Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2016
* * *
Боже мой, как красиво над полями цистерны плывут,
колыхаясь, толкаясь, в затвердевших горчичных потеках:
с облаками сравню, невзначай пробежавшими тут,
но живущими где-то в сине-белых просторах широких.
Долго, долго следишь, сквозь забитый ползя переезд,
напоследок еще раз, прижимаясь к рулю подбородком,
как они застревают, замирают, срываются с мест,
лязгнув сцепкой тяжелой двойной в промежутке коротком.
Над багульником, донником, костяникою и лебедой,
над печальной страной, в неподвижном сгорающей зное,
мимо станции, вросшей в кустарник, где пахнет бедой
застоявшейся жизни и прячут старухи съестное
в темных сумках-тележках, ослабляя тугие платки,
загорелые лбы утирая, на самом краю ойкумены —
за чертой бытия, только бабочки да васильки,
золотарник, кипрей, ни события, ни перемены.
* * *
В кирпичном кубе молча били,
прощаясь, пнули: «Спи, дебил».
Могли убить, но не убили.
Спасибо. Позже оценил.
И, бровь рукою зажимая,
на гниловатом бережку
дождался первого трамвая,
к стеклу разбитую башку
прижал. Кондукторша кривилась,
слетался снег из тишины.
Сбивалось сердце, колотилось,
и слиплись грязные штаны.
Проснулся, растрясен трамваем,
протер замерзшее стекло,
а там, вдали, судьбы за краем —
белым-бело…
* * *
Гуляя по парку, подходишь к забору дурки,
сквозь толстые прутья глядишь на хозблок, деревья, кусты.
В сложном рисунке перепутались тампоны, стекла, окурки,
лишь решетки на окнах вполне бесхитростны и просты.
И всплывает в памяти: смех в курилке, сырая палата, ночные слезы,
случайная графика из мелких трещин на потолке…
Находя ответ, прилагал к нему с удивленьем любые вопросы,
и какой-то смысл каждый раз открывался, блестел вдалеке,
отменяя прошедшее, освещая каждый его уродливый закоулок,
безобразный выступ, — каждый раз это был совершенный, точный ответ.
Видишь, память сохранила зачем-то расписанье прогулок
и запах ночной столовой… Когда выключали свет
и снег за окном проступал раскисшим, волнующим негативом,
понимание ослепляло вдруг, как лампа в тысячу ватт:
если попал, то не вылезешь, пока мир не увидишь прекрасным и справедливым,
или сойдешь с ума, споря ночами с безумным Богом, — как вариант.
* * *
За улицей Пионерстроя
исчезнет город, как всегда.
Звезда советского героя,
бетон, шиповник, провода.
Белеет голубая сфера,
томится летняя страна…
Громадина психдиспансера
деревьями обрамлена.
Жара. Горячие кроссовки.
Бежит спортсменка налегке…
Мужик торчит на остановке
с пивною банкою в руке.
И кажется: еще немного —
слетит сияющий навес,
и все живое у´зрит Бога,
живьем сходящего с небес,
и из едой пропахших точек
жильцы уставятся туда,
куда летал советский летчик,
не зная страха и стыда.
* * *
Садоводства, ларьки, буераки,
грязный пруд, подозрительный пляж,
возле станции ржавые баки,
поликлиника, шиномонтаж.
Каждый раз, проезжая все это,
утешаешься мыслью одной:
сквозь тепло загустевшего лета,
сквозь египетский хаос и зной
от живой, копошащейся скверны,
от великой печали и тьмы
остается головка царевны
и палетка Нармера — не мы…
* * *
Городская баня заросла деревьями, кустами,
а за ними начинаются помойки, мелкотравье, пустота.
Тонет город в воробьином гаме,
и теплом природа налита.
Тент пивного ресторана надувается, как парус,
на асфальте блеклая сухая полоса…
Куришь возле детской поликлиники, слоняясь,
сторожишь коляску полчаса.
Эта радость, радость — ровная, хорошая, сплошная,
горький воздух, кроны тополей в живом, счастливом забытьи.
За спиною хлопнет дверь — и обернешься, долго, долго узнавая,
вот они спускаются — твои.
Видишь, мир становится нормальным постепенно,
выносимым. Хочешь больше? — говорит тебе. — Бери.
Только удержать не в силах это чувство, уводящее из плена,
тяжело плывущее внутри.
* * *
Мы приехали. Кладбище в областном утопало лесу.
Мой товарищ сказал, потирая с сомненьем колени:
«Ничего, мы найдем». Лес гудел. Щекотало в носу.
И на нас с фотографий удивленные лица глядели.
Золотые жуки разрезали дымящийся зной,
пахло теплой травой, доносился гудок электрички,
и сквозь лес измочаленный, перепаханный смертью, сквозной
мы пошли, изучая полустершиеся таблички.
Он нашел. Над горячей скамейкой летали шмели
и трещали стрекозы, уже утомленные за день,
и бродили вороны, что-то склевывая с земли,
и обратно взлетали на теплый базальт перекладин.
Мы цветы положили и свечку поставили над
головою того, с кем сто раз, веселясь, пировали,
кто и сам так стоял не однажды, потупивши взгляд,
комара отгоняя, во времени темном провале.
* * *
Бомжи возле «Ленты» пьют колу из общей бутылки,
заскорузлыми пальцами мнут, передают по кругу,
волосами трясут, ковыряют ногтями затылки,
изможденно смеются, говорят что-то хрипло друг другу.
На ноябрьском ветру, под осенним кружащимся снегом,
между темным кустарником и светящимся жидким неоном…
Что такое должно было произойти с человеком,
чтобы стал он таким вот смешком, шевелящимся стоном!
Страшно даже представить их за двадцать лет или за тридцать
до ноябрьского холода этого, в пиджаках и спортивных костюмах
или, скажем, в вагоне, везущем на дачу. Клубится
ожидание лета в счастливых, разрозненных думах,
и соседка мила, и потеют, сжимая спортивную сумку, ладони,
и осталось две станции — до купальни, шашлычной, вокзала,
где торгуют мороженым и черникой на летнем перроне…
Так жестоко все это выглядит из глубин кинозала,
если знаешь, чем кончилось, и реальные видишь приметы
прошумевшего времени… К жизни чужой прикоснуться,
сидя в автомобиле, глядя на огонек сигареты.
И, включая мотор, поскорей, поскорей отвернуться.
* * *
За станцией — бульдозер, тополя,
изрытых дюн раздавленные формы,
горячий мусор вдоль пустой платформы,
сырая, разогретая земля.
Остановив машину, я сидел
без музыки, без сигарет. Безмолвно.
Среди цистерн так пели птицы, словно
терпенью Бога наступил предел.
Остановившись, закипал ручей,
прокручивая струи вхолостую…
Тянулись, через улицу пустую,
изрезанные тумбы тополей.
И это смерть была. Без миражей,
без выдумок — и выглядела вот как:
дымился зной на выгоревших сотках,
садилось солнце в море гаражей…