал какие-то документы, попрощался с раненым и выбежал из калитки вслед за товарищами.
Начался мощный обстрел. Все кинулись в блиндаж. Женщины пытались поднять лестницу с раненым и втащить ее в укрытие. Но он вдруг очнулся, застонал и тихо попросил оставить его на месте. Он так и остался лежать, глядя в голубое осеннее небо.
К вечеру солдат умер. Обстрела уже не было. Собрались все обитатели блиндажа и соседи. Взрослые, по русскому обычаю, обмыли его, протерев мокрой тряпочкой лицо и руки, тихо пропели заупокойные молитвы, перекрестили, сложили руки на груди. Потом тело завернули в шинель и на лестнице вынесли на улицу. Здесь, у стены Илиодорова монастыря, они, как могли, вырыли ямку, где и похоронили тело защитника.
Рано утром в нашу часть города вошли немцы. Мы с братом увидели их через щели в заборе. Они шли, прижимаясь к стенкам домов, в касках, в плащ-накидках, с винтовками и автоматами в руках. Мы тут же об этом прокричали в убежище. Наступила полная тишина. Все с тяжелым чувством стали ждать, как же сложится в дальнейшем наша судьба.
Калитка на улицу была открыта. Вдруг во двор вошли немецкий офицер и несколько солдат. Они были в мундирах, на некоторых — плащ-накидки, за плечами — ранцы, винтовки, на головах — каски, на боках какие-то круглые рубчатые коробки, лопатки, плоские котелки. Увидев нас, они быстро подошли к выходу из блиндажа и знаками приказали всем подняться наверх. С опаской, медленно женщины и дети вышли оттуда. Один солдат опустился в блиндаж, осветил его фонариком, что-то доложил офицеру. Тот повернулся к взрослым и спросил:
— Русский зольдат есть? Комиссар, большевик есть? Июда есть?
— Нет, никого нет! — тихо, почти шепотом, ответили ему, покачав головами.
Офицер брезгливо оглядел всех, повернулся к солдатам, что-то сказал, и они быстро ушли со двора. А по Невской улице туда, к Волге, катила техника, шли, переговариваясь, солдаты. Потянулись обозы. Нас, детей, удивили громадные лошади, которые тянули тяжелые фургоны. На улице стало шумно от разговоров немцев и грохота техники.
До полудня никто во двор не заходил. Но вот появились два солдата. Посмотрели на нас и прошли как мимо пустого места прямо в дом крестной, где мы держали свои узлы и чемоданы. Солдаты вошли в комнату и, спокойно переговариваясь, не обращая на нас внимания, стали открывать чемоданы, дверцы шифоньера, копаться в ящиках комода. Мама и я стояли у окна, следя за ними.
Они засунули в ранцы что-то из наших вещей. Увидев журнал «Работница» с портретом Сталина, немец показал на него пальцем и, обращаясь к нам, сказал:
— Сталин — капут! Сталинград скоро капут! Везде — новый порядок!
Другой вдруг внимательно посмотрел на меня, темноволосого и кудрявого, и, улыбаясь, пошутил:
— Мальшик юдэ? Пу-пу!
Мама испугалась, схватила меня, прижала к себе. Немцы, громко захохотав, ушли. А мама тут же схватила ножницы и быстро, как могла, постригла меня наголо. Такая «прическа», лесенки отстриженных волос, оставалась у меня вплоть до прихода наших войск. Тогда мама перестала стричь меня и на голове выросла опять шапка черных курчавых волос.
В следующие дни через открытую калитку одна за другой проходили во двор группы немецких солдат. Брать из вещей было уже нечего. Они, осмотрев комнаты, заглянув в полупустые чемоданы и узлы, тут же уходили. Заходили австрийцы, венгры. И только румыны, несмотря на крики и сопротивление взрослых, брали все подряд, что попадало им на глаза, жадно рассовывая в вещмешки всякую бытовую мелочь: ножницы, бритвы, обмылки, вилки и ложки, неосторожно оставленные на виду.
На стенах домов и сохранившихся заборах немцы стали вывешивать приказы коменданта. Теперь устанавливался комендантский час, всем оставшимся жителям надлежало явиться в комендатуру для регистрации, приводился большой список того, что нельзя было делать, как вести себя с оккупационными войсками. В одном из приказов говорилось, что в ближайшие дни все жители оккупированной части города будут вывезены за пределы Сталинграда. Взрослые обратили внимание на одну приписку в приказе, напечатанную мелким шрифтом. В ней говорилось, что если со стороны немецких солдат будет проявлена грубость по отношению к жителям, то следует об этом уведомить комендатуру, которая примет соответствующие меры.
Солдаты тыловых частей вдруг стали проявлять интерес к задворкам домов. Они ходили вдоль забора с длинными железными стержнями, прощупывали землю, надеясь найти яму, куда жители могли закопать до лучших времен какие-то ценные вещи.
Однажды группа солдат обнаружила у нас во дворе, прощупывая землю, яму. Туда наши женщины сумели опустить большой, царских времен, сундук, обитый широкими полосами жести. Лопатами немцы быстро выбросили землю и наконец наткнулись в массивную крышку. Осталось совсем немного: подкопать сундук по углам, вытащить на поверхность, взломать замок и поделить вещи.
В это время старик-сосед, который скрывался от бомбежек в нашей щели, вспомнил, что обещал комендант в своем приказе в случае проявления насилия. Он решил пойти в комендатуру, благо она находилась недалеко от нашего дома. Женщины, конечно, не надеялись, что за них заступится новая власть.
Через некоторое время появился дед с довольной улыбкой на лице. А за ним во двор шагнули два немецких солдата при автоматах и офицер. Офицер что-то резко сказал растерявшимся «раскопщикам». Те вскочили, вытянулись перед ним по стойке «смирно». Затем ухватили снятые мундиры, ранцы и лопаты и, одеваясь на ходу, почти строем, ушли со двора. Офицер повернулся к толпе женщин, стоявших около ямы, улыбнулся, отдал честь и что-то сказал по-немецки. Никто, конечно, его не понял. Кроме нескольких русских слов:
— До свиданья! Спасибо! Наступил новый порядок!
Все стали благодарить его. Но он только отдавал честь и быстро двигался к калитке за своими солдатами.
Конечно, надо было вскрыть сундук и разобрать вещи. Но уж слишком понадеялись на «новый порядок». Женщины с трудом подтащили сундук к яме, опустили его на дно, закопали и долго, трамбуя, топтались по рыхлой земле. Потом набросали старых веток и хвороста. Вечером, засыпая, еще долго взволнованно говорили о случившемся.
Но на следующий день во двор ввалились с лопатами опять те же немцы. Они как ни в чем не бывало подошли к месту, где находилась яма, разбросали хворост и спокойно стали копать. Женщины возмущались, кричали, угрожали, что сейчас же пойдут в комендатуру и приведут патруль. Солдаты ругались, отгоняли их. Наконец один из них, махнув куда-то в сторону, сказал, смеясь:
— Шнель, шнель! Идите, идите! В комендатуре нихт официр! Комендатура сегодня выходной!
Рядом с нашим домом стояла кузница прадеда — постройка из красного кирпича. Сюда мы приходили на ночь, спасаясь от обстрела теперь уже наших дальнобойных орудий из-за Волги. Как-то к дому подъехала грузовая машина, из нее вылезли немцы с ломами, топорами и кирками. Крыши теперь на доме не было — ее почти всю снесло во время первой бомбежки.
Немцы поднялись на второй этаж и начали разбирать стены и перекрытия. Лес был хороший, прадед строил дом на будущее для своих внуков. Видимо, немцы затеяли какое-то строительство. И наш деревянный особняк привлек их внимание: толстые доски полов и перекрытий, мощные бревенчатые стены.
Взрослые несколько раз ходили в комендатуру жаловаться. Бабушка даже показывала немецким чиновникам старый царицынский документ — «Купчую крепость». Там было написано, что земля под дом куплена мещанином Мамонтовым М. А. у Царицынской городской управы. Но немецкие офицеры в комендатуре с интересом смотрели на двуглавого царского орла, на плотную бумагу документа с кучей наклеенных платежных марок и только качали головами, отказывая в просьбе. Тогда стали просить, чтобы оставили хотя бы первый этаж. Отказали. Солдаты продолжали разбирать дом, а машина увозить доски и бревна.
Мать как-то пыталась не допустить немцев к разборке первого этажа. Она даже стала вырывать лом у одного солдата. Ее грубо оттолкнули. Тогда она схватила меня за руку, подвела к солдатам и стала кричать:
— Оставьте хоть эту часть дома! Ведь скоро зима! Где мы будем жить с семьей и малыми детьми?
Тогда старший над группой солдат подошел к матери и на ломаном русском языке сказал, что в городе жители не останутся, всех вывезут в лагеря на запад. После этого он поднял с земли свой ранец, расстегнул его, вытащил оттуда белую сайку, упакованную в целлофан. Вынув из кармана складной нож, он аккуратно отрезал половину сайки и подал ее растерявшейся матери, указывая на меня: «Киндер, киндер».
В один из дней к нам в блиндаж спустились дальние знакомые моей тети. Это были старик и старушка — евреи. Они где-то долго укрывались, но сейчас решили подчиниться приказам коменданта и пойти на регистрацию в комендатуру. Я слышал, как взрослые долго убеждали их не делать этого: надо попытаться под вечер пойти в овраг, где мы брали воду и оттуда пробраться в расположение Красной Армии на берегу Волги. Конечно, это было опасно, там постоянно шла перестрелка. Но был и шанс не попадаться немцам. Все знали, как они обращались с еврейским населением на оккупированных территориях. Но старики были непреклонны.
Тетя Маня уговорила их хотя бы переночевать в старой кузнице. Укрытие евреев грозило расстрелом всем. Но родные пренебрегли угрозой, хотя немцы не раз по ночам проверяли убежища и подвалы домов, где прятались жители. Так случилось и на этот раз. Ночью услышали звуки тяжелой машины, которая остановилась вдруг около кузни. Раздались шаги и голоса немецких солдат, затем — громкий стук ногами в дверь. Сразу дети были подняты, а испуганных стариков уложили поперек матрасов, прикрыв их одеждой и подушками. И мы, дети, легли головами на них.
Шумно вошли немцы вместе с офицером. Они осветили фонариками помещение и лежащих людей. Потом прошли вокруг испуганных людей, освещая проемы и углы, грубо ударяя сапогами по узлам, на которых мы лежали. Ничего подозрительного не заметив, немцы ушли.
Рано утром бабушка взяла ведра, чтобы идти в овраг за водой вместе со стариками-евреями. Но никакие уговоры не помогли. Старики все же ушли в комендатуру. Все знали, что для них был теперь один путь: в концлагерь, на смерть.
Как только начинался обстрел из-за Волги, мы бежали прятаться в щель. Однажды мина попала в перекрытие блиндажа. Взрыв расщепил и разбросал бревна. Но нас спасли высокая насыпь и кованная еще прадедом дверь от ворот. Когда после обстрела все вылезли из блиндажа, то увидели в глубокой воронке длинные выщербленные по краям осколки большой мины.
Мы, детвора, понемногу осваивались с «новым порядком». Взрослые нам не разрешали выходить на улицу. Тогда я выбрал себе для наблюдения широкий столбик у калитки, когда не было обстрела из-за Волги. Невская улица была довольно шумной: передвигалась немецкая техника, шли строем группы солдат с офицерами и в одиночку. В переулке несколько немцев возились у зенитки «Эрликон». Вот идет по тротуару толстенький немец. Рука оттопырена, на ней висит несколько смятых женских платьев. Где-то нашел, наверное, в заброшенном доме.
— Немец-перец, колбаса! Купил лошадь без хвоста! А кобыла рвется! А немец смеется! Бе-е-е! — показал я ему язык.
— Кольбаса — гуд! Бе-е-е — нихт! Плехо! — строго сказал он, проходя мимо.
Наблюдательный пункт на столбике калитки был полезен еще и тем, что с него можно было заметить, как к зенитке «Эрликон», около которой вечно суетились немцы, подъезжает крытая машина с обедом, и повар начинает накладывать в плоские котелки еду, раздавать куски хлеба, наливать кофе. Как-то мы с братом осмелели и осторожно подошли к обедающим немцам — они сидели с котелками, шумно переговариваясь, кто на зарядных ящиках, кто на станине зенитки. Увидев нас рядом с протянутыми руками, они замолкли, а потом кто-то бросил недоеденную корку хлеба. И на этом спасибо! Как говорится, «данке шон»!
Немцы не прекращали бомбежку районов Тракторного и Красного Октября. Причем их бомбардировщики заходили на пикирование, как уже было сказано, как раз над нашей частью города. Большие самолеты медленно пролетали мимо, выбрасывая из-под «брюха» россыпь мелких точек, которые становились все крупнее, приближаясь к земле. Легкие бомбардировщики пикировали прямо на цель. И тогда раздавались противный вой сирены и визг бомб. Слышался мощный грохот взрывов.
Когда же в небе Сталинграда проходил воздушный бой, все замирали во дворе и с напряжением следили за виражами самолетов, переживая за наших летчиков. Бабушка и другие взрослые вслух молились, крестили наши самолеты, радостно комментировали каждый удачный выход нашего истребителя из-под обстрела и посылали проклятья фашистам.
Как-то немецкие зенитки на подходе к Мамаеву кургану сбили наш бомбардировщик. Наверное, снаряд попал прямо в центр фюзеляжа. Мы увидели, как он, разорванный на куски, падал вниз. Несколько медленнее падали крылья, они переворачивались, иногда как-то скользили по воздуху.
Летчики, трое, были разбросаны в небе. Тот, кто опускался над Мамаевым курганом, горел. Он раскачивался так, чтобы огонь не сжег стропы парашюта, одновременно сбрасывал с себя клочки горящей одежды. Ветер понемногу сдувал его в сторону Волги. Второй летчик хорошо направил парашют к берегу, где держались наши войска. А третьего летчика, как он не дергал стропы, пытаясь поймать парашютом порыв ветра, относило прямо к нам, в сторону квартала, где находилась комендатура, а рядом спортивное поле железнодорожной школы. По Невской улице в ту сторону бежали возбужденные немцы, что-то крича и щелкая затворами винтовок. Мы слышали несколько выстрелов, какие-то крики. Взрослые потом говорили, что летчик отстреливался, но его взяли в плен, другие — что его застрелили немцы.
Прошло еще несколько дней. Ко двору подъехала большая грузовая машина, и, подталкиваемые солдатами, мы все погрузились в кузов. Туда же были брошены и наши узлы. Посадив еще людей из соседних разрушенных дворов по Невской улице, машина выехала за город, довезла нас до станции Воропоново (сейчас станция им. М. Горького). Потом немцы перевезли нас в Карповку. Здесь на большом пустыре уже собралось много людей, вывезенных из Сталинграда и его окрестностей. Они печально сидели около своих узлов, ожидая приговора судьбы.
Еды не было. Бабушка пыталась варить жидкую похлебку из горелой пшеницы, экономно добавляя в кипящую воду горсть муки из небольшого мешочка. Никто из оккупационных властей, конечно, никак не заботился о питании согнанных людей. Иногда через громкоговоритель обращались к людям с предложением сдать золотые и ценные вещи в обмен на продукты. На эти призывы никто не обращал внимания — что могло быть ценное в этих жалких узлах! Иногда к нам подходили изможденные люди, просили милостыню. Но кто мог подать? Кругом — нищета и голод.
Брат и я, побродив по лагерю, решили подойти поближе к домам поселка, где находились на постое немецкие солдаты. Мы подумали, что там может быть солдатская кухня, где можно найти какие-то отбросы, остатки помоев и пищи. Кухню не нашли. Но увидели нескольких немецких солдат, которые сидели на крыльце небольшого деревянного дома. Они весело переговаривались и с аппетитом поедали бутерброды и содержимое котелков. Мы подошли, протянули руки и, глотая слюни, жалостно заговорили:
— Пан, дай бруто! Пан, ну дай бруто!
Солдаты равнодушно посмотрели на нас и, не обращая внимания, продолжали есть. А когда мы подошли еще ближе и опять попросили хоть немного хлеба, один из них встал, проговорил что-то по-немецки и закричал, показывая рукой:
— Век! Век! Русиш киндер, швайн!
Другой немец перегнулся через перила и бросил нам небольшой огрызок бутерброда. Мы кинулись к кусочкам, упавшим в пыль. Я вмиг проглотил огрызок. Во рту долго оставался вкус белого пресного хлеба с остатками впитавшегося жира.
Прошли осенние дожди. Стало очень холодно. Но нас пока никуда не увозили. Скоро я заболел воспалением легких. Весь в жару, с высокой температурой я лежал поверх узлов, прикрытый слоями влажных одеял. И может быть, это заболевание помогло мне не разлучиться с родными. Утром на территории лагеря раздались громкие крики и плач детей, вопли женщин. Все мои тетушки всполошились. Потом увидели, как целая команда солдат и офицеров ходит от одной группы людей к другой. Они отбирали детей у матерей и тащили их к стоявшим вдалеке вагонам.
Как рассказывала потом мама, солдаты приблизились и к нам. Они, грубо оттолкнув женщин, хотели подойти ко мне. Им закричали, что мальчик болен тифом и скоро умрет. Но солдат, не поверив, подошел к горке узлов, на которых я лежал, откинул одеяла и увидел действительно больного ребенка. Он брезгливо бросил тряпье и быстро ушел.
Все время моросил дождь. Мне становилось совсем худо — лекарств не было. Поили только горячей водой с какой-то травой. Потом стали давать на кончике чайной ложки немного искусственного меда. Маленькую баночку мама сумела выменять у русской медсестры, работавшей в немецком госпитале, на несколько пучков цветного мулине для вышивания.
Потом нас погрузили в товарные вагоны. Прошел слух, что всех повезут в лагерь, который располагался в Белой Калитве. Вагоны были забиты до отказа. Люди могли либо стоять, прислонившись к холодной стенке, либо сидеть, тесно прижавшись друг к другу. Поезд шел медленно. Если останавливался, то дверь не открывали. В один день умерла старушка. Взрослые, с трудом отодвинув дверь, стали просить охрану, которая сидела на площадке соседнего вагона, чтобы остановили поезд, так как есть умерший человек и его надо похоронить. Но солдаты, видимо, не понимая, смеялись или что-то грубое кричали, показывая на стволы винтовок. И тогда, прочитав короткую молитву, женщины откатили в сторону дверь вагона и выбросили труп на ходу поезда.
Раз в день поезд останавливался. Открывали дверь и в вагон подавали ведро с горячей водой («чай») или большую кастрюлю с мутной жидкостью — «супом». Но и этому голодные и промерзшие люди были рады.
Однажды утром поезд неожиданно остановился. Раздались резкие голоса немецких охранников и шум открываемых дверей. Немного погодя открыли и нашу дверь. Офицер и солдаты окриками приказали всем быстро выходить из вагона.
Было очень холодно. В глаза ударил яркий солнечный свет, усиленный искрящимся снегом. Люди выгружались прямо в сугробы. Поезд стоял среди небольшого соснового леса. Как только вагоны опустели, немецкая команда села в свой вагон, состав тут же ушел в обратном направлении. Люди, вышедшие на снег, тщательно трясли свои одежды, били по узлам. Я увидел то, чего никогда не забуду. Снег становился серым от вшей, а они ползли по снегу, сбивались в кучки. Страшно!
Вдалеке виднелись постройки. Потом мы узнали, что это станция Обливская Ростовской области. Идти с мешками было далеко. Решили пересидеть. А в село послали самую бойкую тетю Маню. Она должна была договориться о постое.
Мы стали уже совершенно замерзать, когда вдалеке показалась оживленная тетя Маня. В одном доме на краю села ей удалось снять небольшую комнатку. За это мы должны будем отдать хозяйке что-то из своих вещей и помогать ей содержать дом. А тетя Маня будет обшивать ее. Со своей старой швейной машинкой «Зингер» тетя Маня не расставалась, берегла, не обменивала на продукты даже в очень голодные дни.
Наконец-то мы оказались в человеческих условиях, в тепле. Хозяйка помогла накипятить несколько кастрюль с водой, и мы все хорошо помылись. Даже чувство вечного голода после купания в горячей воде на какое-то время затихло. Хотелось только спать, спать.
Но это «счастье» продолжалось недолго. Через несколько дней к дому подъехала машина, откуда вышел немецкий офицер с солдатами. Он решил остановиться здесь. Вероятно, линия фронта приближалась к Обливской. И дом на окраине был удобен для наблюдения и связи. Все наши вещи тут же выбросили в коридор. Хозяйка поместила нас в темный чулан. И этому были рады — хоть не на холод.
А в комнату солдаты начали вносить тяжелые ящики, протянули провода рации, поставили часового. К дому стали подъезжать машины и мотоциклы, из комнаты постоянно доносились громкие разговоры, команды офицеров, крики по телефону.
Я заметил, что три раза в день, если только офицер никуда не уезжал, ему в судках привозили еду. И денщик, разложив ее на тарелки, вносил их в офицерскую комнату. Тогда я и брат решили встать около двери и ждать, когда оттуда вынесут тарелки. Как только солдат вышел, держа несколько грязных тарелок, мы тихо проговорили:
— Ганс, дай бруто!
Денщик удивленно остановился. Потом огрызком хлеба вытер тарелки и дал его нам. Мы тут же разделили кусочек между собой. А потом он уже, не ожидая нашей просьбы, ложкой или обломком хлеба сбрасывал нам остатки пищи на протянутые руки.
Как-то в отсутствие офицера солдат поманил нас пальцем к себе. Когда мы подошли, он протянул нам два тонких небольших кусочка хлеба, смазанные маргарином. Поблагодарив его, мы с жадностью стали жевать. А он погладил нас рукой по головам, знаком пригласил сесть на зеленые ящики, затем вынул из кармана толстый бумажник, раскрыл его. Там лежали какие-то документы, деньги и пачка фотографий. Сев между нами, он стал показывать семейные снимки, бормоча «мутер», «фатер», «киндер». С фотографий на нас смотрели какие-то взрослые люди, старики, дети в строгих странных одеждах со строгими лицами.
Однажды в середине дня немцы забегали, что-то громко кричал в трубку телефона офицер. Немного погодя к дому подъехал большой грузовик, и прибывшие с ним солдаты стали осторожно спускать на землю тяжелые ящики. Взрослые шептали, что, наверное, близко подошли войска Красной Армии. Об этом уже несколько дней говорил гул далекой канонады. А бабушка особенно долго молилась за наших солдат.
Несколько женщин и хозяйка бросились к немцам и стали умолять их не ставить мины рядом с домом, который мог разрушиться при взрывах такого количества зарядов. Но они прогнали всех, и солдаты, взяв ломы и лопаты, прямо на дороге начали долбить прямоугольные ямы. Потом туда опустили, как мы догадались, мины и замаскировали их кусками льда и снегом. Наступила какая-то зловещая тишина.
Проснулся я от топанья сапог, оживленного разговора немецких солдат. Бабушка вышла на минуту в коридор. Затем вернулась и тихо сказала:
— Знать, не пробились наши, жаль. Слышите, как немцы радуются. А мины, я посмотрела, вынули из ям и уложили около забора.
Скоро мы услышали, как в комнате офицера заиграл патефон, зазвенела посуда. Немцы поставили наши пластинки с русскими песнями. Они даже нестройно подпевали:
— Вольга, Вольга, мутер Вольга!
А ночью опять началась суматоха. За дверью слышались звуки моторов подъехавших машин, беготня солдат, какие-то команды, что-то тяжелое выносили через коридор. Сквозь сон я услышал, как кто-то из взрослых сказал довольным шепотом:
— Немцы драпают! Небось наши пробились!
Рано утром все тетушки вдруг зашевелились, стали прислушиваться. Было тихо, но из этой морозной тишины четко доносились гул и лязганье железа.
— Танки, танки идут! — заговорили все и стали быстро одеваться. На улице было морозно, очень холодно. Взрослые выбежали из ворот, встали вдоль забора, всматриваясь вдаль. Гул приближался. И действительно, скоро на дороге показалась колонна танков. Вот они подъехали ближе. На переднем танке открыт люк водителя. Оттуда высунулась голова человека в шлемофоне:
— Здравствуйте, товарищи! Красная Армия приветствует вас!
— Ура! Ура! — закричали все и бросились к танку. Они стали целовать парня и других танкистов, которые подбежали к переднему танку. Из глаз женщины лились слезы радости. Наконец-то пришло освобождение!
— Слушайте, гражданки! — вдруг обратился к ликующей толпе молодой танкист, который высунулся из башни. — Нам надо двигаться дальше! Спасибо, что дождались нас! А теперь скажите, не установили ли где немцы свои мины?
— Установили, — крикнула тетя Маня, — установили вот здесь, а потом сняли. Вон они лежат у забора. Теперь поезжайте вперед без опаски. Не сомневайтесь! Я пойду впереди танков!
И она гордо, окруженная толпой мальчишек и женщин, пошла по шоссе в центр станицы. Колонна танков, взревев моторами, тихо двинулась за ней. Вдали загремела канонада. Немцы как будто очухались и начали мощный обстрел окраин станицы. Там появилась наша пехота, которая продвигалась за танками и продолжала занимать ближайшие окрестности.
Обливская проснулась как от долгого сна: на улицах появились люди, слышались радостные крики и радостный плач. А потом, вероятно, осознав себя уже хозяевами положения, жители прошлись по домам, где жили немцы, по их окопам, блиндажам и складам. И вот уже быстро идут по улице с узлами в руках, с шинелями, сапогами и мундирами вермахта, несут темно-синие и серые байковые одеяла с черными немецкими орлами, какие-то авоськи с консервами.
Пошли на разведку моя мама и тетя Маня. Их долго не было. Потом подошла тетя Маня с какими-то обрезками ткани от плащ-накидок. А мама всех удивила — она с радостной улыбкой внесла в комнату небольшую елочку, украшенную мелкими цветными бумажными капельками. Елка осталась в блиндаже, видимо, с рождественских праздников. Все взрослые только развели руками.
Гораздо удачнее был второй поход мамы уже вместе со мной. Недалеко от немецкой комендатуры мама обратила внимание на открытое в подвальное помещение окно. Приглядевшись, мы увидели, что во тьме подвала на полу стоит большая консервная банка. Из таких банок, мы видели, немцы ложками черпали фруктовый джем, чтобы намазать на хлеб. Мать быстро спустилась вниз, и вот она уже наверху. Банка большая, блестящая. А в центре — квадратная дырка от русского штыка. Внутри же, судя по соку и запаху, находилась мелко шинкованная квашеная капуста. Вот этой находке вся семья очень обрадовалась. Соленого нам не хватало.
Но горе пришло в дом хозяйки. Оказывается, в цепи солдат, вступивших на окраины станицы, был и ее сын. Как потом рассказали солдаты, им пришлось залечь в траншее под обстрелом немецких минометов. А он вдруг стал вести себя оживленно и радостно: кричал всем, указывая рукой в сторону села:
— Ребята! Ребята! Смотрите! Вон мой дом, а рядом — катух. На краю станицы, видите, мимо него идет дорога. Ведь совсем рядом. Жива ли мать? Сейчас подойдем, я обязательно загляну в дом. Может быть, она там? Хорошо бы увидеться!
Вдруг рядом раздался сильный взрыв. Парень был убит, можно сказать, на пороге дома.
Когда прощались с ним, мы подошли к гробу. Там лежал покрытый шелковой белой шалью с мелкими кистями совсем молодой парень с желтым опухшим лицом. Рядом с гробом, на стуле, в окружении женщин в темных одеждах сидела наша хозяйка. Ничего не осталось от той энергичной волевой женщины с веселыми глазами, острой на язычок. Это была сгорбленная с почерневшим лицом, убитая горем мать. Она уже не плакала.
Полный текст читайте в бумажной версии журнала