Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2016
Книга Нины Берберовой «Курсив мой», как известно, появилась сначала на английском, и на английском ее название звучало так: «The Italics Are Mine».[1] В письмах русским знакомым Берберова любила обыгрывать это название на русский манер, именуя свою книгу «Италики» — так получалось и короче, и проще, и веселее. Из тех же соображений мы решили не только использовать это слово, но и вынести его в заглавие статьи — Берберова, думаем, возражать бы не стала. Что же касается слова «приключения», то его подсказали особенности сюжета, который мы попытаемся восстановить. Рецепция «Италиков» в англоязычном мире представляет собой сложную, разветвленную и достаточно драматичную историю, но со счастливым и даже отчасти волшебным концом.
Эта история осталась практически не исследованной, хотя, безусловно, существенна для решения более общей, давно назревшей задачи — необходимости отделить семена от плевел в отношении этой книги Берберовой, взглянуть на нее (по возможности) объективно. Это важно не только для профессиональных филологов, специалистов по русскому зарубежью, но и для широкой читающей публики, чей интерес к «Курсиву», судя по количеству переизданий, не идет на убыль.
* * *
«Курсив мой» (1960—1966), как и все свои остальные книги, Берберова писала на русском, хотя решение издать этот opus magnum на английском было принято, видимо, на самом раннем этапе. Такое решение было нетривиальным: писавшие на русском литераторы-эмигранты, как остававшиеся в Париже, так и переехавшие в Америку, обычно издавали свои книги на русском. Вопрос о переводе на иностранные языки вставал, разумеется, далеко не всегда, а если и вставал, то по прошествии какого-то времени, требуя значительных усилий даже от самых прославленных, наиболее популярных на Западе писателей, таких как Мережковский и Бунин. Впрочем, Берберова это знала и из собственного скромного опыта. Написанная ею биография Чайковского, вышедшая на русском в 1936 году, была позднее издана на шведском, а затем на французском. Однако в случае «Курсива» Берберова решила поступить по-другому.
Стремление выйти за пределы русской аудитории возникло у нее еще в послевоенные годы во Франции. Свою книгу о Блоке «Alexandre Blok et son temps» (1947) Берберова писала в расчете на французского читателя и издала на французском, работая над переводом вместе со своей тогдашней подругой Миной Журно (в их совместном переводе выйдет годом позже биография Чайковского). Переехав в 1950 году в Америку, Берберова была намерена продолжать в том же духе, то есть начать печататься на английском, несмотря на незнание языка. Но уже в 1951 году Берберова опубликовала в журнале «Russian Review» очерк об Андрее Белом, а еще через год — очерк о Ходасевиче, которые ей кто-то по дружбе (или за деньги) перевел.
Конечно, к началу и особенно к концу работы над «Курсивом» Берберова владела английским достаточно свободно, но тем не менее было понятно, что без переводчика не обойтись и теперь. Это означало дополнительные хлопоты, а также надолго откладывало публикацию книги, но подобные соображения Берберову остановить не могли. Помимо давно возникшего ощущения, что русская аудитория крайне немногочисленна («невозможно писать, зная, что прочтут сто или тысяча человек»[2]), и все возрастающей разочарованности в русском читателе («из новых, конечно, старых вовсе больше нет»[3]) у Берберовой появилась другая, особо веская причина издать «Курсив» в переводе. На этот шаг толкала академическая карьера, которую Берберова — одна из очень немногих эмигрантов (и особенно эмигранток) ее поколения — сумела сделать, переехав в Америку.
Эта карьера началась в 1958 году в Йеле и продолжилась в Принстоне, где к моменту окончания «Курсива» Берберова преподавала русскую литературу пять с лишним лет. И в Йеле, и в Принстоне ее, безусловно, ценили — и начальство, и коллеги, и студенты («Я, как Вы пишете, из тех, что „поднялись по академической лесенке“ и у меня в этом году шесть диссертаций», — сообщала Берберова Глебу Струве осенью 1965 года[4]), однако было понятно, что публикация книги на английском чрезвычайно существенна для ее профессионального статуса.
Работа университетского преподавателя не только определила выбор языка, на котором «Курсив» должен была выйти в свет, но отчасти способствовала возникновению замысла книги. Неслучайно Берберова посвятила «The Italics Are Mine» пятерым своим студентам: «Джону, Фреду, Нэнси, Алексу и Мерлу». Первые трое — Джон Малмстад, Фред и Нэнси Старры — учились у нее в Принстоне, два других — Алекс Гарвин и Мерл Баркер — в Йеле.[5] Тем самым Берберова как бы говорила своим ученикам, что именно их энтузиазм, их интерес к русской истории, культуре и литературе, в том числе и русского зарубежья, был для нее одним из важных стимулов взяться за перо.
Феномен русского зарубежья оставался практически неизвестным на Западе, хотя с середины 1950-х ситуация стала постепенно меняться. К началу работы над «Курсивом» уже имелись две важные книги, посвященные писателям первой волны эмиграции. Одна из них — «Одиночество и свобода» (1955) Георгия Адамовича — включала эссе о писателях как старшего поколения (Мережковском, Бунине, Шмелеве, Куприне, Гиппиус, Алданове, Борисе Зайцеве, Тэффи), так и младшего (Набокове, Поплавском, Анатолии Штейгере и Юрии Фельзене). Другая книга — «Русская литература в изгнании» (1956), написанная Глебом Струве, — представляла собой первый детальный обзор эмигрантской поэзии, прозы и критики, а также разнообразных эмигрантских изданий, существовавших в Париже, Берлине и Праге на протяжении 1920-х и 1930-х годов. Появилось и нескольких мемуарных книг писателей-эмигрантов. Помимо двух изводов автобиографии Набокова — «Conclusive Evidence» (1951) и «Другие берега» (1954) — были изданы «Встречи» (1953) Юрия Терапиано, «Поезд на третьем пути» (1954) Дон-Аминадо, «Незамеченное поколение» (1956) Владимира Варшавского, «Современные записки: Воспоминания редактора» (1957) М. В. Вишняка. Уже во время работы над «Курсивом» и подготовки его к печати к этим книгам добавились новые: «Далекие, близкие» (1962) Андрея Седых, «Дневник моих встреч» (1966) Юрия Анненкова, третий извод автобиографии Набокова «Speak, Memory» (1967), «Грасский дневник» (1967) Галины Кузнецовой.
Однако все эти книги, за исключением первой и третьей версии автобиографии Набокова («Conclusive Evidence» и «Speak, Memory»), существовали только на русском и, значит, были недоступны для западной публики, кроме узкого круга славистов.
Это обстоятельство Берберова, в свою очередь, несомненно держала в уме, принимая решение издать «Курсив» на английском. К тому же она знала, что о жизни в эмиграции — в Берлине и Париже — в автобиографических книгах Набокова говорилось очень скупо (в двух главах из пятнадцати). А о жизни в Америке, куда Набоков перебрался в 1940 году, вообще не сообщалось ни слова: повествование обрывалось на отплытии на пароходе из Франции в Нью-Йорк. Основное пространство этих набоковских книг занимали воспоминания о детстве и ранней юности, проведенных в предреволюционной России.
Берберова же ставила перед собой совершенно иную задачу, делая упор как раз на свою жизнь в эмиграции, отводя под рассказ об этих десятилетиях более трех четвертей своей шестисотстраничной книги. На этих страницах речь шла о Берлине, куда она прибыла с Ходасевичем летом 1922 года, поездке в Прагу, путешествии по Италии, включая многомесячное пребывание у Горького в Сорренто, и, конечно, о жизни в Париже, где Берберова провела четверть века, и, наконец, о переезде в Америку. Правда, глава об Америке получилась относительно краткой, да и о встреченных на новом континенте людях, как считала Берберова, было «говорить еще не время», но о русском Берлине и, конечно, о русском Париже она писала подробно.
Это особенно бросается в глаза на фоне набоковских автобиографий. И если Набоков сводит разговор о своих берлинских и парижских знакомых к перечислению нескольких имен, сопровождая их кратчайшими характеристиками (Бунину, к примеру, отведена страница с небольшим, Ходасевичу — один параграф, остальным — еще меньше), то Берберова предлагает читателю детальный отчет о десятках людей — политиках, художниках, но, в первую очередь, литераторах. Благодаря Ходасевичу Берберова знала весь цвет русской эмиграции, а со многими установила личные отношения — уже в силу своей собственной человеческой незаурядности.
Помимо рассказа о Ходасевиче, занимающего центральное место в «Курсиве», книга содержит целую галерею чрезвычайно выразительных, хотя и не особенно лестных портретов тех, с кем Берберовой довелось общаться. Среди них писатели старшего поколения — Андрей Белый, Горький, Цветаева, Бунин, Мережковский, Гиппиус, Ремизов, среднего — Георгий Иванов, а также младшего, в том числе и Набоков. Именно из воспоминаний Берберовой читатель имел возможность узнать, как проходили выступления Набокова в Париже (сам он лишь вскользь отмечал, что иногда наезжал из Берлина для публичных чтений). Берберова также подробно описала, как воспринимались стихи и проза Набокова в эмигрантских литературных кругах (сам он лишь бегло коснулся этой темы в пассаже о пронесшемся «как метеор», бесследно исчезнувшем некоем писателе Сирине и его непростых отношениях с критикой).[6] Подобные игры с читателем были достаточно неожиданны в чисто документальном, казалось бы, контексте, но они недвусмысленно говорили о том, что Набоков не видел никакого греха в смешении жанров.
Берберова, напротив, как раз настойчиво подчеркивала свою установку на строгую документальность. Она неоднократно сообщала читателю, что опиралась в «The Italics Are Mine» не только на память, но прежде всего на документы — письма и дневники, фрагменты которых включила в книгу. В частности, фрагмент своего дневника, относящийся к приезду Набокова в Париж осенью 1933 года, который был призван документально подтвердить ее рассказ о состоявшемся личном знакомстве и последовавших встречах.
Однако Берберова повествует в своей книге не только о крайне насыщенной (особенно в межвоенные годы) литературной жизни русского Парижа, в самом центре которой она оказалась после переезда во Францию. Берберова пишет и о серьезнейших проблемах, вставших перед всеми социальными слоями русской эмиграции, в том числе, естественно, и литераторами. Этой темы не избегает и Набоков, упоминая о собственных трудностях молодого писателя-эмигранта — заведомой невозможности прожить литературным трудом, постоянной нехватке денег, но упоминает, как правило, вскользь и, так сказать, в легкой манере. Берберова же, напротив, не жалеет красноречивых деталей, восстанавливая сложную, а порою и подлинно бедственную ситуацию, в которой обнаруживали себя иные писатели, в частности Ходасевич, но также и Набоков.
При этом Берберова хорошо понимала, что западному читателю могло быть совершенно неясно, что, собственно, подвигло русскую интеллектуальную элиту обрекать себя на подобные испытания, чем был вызван ее массовый исход из России и что стояло за решением туда не возвращаться. И хотя в 1920-х и 1930-х годах было издано несколько книг (одна на немецком, одна на французском и две на английском), посвященных общей истории русской эмиграции, об этих книгах если кто-то и помнил, то только самые узкие специалисты.
Неслучайно определенные разъяснения на этот счет счел нужным предложить и Набоков в написанных на английском автобиографиях. Отметив в третьей версии книги, что он достаточно «сказал о сумраке и свете изгнания» в своих «русских романах, особенно в лучшем из них, в „Даре“ (недавно вышедшем на английском)», Набоков тем не менее приводил «для удобства» читателя «краткое резюме», в котором говорилось, что, «за немногими исключениями, все либерально настроенные творческие люди — поэты, романисты, критики, историки, философы и так далее — покинули Россию Ленина—Сталина. Те, кто этого не сделали, исчахли там, либо загубили свои дарования, прилаживаясь к требованиям государства».[7]
Берберова тоже немало сказала «о сумраке и свете изгнания» в своих романах, повестях и — особенно — рассказах, но ссылаться на них было в то время совершенно бессмысленно: западному читателю они были заведомо неизвестны. И все же ограничиться на страницах «The Italics Are Mine» «кратким резюме» Берберова не могла не только из-за этого обстоятельства. Сам замысел книги требовал развернуть столь важную тему во всей ее полноте и сложности. Сложность заключалась, в частности, в том, что истинная сущность большевистского режима стала очевидна для многих «либерально настроенных творческих людей» далеко не сразу, да и Запад — в качестве постоянного места жительства — не вызывал особой эйфории. Уже находясь за границей, иные литераторы еще долго не могли решиться на окончательную эмиграцию, в их числе был и Ходасевич. Берберова не скрывала, что более двух лет после приезда в Берлин он находился в мучительных раздумьях: пугали помимо прочего эфемерность заработков, смутность общих перспектив, страх, что в эмиграции он не сможет писать. Однако отсутствие каких-либо признаков смягчения режима, а также информация о том, что новые власти к нему лично очень мало расположены, заставили Ходасевича принять решение остаться во Франции. Иное решение — как Берберова давала понять читателю — было бы катастрофичным, о чем свидетельствовали судьбы писателей, решивших вернуться и вернувшихся в СССР.
Судьбы этих писателей Берберова кратко прослеживала в книге, но судьбу одного из них — Ильи Эренбурга — она обсуждала гораздо подробнее. Непосредственным поводом к разговору послужило появление его мемуаров «Люди, годы, жизнь», публиковавшихся в «Новом мире» с 1960-го по 1965 год и практически одновременно выходивших в книжном издании. Книга Эренбурга, имевшая огромный общественный резонанс, была оперативно переведена на английский и издана на Западе, вызвав широкое обсуждение в западной прессе.
По понятным причинам предметом обсуждения стали не только сами мемуары, но прежде всего фигура их автора, чья жизнь — в отличие от других вернувшихся в СССР литераторов — была внешне исключительно благополучна. Уже после 1926 года, когда Эренбург окончательно отказался перейти на положение эмигранта, он продолжал беспрепятственно ездить за границу и подолгу там жить в качестве корреспондента «Известий»; ни он, ни его родные не были арестованы; он был удостоен самых высоких правительственных наград, получил широчайшую известность и на родине, и за рубежом.
Большинство из тех, кто писал об Эренбурге на Западе, судили его строго — говорили о конформизме, без которого было бы невозможно его официальное положение, о его иллюзиях в отношении Сталина, о слабости написанных им «советских» романов и, конечно, о том, что в своей мемуарной книге он по-прежнему не смог сказать «всей правды», обходя молчанием наиболее острые темы.
Берберова не отрицала справедливости этих обвинений, иные из них повторяла сама, но призывала не к суду над «старым писателем», а к сочувствию ему. «Какой страшной была его жизнь!» — восклицала Берберова, отсылая читателя к тексту мемуаров: и к тому, что Эренбургу удалось в них сказать (прежде всего, о гибели невинных людей, в том числе и его ближайших друзей), и к тому, что достаточно ясно прочитывалось в подтексте (постоянное ожидание ареста, ощущение бессилия перед режимом, необходимость все время идти на уступки), и к тому, о чем он был вынужден умолчать, и что не преминули подчеркнуть западные рецензенты.
И все же — несмотря на все умолчания — Берберова оценила мемуары Эренбурга чрезвычайно высоко, утверждая, что для нее эта книга значила «больше, чем все остальные за сорок лет».
У иных критиков эта фраза впоследствии вызовет недоумение, сильно приправленное сарказмом: за те же «сорок лет» в Советском Союзе были созданы по-настоящему «великие книги» (такие, как «Реквием» Ахматовой или «Чевенгур» Платонова), и эти вещи не только уже вышли на Западе, но и успели — в виде «тамиздата» — проникнуть в Советский Союз.[8] Но Берберова, безусловно, вела речь не о том, чего стоила книга Эренбурга в чисто литературном плане, а о той поистине беспрецедентной роли, которую она сыграла для сотен тысяч советских людей, способствуя «пробуждению сознания», уснувшего «много лет назад». Правда, Берберова почему-то сказала об этом не прямо, а очень замысловато, со множеством экивоков, что, безусловно, способствовало путанице. Гораздо более внятно о том же скажет позднее Н. Я. Мандельштам, замечая, что Эренбургу «не пришлось говорить полным голосом, потому что, заговори он так, ничего не попало бы в печать <…> он сумел стоять на грани дозволенного и тем не менее открывать истину среднему читателю. Инженер, средний технократ, сотрудник научных институтов — вот читатель Эренбурга, чьи нравы и взгляды он постарался смягчить…».[9]
Берберова, как и Н. Я. Мандельштам, главное достоинство мемуаров Эренбурга видела в их просветительском значении: интеллектуальное и моральное состояние советского общества было ей всегда небезразлично. В то же время Берберова, несомненно, считала, что мемуары Эренбурга, переведенные и изданные на английском, имели существенное просветительское значение и для западного читателя. И в таком своем качестве они представляли для Берберовой особую ценность, ибо готовили почву для восприятия ее собственной книги. Ведь в мемуарах Эренбурга речь шла не только о России и Советском Союзе, но и о двух столицах русской эмиграции — Берлине и Париже, упоминались многие из тех имен, о которых писала Берберова, в том числе и Ходасевич. И хотя о Ходасевиче Эренбург упоминал только мельком, о Белом, Шкловском, Цветаевой, Ремизове он писал достаточно подробно. К тому же иные из этих имен переводчики позаботились снабдить биографическими справками, что, в свою очередь, работало на просвещение западной публики.
Разговором об Эренбурге Берберова заканчивала «Курсив», и такое решение определялось, конечно, не только тем обстоятельством, что последний том его мемуаров подоспел как раз тогда, когда она дописывала книгу. Разговор об Эренбурге дал возможность Берберовой закольцевать сразу несколько связанных с эмиграцией тем, причем закольцевать на относительно оптимистической ноте. Сам факт появления его мемуаров в печати говорил о существенных изменениях идеологического климата СССР, внушая надежду на то, что пропасть, разделившая когда-то метрополию и русское зарубежье, начинает постепенно сужаться.[10]
Впрочем, в своем оптимизме Берберова была подчеркнуто осторожна. Сопоставляя «Люди, годы, жизнь» с «Курсивом», она не забывает напомнить читателю о том, насколько она была в своей работе свободна и насколько Эренбург был по-прежнему связан.
Однако, задумывая книгу, Берберова, очевидно, рассчитывала не только, так сказать, на «читателей Эренбурга», то есть людей, активно интересующихся — профессионально или любительски — русской историей, культурой и литературой. У Берберовой были гораздо более амбициозные планы в смысле потенциальной аудитории «The Italics Are Mine». Об этом говорит то жанровое определение, которое она выбрала для своей книги.
Собственно, и «Люди, годы, жизнь», и «Курсив мой» принадлежали к одной и той же жанровой разновидности — мемуарно-автобиографической, ибо начинались с рассказа о раннем детстве, покрывая события дальнейшей жизни в более или менее хронологическом порядке. Но если Эренбург счел нужным подчеркнуть мемуарный характер книги, ставя в подзаголовок слово «воспоминания», то Берберова поступает наоборот. В подзаголовок «Курсива» она ставит слово «автобиография» и повторяет его несколько раз на первой же странице. Подобная настойчивость способна вызвать (и будет многократно вызывать) удивление, но она становится гораздо понятнее в контексте общественно-литературной ситуации начала 1960-х.
Именно тогда вторая волна феминизма стала бурно набирать силу, определяя обостренный читательский интерес к автобиографической прозе женщин, и особенно таких женщин, которые, выйдя за пределы традиционных ролей жены и матери, обрели профессию и добились в этой профессии успеха. С особой наглядностью это подтверждала ошеломляющая популярность автобиографической прозы Симоны де Бовуар — «Memoires D’une Jeune Fille Rangee» (1958), «La force de l’âge» (1960) и «La Force des Choses» (1963). Первые образчики книг такого плана, они мгновенно стали бестселлерами не только во Франции, но и в Америке.
Неслучайно имя знаменитой француженки появилось на последних страницах «Курсива». Рассказывая о своей поездке во Францию летом 1965 года, Берберова упоминала встречу с де Бовуар в ее любимом парижском кафе, а также подробно разбирала третий том ее автобиографической прозы. С помощью этого композиционного хода Берберова помещала свою книгу в определенный литературный ряд, явно надеясь, что будущие рецензенты поймут и разовьют этот важный намек, и хотя бы какая-то часть многотысячной аудитории де Бовуар захочет прочитать и «Курсив».[11]
Видимо, в силу этих обстоятельств Берберова придавала особое значение заключительным страницам книги и достигнутым результатом была вполне довольна. «… мне кажется, что конец с Симоной и Эренбургом производит впечатление <…>, — замечала Берберова в одном из писем, — чем больше я о нем думаю, тем он больше мне нравится».[12] Дело теперь оставалось за читателем.
* * *
Благодаря дневнику Берберовой нам точно известен тот конкретный день, когда книга (на русском) была «официально» закончена: 18 марта 1966 года. В этот день перепечатанная машинисткой рукопись была полностью вычитана и выправлена, и в дневнике Берберовой появилась такая запись: «Это — конец. Можно освободиться от работы, кот<орая> держала меня 5 ½ лет. Но еще лучше: можно освободить мысль от прошлого, к которому она все время возвращалась, пересматривая, ища, находя, проверяя, туда-сюда скользя, застревая то в том, то в этом».[13]
Освободив «мысль от прошлого», Берберова начала вплотную думать о будущем, а именно: об издательстве, куда можно было бы книгу предложить. После некоторых размышлений выбор пал на издательство «Harcourt, Brace and World», охотно издававшее современную переводную литературу, в том числе и русских авторов. В частности, там готовился к печати «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург, вышедший меньше чем через год. В «Harcourt, Brace» Берберова представила заявку на книгу и вскоре получила любезный ответ, что издательство принимает ее рукопись к рассмотрению.
Внутренним рецензентом оказался известный славист Эрнст Симмонс, преподававший в самых престижных американских университетах, автор монографий о Пушкине, Достоевском, Толстом и Чехове. В своей обстоятельной рецензии Симмонс отозвался о книге Берберовой с необычайным энтузиазмом, отметив обилие новой информации, существенно расширяющей знание читателя о крупнейших русских писателях двадцатого века, оригинальность и проницательность критических суждений, а также несомненный литературный талант, очевидный в описаниях жизни в России, а затем в эмиграции. Свой отзыв Симмонс заканчивал так: «Из книги ясно вырисовывается впечатляющий образ автора — талантливой женщины, отважной и сильной духом, в любых обстоятельствах рассчитывающей только на себя, но в то же время способной трезво оценить свои силы <…> Мне кажется, что история подобной жизни будет глубоко интересна для любого читателя».[14] Впрочем, Симмонс мягко советовал Берберовой не напирать на слово «автобиография», считая, что это жанровое определение дезориентирует читателя: ведь она писала не только о себе, но давала широкую панораму жизни русского зарубежья.
Этот совет Берберова учитывать не собиралась, но за отзыв в целом была глубоко благодарна. Да и как могло быть иначе, если на основании рецензии Симмонса с ней был тут же заключен контракт. К переводу книги издательство собиралось привлечь лучших знатоков языка и предмета. В качестве главных кандидатур рассматривали признанного аса Макса Хейворда, который перевел в свое время «Доктора Живаго» и относительно недавно — «Крутой маршрут», а также профессора Принстона и коллегу Берберовой Кларенса Брауна. Но когда оказалось, что Хейворд занят другими проектами, а Браун только что начал работу над переводом «Воспоминаний» Н. Я. Мандельштам, Берберова предложила кандидатуру Филиппа Радли, молодого филолога, защитившего в Гарварде диссертацию по Ходасевичу. Берберова знала Радли с февраля 1962 года, когда — по совету Романа Якобсона — он обратился к ней с рядом вопросов. Филипп Радли стал переводчиком «The Italics Are Mine», и хотя его перевод не все сочтут удачным, у самой Берберовой претензий не было: она будет по-свойски называть его «Филя» до конца своих дней.
Работа над переводом и подготовка книги к печати заняли без малого три года, чуть ли не втрое дольше, чем Берберова первоначально рассчитывала. Правда, в конце этих долгих трех лет произошло приятное событие — интерес проявило английское издательство «Longmans», выпустившее «The Italics Are Mine» через несколько месяцев после «Harcourt, Brace».
Впоследствии Берберова будет упрекать «Harcourt, Brace», что оно недостаточно рекламировало книгу, но тогда она была всем довольна. Уже с середины марта в газетах и журналах, дающих рекомендации для библиотек, книжных магазинов и просто читающей публики, стали появляться рецензии на «The Italics Are Mine». В стороне не осталось и само издательство, дав роскошную рекламу в «New York Times Book Review». За броским заголовком «Серьезное чтение не обязательно должно быть скучным» шел не менее броский подзаголовок: «Если вы устали от дешевой сенсационности, можем предложить вам шесть новых книг, которые заставят вас думать еще долго после того, как вы закончите их читать».[15]
Первой в этом списке из шести новых книг шла книга Берберовой. Краткая, но емкая заметка представляла читателю автора («поэт, прозаик, автор биографий, в настоящее время преподает русскую литературу в Принстоне»), а также излагала содержание «The Italics Are Mine» («отважная женщина, сумевшая выжить благодаря своим способностям и энергии, рассказывает свою удивительную историю, начиная с привилегированного детства в царской России до исполненной всевозможных лишений жизни в эмиграции <…> Ее рассказ включает интереснейшие воспоминания о Горьком, Пастернаке, Набокове, а также других писателях разных поколений, бежавших из страны после большевистской революции»).[16] Заметка заканчивалась комплиментарными строками из отзыва Симмонса.
Примерно та же информация, но в расширенном виде, была использована для аннотации, помещенной на отворотах суперобложки «The Italics Are Mine».
Весьма эффектным был и дизайн суперобложки: основное пространство лицевой стороны занимала фотография Беберовой, сделанная специально для этой книги. Нарядно одетая, красиво причесанная, с жемчужным ожерельем на шее, она стройно сидела в высоком кресле, загадочно глядя в глаза читателю. Эта фотография очень нравилась самой модели. «Не молода, не красива, но элегантна и значительна», — спешит Берберова поделиться с друзьями.[17]
* * *
Первые экземпляры «The Italics Are Mine» Берберова увидела в самом конце марта, а в начале мая книга «The Italics Are Mine» поступила на прилавки книжных магазинов. В письме Татьяне Раннит от 9 мая 1969 года Берберова писала: «Во первых, <…> сообщаю, что книга продается. Что многие хвалят (начиная с Эдмунта Вильсона (sic! — И. В.)), но большинство ЕЩЕ НЕ ПРОЧЛИ, т. к. выяснилось, что это ужасно длинная книга: малые поля и 600 стр. убористой печати, и слава Богу, что я не написала 1200 (а могла…) Во-вторых — 4 интервью будет на радио и два „панеля“ на телевидении…»[18]
Со второй половины мая пошли рецензии в ежедневных газетах, предназначенных для широкой публики. Самый первый отзыв, опубликованный в «Washington Star», был сугубо положительным и как раз в наиболее важном для Берберовой ключе.[19] Автор рецензии Кристина Андреа, впоследствии издавшая несколько прозаических книг, а в то время недавняя выпускница Йеля, не имела к славистике отношения, но это было скорее плюсом. Андреа выступала как прямая представительница той читательской категории — образованных, работающих женщин, — на которую Берберова рассчитывала. В полном соответствии с этой ролью Андреа разбирала «The Italics Are Mine» как автобиографию писательницы, которая выбрала эту профессию уже в десять лет и в дальнейшем успешно воплотила свое решение в жизнь, став автором романов, биографий, повестей, рассказов. Разговор о столь раннем профессиональном самоопределении наводил на мысль о Симоне де Бовуар (в ее автобиографической прозе имелся практически идентичный эпизод), и это ставило «The Italics Are Mine» в определенный литературный контекст. При этом Андреа не забыла подчеркнуть, насколько трудна была жизнь в эмиграции, где Берберова оказалась в двадцать с небольшим лет, и как в этих условиях было сложно состояться молодому литератору. Рецензентка отмечала, что Берберова увлекательно рассказала в своей книге и о других эмигрировавших из России писателях — и знаменитых, и малоизвестных в западном мире, но, безусловно, заслуживающих внимания. В этой связи Андреа сообщала, что в книге имеется биографический указатель, ценный не только для профессиональных исследователей, но и для людей, не знакомых с историей русской литературы.
Стремление принять во внимание жанровый подзаголовок «The Italics Are Mine» заметно и в других положительных отзывах, появившихся вслед за рецензией в «Washington Star». Однако в своем подавляющем большинстве авторы этих отзывов были склонны разбирать «The Italics Are Mine» не столько как автобиографию, сколько как мемуары, считая, что основное достоинство книги Берберовой лежит в этой плоскости.
В рецензии, опубликованной в газете «Philadelphia Inquirer» и написанной Луисом Зарой, автором многочисленных исторических романов, говорилось, что «The Italics Are Mine» — «одна из самых захватывающих автобиографий, появившихся в последние годы».[20] И все же, главное, что делало, по мнению Зары, эту книгу «обязательным чтением для американского читателя», — это портреты Берберовой «тех гигантов русской литературы, среди которых она жила, и чьи житейские достоинства и недостатки имела возможность непосредственно наблюдать».[21]
Анонимный автор короткого отзыва в журнале «New Yorker» отмечал, что Берберовой присуще «огромное количество мужества, и книга, которая могла бы быть полна меланхолии — повесть о бедности и изгнании, — на самом деле полна удивительной жизнерадостности».[22] Но и этот рецензент считал нужным отметить, что автобиография «The Italics Are Mine» содержит обстоятельный рассказ об оказавшихся в эмиграции писателях, благодаря которым русская литература, практически уничтоженная в СССР, сумела выжить.
Рецензию для журнала «Library Journal», самого авторитетного источника информации для библиотек, писала библиограф Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе Розмари Нейсвендер. Нейсвендер характеризовала «The Italics Are Mine» как «личное свидетельство исключительной женщины о своем времени», подчеркивая, что Берберова близко знала всех значительных деятелей русского зарубежья.[23] И хотя, по мнению Нейсвендер, автор книги напоминает порой эмигрантскую Шейлу Грэхэм (острую на язык голливудскую журналистку, специализировавшуюся на светской хронике. — И. В.), она не скрывала своего восхищения удивительной памятью Берберовой, ее способностью «помнить все», а также умением воспроизвести — «с точностью магнитофонной записи» — разговоры многолетней давности.[24]
Осенью книга Берберовой вышла в Англии, вызвав ряд откликов и в английской прессе. Первым отозвался лондонский еженедельник «Spectator», опубликовав рецензию известного прозаика, журналиста и переводчика Стюарта Худа. Разбирая «The Italics Are Mine» главным образом как мемуары, Худ отметил неизменно острый интерес к людям, позволивший Берберовой создать выразительные портреты своих современников. Прослеживая историю русской литературной эмиграции, с начала 1920-х по послевоенные годы, рецензент констатировал, что время и немецкая оккупация Франции неизбежно сказались на судьбах людей: выжить и дожить до сегодняшних дней удалось лишь немногим. В числе этих немногих была и Берберова, переехавшая в конечном итоге в США, где, как пишет в заключительных строках Худ, она получила возможность «написать свою длинную, сумбурную, вызывающую, захватывающую книгу, за что мы все должны быть благодарны».[25]
Правда, ни один из использованных Худом эпитетов (за исключением самого первого) не вытекал из содержания рецензии, но такова, очевидно, и была его цель — заинтриговать и привлечь читателя неожиданной и эмоциональной концовкой.
Мнение Худа о книге Берберовой поддерживал, а отчасти и расшифровывал анонимный автор рецензии, напечатанной в лондонском «Times Literary Supplement» (TLS). Рецензент допускал, что иных читателей книги покоробят оценки Берберовой, не склонной скрывать своей антипатии ко многим из тех, о ком она пишет, но сам он не видел в этом особой беды. «Ее рассказ о Горьком, Бунине, Белом, Ремизове, Мережковских и многих других, увиденных с близкого расстояния в будничной обстановке, помогает восстановить малоизвестные страницы истории русской литературы. <…> И если нарисованная Берберовой картина — не единственно возможная, то в случае большинства упомянутых ею персонажей существуют и иные свидетельства, которые можно противопоставить ее версии», — утверждал рецензент.[26]
Генри Гиффорд, профессор компаративистики Бристольского университета, напечатавший обстоятельный отзыв в лондонском еженедельнике «Listener», в свою очередь, считал, что книга Берберовой прежде всего — мемуары, и в качестве таковых их отличает «одновременно размах и пикантность».[27] Констатируя вслед за другими, что Берберова близко знала всех значительных писателей эмиграции, Гиффрд особо подчеркивал важность ее свидетельств о Владиславе Ходасевиче, ее первом муже. Понимая, что имя Ходасевича малоизвестно западному читателю, Гиффорд представлял его как «лучшего поэта эмиграции и одного из семи или восьми самых значительных русских поэтов», а затем добавлял, что Набоков, к примеру, считал Ходасевича даже «самым значительным». Что же касается свидетельств Берберовой о других персонажах книги, то Гиффорд признавал, что о многих из них она пишет исключительно жестко, но эти суждения не показались ему неприемлемо грубыми. «Берберова имеет право писать о других откровенно, потому что не менее откровенно она пишет и о себе самой», — подытоживал Гиффорд.[28]
Выдержки из этих рецензий (за исключением рецензии в «Spectator») Берберова будет впоследствии использовать в качестве рекламы, помещая в несколько вольном переводе на обложку русских изданий «Курсива».
Другое дело, что, помимо значительного количества положительных рецензий на «The Italics Are Mine», о книге имелись и резко негативные отзывы.
Первый из них и один из самых агрессивных появился в «New York Times Book Review», воскресном приложении к газете «New York Times».[29] Эта газета считалась самой престижной в американских интеллектуальных кругах, она могла привлечь внимание к книге или, напротив, убить к ней интерес гораздо эффективнее всех других изданий. Да и автор рецензии, журналистка и критик Патриция Блейк, была известна читающей публике как серьезный эксперт по русской литературе, составитель нескольких сборников и антологий русской поэзии и прозы.
О появлении этой рецензии Берберова узнала заранее, 22 мая, от своего редактора в «Harcourt, Brace», который позаботился прислать ей гранки. Через два дня Берберова должна была дать интервью корреспонденту газеты «Daily Princetonian» и решила использовать эту площадку, чтобы хоть как-то дискредитировать отзыв Блейк. Обсуждая выход книги и реакцию прессы, Берберова саркастически упоминает о готовящейся рецензии в «New York Times Book Review», автор которой «бранит ее за то, что она несправедлива к бедненькому старенькому царю».[30]
На самом деле, однако, Патриция Блейк если и «бранила» Берберову за ее отношение к «бедненькому старенькому царю», то мимоходом, а основные претензии были другими. Снисходительно отметив беллетристическое мастерство автора, проявившееся в описании послереволюционного Петрограда, и мимоходом похвалив воспоминания о Горьком, Блейк заявляла, что во всех остальных отношениях книга способна только разочаровать. Одну из главных проблем «The Italics Are Mine» автор рецензии видела в том, что, повествуя о жизни русского литературного зарубежья, Берберова не позаботилась об адекватной подаче сложного, герметичного, заведомо неизвестного американской аудитории материала. Обилие имен незнакомых авторов, чьи работы никогда не переводились на английский, множество необъясненных аллюзий и реалий сделали этот шестисотстраничный том малопонятным и скучным даже для самых «тертых русофилов».[31]
Впрочем, как полагала Блейк, книга малопитательна и для профессиональных исследователей русской литературы в силу целого ряда причин: и легковесности критических суждений автора, и вкуса к сплетням, и изъянов справочного аппарата. Все это ограничивает потенциальную аудиторию книги Берберовой кругом ее соотечественников-эмигрантов, — писала рецензентка, но тут же отмечала, что до нее уже дошли слухи, что эта аудитория, в свою очередь, крайне недовольна. Иных возмутил тон, каким Берберова говорила о мученической смерти царя, других — ее воинствующий атеизм, но особое негодование вызвали ее отзывы об известных писателях, в частности о Гумилеве, Белом и Бунине. Саму Блейк непосредственно покоробили отзывы о Пастернаке, и в еще большей степени — о Замятине, в отношении которого была допущена к тому же серьезная фактическая ошибка (Берберова писала, что его заставили уехать из СССР, тогда как он сам обратился с этой просьбой к правительству).
«История с Замятиным, — заканчивала свою рецензию Блейк, — ставит под сомнение как надежность памяти автора, так и достоверность других ее утверждений».[32]
Ошибку по поводу Замятина Берберова признала сразу, но при этом уверяла, что она случайно закралась где-то между переводчиком и корректором. Эту версию Берберова излагала в письмах знакомым, а также в письме в редакцию «New York Times», которое, как свидетельствует дневниковая запись, она немедленно написала и отправила.
Но дело, разумеется, было не в этой конкретной ошибке, а в общих выводах Блейк. Нет сомнений, что появление подобной рецензии было воспринято Берберовой очень болезненно, однако она предпочла притвориться, что ничуть не расстроена. Конечно, умолчать об отзыве Блейк Берберова не могла, но старалась сделать это как бы между делом, фокусируя внимание на другом материале того же номера «New York Times». Этим материалом было ее письмо в редакцию, в котором Берберова откликалась на напечатанную в газете рецензию на пьесу о Юлиусе и Этель Розенбергах. В качестве комментария к разговорам о невиновности супругов Берберова сообщала читателям, что в больших городах Советского Союза имеются улицы, названные в честь Розенбергов, ссылаясь на адрес одного из своих русских корреспондентов.[33]
Публикация этой заметки в одном номере со статьей Блейк было чистой случайностью, но она давала Берберовой возможность использовать ее как отвлекающий маневр. Именно это она делает в письме Мерлу Баркеру, в котором пишет: «Видел ли ты N<ew> Y<ork> T<imes> за прошлое воскресенье? И статью П<атриции> Б<лейк> и мое фантастически смешное письмо, напечатанное в театральной секции? Я думаю, мне позвонили в тот день человек 20. Я здорово повеселилась. Пожалуйста, исправь параграф о Замятине в своем экземпляре книги — это, скорее всего, ошибка Филиппа, исправь так, как
я объясняю это в своем письме в редакцию, — оно появится в газете в июне — числа 8-го или 15-го».[34]
Письмо Берберовой появилось в газете несколько позднее — 29 июня, но такая задержка была несущественной: признание допущенной ошибки не могло ничего изменить. Как бы Берберова ни бодрилась, ни старалась убедить себя и других, что рецензия Блейк не имеет особого значения, дело явно обстояло не так.
Утешало, конечно, что все другие американские, а также английские рецензенты книги не только не поддержали Блейк, но порой и достаточно откровенно с нею спорили, хотя и не называя по имени. Несогласие с мнением Блейк, что «The Italics Are Mine» будет малопонятным и скучным чтением для среднего читателя и малополезным для специалистов, очевидно во всех приведенных выше рецензиях, авторы которых назвали книгу «захватывающей», «увлекательной», «чрезвычайно живой» и в один голос утверждали ее безусловную ценность в качестве свидетельства о практически неизвестном феномене — жизни русского литературного зарубежья. Авторы этих рецензий не разделяли и возмущения Блейк резкостью характеристик, данных Берберовой иным из ее соотечествеников, отстаивая право автора на собственное мнение и считая, что в своих отзывах она ни разу не перешла границы дозволенного.Что же касается замеченной Блейк ошибки по поводу Замятина, а также предположения, что подобных ошибок в «The Italics Are Mine» еще немало, то этот момент они оставляли без комментариев, очевидно, полагая, что шестисотстраничная книга не может не содержать ошибок памяти.
Не поддержала Патрицию Блейк даже известная своей строгостью Хелен Мучник, профессор русской литературы в престижном Смит-колледже и влиятельный критик, хотя ее отзыв на «The Italics Are Mine» был достаточно прохладен. В статье, напечатанной в «New York Review of Books», Мучник разбирала книгу Берберовой среди четырех новых книг, связанных с русской литературой.[35] Рецензентке был явно антипатичен характер автора «The Italics Are Mine», с ее культом собственной независимости, отсутствием долговременных привязанностей и неистребимой жизнерадостностью, а потому история жизни самой Берберовой не вызвала у Мучник особого сочувствия. В то же время она отмечала несомненную ценность свидетельств Берберовой для истории русского литературного зарубежья, которая будет когда-нибудь написана.
Имелся, правда, еще один прохладный и даже несколько агрессивный отзыв, но он представлял собой чистый курьез. Это был отзыв начинающего канадского писателя Дага Фезерлинга, опубликованный в «Globe Magazine», субботнем приложении к влиятельной канадской газете. Фезерлинг обиделся на Берберову за Хемингуэя, но его обида основывалась на том, что он невнимательно прочитал текст «The Italics Are Mine». В книге говорилось, что «чикагский журналист, превратившийся в автора романов, отправился (третьим классом, конечно) на испанское побережье», но рецензенту почудилось, что Берберова назвала Хемингуэя «автором третьесортных романов», и он построил вокруг этого целую концепцию.[36] Берберова написала письмо в редакцию, редактор извинился, и ей не осталось ничего другого, как на том успокоиться, тем более, что рецензия была внушительной по объему и не содержала претензий по сути дела.
* * *
И все же Патриция Блейк не осталась в одиночестве. Ее поддержали критики, вышедшие, как и Берберова, из недр русской эмиграции и, в свою очередь, оказавшиеся в конце концов в Америке, — Глеб Струве, Марк Слоним, Роман Гуль и Темира Пахмусс. Роман Гуль был главным редактором «Нового журнала», а остальные профессорствовали в американских университетах: Струве — в Беркли, Слоним — в Сара Лоуренс-колледже, Пахмусс — в Иллинойском университете в Урбане-Шампейн. Между собою большинство рецензентов находились в непростых отношениях, но теперь они дружно объединились против Берберовой, приветствуя (как косвенно, так и прямо) статью Блейк.
Впрочем, как свидетельствует сохранившаяся в архиве переписка, один из этих критиков, а именно Глеб Струве, был непосредственным консультантом Блейк. Он имел возможность познакомиться с «The Italics Are Mine» раньше других, ибо несколько глав своей книги Берберова прислала ему на прочтение задолго до того, как был опубликован ее перевод.
Собственно, с этого факта Струве и начинал свою рецензию, которая появилась в одном из трех главных американских славистских журналов — «Russian Review».[37] А потому он решительно утверждал, что английский перевод никуда не годится и что русский оригинал стилистически гораздо сильнее. Струве подчеркивал, что всегда считал Берберову одной из самых талантливых писательниц ее поколения, неоднократно об этом писал в связи с ее прежними работами, но ее новая книга вызвала у него весьма смешанные чувства.
Комментируя утверждение Берберовой, что «The Italics Are Mine» — не мемуары, а автобиография, Струве замечал, что книга представляет собой симбиоз двух жанров, но при этом саркастически добавлял, что Берберова должна понять и простить читателя, которому будет гораздо интереснее читать ее рассказ о других (а среди этих «других» — все сколько-нибудь значительные деятели русской эмиграции), нежели повествование о ее детстве в России, рассказ о втором и третьем замужествах, а также о том, как, уже будучи взрослой, она преодолела страх воды и научилась грести и плавать.
Правда, и в качестве мемуаров книга Берберовой вызвала у Струве серьезные претензии. Помимо обвинения в обилии неточностей и ошибок (сам он назвал в своем отзыве только одну, связанную с певцом Николаем Надежиным), Струве видел главную проблему книги в крайней субъективности, а часто и в крайней грубости суждений Берберовой о целом ряде людей и, прежде всего, о жене Бунина. Что же касается самого Бунина, то Берберова, по мнению Струве, сознательно выделила и подчеркнула наиболее неприятные черты его характера, изображая знаменитого писателя как «мелкого, злобного, ревнивого и чванного человека». При этом Струве замечал, что откровенная неприязнь Берберовой к своим проживавшим во Франции соотечественникам неизбежно наводит на мысль, что она стремится свести личные счеты, руководствуясь давней обидой, объяснить причины которой почему-то не хочет.
Струве также не понравился тон, каким Берберова говорила о Николае Втором, возлагая на него всю ответственность за несчастья России, а заодно и то, что она написала о главе Временного правительства Керенском, отмечая дилетантизм и наивность ее рассуждений об истории и политике. Только ближе к концу Струве счел нужным признать, что иные страницы «The Italics Are Mine» представляют значительный интерес, и прежде всего — рассказ Берберовой о Ходасевиче, одном из лучших поэтов своего времени, а также о тех, кого она знала близко — Горьком, Белом, Бунине, Мережковском, Гиппиус. Впрочем, на достоинствах книги Струве предпочел не задерживаться, быстро переходя к очередному частному замечанию и заканчивая отзыв на негативной ноте.
Строго говоря, эта рецензия Струве не была его первым откликом в печати на книгу Берберовой. В ноябре 1969 года он упомянул ее в короткой заметке, напечатанной в газете «Русская мысль». Уточняя дату отъезда Цветаевой в Москву, Струве указал на ошибку Берберовой, написавшей в «The Italics Are Mine», что в последний раз она видела Цветаеву на похоронах Ходасевича, хотя Цветаева покинула Париж несколькими днями раньше. В связи с этой ошибкой Струве назидательно замечал, «как опасно авторам мемуаров полагаться на свою память, не подкрепленную документами».[38]
Другое дело, что этот выпад Берберова невольно спровоцировала сама. Спор по поводу даты отъезда Цветаевой в Москву продолжался в нескольких номерах «Русской мысли», и в какой-то момент она написала Струве письмо, где недовольно его спрашивала, почему в своих выступлениях на эту тему он настойчиво игнорирует ее свидетельство, имеющее прямое отношение к делу.[39]
Этот шаг был большой оплошностью Берберовой (как она впоследствии себя поправит, в последний раз она видела Цветаеву за полтора года до похорон Ходасевича, на заупокойной службе по князю С. М. Волконскому), но она, очевидно, не ожидала, что на личное письмо Струве решит ответить через газету. Несмотря на нараставшее — примерно с середины 1967 года — взаимное раздражение, Берберова числила Струве не только в своих наиболее близких по духу коллегах, но и многолетних друзьях, а друзья, как она полагала, так не поступают. Понятно, что развернутый отзыв в «Russian Review» явился для нее еще большей неожиданностью, хотя многое из того, о чем в нем говорилось, не представляло для нее особой новости.
Свое общее впечатление от «The Italics Are Mine», которое сводилось к тому, что книга «недобрая», Струве изложил в письме Берберовой от 24 мая 1969 года, когда прочитал ее текст целиком.[40] Что же касается более конкретных претензий, то они не единожды обсуждались в их переписке по поводу тех глав книги, которые Берберова присылала Струве еще в начале 1967-го.
В частности, в их письмах постоянно муссировались высказывания Берберовой о Вере Николаевне Буниной, которую она назвала «очень глупой (не средне глупой, но исключительно глупой) женщиной». Струве был решительно против этой формулировки, однако Берберова стояла на своем, ссылаясь на мнение Ходасевича, Дон-Аминадо и Алданова, а также настойчиво призывая вчитаться в книгу Веры Николаевны о Бунине. Струве продолжал возражать, ссылаясь, в свою очередь, на мнение Бориса Зайцева и Цветаевой, но Берберова не сдавалась и, как мы знаем, не сдалась.
Берберова, правда, была известна своим упорством. Как свидетельствует ее ученик Джон Малмстад, они «дико спорили» и Берберова «жестко и категорично отстаивала свое мнение <…> Если она что-то решила, переубедить ее было невозможно. Железная женщина».[41] И все же упорство Берберовой в отношении Веры Николаевны Буниной не совсем понятно. Смягчи она, по настойчивому совету Струве, свою действительно весьма грубую формулировку, книга бы от этого не пострадала, а Берберова избежала бы многих неприятностей: эту фразу ей будет ставить в вину не один рецензент.
Остается предположить, что по какой-то причине этот момент был для нее принципиально важен. Возможно, Берберовой было известно, что и Вера Николаевна Бунина относилась к ней всегда с неприязнью. В своих дневниках и, скорее всего, в разговорах она награждала Берберову нелестными прозвищами («Загогулина»), называла «дурой стоеросовой», а также прохаживалась насчет ее армянского происхождения («сплошь армянский анекдот»).[42] С другой стороны, нельзя исключить, что на столь резкую характеристику Веры Николаевны повлияли и отношения Берберовой с Буниным, пошедшие на спад с 1945 года.
Отзыв Берберовой о самом Бунине, в свою очередь, обсуждался в переписке со Струве. В частности, в письме от 24 мая 1969 года Струве писал: «Шокирует меня и кое-что из того, что Вы пишете о самом Бунине, хотя я отдаю себе отчет в том, что Вы знаете его куда лучше меня».[43] В том же письме Струве выражал сомнение, насколько верно Берберова передала отношение Бунина к Набокову, не без вызова спрашивая: «…на каком основании Вы пишете, что „Бунин не мог слышать о Набокове“? Я как раз недавно читал одно письмо, содержащее просьбу передать Набокову, что Бунин считает его „Подвиг“ „первоклассным романом“. Бунин высказывал очень лестное мнение о Набокове и до того…»[44] Берберова отвечала, что не отрицает бунинского отношения к «Подвигу», но что уже к середине 1930-х Бунин «жутко Набокова ненавидел».[45]
Отметим, что версию Берберовой подтверждают и дневники Бунина, и его корреспонденция, и письма общих знакомых.[46] Знал об этом и сам Набоков, о чем достаточно прямо писал жене. В письме, отправленном 10 мая 1937 года, Набоков, в частности, сообщал: «„Наношу“ прощальные визиты. Обедал с Буниными. Какой он хам! („Еще бы не любить вас“, — говорит мне Ильюша Фондаминский, — „вы же всюду распространяете, что вы лучший русский писатель“. Я: „То есть, как распространяю?!“ „Ну да, — пи́шете!“) <…> Но Ильюша ошибается: он вовсе не моей литературе завидует, а тому „успеху у женщин“, которым меня награждает пошловатая молва».[47]
Кстати, в этом письме мы находим прямое свидетельство тому, что Берберова не знала, но, безусловно, была бы рада узнать: Набоков, в свою очередь, был не слишком высокого мнения об интеллектуальных способностях супруги Бунина. «…Вера Николаевна хотя придурковата и еще все жаждет молодой любви („Он иногда так груб со мной, — Лёня“ сказала она мне с каким-то гнусным маточным удовольствием о Зурове), но крайне благожелательна и оказала мне много милейших услуг, — пишет Набоков. — А Иван с ней разговаривает как какой-нибудь хамский самодур в поддевке, мыча и передразнивая со злобой ее интонации, — жуткий, жалкий, мешки под глазами, черепашья шея, вечно под хмельком».[48]
Впрочем, Струве сам признавал, что знал Бунина далеко не так близко, как Берберова, или те, кто имел с ним возможность часто общаться. Этой возможности у Струве не было (с 1932 года он жил вне Франции, сначала в Англии, а потом в Америке), и он был явно склонен Бунина идеализировать. Видимо, поэтому Струве считал, что бунинские «Воспоминания», неприятно удивившие его своей несправедливостью, стоят «особняком в его творчестве», хотя, как верно указали другие критики, «все инвективы» Бунина «были не только завершением его давнишних убеждений, но и повторением того, что Бунин неизменно высказывал за всю свою долгую жизнь…»[49]
Разумеется, Струве не мог не признать, что в составивших «Воспоминания» очерках «много несправедливого, много такого, что свидетельствует о полной бесчувственности Бунина к известной полосе русской литературы (например, все, что он говорит о Блоке), много сказанного с предельной беспощадностью, которая должна была бы вызывать на ответную беспощадность».[50] И хотя Струве не сомневался, что «Бунин в своих отзывах о других до конца правдив и честен», он задавал при этом весьма уместный вопрос: «Но всегда ли он <…> правдив и честен в отношении самого себя?» И тут же отвечал на этот вопрос сам: «Когда будет написана книга о Бунине <…>, она должна быть написана с той же правдивостью и честностью, без ненужных славословий и замалчиваний».[51]
Это свое пожелание Струве, казалось бы, должен был вспомнить в связи с книгой Берберовой. В первую очередь потому, что одной из важных причин резкого охлаждения ее отношений с Буниным стал ее отзыв на «Воспоминания».[52] И хотя, по мнению позднейших исследователей, рецензия Берберовой была вполне корректной, Бунин, очевидно, так не думал. Именно тогда он сочинил на Берберову чрезвычайно грубую эпиграмму, на автографе которой прямо указано, что она написана в связи с ее отзывом на «Воспоминания»: «В „Русской мысли“ я / Слышу стервы вой: / Застрахуй меня / От Берберовой!»[53] Эта эпиграмма широко ходила в литературных кругах, ее знали и сама Берберова, и большинство ее знакомых.[54]
Конечно, и рецензия Берберовой, и эпиграмма Бунина были в известном смысле вершиной айсберга. Бунин начал копить на Берберову злость уже с весны 1947 года, рассерженный ее отзывом на один из его рассказов.[55] Раньше Берберова ничего подобного себе не позволяла, дорожа их многолетними добрыми отношениями. Однако к этому времени у Берберовой появились серьезные сомнения в том, что их отношения остаются по-прежнему добрыми.
Когда в начале 1945 года стали распространяться слухи о ее прогитлеровских симпатиях и даже коллаборационизме, Берберовой сообщили, что эта информация исходит от Бунина. В ответ на поставленный впрямую вопрос, Бунин категорически отрицал свою причастность к подобным слухам, уверяя Берберову, что он «никогда и никому» не сказал о ней «ни единого плохого слова» и что он не понимает, как она могла подумать, что он мог писать про нее «что-то скверное, в то самое время, когда так дружески переписывался» с ней.[56] И все же Бунин не сделал того, о чем Берберова его настойчиво просила, то есть не выступил публично в ее защиту. А ведь он знал со слов Бориса Зайцева, что обвинения в коллаборационизме были поклепом, а определенные иллюзии в отношении Гитлера держались недолго. Не верить Зайцеву у него не было никаких основний, однако по мере разрастания конфликта, усугубленного, к тому же, политическими разногласиями (в отличие от Берберовой, Бунин не видел особой проблемы в просоветских настроениях, распространенных в послевоенные годы среди русских эмигрантов), он все охотнее возвращался к вопросу о ее «гитлеризме».
На эту обиду, очевидно, и намекал в своей рецензии Струве, а еще раньше — с его подачи — намекала в своем отзыве Блейк. И хотя Бунин стал первым говорить о Берберовой в оскорбительном тоне, этого Струве предпочел не заметить.
Однако Струве в то время не ведал, что еще более грубо Бунин отзывался о нем самом. На этот раз причиной бунинского гнева стала отнюдь не критика в его адрес, а, напротив, попытка его защитить от нелепых и ложных слухов, предпринятая Струве летом 1947 года.[57] Но Бунин счел его защиту двусмысленной. С этого момента он стал ругательски ругать Струве в письмах знакомым, называя его «не только дураком и графоманом, но и негодяем», «рыжим сукиным сыном», «бездарностью, помешанной на Блоке».[58]
Со временем Струве узнает, как Бунин позволял себе о нем отзываться, но это произойдет гораздо позднее, почти через четверть века после конфликта, в 1973 году, очевидно, побудив его вернуться к той давней истории в статье «О том, как И. А. Бунин порвал знакомство со мной».[59] В отличие от книги Берберовой, очень далекой от идеи христианского всепрощения, статья Струве была выдержана именно в этом духе. И все же нельзя исключить, что, узнай он о реакции Бунина раньше, он отнесся бы к книге Берберовой несколько по-другому, значительно лучше поняв ее чувства. В результате рецензия на «The Italics Are Mine» (если бы Струве захотел ее в таком случае написать) могла бы получиться более взвешенной, и многолетние отношения с Берберовой, судя по переписке, немаловажные для них обоих, не оборвались бы на столь неприятной ноте.
Следующая рецензия на «The Italics Are Mine» появилась в «Slavic Review», самом престижном американском славистском журнале.[60] Ее автором был Марк Слоним, известный эмигрантский критик, живший сначала в Праге, потом в Париже, но в начале войны перебравшийся в Америку. Берберова хорошо его знала с парижских времен, появлялась на собраниях созданной Слонимом группы «Кочевье», но их отношения (в отличие от отношений со Струве) всегда были достаточно далекими. Тем не менее рецензия Слонима была не столь язвительной и более щедрой на добрые слова, чем рецензия Струве, хотя во многих моментах их отзывы пересекались.
Слоним, в свою очередь, начинал с того, что, несмотря на подзаголовок «автобиография», «The Italics Are Mine» представляет собой главный интерес как мемуары, содержащие много важной информации о жизни русской литературной эмиграции в 1920-е и 1930-е годы. Слоним выделил и подчеркнул огромную ценность свидетельств Берберовой о Ходасевиче, а также яркость портретов других писателей, основанных на личных впечатлениях автора. Однако Слоним счел нужным предупредить читателя, что суждения Берберовой всегда субъективны, а порой и предвзяты, и оценки иных персонажей книги крайне несправедливы. Именно резкость раздаваемых Берберовой характеристик (в частности, характеристика В. Н. Буниной) виделась Слониму одним из главных недостатков «The Italics Are Mine», оставляя стойкое чувство, что автор стремится свести личные счеты. В качестве второго основного недостатка книги Слоним назвал большое количество фактических ошибок, хотя сам указал всего лишь две: ошибку по поводу Замятина (уже отмеченную Блейк) и неверную дату смерти Бориса Божнева. Слоним также отметил, что впечатление от книги ослабляет склонность автора к псевдофилософским рассуждениям, когда самоочевидные или банальные истины преподносятся как откровения. Правда, Слоним при этом добавил, что ум и писательский талант Берберовой не вызывают сомнений, и, как только она перестает пускаться в глубокомысленные рассуждения, у нее получается прекрасная проза, как, например, описание болезни и смерти Ходасевича или переложение истории Тобия и ангела.[61]
Появление отзыва Слонима, в отличие от рецензии Струве, не явилось для Берберовой неожиданностью. Осенью 1969 года она написала ему любезное письмо с предложением прислать «The Italics Are Mine», но Слоним ответил, что у него уже есть целых два экземпляра. Он также сообщил, что уже написал рецензию на книгу, но не уверен, что Берберова будет довольна, ибо он упрекает ее «за явное сведение счетов с разными людьми».[62]
Получив такой ответ, Берберова насторожилась. Было похоже, что Слоним, в свою очередь, решил намекнуть на слухи о ее пронемецких симпатиях и даже, возможно, обсудить эти слухи в деталях. Неудивительно, что Берберова поспешила ему напомнить, что ее в свое время оклеветали и что ее честное имя было восстановлено Г. Я. Аронсоном, который «расследовал» ее «дело».[63] Берберова также напомнила Слониму о своих несомненных заслугах в доведении до французского — и шире — западного общества правды о советских концлагерях. Ведь именно она перевела на французский язык книгу Юлия Марголина «Путешествие в страну Зе-Ка», которая вышла в Париже под названием «La condition inhumaine: cinq ans dans les camps de concentration soviétiques» (1949). И именно она, Берберова, «была тем человеком, который принес все материалы о лагере Борегар во французскую газету, — в Борегаре в это время похищали и насильно репатриировали людей в СССР…»[64]
Слоним ответил сухо и кратко, не углубляясь в суть дела. Фраза о сведении счетов в рецензии осталась, но разворачивать эту тему — то ли под влиянием письма Берберовой, то ли в соответствии со своими изначальными намерениями — Слоним не стал.
Эту тему развернул Роман Гуль, автор следующей рецензии на «The Italics Are Mine», которая появилась в «Новом журнале».[65] О коллаборационизме Берберовой Гуль не писал, так как давно уже было известно, что эти обвинения не соответствуют истине, о чем в свое время он лично свидетельствовал.[66] Зато прогитлеровские симпатии Берберовой обсуждались в рецензии очень подробно, и это звучало весьма неприятно. Когда слухи подобного рода стали впервые широко циркулировать, Берберова признала в отправленном нескольким людям письме, что, как и многие другие русские эмигранты, питала ряд иллюзий в отношении Гитлера, в котором видела реальную силу, способную противостоять большевизму, но эти иллюзии быстро испарились.[67] Гуль, разумеется, знал про такое письмо, но ему было важно доказать, что Берберова отличалась в своем «гитлеризме» особенным рвением. В этой связи он сообщал читателям о существовании некоего написанного в военные годы стихотворения, в котором Гитлер сопоставлялся с героями Шекспира. Гуль утверждал, что этот текст Берберова никогда не печатала, непосредственно намекая, что она пыталась его скрыть.
Однако Гуль ошибался: стихотворение «Шекспиру» (1942), в котором Гитлера, впрямую не названного, Берберова сравнивала с Макбетом, было напечатано в составленной Юрием Иваском антологии «На Западе» (Нью-Йорк, 1953). Отвечая Гулю в своем «Послесловии» к первому русскому изданию «Курсива», Берберова дала полную ссылку на эту антологию, а попутно не без сарказма заметила, что Гуль, вероятно, считал, «что у Шекспира были одни положительные герои».[68] Никакого криминала эти стихи не содержали и в качестве главной бомбы сработать не могли.
Но Гуль, безусловно, не ошибся в том, что обида на тех, кто распространял или поддерживал давние обвинения в «прогитлеровских» настроениях, непосредственно определила отношение Берберовой к ряду персонажей «The Italics Are Mine». И все же утверждение Гуля, что желание «свести счеты» побуждало Берберову к откровенному «вранью», нуждается в серьезной коррекции, в том числе и потому, что подобные обвинения стали слишком охотно прилагаться к автору «Курсива» позднейшими исследователями. Иные из них определяют «Курсив» как «лживую книгу», не прибегая при этом к каким-либо доказательствам. Впрочем, это понятно: поймать Берберову с поличным удается редко.
Конечно, скрупулезное сравнение сохранившихся дневников Берберовой с соответствующими эпизодами «Курсива» свидетельствует о том, что достаточно часто она могла несколько изменить или сдвинуть факты во времени, а также выдумать какой-нибудь из них (например, свою встречу с Симоной де Бовуар летом 1965 года[69]). Но в подавляющем большинстве таких эпизодов отступления от «документа» продиктованы чисто художественными задачами и свидетельствуют скорее о писательских навыках Берберовой, нежели о склонности к «вранью».
Ее излюбленный метод «сведения счетов» — умолчание об объективных заслугах (книгах, успехах, добрых делах) неугодного ей человека. Однако в отношении главных обидчиков Берберова применяла иную, гораздо более агрессивную тактику. Движимая желанием ответить ударом на удар, она сообщала о них такие детали, о которых — при других обстоятельствах — она говорить бы не стала.
Что-либо выдумывать в отношении близких знакомых, с которыми Берберова тесно общалась на протяжении многих лет, у нее, как правило, не было нужды. Обладая прекрасной памятью, Берберова могла вспомнить какую-нибудь компрометирующую подробность (идеологического или житейского свойства) практически о любом, но руководствовалась в каждом отдельном случае личными отношениями.
Неслучайно те примеры «вранья» Берберовой, которые приводит в своей рецензии Гуль, не могут считаться стопроцентно доказанными.
В одном из них идет речь о Георгии Адамовиче, на которого Берберова, безусловно, имела зуб: он в свое время способствовал распространению слухов о ее «гитлеризме», не скрывая от окружающих пары двусмысленных фраз из ее писем к нему. И хотя Адамович пытался заверить Берберову, что ничего плохого он никому и никогда о ней не говорил, она ему не поверила.[70] Видимо, поэтому Берберова решила припомнить Адамовичу его послевоенное «большевизанство» и даже «сталинизм», рассказав, что в 1946 году он показал ей рукопись своей книги «L’autre patrie» (Paris, 1947), где имелись страницы о Сталине, впоследствии измененные. Этот рассказ Гуль уверенно квалифицировал как «небылицу», но при этом мог сослаться лишь на слова самого Адамовича, который отрицал, что показывал Берберовой рукопись. Но Адамович не отрицал, что как раз в это время он был готов «целоваться со Сталиным» (по его собственному выражению[71]) и что в первом варианте «L’autre patrie» имелись соответствующие страницы. Эта книга была единственной книгой Адамовича, вышедшей только на французском, что, возможно, объяснялось ее пропагандистской целью.
В другом известном эпизоде «The Italics Are Mine», который вызвал особое возмущение Гуля, речь шла о Бунине. Берберова рассказала, что, придя как-то утром в бунинскую квартиру, она увидела полный до краев ночной горшок, который Бунин выставил в коридор, явно рассерженный на того из домашних, кто его вовремя не вынес. Гуль называет этот эпизод «мерзкой и глупой ложью», ссылаясь на мнение живших в бунинском доме людей, скорее всего, Александра Бахраха.[72]
Однако Бахрах не был надежным свидетелем: он жил на арендованной Буниным вилле «Жанетт» в военное время, а не в послевоенные годы, о которых Берберова вела, собственно, речь. Но главное, что Бахрах, очень многим обязанный Бунину, должен был встать на его защиту, даже если допускал, что нечто подобное имело место в реальности. Рассказанный Берберовой эпизод вполне соответствовал характеру Бунина и его отношениям с женой, какими они предстают в переписке и мемуарах его современников. О раздражительности Бунина писал и сам Бахрах в книге «Бунин в халате» (1979), хотя, используя свои давние записи, старался убрать все «нецензурное».[73]
И о самой Берберовой, и о ее воспоминаниях Бахрах отзывался в своих письмах исключительно резко, и все же нельзя не отметить, что их мнения нередко совпадали — как в отношении самого Бунина, так и его окружения. В частности, они практически одинаково оценили «Грасский дневник» Галины Кузнецовой. Оба деликатно, но твердо упрекали Кузнецову за излишнюю скрытность, способную только запутать читателя: Бахрах — в самом тексте «Бунина в халате», Берберова — в личном письме Кузнецовой.
Не удивительно, что «Бунин в халате», в свою очередь, вызвал неодобрение критики за попытку представить классика и его домочадцев не в самом парадном виде. Бахраха обвиняли в субъективизме, непонимании «незаурядности» Веры Николаевны и даже в развязности, причем особый протест вызывало само заглавие книги.[74] Иронизируя по поводу подобного рода претензий, Игорь Чиннов писал в письме Бахраху: «Почему кому-то не по нраву заглавие „Б[унин] в халате“? Все-таки не „Б[унин] в подштанниках“ или „Б[унин] на горшке“…»[75] «Горшок», разумеется, был камешком в огород Берберовой.
И все же, помимо истории с горшком, которая, скорее всего, была правдой, в «The Italics Are Mine» имелась одна связанная с Буниным неточность, которую как раз можно (и должно) назвать «небылицей».
Берберова писала, что Бунин ходил к советскому послу Богомолову в составе группы В. А. Маклакова 12 февраля 1945 года, где вместе со всеми «пил за здоровье Сталина», однако это утверждение не соответствовало истине. Бунин действительно виделся с Богомоловым, но существенно позднее, и их встреча проходила наедине. 12 февраля 1945-го он чисто физически не мог присутствовать у посла, так как находился в это время в Грассе.
Этот факт был прекрасно известен Берберовой: 2 и 17 февраля Бунин послал ей из Грасса два важных письма, которые сохранились в ее архиве и, значит, были под рукой.[76] Другое дело, что «забыть» в данном случае про эти письма было в ее прямых интересах. Передвинув бунинский визит к послу на 12 февраля, Берберова получала возможность сказать, что Бунин «пил за здоровье Сталина», не боясь показаться голословной: тост за Сталина, предложенный Богомоловым, был упомянут в газетном отчете о визите группы Маклакова в советское посольство.[77]
Берберова, разумеется, отлично помнила, что Бунин называл ее «поклонницей» Гитлера (об этом пишет и Гуль), а потому изобразить его «поклонником» Сталина и сравнять таким образом счет было очень заманчиво. Выполнить эту задачу в случае Адамовича, а также многих других, обвинявших Берберову в «гитлеризме», не представляло труда, но в отношении Бунина было не так-то просто. Хотя Бунин печатался в просоветской газете «Русские новости», крайне лояльно относился к тем из своих знакомых, кто собирался вернуться в СССР, да и сам какое-то время об этом подумывал, цену Сталину он знал. Что же касается его визита к Богомолову, озадачившего и огорчившего многих бунинских друзей, то Бунин шел в посольство главным образом в связи с начавшимися переговорами по поводу издания его сочинений в России.
Как ни странно, эту ошибку Берберовой Гуль не заметил ни тогда, ни позднее, хотя вопрос о присутствии Бунина на приеме 12 февраля 1945 года он вскоре будет обсуждать в печати. Свою ошибку Берберова отметит сама, но по прошествии многих лет — в книге «Люди и ложи» (1986).[78] Нет сомнений, что на это непростое для нее решение непосредственно повлияла одна важная публикация, появившаяся в 1983 году: переписка Бунина с Марком Алдановым.[79] Из этой переписки непосредственно следовало, что в феврале 1945-го Бунин находился в Грассе и появился в Париже только весной.
В том же, 1983 году в Нью-Йорке вышло второе русское издание «Курсива», но вносить исправления было, видимо, уже поздно, да Берберова и не спешила. Неслучайно эта ошибка сохранится во всех изданиях «Курсива», которые выйдут впоследствии в России, начиная с распечаток глав книги в журналах «Октябрь» (1988, №-10—12) и «Вопросы литературы» (1988, №-9—11). Правда, во всех изданиях «Курсива» на иностранных языках ложная дата визита Бунина к Богомолову будет аккуратно убрана, хотя информация о том, что он пил за здоровье Сталина, останется на месте.
Спору нет, способность Берберовой долго помнить обиды и их не спускать может показаться малопривлекательной, но таков был ее характер, и читателю было важно об этом знать. Скрытая подоплека иных ее оценок неизбежно ускользала как от иностранной аудитории, так и от русских эмигрантов второй волны (а затем и эмигрантов третьей волны, а затем и советских читателей). Но если Струве и Слоним ограничились намеками, то Гуль решительно брался расставить все точки над i, что было трудоемкой и ответственной задачей.[80] К сожалению, спокойного, объективного разговора не получилось, да и заведомо получиться не могло.
Дело в том, что помимо бескорыстного желания вступиться за несправедливо обиженных у Гуля (в отличие от Струве и Слонима) имелись и чисто личные мотивы написать эту рецензию: в своей книге Берберова задела и его самого. Она не просто намекнула на «сменовеховские» настроения Гуля, имевшие место в начале и середине 1920-х годов, побудившие его печататься в сменовеховских изданиях и издавать свои книги в Советском Союзе, но и написала, что до 1927 года он был берлинским корреспондентом «Правды» и «Известий» и только затем перешел на положение эмигранта. Отвечая Берберовой, Гуль утверждал, что стал эмигрантом в 1919 году, отрицая тем самым и свое сменовеховство, и, конечно, сотрудничество в советских газетах, вопрос о котором остается неясным.[81] Но так или иначе, как заметит позднейший исследователь, «больнее уколоть Гуля, к тому времени ярого антикоммуниста, было просто невозможно».[82]
Берберова, естественно, это хорошо понимала и совершенно сознательно на это шла, хотя еще несколько лет назад она бы так не поступила. В частности, прочитав книгу Струве «Русская литература в изгнании», в которой говорилось о сменовеховстве Гуля, Берберова не одобрила этих разоблачений. «…Вы немного (на мой взгляд) жестоки к Гулю — несколько раз укололи его молодыми грехами», — писала Берберова Струве, добавляя, что «справедливости ради» он должен был «уколоть» в таком случае еще нескольких людей. Перечисляя их имена, Берберова замечала, что пишет это «для фактической справки и немножко задетая <…> отношением к Гулю», хотя и не находится с ним «в личной дружбе».[83]
Действительно, «в личной дружбе» Берберова с Гулем не находилась, но отношения были вполне приятельскими на протяжении многих лет, как во Франции, так и в Америке. Именно Гуль, как помнит читатель Берберовой, встречал ее в Нью-Йорке, когда она прибыла в Соединенные Штаты осенью 1950 года. Но к середине 1967-го у Гуля, очевидно, накопилось против Берберовой изрядное раздражение: она позволяла себе критиковать иных авторов и иные материалы «Нового журнала», что главному редактору совершенно не нравилось. Своему раздражению Гуль дал выход в письме от 16 июля 1967 года, в котором, помимо прочих выпадов в адрес Берберовой, не без злорадства сообщал о поступивших в редакцию ругательных отзывах на напечатанный в июньском номере журнала (кн. 87) отрывок из «Курсива». В этой связи Гуль, в частности, писал: «Третий отзыв — старый эмигрант, писатель, Вас давно не любящий из-за Вашей позиции во времена гитлеризма», — а дальше, видимо, шло что-то особенно обидное, побудившее Берберову тщательно замазать эти строчки черным.[84]
В результате отношения были полностью разорваны, и Берберова, понятно, не могла упустить свой шанс побольнее «уколоть» Гуля в готовящейся книге. Она, разумеется, понимала, что Гуль, в свою очередь, ей этого не спустит, как он не спустил подобных «уколов» Глебу Струве, написав на «Русскую литературу в изгнании» чрезвычайно грубую и несправедливую рецензию.[85]
Словом, Берберова не ждала от Гуля ничего хорошего, и не ошиблась.
Сам тон его отзыва шокировал многих, в том числе и тех, кто был не в восторге ни от самой Берберовой, ни от ее книги. Даже непосредственный «свидетель обвинения» Георгий Адамович писал одному из своих корреспондентов, что «резкость Гуля бьет все рекорды».[86] Известный своей желчностью Гайто Газданов, враждебно настроенный против Берберовой с давних времен, заметил, что рецензия Гуля «не критика, а мордобой».[87] Но дело было не только в тоне статьи, а в обилии ошибок и подтасовок, которые начались буквально с первых же строк.
В первой строке Гуль не только раскрыл читателю возраст Берберовой (что в отношении дамы делать было не принято), но и сознательно его переврал, прибавив ей два года. А в следующей строчке он уверенно сообщал, что книга Берберовой прошла незамеченной, вызвав «две-три отрицательных рецензии», и это, в свою очередь, было неправдой. Подобные подтасовки продолжались и дальше, перемежаясь с непреднамеренными ошибками, которых тоже было немало. Их можно обнаружить и в одном из центральных сюжетов статьи — истории отношений Берберовой и Бунина.
Этот сюжет Гуль начинал с цитаты, полностью приводя (в печати, видимо, впервые) оскорбительную эпиграмму Бунина на Берберову. Однако Гуль, очевидно, не знал, что она была написана по вполне конкретному поводу, ибо спутал дату ее написания, назвав вместо 1950 года 1946-й.[88] Между тем, в 1946 году еще не были опубликованы ни бунинские «Воспоминания», ни — соответственно — рецензия Берберовой, да и «Русской мысли», непосредственно упомянутой в эпиграмме, еще не было в природе: она была создана только в 1947-м.
Любопытно, что эту ошибку Гуля не заметил никто, включая саму Берберову, хотя в своем «Послесловии» к русскому изданию «Курсива» она детально обсуждает приведенное Гулем двустишие. Правда, в своем обсуждении она была сосредоточена на другой задаче: ей очень не хотелось, чтобы читатель подумал, что она хотела эпиграмму утаить. А потому она сообщает, что прекрасно ее знала, хотела сама процитировать в «The Italics Are Mine», но не смогла адекватно перевести составную рифму.
Зато другие ошибки и натяжки Гуля — как крупные, так и мелкие — Берберова перечисляет с предельной тщательностью, и это перечисление занимает более страницы убористого текста. Наиболее крупной промашкой Гуля (помимо истории стихотворения «Шекспиру») было утверждение, что воспоминания Берберовой о Горьком представляют собою не что иное, как «пересказ» мемуаров Ходасевича, вошедших в «Некрополь» (1939). В реальности дело обстояло наоборот: Ходасевич воспользовался воспоминаниями Берберовой, опубликованными в «Последних новостях» в 1936 году.
Конечно, случалось, что замечания Гуля попадали в цель. Он не ошибся, к примеру, выражая сомнение в правдоподобии одного из эпизодов первой главы «Курсива», где говорилось о заброшенном колодце и связанных с этим колодцем размышлениях маленькой Берберовой. Гуль увидел здесь желание автора представить себя «сверхъестественным ребенком» (по его терминологии), и интуция его не обманула. Как свидетельствует дневниковая запись Берберовой от 14 июля 1960 года, она увидела сон про заброшенный колодец в достаточно зрелом возрасте, и почти без изменений перенесла этот сон на страницы «Курсива» в качестве своей детской фантазии.[89]
Как представляется, Гуль был прав (если не по форме, то по содержанию), отметив уязвимость иных философских, социологических и политических рассуждений Берберовой. Он также обнаружил несколько фактических ошибок, однако эти ошибки были относительно незначительными, тогда как два главных промаха Берберовой (в отношении Замятина и Цветаевой), на которые Гуль особенно напирал в рецензии, были замечены другими: Патрицией Блейк и Глебом Струве.
Позднее, опубликовав свою собственную книгу воспоминаний «Я унес Россию», Гуль заметит в письме Бахраху, что в «„протяженных“ мемуарах ошибки неминуемы».[90] Его воспоминания это полностью подтверждают, несмотря на то, что, готовя книжное издание «Я унес Россию», он старался исправить те многочисленные неточности, на которые ему указали читатели по ходу печатания воспоминаний в «Новом журнале».
Мемуары Берберовой были тоже весьма «протяженными», и, учитывая их объем, нельзя не признать, что количество сделанных ею ошибок — вопреки утверждениям Гуля, Слонима и Струве — на удивление невелико, особенно в основном тексте книги. Абсолютное большинство неточностей сосредоточено в биографическом справочнике, и касается, главным образом, дат рождения и смерти упомянутых в книге нескольких сотен персонажей. Если бы Берберова, как это делали другие мемуаристы, включая Гуля, решила бы обойтись без такого справочника (жанр мемуаров его совершенно не требовал), то обвинить ее в обилии ошибок было бы непросто.
Берберова, конечно, прекрасно понимала всю опасность, а также крайнюю трудоемкость подобной работы, но это не могло ее остановить. Главным движущим мотивом была, несомненно, забота о читателе, хотя имелись и иные соображения. Наличие справочника дало Берберовой возможность выразить свое отношение (в основном — негативного свойства) к определенным людям. Эта часть ее книги справедливо считается наиболее субъективной и уязвимой, и все же — при всех ошибках и других недостатках — она существенно повышала литературную питательность «The Italics Are Mine».
Сама Берберова объясняла неизбежность фактических неточностей отсутствием «необходимой документации», то есть надежных словарей, энциклопедий, учебников по истории советской литературы, не говоря уже о литературе эмиграции.
Действительно, девятитомная «Краткая литературная энциклопедия» (1962—1978) не только не содержала многих существенных имен, но в 1968 году ее издание было приостановлено на пятом томе (буквах М—П), и возобновилось (т. 6: П—С) только через три года. Из зарубежных источников в распоряжении Берберовой были лишь составленный Вильямом Е. Харкинсом «Dictionary of Russian literature», второе издание которого вышло в 1959 году, а также учебники Марка Слонима «Modern Russian Literature: From Chekhov to the Present» (1953), «An Outline of Russian Literature» (New York: Oxford University, 1958), и «Soviet Russian Literature» (1964). Но к середине 1960-х книга Харкинса уже значительно устарела, а учебники Слонима, особенно первый из них, были знамениты огромным количеством ошибок.[91]
Кроме того, во всех этих книгах практически не говорилось об эмигрантской литературе, так что Берберова в этом плане могла опираться лишь на обзор Струве «Русская литература в изгнании». Этот обзор был существенным подспорьем, но и в нем, естественно, имелись неточности. Иные из этих неточностей заметила Берберова и по-дружески указала на них Струве в письме от 10 июня 1956 года.[92] Другое дело, что после его рецензии в «Russian Review» она не могла отказать себе в удовольствии упомянуть одну из его ошибок печатно. В «Послесловии» к первому русскому изданию «Курсива» Берберова заметила, что неверную дату смерти Игоря Северянина (1942-й) она взяла из «Русской литературы в изгнании», тогда как Северянин скончался на год ранее.[93]
Правда, Берберова не знала и, видимо, никогда не узнала, что из книги Струве, известного своей эрудицией и тщательностью, в «The Italics Are Mine» попали и другие неверные сведения: даты рождения Г. Адамовича, Н. Лаппо-Данилевской, И. Шмелева, а также дата смерти М. Осоргина.[94] Заметим, однако, что в иных случаях дело, похоже, обстояло противоположным образом. Какие-то неточности попали во второе издание «Русской литературы в изгнании» (1984), скорее всего, из книги Берберовой: например, неверная дата смерти Владимира Смоленского или настоящая фамилия Довида Кнута (которая, как выяснили позднейшие исследователи, была не Фихман, а Фиксман). Оба эти поэта ориентировались на Ходасевича, входили в группу «Перекресток», с ними обоими Берберова тесно дружила, так что Струве имел все основания в этом плане ей доверять.
Понятно, что подобного рода ошибки неизбежны не только в «протяженных» мемуарах, но также и в любых первопроходческих трудах. Первопроходческим трудом, безусловно, была книга Струве, но и книга Берберовой, учитывая упомянутое ею количество персонажей и, соответственно, количество биографических справок, была тоже первопроходческой. И если Струве в особенно трудных случаях предпочитал вообще не давать никакой биографической информации (например, о поэтессе и критике Вере Лурье или поэте Борисе Божневе), то поступить точно так же и тем самым признать, что она чего-то не знает или не может узнать, было не в характере Берберовой. Тем более, что даже в этих трудных случаях ей иногда удавалось найти верные сведения, скажем, дату рождения Веры Лурье — 1901 год.
Какое-то время Берберова считала (и даже написала в своем «Послесловии» к первому русскому изданию «Курсива»), что на «The Italics Are Mine» были опубликованы «три рецензии, подписанные русскими именами» — Струве, Слонима и Гуля.[95] Однако затем, со значительным опозданием, появилась четвертая рецензия, в свою очередь подписанная «русским именем». Это была рецензия Темиры Пахмусс, напечатанная в другом ведущем американском славистском журнале, «Slavic and East European Journal».[96]
В отличие от Струве, Слонима, и Гуля, Темира Пахмусс принадлежала ко второй волне русской эмиграции, но, защитив диссертацию, стала заниматься литературой первой волны, специализируясь на творчестве Зинаиды Гиппиус. В этой работе Берберова сыграла важную роль, познакомив Пахмусс с Владимиром Злобиным, душеприказчиком и наследником Гиппиус и Мережковского, обладателем их архива, к которому ей был обеспечен таким образом доступ. Однако пылкая благодарность молодой исследовательницы, очевидная в ее письмах середины 1960-х, быстро испарилась, когда Берберова написала отрицательный внутренний отзыв на книгу Пахмусс о Гиппиус, на основании которого издательство («Princeton University Press») ее отклонило.
Это обстоятельство, несомненно, определило решение Пахмусс взяться за перо. В отличие от других рецензентов, она чрезвычайно охотно согласилась с Берберовой, что «The Italics Are Mine» представляет собой книгу прежде всего о ней самой, а не о «других», добавляя, что в этом плане она полностью достигла своей цели. Отталкиваясь от этого утверждения, Пахмусс сообщала читателю, что рассказ Берберовой «о других», в том числе о крупнейших писателях русской эмиграции, не содержит существенной информации, а потому не имеет особой ценности для профессиональных исследователей. Отзыв заканчивался фразой о том, что остается неясным, какую аудиторию Берберова имела в виду, когда писала «The Italics Are Mine».
Впрочем, Пахмусс была не первой, кто задавался этим вопросом, о том же писала в своей рецензии Блейк, утверждая, что Берберова этот момент не продумала.
Дело, конечно, обстояло не так. Берберова этот момент, безусловно, продумала и притом весьма тщательно, но в своих расчетах несколько ошиблась.
Даже на волне набиравшего силу феминизма и острого спроса на женские автобиографии ее книга не могла рассчитывать на успех у широкой публики. Берберова была не настолько известна англо-американской аудитории (а вернее сказать, совсем неизвестна), чтобы широкий читатель имел охоту погрузиться в обширную мемуарную часть «The Italics Are Mine» — с обилием незнакомых русских имен и сложными перипетиями эмигрантского литературного быта. К тому же, рецензия во всеми читаемой «New York Times Book Review» уверенно сообщала, что книга не стоит подобных усилий. Именно рецензия Блейк, по мнению журналистки Кеннеди Фрейзер, написавшей о Берберовой большое эссе, успешно «торпедировала» «The Italics Are Mine», в результате чего была продана только тысяча с небольшим экземпляров.[97]
Забегая вперед, заметим, что эта ситуация впоследствии изменится и что расчет Берберовой на широкий успех «The Italics Are Mine» оправдается в не столь уж далеком будущем. Однако Берберова уже тогда не ошиблась в своих надеждах на успех у славистов, плоды которого она почувствовала сразу.
Практически немедленно после выхода книги поступило предложение от профессора Гарварда В. М. Сечкарева выступить с лекцией, что Берберова и сделала в декабре 1969 года. Об успехе свой лекции в Гарварде Берберова пишет Кларенсу Брауну, сообщая также о новых лестных предложениях — преподавать летний курс в Калифорнийском университете в Санта-Барбаре, а на следующий год — в Колумбийском университете. «И все это, конечно, — результат публикации книги», — заключает Берберова.[98]
Появление «The Italics Are Mine» тут же вызвало интерес у многочисленных исследователей творчества Набокова. Свидетельства Берберовой были особенно ценны потому, что других столь же подробных воспоминаний о жизни Набокова до переезда в Америку еще не было даже на русском. Неудивительно, что редакторы специального номера журнала «Triquarterly» (1970, №-17), посвященного семидесятилетию Набокова, захотели включить набоковскую главку из книги в юбилейный номер, где она и появилась в слегка переработанном виде.
«The Italics Are Mine» по достоинству оценили ученые, занимавшиеся творчеством других писателей двадцатого века, в первую очередь, разумеется, Ходасевича, но также Белого, Бунина, Гиппиус, Горького, Цветаевой, а затем и менее именитых авторов. Появление этой книги Берберовой внушило интерес к самой теме русского литературного зарубежья — русского Парижа и русского Берлина, которой стали заниматься новые поколения филологов.
«The Italics Are Mine» не прошел и мимо внимания англо-американской интеллектуальной элиты, не имеющей прямого отношения к славистике, но неравнодушной к русской культуре и литературе. Берберова знала, что ее книгу прочитал и высоко оценил Эдмунд Уилсон, один из самых влиятельных американских критиков, однако, как обнаружится позднее, он оставил на «The Italics Are Mine» и письменный отзыв. В книге «A Window on Russia: For the Use of Foreign Readers», вышедшей уже посмертно, Уилсон пишет, что «The Italics Are Mine», и, в частности, посвященные Набокову страницы, помогли ему лучше понять феномен этого писателя.[99] А ведь Уилсон на протяжении долгих лет близко знал Набокова (их переписка занимает солидный том), много размышлял и писал о нем сам.
Отметил «The Italics Are Mine» и другой знаменитый западный интеллектуал, писатель и критик Клайв Джеймс. В своем объемистом труде «Cultural Amnezia», над которым Джеймс работал сорок лет, он дважды упоминает книгу Берберовой — и в главе об Анне Ахматовой, и — особенно подробно — в главе о Павле Муратове, называя «The Italics are Mine» «лучшей книгой о русской культуре в изгнании».[100]
* * *
Правда, Клайв Джеймс, очевидно, читал не первое, а второе издание «The Italics Are Mine», вышедшее в Англии в 1991 году. Через несколько месяцев второе издание книги выйдет и в Америке. Столь большой перерыв (двадцать с лишним лет!) между первым и вторым изданиями — вещь необычная, и предсказать подобное развитие событий было непросто, если не невозможно. Однако этому способствовал ряд удивительных событий, произошедших в жизни Берберовой в середине 1980-х.
Ее повесть «Аккомпаниаторша» (1935), опубликованная в Париже сначала в журнале, а затем в составе сборника, но прошедшая на Западе никем не замеченной, привлекла внимание Юбера Ниссена, владельца небольшого элитарного французского издательства «Actes Sud». Повесть была оперативно переведена на французский и вышла во Франции, неожиданно снискав огромный успех. Она была номинирована на престижную литературную премию Prix Femina Etranger, попала в число финалистов, и, хотя эту премию Берберова не получила, книге была сделана громкая реклама. Весь тираж был мгновенно раскуплен, а спешно выпущенное второе издание попало в список бестселлеров. Юбер Ниссен немедленно распорядился перевести на французский ее остальные вещи, которые были встречены и критикой, и публикой с большим энтузиазмом.
Это вызвало интерес к Берберовой в других европейских странах, особенно в Англии, где быстро перевели и издали несколько ее повестей, причем тоже с немалым успехом. «Sunday Times», к примеру, сначала сравнила Берберову с Тургеневым, а затем объявила «наследницей Чехова».[101] Вскоре в Англии был переиздан и «The Italics Are Mine», в свою очередь, вызвав значительный отклик в прессе.
Одна из самых комплиментарных рецензий появилась в авторитетной газете «Observer». Ее автор, Салли Леирд, журналистка и переводчица русской прозы, поставила книгу Берберовой в один ряд с воспоминаниями Н. Я. Мандельштам, назвав «The Italics Are Mine» важнейшим свидетельством эпохи. Рецензентка отметила независимость Берберовой от сложившихся традиций, ее смелость в трактовке сакральных для русской эмиграции тем — ностальгии по ушедшей России, отношении к Николаю Второму и религиозного самоопределения. Леирд явно импонировал характер автора «The Italics Are Mine» — ее свобода от общепринятых условностей (и житейских, и литературных), умение жить в настоящем и сохранять оптимизм при любых обстоятельствах.[102]
Весьма благожелательно отозвалась на книгу Берберовой и известная поэтесса и переводчица, в том числе современных русских поэтов, Кэрол Руменс. В опубликованной в еженедельнике «New Statesman and Society» рецензии Руменс обсуждала «The Italics Are Mine» как превосходную и крайне информативную прозу, выражая сожаление, что повествование обрывается на 1965 годе, тогда как дальнейшие события жизни Берберовой несомненно представляют большой интерес.[103]
Джейн Грейсон, специалист по творчеству Набокова и автор статьи в «Times Literary Supplement» (TSL), пересказала, по собственному признанию, основные положения своей рецензии на первое издание «The Italics Are Mine», напечатанной в свое время в университетском еженедельном журнале «Oxford Magazine». Грейсон не изменила своего мнения о книге Берберовой и, разумеется, могла только приветствовать решение переиздать такой важный труд. Но она не преминула отметить ряд досадных изъянов, свидетельствующих о спешке, в которой готовилась книга. Многие поправки, внесенные Берберовой в предыдущие, русские, издания «Курсива», остались неучтенными, и к ним затем прибавились другие несуразности. Разумеется, эти претензии Грейсон адресовала редакторам «The Italics Are Mine», а не девяностолетнему автору, чей вклад в историю литературы не вызывал у нее сомнений.[104]
Единственный из всех английских рецензентов второго издания книги, кто оценил «The Italics Are Mine» достаточно холодно, был Джон Джолифф, написавший развернутый отзыв для еженедельника «Spectator». Джолифф, чьи писательские интересы были далеки от России, счел рассказ Берберовой о важнейших деятелях русской эмиграции (за несколькими исключениями) малопримечательным, да и встающий из книги характер автора показался ему «жестким, властным и в целом недоброжелательным».[105] Джолифф высказал сомнение, что «The Italics Are Mine» ждет существенный читательский успех, но оказался плохим пророком. Книга раскупалась быстро, и через два года была издана снова — уже в мягкой обложке.
Юбер Ниссен, получивший эксклюзивные права на всю литературную продукцию Берберовой, не успевал подписывать контракты, но американские издатели, как ни странно, не торопились. Дело сдвинулось только весной 1990 года, когда повести Берберовой во французском переводе прочитала — через посредничество Ниссена — Жаклин Кеннеди-Онассис.[106] Эта проза ей настолько понравилась, что Кеннеди-Онассис стала немедленно пробивать сборник Берберовой в издательство «Doubleday», где она в это время работала. Когда начальство «Doubleday» отклонило книгу, Кеннеди-Онассис ее тут же сосватала в меньшее по размеру, но не менее престижное издательство «Knopf». С удивительной скоростью, уже к середине 1991 года, «Knopf» выпустил шесть повестей Берберовой под названием «The Tattered Cloak and other Novels» и не прогадал: сборник продавался прекрасно и вскоре был издан массовым тиражом. В 1992 году то же издательство выпустило «The Italics Are Mine».
«Knopf» рекламировал это издание как отредактированное и переработанное, да и дизайн суперобложки был совершенно другим. Теперь там красовалась одна из фотографий молодой Берберовой — в возрасте двадцати трех лет, — на которой она была особенно хороша. Но, конечно, издательство прежде всего нажимало на тот значительный факт, что эта объемная автобиография написана не некой безвестной эмигранткой, а хорошо знакомым читателю автором, чья книга «The Tattered Cloak» снискала восторженные отзывы критики.
Однако если сборник повестей Берберовой был единодушно одобрен критикой, то с «The Italics Are Mine» дело обстояло сложнее.
Влиятельная Мичико Какутани, литературный обозреватель «New York Times», высоко оценившая «The Tattered Cloak», уверенно назвавшая Берберову одной из самых талантливых современных русских писательниц, отозвалась о «The Italics Are Mine» достаточно негативно.[107] По сути, а иногда и практически дословно, рецензия Какутани повторяла рецензию Блейк, вышедшую в той же газете двадцать три года назад. Вслед за Блейк Какутани констатировала, что Берберова не сумела адекватно представить читателю десятки незнакомых ему литераторов и что биографический указатель в этом плане достаточно бесполезен. Какутани также отметила, что портреты многих известных писателей нарисованы Берберовой крайне субъективно и зло, ссылаясь на страницы, посвященные Белому, Бунину, Пастернаку и, как ни странно, Набокову. И хотя рецензентка не увидела в книге никаких фактических огрехов (заметим, что обнаруженная Блейк ошибка Берберовой в отношении Замятина осталась в новом издании неисправленной), общий вывод Какутани был не менее суров. Она решительно отказала автобиографии Берберовой в том, что составляло, по ее мнению, основные достоинства ее лучших повестей и рассказов — «стройности композиции, эмоциональной глубине и способности к состраданию».[108]
Не менее негативно отозвался на «The Italics Are Mine» и Джон Греппин, написавший рецензию для «New York Times Book Review».[109] Профессор Кливлендского университета, специалист в области армянского языка, он несоразмерно подробно обсуждал армянское происхождение Берберовой, детально пересказывал содержание книги, но в смысле общих оценок повторил примерно то же, что писала Какутани. Правда, в качестве примеров обиженных Берберовой писателей Греппин привел не только Набокова, но и двух других литераторов, о которых она писала как раз исключительно доброжелательно, — Романа Якобсона и Илью Эренбурга.
Достаточно прохладно отозвался на «The Italics Are Mine» литературный обозреватель «Los Angeles Times», лауреат Пулитцеровской премии Ричард Эдер, хотя его претензии лежали в другой области. Признавая, что книга Берберовой содержит интересные воспоминания о ряде русских писателей, Эдер отмечал, что, повествуя о собственной жизни, Берберова склонна о слишком многом умалчивать, причем не только о чем-то сугубо личном (например, о том неназванном человеке, из-за которого она рассталась со своим вторым мужем), но и о заведомо невинных вещах, таких, как название американского университета, где она преподавала. Эти умолчания, по мнению рецензента, ослабляют впечатление от книги, ибо о самой Берберовой читатель «узнает в результате существенно меньше, чем о многих из тех, о ком она пишет».[110]
Те же претензии к «The Italics Are Mine» предъявил и Бен Дэвис, автор рецензии в «Baltimore Sun».[111] Дэвис, в свою очередь, счел, что последовательное умалчивание о многих обстоятельствах собственной жизни оставляет у читателя досадное чувство незавершенности рассказа, причем не только о себе, но и о других, особенно о тех, кто был Берберовой наиболее близок, например, о Владиславе Ходасевиче. «Она даже не уточняет, вышла ли она за него замуж», — недоумевал рецензент.[112] Любопытно, что, сам того не ведая, он задел весьма деликатную тему, которой Берберова не касалась умышленно: когда она встретилась с Ходасевичем, он был женат и развелся лишь через несколько лет.
Однако другие рецензии на «The Italics Are Mine» были несравнимо более теплыми, и даже можно сказать — восторженными.
Именно таким был отзыв профессора Колумбийского университета и известного критика Ричарда Локе, опубликованный в газете «Wall Street Journal».[113] Свою рецензию он начинал с того, что новое издание автобиографии Берберовой не только доставит несомненную радость многочисленным поклонникам ее художественной прозы, но и окончательно утвердит ее истинное место в истории литературы. Определяя это место, Локе ссылался на мнение набоковского биографа Брайана Бойда, написавшего, что Берберова, возможно, идет сразу после Набокова среди писателей-эмигрантов их поколения. Анализируя «The Italics Are Mine», рецензент отмечал, что образ автора, встающий из этой «ярко написанной, тщательно выстроенной, полной интереснейших фактических деталей книги, опрокидывает все стереотипы. В нем нет ни характерной русской меланхолии, ни жалости к себе, ни застенчивого „женственного“ шарма, ни хвастливого рассказа о собственных страданиях, ни утомительного желания публично выяснять отношения».[114] Говоря о решении Берберовой оставить за пределами книги, многие подробности своей личной жизни, вызвавшем недовольство других рецензентов, Локе интерпретировал этот факт как проявление скромности автора, нежелания подавать себя как самоупоенную литературную диву.
Не менее комплиментарным был отклик писателя Роланда Мерулло, опубликованный в «Philadelphia Inquirer», а также рецензия журналистки Фримы Готтлиб, напечатанная в еженедельнике «New Leader».[115] И Мерулло и Готтлиб выражали уверенность, что «The Italics Are Mine» должен иметь спрос не только у любителей русской словесности, но у всех тех, кому интересна история хорошо прожитой человеческой жизни, исполненной стойкости, мужества и умения добиваться цели.
Как показало дальнейшее, ни Локе, ни Мерулло, ни Готтлиб не ошиблись в своих прогнозах. Американская публика, высоко оценившая повести Берберовой, была склонна скорее прислушаться к положительным отзывам на «The Italics Are Mine», нежели к отрицательным или прохладным, где бы эти отзывы ни были напечатаны. Книга Берберовой быстро исчезла с прилавков, и за изданием в твердом переплете последовали два тиража уже в мягкой обложке, первый из которых вышел в конце 1993 года, а второй — в 1994-м. Это означало массовый успех.
Правда, увидеть «The Italics Are Mine» в мягкой обложке Берберова не успела. Тяжело проболев несколько месяцев, она скончалась 26 сентября 1993 года. На это событие тут же отозвалась вся центральная английская и американская пресса.
Некролог в «New York Times» был одним из самых развернутых.[116] Гленн Коллинз, обозреватель художественного отдела газеты, особенно выделил «The Italics Are Mine» среди других трудов Берберовой, но предпочел не ссылаться на относительно недавние рецензии Какутани и Греппина. Зато он отметил, что «New York Times Book Review» в свое время оперативно откликнулась на первое издание книги, нашел в статье Блейк две короткие фразы, которые можно было счесть комплиментарными, и с удовольствием их процитировал. Тем самым Коллинз прозрачно намекал, что именно эта газета одной из первых открыла талант писательницы.
Коллинз назвал «The Italics Are Mine» самой знаменитой книгой Берберовой, и как раз в этом натяжки не было: дело обстояло именно так. Не было натяжки, как показало время, и в словах Клайва Джеймсa, что «The Italics Are Mine» — «лучшая книга о русской культуре в изгнании», хотя мы бы внесли два уточнения: в своем собственном жанре и на английском языке. Впрочем, не только на английском, но и на французском, итальянском, немецком и многих других языках, на которые opus magnum Берберовой был переведен. В этом плане у книги конкурентов не было и, похоже, уже не будет.
1. Berberova Nina. The Italics Are Mine. Translated by Philippe Radley. N. Y., 1969; Harlow, U. K., 1969. В дальнейшем все ссылки даются по нью-йоркскому изданию. Перевод с английского всюду, где это специально не указано, мой.
2. Письмо Борису Зайцеву от 19 июня 1955-г. Цит. по: Демидова Ольга. Американский опыт Нины Берберовой // Космополис. 2007. №-2 (18). C. 20.
3. Ibidem.
4. Письмо от 24 сентября 1965-г. (Gleb Struve Papers. B. 77. F. 7. Hoover Institution Archives. Stanford University).
5. См. письмо Берберовой Мерлу Баркеру от 5 февраля 1969 г.: «КУРСИВ посвящен пятерым — и ты в их числе: Джону М<алмстаду>, Фреду и Нэнси Старрам, Алексу Гарвину и М<ерлу> Б<аркеру>». Цит. по: Letters from Nina Berberova to Murl Baker. Part-I (1962—1972) // From the Other Shore, 2 (2002). P. 89. Это посвящение сохранится в первом русском издании «Курсива» (1972), но во втором издании (1983), равно как и во втором английском издании (1992) оно уже не появится. Это, очевидно, объяснялось тем, что академическая карьера Берберовой была к тому времени закончена, а также тем, что отношения с иными из бывших студентов претерпели за прошедшие годы значительные изменения.
6. Nabokov Vladimir. Speak, Memory: An Autobiography Revisited. N. Y., [1966]. P. 288.
7. Набоков Владимир. Память, говори. Пер. С. Ильина // Набоков Владимир. Собрание сочинений американского периода. В 5 т. СПб., 1999. Т. 5. С. 557—558.
8. Марченко Алла. Будетлянка // Согласие. 1992. №-8—9. C. 159—163.
9. Мандельштам Надежда. Вторая книга. Paris, 1972. С. 21.
10. Эту надежду подпитывали и другие вышедшие в Советском Союзе книги, написанные бывшими эмигрантами и рассказавшие об эмиграции в достаточно доброжелательных тонах. В примечаниях к «Курсиву» Берберова упоминала о мемуарах Л. Д. Любимова «На чужбине» (М., 1957), его же очерке «12 лет спустя» (о позднейшей поездке в Париж в качестве туриста), а также о книге Д. Мейснера «Миражи и действительность: Записки эмигранта» (М., 1966), в которой вполне нейтрально говорилось о Набокове, сочувственно об Антонине Ладинском, а о самой Берберовой даже восторженно.
11. См. подробнее: Винокурова Ирина. «Кого выбрать примером? У кого мне учиться?..»: Нина Берберова и Симона де Бовуар» // Вопросы литературы. 2012. №-2. С. 295—335.
12. Письмо Филиппу Радли от 21 октября 1967-г. (Nina Berberova Papers. MSS 182. B. 16. F. 463).
13. Ibidem. B. 50. F. 1145. Заметим, что на «The Italics Are Mine» стоит другая дата окончания книги — 1965 г., тогда как на последовавших русских изданиях «Курсива» — 1966-й. Позволим себе предположить, что на фоне оглашения приговоров Андрею Синявскому и Юлию Даниелю в феврале 1966-го, а также ряда дальнейших событий, включая вторжение советских войск в Чехословакию в августе 1968-го, произошедшее незадолго до выхода «The Italics Are Mine», заключительные страницы стали казаться Берберовой чересчур оптимистичными, и, чтобы их не менять, она поставила более раннюю дату завершения книги. Во втором издании «The Italics Are Mine» (1992) опять возникает 1965 год, но на этот раз, очевидно, по небрежности издательства.
14. Отзыв Симмонса Берберова послала Глебу Струве, и он сохранился в его архиве (Gleb Struve Papers. B. 77. F. 9).
15. The New York Times Book Review. April 27, 1969.
16. Ibidem.
17. Письмо Мерлу Баркеру от 5 февраля 1969-г. Цит. по: Letters from Nina Berberova to Murl Baker Part-I (1962—1972) // From the Other Shore. 2 (2002). P. 89—90. Любопытно, что эту фотографию Берберова никогда не будет перепечатывать. Возможно, все упиралось в проблему авторских прав (они принадлежали фотографу Роберту А. Пропперу), но нельзя исключить и какие-то более сложные, психологические, причины, заставившие Берберову ее со временем разлюбить.
18. Ibidem. B. 17. F. 468.
19. Andreae Christine. Exploring Russian Literature // Washington Star. May 18, 1969.
20. Zara Louis. Italics: A Life in Russia // Philadelphia Inquirer. March 8, 1970.
21. Ibidem.
22 New Yorker. August 16, 1969. P. 96.
23. Library Journal. June 15, 1969. P. 2459.
24. Ibidem.
25. Hood Stuart. After October // Spectator. November 28, 1969.
26. Russia Literary Exiles // Times Literary Supplement (TLS). February 19, 1970. P. 194.
27. Gifford Henry. The Nabokov Generation // Listener. December 11, 1969.
28. Ibidem.
29. New York Times Book Review. May 25, 1969.
30. Wilson Andrew. Nina Berberova: A Portrait of the Artist as an Exile // Daily Prinstonian. May 23, 1969.
31. New York Times Book Review. May 25, 1969.
32. Ibidem.
33. Berberova Nina. What’s in an Address? // New York Times. May 25, 1969.
34. Письмо от 30 мая 1969-г. Цит. по: Letters from Nina Berberova to Murl Baker. Part-I (1962—1972) // From the Other Shore. P. 91.
35. Muchnic Helen. Poetry of Loss // New York Review of Books. September 25, 1969.
36. Fetherling Doug. An Exile’s Exile Among the Lost Well Known // Globe Magazine. October 11, 1969.
37. Russian Review. 1970. Vol. 29. No. 1. P. 92—93.
38. Струве Глеб. Еще о дне отъезда Цветаевой в Москву // Русская мысль. 6 ноября 1969.
39. Письмо от 25 августа 1969-г. (Gleb Struve Papers. B. 77. F. 7).
40. Ibidem. B. 77. F. 7.
41. Малмстад Джон. В присутствии гения // Бузинов Виктор, Николай Крыщук, Алексей Самойлов. Гипноз легенды: Разговоры со знаменитыми современниками. СПб., 2010. С. 257.
42. Запись от 24 декабря 1929-г. Цит. по: Шраер Максим. Переписка И. А. Бунина и Н. Н. Берберовой (1927—1946) // И. А. Бунин. Новые материалы. Выпуск-II. М., 2010. С. 11—12.
43. Gleb Struve Papers. B. 77. F. 7.
44. Ibidem.
45. Письмо Берберовой Струве от 1 июня 1969-г. (Ibidem).
46. См. подробнее: Шраер Максим. Набоков и Бунин: История соперничества. М., 2014.
47. Набоков Владимир. Письма к Вере. Публикация О. Ю. Ворониной и Б. Бойда при участии Г. Барабтарло // Сноб. Ноябрь. 2010. 11. http://www.snob.ru/magazine/entry/26611.
48. Ibidem.
49. Цит. по: Мельников Н. Г. Классик без ретуши. Литературный мир о творчестве И. А. Бунина: Критические отзывы, эссе, пародии (1890—1950-е годы). М., 2010. С. 439.
50. Русская литература в изгнании. С. 252.
51. Ibidem. Характерно, что сам Бунин отдавал себе в этом полный отчет и заранее как бы просил снисхождения. См. его дарственную надпись на книге «Воспоминания», подаренной Зинаиде Шаховской: «Дорогая З. Ал., когда Ваше Сиятельство будете писать свои „Воспоминания“, не браните нас так, как я тут бранюсь. Иван Бунин. 27. Х. 1950». Цит. по: Шаховская Зинаида. В поисках Набокова. Отражения. М., 1991. С. 229.
52. Русская мысль. 20 сентября 1950.
53. См.: Шраер Максим. Переписка И. А. Бунина и Н. Н. Берберовой (1927—1946) // И. А. Бунин. Новые материалы. Выпуск-II. 2010. С. 36.
54. См. письмо Адамовича Бахраху от 6 декабря 1966-г. Обсуждая отношение Берберовой к Бунину, Адамович пишет: «Думаю, что вся злость ее держится до сих пор на стишках И. А. к Цвибаку («В „Рус. Мысли“ я…»). Варшавский рассказывал, что она была вне себя, а именно он и привез их в Нью-Йорк…» (Адамович Георгий. Письма А. В. Бахраху // Новый журнал. 2002. №-228. С. 159).
55. Русская мысль. 26 апреля 1947 года. Этот газетный листок сохранился в архиве Бунина, и на его полях написано: «„Ах, стерва!“». Цит. по: И. А. Бунин: Новые материалы. Выпуск-II. C. 36.
56. См. письма Бунина Берберовой от 2 и 17 февраля 1945-г. (Nina Berberova Papers. MSS 182. B. 5. F. 99).
57. Струве написал ответ на опубликованное в cан-францисской газете «Русская жизнь» письмо, обвиняющее Бунина в непосредственном сотрудничестве с Кремлем.
58. Письмо Бунина М. С. Цетлиной от 25 октября 1947-г. Цит. по: Новое о Буниных // Минувшее: Исторический алманах. Paris, 1989. №-8. С. 326—327. См. также письмо Бунина Тэффи от 16 февраля 1948 г. (Переписка Тэффи с И. А. и В. Н. Буниными.1939—1948 // Диаспора. 2001. Выпуск 2. С. 573).
59. Новое русское слово. 12 августа 1973.
60. Slavic Review. 1970. Vol. 29. No. 2. P. 352—353.
61. То, что Слоним специально выделил историю Тобия и ангела, должно было быть особенно приятно Берберовой, ибо, как свидетельствуют документы из ее архива, она вложила в эти страницы немало усилий. Связавшись с рядом музеев мира, Берберова собрала для разработки темы целую коллекцию репродукций с этим сюжетом, отметив как наиболее важные картины Франческо Гварди, Пьеро ди Козимо, Боттичелли, Чима да Конельяно, Тициана, Вероккио и Филиппино Липпи.
62. Письмо от 2 ноября 1969-г. Nina Berberova Papers. MSS 182. B. 19. F. 516).
63. Письмо от 15 ноября 1969-г. (Ibidem). Берберова имела в виду статью публициста и общественного деятеля Г. А. Аронсона, не упомянувшего ее имя в списке печатавшихся при немцах русских писателей-эмигрантов (Аронсон Г. «Парижский вестник». Прогитлеровский орган на русском языке (Опыт характеристики) // Новый журнал. 1948. Кн.18. C. 330—341.
64. Ibidem. «Репатриационный пункт» Beauregard к востоку от Парижа, переданный Францией под советский контроль в 1944 г. и просуществовавший до конца 1947 г. Через него осуществлялась отправка в СССР репатриантов, порой силой или обманом собранных на его территории. (Ред.)
65. Новый журнал. 1970. Кн. 99. С. 283—292.
66. См. письмо Гуля И. Н. Коварскому от 23 февраля 1951-г., копия которого сохранилась в архиве Берберовой. Гуль, в частности, пишет: «О коллаборации Н. Н. Берберовой с немцами во время войны мне ничего не известно и у меня есть все основания полагать, что эти обвинения ложны и являются сведением чьих-то личных счетов с Н. Н. Берберовой» (Nina Berberova Papers. MSS 182. B. 27. F. 708).
67. Будницкий О. В. «Дело» Нины Берберовой // Новое литературное обозрение. 1999. №-39. С. 141—173; см. также: Ронен Омри. Из города Энн. СПб., 2005. С. 42—47, 222—223.
68. Курсив мой. С. 631.
69. См. подробнее: Винокурова Ирина. «Кого выбрать примером? У кого мне учиться?»: Нина Берберова и Симона де Бовуар // Вопросы литературы. 2012. №-2. С. 296—298.
70. То, что ее недоверчивость имела под собой основания, подтвердит впоследствии Гуль в своих мемуарах: «После войны о письмах Берберовой Г. Адамович открыто говорил, а потом передал их приятелю» («Я унес Россию». Т.-2. С. 127).
71. Письмо Адамовича Бахраху от 16 августа 1949-г. Цит. по: Эпизод сорокапятилетней дружбы-вражды: Письма Г. Адамовича И. Одоевцевой и Г. Иванову (1955—1958). Публ. О. А. Коростелева // Минувшее: Исторический альманах. Т. 21. М.; СПб., 1997. С. 398.
72. Новый журнал. 1970. Кн. 99. С. 288.
73. Письмо Бахраха Глебу Струве от 7 сентября 1976-г. Цит. по: Хазан Владимир. «Отблеск чудесного» прошлого: Переписка М. А. Осоргина и А. В. Бахраха // Новый журнал. 2011. №-262. С. 162.
74. См. рецензии Н. Е. Андреева в «Русской мысли» (15 ноября 1979) и в «Новом русском слове» (4 ноября 1979).
75. Письмо от 14 апреля 1980-г. Цит. по: Хазан Владимир. «Отблеск чудесного» прошлого… С. 163.
76. Берберова внимательно просматривала свою переписку с Буниным, работая над книгой, и, уже практически ее закончив, специально вернулась к этим конкретным письмам в переписке с М. В. Вишняком, где называла их точные даты. См. письмо Вишняку от 13 ноября 1965-г. (Nina Berberova Papers. MSS 182. B. 21. F. 607).
77. Митрополит Евлогий и В. А. Маклаков посетили советского посла Богомолова (От парижского корреспондента «Нового русского слова» Я. Я. Кобецкого) // Новое русское слово. 7 марта 1945. С. 1—2.
78. Берберова Нина. Люди и ложи: русские масоны ХХ столетия. Нью-Йорк, 1986. С. 240.
79. Переписка И. А. Бунина с М. А. Алдановым // Новый журнал. 1983. Кн. 150. С. 170.
80. Видимо, такими соображениями определялось решение сделать эту рецензию доступной для российского читателя, включив ее в двухтомую антологию «Критика русского зарубежья» (М., 2002). Другое дело, что рецензия нуждалась в гораздо более обстоятельных комментариях, чем те, которыми ее снабдили составители и авторы примечаний О. А. Коростелев и Н. Г. Мельников, отметив лишь самую малую часть допущенных Гулем ошибок и натяжек.
81. В качестве доказательства такого сотрудничества Берберова впоследствии сошлется на переписку Горького с И. Груздевым, в которой упоминалось, что вплоть до 1927 г. Гулю регулярно переводились из Советского Союза деньги. Впрочем, настаивать, что Гуль был корреспондентом именно «Известий» и «Правды», Берберова не будет, заменив эти названия на «ленинградские газеты». Что же касается советских изданий, то она припомнит Гулю его роман из эмигрантской жизни «Жизнь на фукса», изданный в Москве в 1927 г. тиражом 7000 экземпляров (Курсив мой. С. 630, 648).
82. Коростелев О. А. Роман Гуль — редактор «Нового журнала» // Гуль Роман. Я унес Россию. Т. 3. С. 18—19.
83. Письмо от 5 мая 1956-г. (Gleb Struve Papers. B. 77. F. 6).
84. Письмо от 16 июля 1967-г. (Nina Berberova Papers. MSS 182. B. 9. F. 219). В дневнике Берберовой от 19 июля 1967-г. записано: «Письмо от Гуля невероятной грубости» (Ibidem. B. 50. F. 1145).
85. Гуль Роман. О книге Глеба Струве // Новое русское слово. 23 сентября 1956.
86. Письмо от 14 августа 1970-г. Письма Георгия Адамовича А. В. Бахраху (1969—1972) // Новый журнал. 2003, №-230. C. 138.
87. Письмо Газданова Л. Д. Ржевскому от 30 августа 1970-г. // Газданов Гайто. Собрание сочинений. В 5 т. М., 2009. Т. 5. С. 238.
88. Новый журнал. 1970. Кн. 99. С. 288.
89. Nina Berberova Papers. MSS 182. B. 50. F. 1143.
90. Письмо от 10 октября 1980-г. Письма Романа Гуля писателям. Публ. В. Крейда // Новый журнал. 1995. №-200. С. 291.
91. См.: Глеб Струве. Неудачная книга о русской литературе // Опыты. Кн. третья. Нью-Йорк, 1954. С. 189). Негативно Струве отозвался и на книгу Слонима «An Outline of Russian Literature» (New York; Oxford University, 1958) в: Slavic and East European Journal. 1959. Vol. 3. No. 1. P. 62—63.
92. Gleb Struve Papers. B. 77. F. 6.
93. Курсив мой. С. 627. Характерно, что эту ошибку Струве не стал исправлять во втором издании «Русской литературы в изгнании» (1984). Он также не исправил большинство других указанных Берберовой неточностей: ни неверной даты смерти Павла Муратова, ни названия книги Сергея Рафаловича «Зга» (у Струве «Зги»), ни ошибочного упоминания Лидии Алексеевой среди писателей второй волны эмиграции. Струве учел только два замечания, которые были связаны с Ходасевичем, и изменил свои прежние формулировки. Возможно, что главной причиной такого решения было нежелание выражать Берберовой благодарность в числе «всех лиц», оказавших Струве «то или иное содействие» (с. 11).
94. Эти ошибки были исправлены в третьем издании «Русской литературы в изгнании»: Струве Глеб. Русская литература в изгнании. 3-е изд., испр. и доп. Краткий биографический словарь Русского Зарубежья. М., 1996. Редакторы этого издания Р. И. Вильданова, В. Б. Кудрявцев, К. Ю. Лаппо-Данилевский предпочли убрать «Указатель», содержавшийся во втором издании книги, и вместо него добавить созданный ими самими «Краткий биографический словарь Русского Зарубежья», «новейший сжатый свод биобиблиографической информации о представителях эмиграции, упомянутых в труде Г. П. Струве» (с. 265). Решение представляется разумным. Хотя не обошлось без курьеза. В качестве эпиграфа автор предисловия К. Лаппо-Данилевский выбрал строчки «Мы не в изгнании, / Мы в послании», приписав их Зинаиде Гиппиус. Однако их автор — Берберова, у которой они, правда, звучат чуть-чуть по-иному: «Я не в изгнаньи, я в посланьи» («Лирическая поэма», 1924—1926). Ту же ошибку делают и многие другие специалисты по русскому зарубежью, в том числе и живущие за границей, например, Рене Герра («Несостоявшийся диалог: Русская эмигрантская культура и французская интеллигенция. 1920—1970» // Новый журнал. 2009, №-257. С. 294—295). Впрочем, даже не все эмигранты первой волны твердо знали об авторстве Берберовой. В частности, Роман Гуль, приписавший их Мережковскому (Я унес Россию. Т. 1. C. 163).
95. Курсив мой. C. 628.
96. Slavic and East European Journal. 1971. Vol. 15. No. 1. P. 80.
97. Fraser Kennedy. Ornament and Silence: Essays on Women’s Lives. N. Y., 1996. P. 20.
98. Письмо от 23 декабря 1969-г. (Nina Berberova Papers. MSS 182. B. 5. F. 90).
99. Wilson Edmund. A Window on Russia: For the Use of Foreign Readers. N. Y., [1972]. P. 233—234.
100. James Clive. Cultural Amnezia: Necessary Memories from History and the Arts. N. Y., 2007. P. 525.
101. Levin Bernard. Vividly in the Shadows // The Sunday Times. June 21, 1987; Kemp Peter. Down and out in Paris // The Sunday Times. July 29, 1991.
102. Laird Sally. Freedom Lies Between the Lines // Observer. August 4, 1991.
103. Rumens Carol. Into the Ant-Hill // New Statesman and Society. 1991. Vol. 4. No. 162. P. 54.
104. Grayson Jane. A Love of Life and Literature // Times Literary Supplement (TLS). August 9, 1991.
105. Jolliffe John. Brave Doomed World // Spectator. August 24, 1991.
106. В письме от 29 марта 1990-г. Кеннеди-Онассис благодарила Берберову за книги с дарственными надписями, добавляя, что ей «не терпится начать их читать» (Nina Berberova Papers. MSS 182. B. 15. F. 430). В середине мая того же года Кеннеди-Онассис навестила Берберову в Принстоне и после визита прислала письмо, в котором писала, как была счастлива познакомиться с ее книгами, которые «произвели глубочайшее впечатление», а затем и с нею лично (письмо от 17 мая 1990-г. Ibidem). Значение этого визита обсуждает в своем дневнике Юбер Ниссен, встретившийся с Кеннеди-Онассис несколькими месяцами позднее (Nyssen Hubert. L’editeur et son double. Carnets — 3: 1989—1996. Arles, 1997. P. 96). Нет сомнений, что Берберова была глубоко благодарна Кеннеди-Онассис за участие, однако, как тот же Ниссен вскоре отметит, ее крайне раздражило распоряжение высокой гостьи ежемесячно доставлять ей корзину фруктов. Берберова, возможно, видела в этом жесте нечто покровительственное, спровоцированное впечатлением от скромности, если не сказать, убогости ее квартирки в Принстоне. «Я чувствую себя униженной от такого рода подарков, мне неприятно получать эти фрукты», — приводит Ниссен слова Берберовой (L’editeur et son double. Carnets — 3: 1989—1996. P. 240).
10.7 Kakutani Michiko. An Emigre in Paris Willing to Start Afresh // New York Times. April 14, 1992.
108. Ibidem.
109. Greppin John. Gorky Had Deep Blue Eyes // New York Times Book Review. May 17, 1992.
110. Eder Richard. Cool Breeze Raises a Russian Sandstorm // Los Angeles Times. April 23, 1992.
111. Davis Ben. A discreet autobiography of a Russian émigré // Baltimore Sun. September 20, 1992.
112. Ibidem.
113. Locke Richard. Out of Russia // Wall Street Journal. May 5, 1992.
114. Ibidem.
115. Merullo Roland. Memoirs of a Russian Emigre // Philadelphia Inquirer. May 3, 1992; Gottlieb Freema. Living in the Present // New Leader. 1992. Vol. 75. No. 9. P. 17—18.
116. Collins Glenn. Nina Berberova, 92, Poet, Novelist and Professor // New York Times. September 29, 1993.