Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2016
* * *
В какой-нибудь надцатый Новый год
идешь домой, веселый и усталый,
немножко холостой еще… так вот —
идешь и припечатываешь талый
снежок… готовый двадцать тысяч лье
вот так проплыть
таинственною лодкой,
наполненный салатом «оливье»,
восторгами, сомненьями и водкой.
Ни криков, ни пальбы. Завершена
в честь Хроноса и смерти канонада.
Вокруг тебя такая тишина,
что больше ничего уже не надо.
В снегу автомобили — как слоны,
удавами проглоченные, — помнишь?
И медленные хлопья тишины
тебе в ладонь ложатся. Их на помощь
нам посылают с неба — как вон ту
мигающую елочку в окошке.
Она стоит как будто на посту,
пока все спит, и праздничные крошки
доклевывает месяц на лету.
* * *
Когда по кладбищу, задумчив, я брожу
и вижу то, что видел он, быть может —
остатки роскоши: чугунный абажур
пустой гробницы, мраморная кожа
увечных ангелов, гламур могильных плит,
где даже орфография — как символ
забвения и смерти: «Прав пиит, —
я думаю. — Смешно и некрасиво
ему казалось это все тогда —
решетки, столбики. Танатоса грибница».
Но двести лет спустя пришедшему сюда
другое видится, совсем иное снится.
И вот, отмытый временем, гранит
уже не смотрится торжественно-нелепо,
и нечто большее, чем просто прах, хранит
базальт купеческого склепа.
Елисавете Кульман
Объявите молодой писательнице от моего имени, от имени Гете,
что я пророчу ей со временем почетное место в литературе…
Гете
Ах, тебе ли, горной розе,
Было цвесть в тяжелой мгле,
В душегубящем морозе?
Вильгельм Кюхельбекер
Я выключу мобильный,
войдя в Элизий твой,
а ты — травой могильной
и палою листвой
прошелестишь: «Меня нет…»
Но не спеши: пиит —
нет-нет, тебя помянет,
и Шуман прошумит
там, где оранжерея
гранитная для роз,
там, где под вой Борея
и твой побег пророс,
где внемлющий прибою
широкошумных толп
увенчанный тобою
стоит, как прежде, столп.
А впрочем, может статься,
все это — лишь мираж,
как веймарского старца
пророческая блажь.
Все кончится при свете
пастушеской звезды,
и тени канут эти
в объятьях лебеды.
* * *
Чем же я заслужил
золото этих шпилей,
счастье, что без усилий
в дар получил, и жил
запросто на Неве
олухом и разиней
за пазухой у Трезини,
у Гоголя в рукаве?
И всё без трудов и жертв,
просто на честном слове.
Только по праву крови
нас осеняет ветвь
райская? Или все ж
будет и нам расплата
за красоту, когда-то
взятую в долг? Берешь
эту ограду, тот
мостик? А эта арка?
Кто-то следит из мрака,
строгий учет ведет.
* * *
И Малая Конюшенная улица,
и этот день с заплаканным лицом
привидятся когда-нибудь, почудятся
кому-нибудь когда-нибудь потом,
и кто-то посреди другого города,
иного века вдруг замедлит шаг
и загрустит без видимого повода,
как ты сейчас. Я сам не знаю, как
все это происходит в человеческой
неисследимой жизни, почему
мне гаванью вдруг показалась греческой
толпа на Невском? В гулкую корму
стучатся волны. Рослый раб под парусом
чему-то улыбается. Сейчас —
я Делосом божественным и Паросом
клянусь тебе — он тоже видит нас.
Ниен
Усильем воображенья,
на пыльный взглянув макет,
ты все приведешь в движенье —
и вот Петербурга нет.
А есть — городок у дальней
границы, за коей — сплошь
леса. Городка печальней,
наверное, не найдешь.
Кто в кирху идет молиться,
кто в лавку зеленщика.
В музейном тепле томится
пластмассовая река,
и в домик из пенопласта
спешит молодой герой —
его голова вихраста,
и шляпа его с дырой.
Еще не чудак Евгений,
но кто-то похожий. Что ж,
его ты от наводнений
грядущих убережешь,
оставив навечно в этом
игрушечном далеке
овеянным невским ветром,
с любовным письмом в руке.
* * *
Он этот мир еще хоть как-то терпит,
я полагаю, только потому,
что всякий раз испытывает трепет,
приблизившись к ребенку твоему.
Не дым и звон, не праведников кучка
разящую удерживают длань,
а мокрый нос и маленькая ручка,
немилосердно рвущая герань.
Устал Господь. Он руку поднимает
махнуть на все. Но ради малых сих
откладывает, хоть и понимает,
кто` очень скоро вырастет из них.
Их лепетом спасается планета,
и в том числе — паршивца твоего.
За мятую герань, поверив в это,
пожалуй, не наказывай его.
* * *
Не бойся, Господи, я с Тобой!
Ты не одинок в ночи,
когда спускаешься, как в забой,
на землю, где — хоть кричи! —
глухо, безлюбо и нет огня,
где я брожу, незряч.
Не бойся, Господи, за меня,
не плачь обо мне, не плачь!
Не бойся, Господи, я с Тобой!
Смотри, я уже иду
на дальний свет голубиный Твой,
лесную Твою звезду.
Я вышел в путь, чтобы нам помочь —
слышишь — настанет час —
кончится хаос и канет ночь,
что разделяет нас,
ангел взовьется в зенит, трубя…
Главное — не забудь
верить в меня — как я в Тебя
буду когда-нибудь.
* * *
Вот накаляется опять
вольфрамовая нить —
не чтобы что-то освещать,
а просто так светить.
И просто так стоит в углу
из тьмы возникший стол,
как полагается столу,
квадратен и тяжел.
А рядом — стул. Он просто так
стоит. Он просто — есть,
всегда готовый в вечный мрак
опять с ногами влезть.
Но нет! Пока дрожит струна
вольфрамовая, тут
главнее лампочка. Она —
предметов Страшный суд.
Вещей печальных череда
вздыхает перед ней:
«О, не гори, моя звезда!
Погасни поскорей!
О, дай нам не существовать,
бессмысленная нить!»
И я потороплюсь опять
на кнопку надавить.
* * *
Посмотри, как легко свой бессмысленный свет
нам погибшая дарит звезда.
Будет вечер, я выйду купить сигарет
и уже не вернусь никогда.
Пролетит электричка, печально трубя:
ты куда — никуда — навсегда ль?
Я сойду где-то там, где теряет себя
и сливается с будущим даль.
Кто-то скажет, что видел меня через год
в чебуречной на станции «Ч»:
бородатый, с шарманкой — стоит и поет,
и сидит попугай на плече.
Кто-то скажет, что я притворился травой,
что я сделался тише воды
там, где с небом смыкается лес вековой
и туман застилает следы.
Треугольная ель и дымок от костра,
Млечный Путь, и луна — ноготком.
Загрустив обо мне, на асфальте двора
нарисуй это детским мелком.
* * *
Василию Русакову
В геодезическом азарте,
в кору земную влюблена,
на пыльном поле, как на карте,
все ставит крестики она,
труды свои не прекращая,
ландшафт меняя навсегда
и человека превращая
в объект недвижимости. Да,
все ищет смысла спелеолог,
как ты искал, геодезист.
На жизни мраморный осколок
садится пыль, ложится лист.
Как грусть твоя понятна мне! Но
еще и то сближает нас,
что непременно, несомненно
придет она. Настанет час,
когда, не внемля нашим лирам,
но ветру лишь да воронью,
своим холодным нивелиром
блеснет и в сторону мою.