Публикация и примечания Ирины Зориной. Продолжение
Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2016
Июль
19 июля
А. Н. ЯКОВЛЕВ
Хочу наконец собрать в точку все свои мысли и чувства насчет А. Н. Яковлева — А. Н. Я. Суть (до сих пор для меня неразрешимая): не знаю никого еще из людей, перебывавших на самых вершинах власти, испытавших все, что даже мне не снится, — и вдруг «переродившегося». Говорю только о своем личном опыте восприятия: исторические примеры — наизучался… от Апостолов до Блаженного Августина и т. п.
Факт (абсолютно моего личностного восприятия): никто из «НИХ» (членов ПБ, ЦК), никто не отважился до такого пересмотра самого себя. Знаю по себе: чтобы в преклонном возрасте пересмотреть себя, да еще честно, беспощадно и совестливо, да еще с такого «верха», — не припомню.
Вот тут-то и начинается противуречие. Дальше буду говорить точками, пунктиром. Надеюсь, линия потом выстроится.
Полусмутно помню его знаменитую статью в «Литературке» против «русофильства».[1] <…> Напомнить, как Г. буквально сорвался откуда-то (из Крыма?), узнав об этой статье, и — прямехонько к Суслову, с доносом на Яковлева.
Потом А. Н. Я. — посол в Канаде. Потом — ЦК. Потом — директор ИМЭМО и т. п.
Не помню точно, в каком году (проверить: вероятно, в <19>87—<19>88) провожал Элема Климова к нему, к Яковлеву, как на войну, как на подвиг. Мечтали пробить «Бесов» в кино. Элем вернулся, достал тихо бутылку водки (мы с Ирой жили еще на Перекопской). Налил, выпили…
«Ничего на выйдет! Знаешь, что он мне сказал: нельзя к Сталину относиться односторонне, у него были свои минусы, но зато и свои плюсы. Понял? Мы — горим».
Ну, аминь. А все-таки не верилось… И — оправдалось.
Потом я искренне сказал Александру Николаевичу, вспомнив об этом случае: «А я знаю, почему вы так переменились. Потому что пропахали лично всю эту кровавую почву заново, вчувствовались.[2] А еще вдруг один человек мне сказал про вас: долго запрягает…»
Потом началось наше сближение (думаю, что даже и до сих пор оно продолжается), сближение хитреца-мудреца с идиотом-«мудрецом». Но была, есть и остается какая-то идеалистическая точка. Пересечение наших судеб: то ли он не верит в мою искренность, то ли догадывается о том, что я не до конца верю в его искренность. Но бывают удивительные точки пересечения двух истинностей и вдруг опять недоверие.
Одна из главных «точек», это март, дай Бог памяти, 20-го числа, 1990 года, когда в Москве впервые появились танки. И как мы примчались к нему с Алесем. И как я упрашивал его дать мне трубку — поговорить с М. С. Горбачевым.
—. Вот трубка. Что вы ему скажете?
Я замешкался.
—. Я, я ему скажу то же самое, что Сахаров сказал ему из Горького…
—. Вы — идеалист, Ю<рий> Ф<едорович>.
—. Да ведь и вы тоже, иначе меня здесь бы не было.
—. Я с ним с утра об этом говорил. Слушать не хочет. И Бакатина не хочет слушать, Бакатина, который всю вину хотел взять на себя. Чувствовались, однако, заинтересованность и предрасположенность. И снисходительность («дурачки-идеалисты»).
Конечно, мозги менять в 40—50—70 лет не одно и то же. Все труднее и труднее. От чего зависит? От вкорененности в землю и от вкорененности в науку, в искусство.
У него все — от земли и от войны. И тут я ему не указчик.
Лебедь негодяйски не прав, когда на последней партконференции заявил: «Сколько у вас, Яковлев, лиц и какое сейчас?»[3] А сам-то, а сам-то… Да, о Лебеде — особстатья. Что, не был, что ли, в КПСС? Не вышел, что ли, из КПСС? Так какое моральное право имеешь попрекать А. Н. Я. насчет перемены лиц? Тот-то по крайней мере объяснил свою перемену, а ты? Нечестно, не по-мужски.
Однако: а все-таки гены, ДНК, скелет духовный и психологический даже, «рентген» не только у Б. Н. Е. остался прежний, не говоря о М. С. Г., но и у А. Н. Я., и у меня, а если уж говорить до конца, то и у А. И. С. Это на нас клеймо общее.
Кстати, еще два пунктика.
Познакомился А. Н. Я. с буддизмом и тут же написал «руководящую» статью, книгу целую. Я его спросил: «А сколько наречий из санскрита вы знаете?»
Все равно чисто марксистский подход: самообманность вместо изучения, благодаря, дескать, заранее заданной, навсегда верной методологии…
О, как я понимаю, как я презираю и как я смеюсь над такими «порывами к истине». Они же все от нашего марксистского, якобы дарованного нам с момента вступления нашего в эту религию откровения — ничего не зная, все знать… Не помню сейчас, кто сказал, но мысль помню точно: революция — это кровавый дилетантизм.
Мысли — от чтения главы А. Н. Яковлева «М. С. Горбачев», вчера мне данной
Есть какая-то непонятная невидимая стена <черта>, которую надо, страшно, нельзя переступить. А. Н. Я., к сожалению величайшему моему, ее, черту эту, пока еще не переступил. Самая честная исповедь — изо всех бесчестных.
«Ищи не в селе — ищи в себе»…
У него «в себе» — отговорка. Приличная, джентльменская, а все равно внутри до конца нечестная. Упускает, может быть, единственный дарованный ему шанс.
Подумать, продумать: кто из «высоких», «номенклатурных» деятелей способен оказался на беспощадность исповеди, на беспощадность к себе.
В разных эпохах…
Наша — уж слишком особенная.
Никто. Разве только этот немец — на Нюрнбергском процессе — Шпеер.[4] Других не знаю и не упомню.
Покаяние у остальных — только в форме оговорки, «деепричастия» приличного, но никогда не в качестве «главного предложения».
Гамлет: «Оберни очи свои внутрь себя»…
Все, почти все оборачивают очи «внутрь себя» — походя, мельком. Боятся. Все равно, все равно тянет их, нас, «обернуть очи» — вокруг. То есть так или иначе сослаться в оправдание себя на эпоху, на время, среду.
Кто — до предела — искренен, то есть беспощаден — к себе?
Только люди из «среднего» и «низшего» сословия. (Я имею в виду сейчас иерархию чинов). А. И. Солженицын, Дора Штурман.[5]
Это — закономерность?
Если да, то почему?
Исповедальность, покаянность тем меньше, чем выше «пост», чем больше преступность.
Кажется: слишком уж «механистическая» закономерность, а все-таки — статистически даже — это так.
Исключение — святые… В католичестве. В православии. Кажется, меньше в протестантстве. Азию — не знаю. Думать. Искать.
Время. Время, затраченное на перемену убеждения. Блаженный Августин. Вот истинная «модель». Вот у кого глаза, обращенные только внутрь. Вот у кого признание — не деепричастие, а главное предложение. Кто еще? Из наших — Пушкин, Достоевский, Толстой.
Наверное, все-таки дело в религиозности, в какой угодно ее форме, предчувствуемой или в прямой.
Без этого все непонятно, непостижимо.
А. Н. Я. имеет абсолютно беспрецедентный шанс сломать эту закономерность, но пока упускает ее.
О М. С. Г. и не говорю: трус и в мыслях своих, и в чувствах. Умен, очень умен — умом «мира сего». Может быть, нет равных ему. А из «мира сего» — не вырваться. Координат — не переменить. И, как ни странно (а на самом деле — яснее ясного), оба они — М. С. Г. и А. Н. Я. — в одном, одинаковом измерении. Горько мне это сказать, но я так думаю. Думаю так еще и потому, что слишком долго я был там же, слишком хорошо знаю все эти искусы, да, впрочем, не убежден, что вырвался из них.
Август
4 августа
«Демократ»… «Патриот»… Главное — как за этим скрывается жажда безответственности, жажда якобы дарованной изначально правоты, истинности. Сказал: «Я — демократ», «Я — патриот» — и примкнул, то есть потерял личную ответственность.
Но быть демократом, быть патриотом (как быть и верующим) — это огромный, долгий, тяжкий труд. Не возглас, не лозунг, а беспрерывная работа…
Критерий отношения к власти: она, власть, наша власть, не то что не-художественная, она — антихудожественная. Она, власть, — некрасива, а потому по происхождению своему, по природе своей — обречена. О, если бы она была обречена только на самоубийство. Но нет же: она обречена на убийство всего и всех.
Гениальная мысль Андрея Синявского — «У меня с советской властью расхождения не политические, а только стилистические» — имеет и онтологическое и гносеологическое значение: «красота спасет мир» — «некрасивость убьет».
Достоевский: «Меня всю жизнь Бог мучил…»
Осмелюсь сказать: а меня всю жизнь — нет, конечно, не всю жизнь, а последние годы только — БОГИ мучают, а еще точнее — церкви Богов, церкви религий… Как бы, на чем бы — ПРИМИРИТЬ их.
6 августа 1998
ШНИТКЕ
3 августа в Германии умер А. Г. Шнитке.
С Альфредом Гарриевичем меня свел Юрий Любимов. Случилось это в <19>70-х годах (я тогда днями и ночами пропадал на Таганке).
Шнитке писал музыку к спектаклям, приходил в театр и тихо, в отдалении сидел на репетициях. Встречались в Юрином кабинете. Недолгие и счастливые беседы.
…Как-то в телеинтервью Шнитке спросили, считает ли он себя гением. В ответ — с обезоруживающей улыбкой и простотой — разве дело в определении? Это не важно. Главное — выразить себя и отдать.
В сентябре 1989 года, когда я лежал с инфарктом в больнице Склифосовского, попросил Иру отвезти Альфреду Гарриевичу только что вышедшую мою книгу «Достоевский и канун XXI века». В ответ Альфред Гарриевич передал мне две только что вышедшие его пластинки с очень дорогими для меня посвящениями:
«Дорогой Юрий Федорович, дай Бог Вам здоровья, чтобы так же появлялись книги и статьи на радость и пользу Вашим читателям (и мне тоже). Альфред Шнитке».
«Дорогой Юрий Федорович, Вы один из тех людей, которые в этих изменениях остались собою (а множество других лишь примкнули к ситуации, внешне предельно изменившись)… Альфред Шнитке».
Как всегда, как каждый из нас, и он — посвящая — преувеличивает десятикратно значение того, кому посвящает. Преувеличивает и свою дружбу, и любовь к нему. Может быть, так и тут? Нет. Но правда и то, что он человек, который физически-музыкально не может быть неискренним. Поэтому для меня это было и наградой и авансом. Какое же право я имею сдаваться?
И когда узнал, что Альфред Гарриевич снова тяжело заболел (второй инсульт), написал ему 24 ноября 1994 года, в день его рождения, письмо:
«Дорогой Альфред Гарриевич!
Думая о Вас, слушая Вас (едва ли не с первого нашего знакомства и до сегодняшнего дня), я всегда чувствовал, но никак не мог вспомнить какой-то мотив, какие-то слова, прямо относящиеся, по-моему, к Вам. А сегодня — вдруг вспомнил. Это — надпись Анны Ахматовой на одной ее поэме („Триптих“6), хотя надпись эта относится, конечно, ко всей ее поэзии, ко всей ее музыке, как и к Вашей.
Вот она:
И ты ко мне вернулась знаменитой,
Темно-зеленой веточкой повитой,
Изящна, равнодушна и горда…
Я не такой тебя когда-то знала,
И я не для того тебя спасала
Из месива кровавого тогда.
Не буду я делить с тобой удачу,
Я не ликую над тобой, а плачу,
И ты прекрасно знаешь почему.
И ночь идет, и сил осталось мало.
Спаси ж меня, как я тебя спасала,
И не пускай в клокочущую тьму.
Пусть Ваша музыка, вернувшись к Вам знаменитой, спасет Вас, как Вы ее спасали. Никогда не забуду Ваших добрых слов ко мне в самую тяжелую для меня минуту.
Дай Вам Бог и Ирочке сил. Сердечный всем троим привет от моей Иры и от меня».
И вот он умер.
Кто на Руси и в мире заметил, а тем более пережил (ужаснулся, заскорбел) уходом, исчезновением Шнитке?
«Все врут календари…» Все компасы врут, все — политические, социальные, только духовно-нравственные — не врут.
Если бы помер первый политик в России, или второй, или третий — ох, ах, ух… А когда помер такой духовно-нравственный ориентир, авторитет, то… Повторю: кто заметил?
Я чувствую необходимым для себя сказать Альфреду Гарриевичу, Ире и людям, которые знают и не знают Шнитке.
Будет написано неисчислимое количество слов о гениальности его как композитора — в ряду самых великих от Баха до Шостаковича. Тут я не судья.
Я хочу и имею немножко право сказать о нем как о явлении, может быть, абсолютно, беспрецедентно духовном. Да, да, да. Мне это трудно понять — музыкально, — но я это чувствую. Чувствую, что это так, что он соединил — одновременно и невероятно органически и дисгармонически — эпоху трех последних музыкальных веков.
Конечно, насколько я его чувствую и насколько мои малые знания (литературные, конечно) позволяют мне это чувствовать. Это так: наверное, наверное, в этих трех веках (а конечно, дальше и дольше) он был как чудесная рыба в своей воде: конечно, он знал их всех, своих предшественников, обожал их — кумиров не делал, — на них основывался, их цитировал, «лжецитировал» (не помню, кто высказал этот термин), «лжецитировал» иронически, трагически.
Суть: не только и не столько, может быть, дело в том, что умер гениальный композитор, а в том что умерла (ну, конечно, не умерла, умерло телесное) гениальная душа. Гениальный дух. Да, три века музыки, сошедшиеся в нем (особенно в трех последних десятилетиях).
Кто знает Шнитке? Ну произведите опрос… Ответ: ответ будет чудовищным, обескураживающим, обезоруживающим.
Маленькие — большие, большие на самом деле! — «кучки» то в Доме композиторов, то в Консерватории нашей и в консерваториях тамошних, но все равно, все равно: кто знает?
Кто переживает эту трагедию как всероссийскую, всегерманскую, всееврейскую, всемирную?
Главное, что он для меня представляет, — это сосредоточение — не взаимоистребляющее, а взаимоугомоняющее. Взаимогармонирующее столь разных, казалось бы, противоположные и даже антагонистические поиски духа.
Еврей, немец, русский. Разнокровье только ускорило его духовное развитие, укрепило его талант.
Католик, святоотцом которого был православный отец Николай из церкви Ивана Воина… У Шнитке был прямой, без отклонения путь к Богу (заметил однажды М. Ростропович).
Каждый художник строит свой храм — но из кирпичиков всей культуры. Шнитке создал свой Собор. Не знаю (невежествен), но кажется мне, что такого невероятного, абсолютно невероятного сочетания в единой точке столь разных культур и не бывало. Четвертая симфония А. Шнитке и есть его Собор.
У каждого композитора была своя Девятая симфония… Бетховен, Малер и вот — Шнитке (свою Девятую он дописал уже очень больной). Она его спасала и удерживала, его, находившегося в безнадежной, абсолютно безнадежной ситуации. Спасала музыка.
Все равно, все равно, что бы человек ни делал, каким бы гениальным «профессионалом» он ни был, все равно, все равно все подытоживается, «резюмируется» в его ЛИЧНОСТИ.
Мягчайший из мягчайших — каких я только знал, — это был кристальнейший из кристальнейших, твердейший из твердейших в своей неуклонной вере в примирение всех заблудшихся «добр». Человек, потрясавший своим абсолютно безыскусственно детским непониманием зла настолько, что поражал этим, пусть на мгновение, самых искушенных специалистов по злу.
Кто понял это как не телесную потерю, не физическую потерю, не механическую потерю композитора, а величайшее духовное приобретение?
Как можно представить себе хронологию человечества?.. Цари, народы, классы, орудия производства, оружия уничтожения…
Единственно точная, наверное, история человечества — это искусство. Поэзия, а может быть, точнее всего — музыка. И убежден, будет составлена такая хронология. Так вот. В этой хронологии (в сущности, главное — глубоко религиозной) Шнитке — беспримерное страдание от взаимной ненависти
и беспримерная жажда всепримирения. (Перечитать некролог Мандельштама на Скрябина.)[7]
Снова и снова думаю об Альфреде. Очевидность, сверхочевидность «таланта», «гения»…
Вот, «на старте» сто тысяч людей. К финалу приходят один, два, три…
В чем дело? В чем тайна?.. Почему люди, будто бы равные на старте, приходят к разным финишам?.. В чем тут дело? Гены? Обстоятельства? Случайности? Воля — своя или чья-то?
Это сейчас меня мучает, как это ни парадоксально, в моем «контексте» сиюсекундного и навсегда вечного. Никогда еще в своей жизни я не хотел так отчуждаться от первого, злобосекундного, и обратиться к вечному…
Только, вероятно, художнику, поэту, композитору даровано совмещать это несовместимое в самом себе. Без надрыва, без рационального самозадания, а естественно, натурально, как дышишь. Мы судим по результатам. Но ведь главное-то — причины, не плоды, а корни.
А. Г. Шнитке… Прости мне, Господи, но этот человек — подтверждение моей старой догадки, почему чисто гениальных людей больше всего в музыке и в математике. Да потому, что тут меньше всего искривляющих всё и вся заданий, а грубее говоря, меньше всего идеологии…
Какое я имею право «сметь свое суждение иметь» о музыке, о гении?
Ответ обратный: но тогда гении пишут только для гениев? Абсолютный геноцид для всех других? Но почему же, почему они — вдруг! — заставляют отзываться наши смертные, не серебряные струны? Почему, почему же эти наши струны, медные и вялые, вдруг серебрятся, становятся волевыми и жаждущими, почему вдруг так точно, сердечно откликаются на гениальные ноты?.. Значит? Значит, они в нас задели что-то. Что? Как что? Что-то конгениальное. «Конгениальными» ничто нас не может сделать, кроме как совесть. Со-весть — весть обо всем человечестве сразу, о каждом человечке, где бы, когда бы он ни был.
Такое искусство не то что заставляет, не то что принуждает, а открывает нам нашу истинную сущность, а именно: быть, казаться, чувствовать, вжиться в любого другого.
…Более религиозного человека, чем Шнитке, на своем веку я не встречал, но и более нецерковного тоже. Разделяют людей не религии, а церкви. У него была абсолютная духовно-нравственная аксиома: равенство, тождество, радостное и спасительное, порыв же один — превзойти себя. Такова его Четвертая симфония, да и весь он от начала до конца. Его разнокровье только ускорило это открытие.
Музыка и власть — странное взаимоотношение. У нашей советской власти, лакейско-самозванной, был минусный абсолютный слух: она чуяла ноздрями или еще чем-то там, что все это «не то», все это «не так», а понять была не в состоянии. Но — вот противоречие — почему-то надо с этим «не тем» считаться, а потому она, власть, гениальных композиторов только клеймила, но не уничтожала, как, например, писателей, поэтов. Это надо еще исследовать. Это действительно проблема, проблема тупой гениальности власти, тупого ее всевластия и тупого ее бессилия. Пусть это сначала покажется парадоксальным — как с теоретической физикой. Вот так же и с музыкой. Та и другая этим предельно заземленным прагматическим мозгам казалась — и правильно казалась — чем-то самым, самым притягательным и опасным.
Вдуматься, почему эта власть не могла расправиться так, как она расправилась со всеми другими, с физиками-теоретиками и с композиторами? Подневольно, бессознательно она чувствовала свое абсолютное бессилие перед ними и одновременно свою абсолютную зависимость от них. Без теоретической физики она никак не могла бы осуществить свою претензию на абсолютное господство, а без музыки — по природе своей не то что не лгущей, а призванной беспредельно обнажать искренность чувства — не могла предстать в своем лучезарном самозванстве.
Кстати, вульгарный довод: никто, кроме физиков-теоретиков и композиторов, не был так заклеймен и никто, кроме них, не получил так много Сталинских премий. Без Королевых, Туполевых нельзя — это-то ясно, но почему-то еще, черт возьми, нельзя и без этих — как их? — Шостаковичей, Прокофьевых, Хачатурянов…
1. О статье А. Н. Яковлева см. прим. 7 в № 1 (с. 193).
2. В октябре 1988 г. А. Н. Яковлев был назначен председателем Комиссии Политбюро ЦК по изучению материалов, связанных с репрессиями 1930—1940-х и начала 1950-х гг. В конце 1992 г. он стал председателем Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрессий.
3. Последняя, XIX конференция КПСС состоялась в июне—июле 1988 г. На ней генерал А. Ле-бедь выступил с обвинениями в адрес А. Яковлева, объявив его «агентом влияния».
4. А. Шпеер (1905—1981) — личный архитектор Гитлера, рейхминистр вооружений и боеприпасов (позже — военного производства); один из немногих признал свою вину на Нюрнбергском процессе.
5. Д. М. Штурман (урожд. Шток, в замужестве Тиктина; 1924—2012) — израильский литературовед, политолог, публицист. Провела четыре с половиной года в советском лагере, была членом КПСС, но исключена за «сокрытие» своей судимости. Эмигрировала в 1977 г.
6. Первоначальное название «Поэмы без героя», перешедшее впоследствии в подзаголовок. «Надпись на поэме „Триптих“» сделана в 1944 г. в Ташкенте.
7. Речь идет, по-видимому, о докладе Мандельштама «Скрябин и христианство», написанном в конце 1916 — начале 1917 г., почти через 2 года после смерти Скрябина (27 апреля 1915 г.).
Публикация и примечания Ирины Зориной
Продолжение следует
Полный текст читайте в бумажной версии журнала