Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2016
Живописец Георгий Михайлович Веселкин в противоположность своей фамилии мог показаться кому-то угрюмым человеком. Но в свои семьдесят пять он не перестал радоваться жизни, хотя сама жизнь стала заметно меньше радовать Георгия Михайловича: она вдруг перестала им интересоваться. Веселкин уже давно не знал, куда ему плыть дальше, и в связи с этим предпочитал табанить весла в своей мастерской на улице Куйбышева, откуда примерно раз в неделю, как правило, ближе к ночи он выносил огромный крафтовый мешок, доверху наполненный пустыми бутылками. Прежде Георгий Михайлович любил хорошеньких женщин под мухой, шумные застолья и интеллектуальные беседы с вольнодумствующими художниками, но в последние годы высота, градус и содержание творческих застолий неуклонно падали, в результате чего в компании Веселкина остались лишь метровый гипсовый Ленин, сработанный им когда-то впрок для какого-нибудь Дома пионеров или Дома ветеранов, да престарелый эрдельтерьер Врубель.
Ленин был когда-то первым кормильцем Веселкина… Вторым был Карл Маркс. Но лет за десять до катастрофы Маркс с его еврейской кровью стал вдруг подозрителен властям: ни политические военные училища, ни факультеты политэкономии больше не заказывали его, могучего и волосатого, всяким мастеровитым Веселкиным, осторожно предпочитая проверенного во всех отношениях Ленина. Теперь Веселкин, вздыхая, понимал, что, видимо, именно тогда в их социалистическом отечестве и завелась заморская гниль. «Как же можно было без Маркса? — сокрушался он. — Ведь колосс на одной ноге стоять не может!» А как бы эти Марксы пригодились впоследствии, когда прогнившая эпоха рухнула и, провоняв, стала прорастать отделами борьбы с экономическими преступлениями, антикоррупционными комитетами и региональными обществами защиты потребителей, мучительно нуждаясь в идейном руководителе…
Георгий Михайлович не выбросил на свалку истории своего последнего, никому теперь не нужного, Ленина. Ведь с ним всегда можно было… выпить. Откупорив бутылку горькой, Веселкин поднимал рюмку и, кивнув вождю, произносил что-нибудь: проникновенно ругал новое или с пафосом и слезой восхвалял старое. Врубель с Лениным глядели на хозяина: пес понимающе, Ленин с холодным презрением. Георгий Михайлович имел все основания быть недовольным новой эпохой. Союз художников перестал делать ему заказы от имени государства, а для того, чтобы продать что-то из своего, Веселкину теперь приходилось извиваться, как змее подколодной, перед людьми с тугими кошельками, торгующимися до последней капли крови.
И семейной жизни у Георгия Михайловича давно уже не было. Жена его умерла лет десять как, а дочь-пианистка, переехав в Италию к мужу, тут же с легкостью забыла отца. Но обиды на дочь Веселкин не держал: что поделаешь — они оказались людьми разных эпох…
Жил и выпивал Георгий Михайлович теперь в основном на деньги от сдачи своей квартиры в Купчино да редких продаж пейзажей с видами родного города. А много ли живописцу, эрдельтерьеру и гипсовому Ленину надо? Тринадцатилетний Врубель смотрел на жизнь хозяина с пониманием, кажется, ничему не удивляясь.
А удивляться все же было чему: у художника имелась одна странная привязанность. На семидесятилетие кто-то подарил ему свой автомобильный навигатор. Подарил и тут же эмигрировал в Америку, а Веселкин через некоторое время обнаружил, что попался и уже не может обходиться без томного женского голоса, которым изъяснялся с лобового стекла его «Нивы» дар эмигранта. Заслышав голос спрятанной в железной коробочке женщины, Веселкин ощущал в своих чреслах токи высокой частоты и движение чего-то низменного и горячего. Женщину из коробочки живописец окрестил Софией, премудростью, или для краткости Софи. Была у него в молодости смышленая подружка Сонька, которой всегда можно было попользоваться, а потом послать подальше, и которая всегда смиренно возвращалась к нему. «Зачем притащилась?» — спрашивал спросонья художник. «Жаль мне тебя, Веселкин. Без меня тебе не жить!» — с грустью говорила Сонька и прыгала в постель к Веселкину. Кстати, вывез Соньку из страны тот самый щедрый эмигрант. Возможно, навигатор был его компенсацией Веселкину…
Эта Софи из коробочки была плоть от плоти наступившей эпохи: говорила всегда только приятное уху, не перечила, не оскорбляла, но ничего при этом и не делала: не хватала за руку на краю, не подставляла в беде плечо, была неощутима и неосязаема настолько, что ей ничего нельзя было предъявить… В острые приступы отчаяния и праведного гнева ноги сами несли Веселкина к его старой «Ниве». Он садился за руль и включал навигатор, чтобы мстить, мстить, мстить наступившим временам.
— Пожалуйста, поверните направо! — просила живописца Софи из коробочки.
— Да пошла ты! — злобно сверкал глазами Веселкин и проскакивал перекресток на красный свет.
Софи проглатывала это хамство. Выдержав паузу, голосом полным сексуальной нежности она гнула свою линию:
— Пожалуйста, если возможно, поверните направо и затем через двести метров еще раз направо.
— А вот хрен тебе! — рычал Веселкин, делая левый поворот.
Вдоволь наездившись по улицам под аккомпанемент смиренных просьб Софи, вволю наглумившись над этой бесплотной представительницей победившего класса, Веселкин обретал душевное равновесие.
И вот какая мысль теперь его посещала: никто из женщин, кроме этой Софи, не вел себя с Веселкиным так терпеливо, так незлобливо и нежно. Только такую, как Софи, думал Веселкин, он и мог бы, пожалуй, потерпеть рядом до конца жизни. Она бы не пилила его за пьяные посиделки со старым псом и гипсовым Лениным, сносила бы его старческое брюзжание, недомогание и патологическое бурчание в животе. Да, именно о такой женщине он когда-то и мечтал.
«Ну и где взять такую бабу? — думал он тогда, блаженно улыбаясь. — Да нигде!»
Несмотря на свой почтенный возраст, Георгий Михайлович упорно продолжал искать счастье, оставаясь действующим бабником. Его сивое стариковство вмиг исчезало, едва в поле зрения появлялась очередная… курочка. В такие минуты Георгий Михайлович преображался в распускающего хвост павлина, и его уже порядком оплывшая фигура вновь обретала вид вполне гвардейский. Пышная серебряная грива, испанская бородка и шелковое кашне на шее завершали образ сердцееда. Свой вызывающий гардероб живописец формировал в окрестных секонд-хендах, где тертые продавщицы обожали его за фактуру и бархатный голос. Обожали Веселкина и в «Полушке», куда он ходил за собачьей колбасой, семечками и вонючим коньяком со звездочками. Обожательницы со всех ног летели в мастерскую живописца «осмотреть экспозицию», а живописец, как матерый паук, неторопливо расставлял сети: сыпал в вазу шоколадные конфеты, ставил виниловый джаз, выпивку и протирал живопись, развешанную определенным образом: сначала городские пейзажи, потом портреты известных людей и наконец «обнаженные махи». Обожательницы в восторге обмякали, безнадежно запутываясь в паутине соблазнительных речей обольстителя. Однако Георгий Михайлович не торопил события: наблюдая за порозовевшими от коньяка ушком или щечкой, слушая лепет невинных уст, он сладострастно улыбался. Он любил эти горячие томления, эту медовую беззащитность… Любил и ценил теперь больше всего на свете. Далее все происходило в основном… в голове у Веселкина. Мысленно он овладевал пастушкой с напором рогатого Пана и фантастической неутомимостью китайского мандарина. В такие минуты у живописца бывали наготове все краски его воображения… Но это была лишь горячившая кровь игра и не более. Он только подводил свою пастушку к самому краю, так, чтобы языки неопалимого пламени уже лизали их лица, только тискал ее трепещущую плоть, демонически сверкая глазами. Но чтобы сигануть вместе с ней в пропасть и, теряя голову, лететь, лететь, изнемогая от страсти, в черную бездну?! Он, конечно, мог схватить гостью покрепче и дать волю рукам, потихоньку продвигаясь к укромному местечку, или же, навалившись на нее своим безвольным животом, попробовать поймать ее горячие губы скользкими своими, но отсутствие во рту доброй половины зубов и грубый металл вместо остальной половины укорачивали его прыть. При этом он непременно говорил безумные слова, которые так нравятся зрелым, слегка выпившим женщинам. Говорил, чтобы хоть как-то скомпенсировать отсутствие действий со своей стороны. В самый острый момент он вдруг восклицал что-то вроде: «Как я мог забыть!» или же «Ну вот, опять двадцать пять!» — и слезал с пастушки ради какого-то архисрочного дела: встречи у метро с академиком живописи, звонка в районную администрацию или похода в прокуратуру в качестве свидетеля. Все это, однако, были невинные хитрости Веселкина. Они были нужны ему, чтобы не обжечься насмерть и оставить у пастушки надежду на будущее… И все же, все эти продавщицы и приемщицы товара были совсем не то, чего жаждала душа художника. Ведь все они имели какой-нибудь отталкивающий изъян — крашенные в лиловый цвет седые волосы, обкусанные ногти, широкие грубые ладони или горьковатый тяжелый запах плоти, который сразу отбивал всякую охоту.
После подобных встреч у Веселкина обычно наступала апатия: измученный только что сыгранным спектаклем, он смывал с лица маску плейбоя, снимал бутафорский наряд ловеласа и превращался в одинокого старика. Вероятно, батареек теперь не хватало даже на имитацию чувств. Однако проходила неделя-другая, и Веселкин расправлял плечи, вновь готовый к спектаклю…
В этом деле Веселкину активно помогал старый сводник Врубель. Стоило им обоим попасть на лужайку, детскую площадку или свернуть на тенистую аллею, где прогуливалась какая-нибудь дама с собачкой, как Врубель, виляя хвостиком, весь такой позитивный, бежал к дамской собачке, обезоруживая ее своей неподдельной радостью, а его хозяин, подобрав живот, подкатывался к даме… Примерно так все началось и на этот раз.
В ближайшем скверике Врубель вопросительно посмотрел на хозяина, и Веселкин узрел жгучую брюнетку бальзаковского возраста с таксой на поводке. Черные волосы и ресницы незнакомки, тревожно-алый рот, отливающие вороньим крылом лосины и серебряные каблуки ранили живописца в самое сердце, и он расправил плечи, спуская Врубеля с поводка. Старый негодяй тут же кувырком бросился к дамской собачке, изображая полное радушие, и та завиляла ему своим гадким хвостиком.
— Не бойтесь его, мой Врубель мухи не обидит, — бархатно забасил Георгий Михайлович, натренированным жестом закинув назад свою седую косицу.
Дама с живым интересом всмотрелась в живописца, кажется, совсем не смутившись.
— Оригинальное имя у вашей собачки! — сказала она низким, слегка надтреснутым голосом.
— Я — художник, и пса назвал в честь моего великого собрата Михаила Врубеля. А вас как величать?
Дама с собачкой оказалась Анжелой. Она недавно приехала из Мариуполя и никогда прежде не видела живого художника. Ощутив ее крепкую ладонь в своей лапе, Веселкин осторожно прощупал ее пальцы, к своему удовлетворению, не обнаружив в нужном месте кольца. Брюнетка многообещающе улыбалась.
Веселкин распустил хвост. Правда, его немного лихорадило, и еще этот ее малоросский говорок… Художник еще не успел пригласить Анжелу в свою берлогу посмотреть картины, а та уже шла рядом с ним и говорила ему «ты». Веселкина распирало от гордости: на все про все хватило каких-то пятнадцати минут. Блицкриг! Вот и Врубель с таксой благополучно снюхались. По дороге в мастерскую он насвистывал арию герцога из «Риголетто», а Анжела несла несусветную чепуху, которая, впрочем, совсем не раздражала Веселкина. Возле своего дома он остановился, указывая спутнице на окна мастерской, а она вдруг с детской непосредственностью поинтересовалась, имеется ли там, у Веселкина… душ.
Веселкин напрягся. Какие-то странные предчувствия зашевелились у него под кожей. По мере того как они поднимались по лестнице, чувство тревоги росло. Возле двери в мастерскую, жалко улыбаясь, он спросил Анжелу:
— Может, купить чего нужно?
— Ничего не нужно! — нетерпеливо ответила та, и Веселкин нетвердой рукой вставил ключ в замочную скважину…
О, как она смотрела его картины! Разинув рот от удивления, пожирая глазами мельчайшие детали и краски. Как бросалась она к очередному холсту, выискивая в правом нижнем углу размашистую подпись художника и дату. «Они почти мои ровесники!» — восхищалась она, разглядывая даты. Узнав на портрете какого-нибудь широко известного персонажа, она взвизгивала от восторга. За свою долгую творческую жизнь Веселкин помимо всего прочего успел запечатлеть образы нескольких актеров театра и кино, двух телеведущих и одного большого политика в прошлом. А пару недель назад повесил на видное место написанный сухой кистью портрет нынешнего большого политика, бывшего когда-то в подчинении у прошлого. Этот портрет должен был придавать Веселкину веса в глазах посетительниц мастерской. Когда наконец дошли до «обнаженки» — голых баб на пленэре, на диване или на коленях, — Анжела медленно вытащила черепаховую заколку из своих волос и в упор посмотрела на Веселкина. Тот сдрейфил и петушком проскочил мимо гостьи к следующему своему полотну, на котором был изображен Пан, подглядывающий из-за кустов за обнаженной пастушкой. Прежде эта картина, исполненная в классической манере, побуждала присутствующих к немедленным действиям, расставив все точки над i. Теперь же Веселкину нужно было выиграть время, чтобы победить растущую в душе тревогу. Анжела по-хозяйски осмотрела «Пана с пастушкой», сказала «Клево!», криво подмигнула Веселкину и решительно направилась к столу, на котором стояла бутылка коньяка с омерзительными звездочками. Георгию Михайловичу в этот момент подумалось: «Может, пронесет?» — и он кисло улыбнулся.
Анжела, не закусывая, поглощала веселкинский коньяк, безостановочно болтала и смеялась. Правда, смеялась как-то странно: широко раскрывая рот и обнажая при этом розовые неба людоеда. Тут-то Георгий Михайлович и приметил у нее во рту золотую фиксу. Приметил и сник. «Может, все-таки пронесет?» — малодушно подумал он, но без умолку говорящая Анжела уже снимала с себя блузку. С каким-то первородным ужасом Веселкин смотрел на змеиную кожу ее черных лосин, на сильное глыбастое тело простолюдинки, от которого не отказался бы и великий Рубенс.
— А как же душ? — вцепился Веселкин в последнюю соломинку.
— Да потом! Ползи сюда, старичок, — заворковала Анжела.
Что было дальше, Георгию Михайловичу не хотелось вспоминать. Нет-нет, сам он ровным счетом ничего не делал, просто сразу сдался на милость хлынувшим вдруг вешним водам бабьего желания… Очнулся он, разбуженный могучим храпом, на тахте, в спущенных до колен вельветовых штанах и распластанный, как цыпленок табака. Весь какой-то жалкий, несчастный, но все еще живой. «Вот именно, живой!» — осторожно подумал он и повернул голову к храпящей брюнетке. Та даже сейчас улыбалась, сжимая в кулаке пустую бутылку из-под коньяка. Счастливая, как младенец. Вместо «Радио Эрмитаж» из винтажного репродуктора хрипел какой-то пошлый шансон, а из-за двери доносился робкий собачий скулеж. Веселкин вновь воровато посмотрел на Анжелу и злобно пробурчал:
— Приехала из Мариуполя и чуть не угробила!
Всего полчаса назад он то висел над бездной, трепеща в крепких объятиях гостьи, то та вдруг глыбой нависала над ним, и золотая фикса сверкала в ее сладострастно открытом рту. Как отчаянно билось его сердце, цепляясь за жизнь, как внутренне молил он эту женщину прекратить, перестать, пожалеть его, как был готов уже в голос молить ее о пощаде… Он бессильно смотрел на ее блестящие, как проволока, волосы, на жадные красные губы, на тяжело вздымаемые могучим дыханием груди, на мраморные лядвия, покоящиеся на мятых черных лосинах, вдруг напомнивших ему сломанные крылья демона.
«Ангел смерти, — скорбно подумал Веселкин. — Вот и до меня добрались!» Опасливо косясь на счастливую брюнетку, он торопливо натянул на себя брюки, влез рыхлым брюхом в шелковую рубашку и, пытаясь снять с горла проклятое кашне, бросился к выходу в домашних тапках, по пути опрокинув Ленина и отбив ему нос. Уже на пороге он услышал в спину:
— Куда? Стой!
— Я щас, — прохрипел он, не оборачиваясь, захлопнул за собой дверь и раздраженно отпихнул ногой двух собачек, которые смотрели на него, поджав хвосты. Только закрывшись в своей «Ниве», Георгий Михайлович немного пришел в себя и попробовал неслушающимися руками завести автомобиль. Автомобиль не заводился: выяснилось, что живописец забыл порядок действий автомобилиста. При этом Георгий Михайлович напряженно смотрел в боковое зеркало на дверь парадной, ожидая появления черных перепончатых крыльев. Наконец двигатель зарычал, и Веселкин вдруг понял, почему пришел сейчас именно сюда.
— Софи, дорогая, — прошептал он, тыча пальцем в первый попавшийся маршрут навигатора и наконец сорвав с горла шелковое кашне, которое едва не задушило его там, на кровати в мастерской. — Только не молчи!
— Пожалуйста, продолжайте движение прямо и через двести метров поверните налево! — услышал Веселкин и, всхлипнув, шумно и благодарно заплакал.
— Сделаю все. Только не молчи…
«Старый идиот! Ты едва не доигрался! Сколько же нужно обманываться, изображая из себя кого-то более счастливого и молодого, нежели ты есть, сколько нужно кривляться, чтобы до тебя наконец дошло: ты — старый, никому не нужный Веселкин, который уже ничего никогда не создаст, который может лишь имитировать, играть и казаться кем-то другим?! Который и живет-то в этой эпохе только из милости и по инерции. Жизнь не прихлопнула тебя лишь потому, что ты сидишь в прокисшей норе со своим кобелем и Лениным, сидишь и не высовываешься. Да, тебе нужна рядом женщина, особенно сейчас, когда все валится из рук и жизнь летит мимо, как „Красная стрела“. Но, видимо, только такая — бесплотная, виртуальная женщина, как Софи, и может быть теперь рядом, — смиренно думал Георгий Михайлович. — Выходит, именно ее ты искал, сивый мерин. Она, фальшивая, и есть та настоящая. Ведь ей от тебя ничего не надо, она не обманет, не обидит, не предаст и никогда не оставит дряхлеющего, давно уже никому не нужного Веселкина. Она — та кость, которую бросила тебе новая эпоха, возможно, собираясь вдоволь посмеяться над тобой. Но эпоха просчиталась, потому что в этом нет ничего смешного. Все это немного грустно и совсем не так уж плохо: ты, старина Врубель, Ленин и бесплотная Софи…»
И все в веселкинской жизни встало на свои места.
Правда, там, в мастерской, еще оставался демон из Мариуполя, который, кажется, не собирался ослаблять свою мертвую хватку и отпускать живописца к его последней непостижимой любви.