Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2016
Памяти моих дорогих родителей
Нины Николаевны и Антона Ивановича
Повесть написана по рукописным воспоминаниям одного из братьев моей мамы, Павла Николаевича Швайбовича. В 1942 году он был арестован по ложному обвинению и приговорен к 15 годам заключения, бо`льшую часть которых провел в трех лагерях ГУЛАГа. Прежде чем попасть в мои руки, рукопись хранилась более 50 лет в семье дяди. Знакомство с ней не могло оставить меня равнодушным. Первоначальное решение — перевести 58 листов рукописи в печатный текст только для родственников дяди Павла, ограничив себя исключительно грамматической и стилистической правкой текста. Но вскоре пришло осознание необходимости донести ужас сталинских лагерей до более широкого круга читателей. В большой мере оно мотивировано бурным возрождением мифологизации образа Сталина, оправданием его карательной системы и пробудившихся, вышедших как из небытия вчерашних вертухаев. Так возникла идея написать повесть, в которой сохранены все события дядиной рукописи, последовательность их изложения от первого лица и некоторые ее стилистические особенности.
Эта документальная повесть — не частная история жизни одной семьи. Она является предупреждением о возможном повторении подобных событий. Может быть, еще не поздно, иначе, как говорил дон Румата Эсторский:
«Там, где торжествует серость, к власти всегда приходят черные» (Аркадий и Борис Стругацкие. «Трудно быть богом»).
I. Город Свердловск.
Следственная тюрьма НКВД
1. Начало пути длиною в пятнадцать лет
Задолго до начала войны меня освободили от воинской службы по состоянию здоровья. Я работал на Новосибирском аэрогеодезическом предприятии в должности старшего бухгалтера. Но в конце 1941 года меня как «нестроевого» призвали в армию. Так я стал рядовым красноармейцем строительного батальона. Проходил службу по месту жительства в Новосибирске.
Мои злоключения начались спустя полгода. Ежемесячно нас проверяла медкомиссия. С января по июль она признавала меня не годным к строевой службе, но после июльской проверки изменила свою точку зрения. Чем было вызвано подобное решение, я не знал. Вести с фронта неутешительны. Поэтому все стройбатовцы находились в состоянии постоянной готовности к отправке в строевую часть. Наши назначения начальство еще не определило, когда в июле неожиданно пришел приказ о расформировании батальона. На утреннем построении начальник штаба зачитал список красноармейцев, годных к строевой службе. Из них стали формировать группы для отправки на фронт. После окончания формирования команд оказалось, что три человека не вошли ни в одну из них. В число этой троицы попал и я. Нам приказали явиться в штаб, чтобы узнать о новом назначении. Двое получили направление в другой стройбат, а мне выдали военный билет и паспорт. Работник канцелярии объявил мне, что я… демобилизован.
Известие оказалось столь неожиданным, что поверить в случившееся было невозможно. Война. На учете каждый трудоспособный. Меня признали годным к строевой службе. Какая еще демобилизация?! Я не успел все толком осознать, как другой штабист, постарше, предложил мне остаться в батальоне вольнонаемным. Он пояснил: «На время расформирования батальона нам нужен помощник бухгалтера. Направляйтесь к начальнику штаба. Я ему позвоню».
Поднимаясь на второй этаж, где находились кабинеты всех начальников, решил просмотреть полученные документы. Увиденное привело меня в неменьшее недоумение, чем увольнение с воинской службы. В военном билете на одной из страниц с одинаковой датой стояли два как бы взаимоисключающих друг друга штампа. Один: «Годен к строевой», а второй: «Демобилизован». Не менее странное открытие сделал, найдя в паспорте листок бумаги с текстом: «Комбату. От отправки красноармейца Швайбовича на фронт воздержаться» — и незнакомая мне подпись. Кто написал эту записку? Почему она осталась в паспорте? Случайно, по небрежности или умышленно? Почему «воздержаться»? Все эти вопросы возникли у меня позднее, но неожиданное открытие заронило предчувствие возможных неприятностей.
Вот и дверь начальника штаба. Меня охватило смятение. Никакой вины за собой я не помнил. Что делать с запиской? Решать надо срочно. Достаю ее из паспорта и кладу в карман гимнастерки.
В этот же день меня приняли на должность исполняющего обязанности помощника бухгалтера. Прошло дней десять. Жил дома. Беспокойство, причиной которого была записка, в домашнем уюте и семейных заботах почти прошло. Страшный день моей жизни, разделивший прошлое с настоящим, наступил неожиданно. Точнее, это был не день, а ночь — 2 часа ночи 31 июля 1942 года.
2. Арест
Стук в дверь. «Кто там?» Ответ: «Из военкомата». Открываю дверь. На пороге трое в штатском. Вопрос ко мне: «Фамилия?» — «Швайбович». Предъявили ордер на арест и обыск. На мой вопрос: «Почему арест, обыск?» — ответили грубым окриком: «Не разговаривать!» Приказали сидеть на стуле и не вставать. Начали обыск. Платяной шкаф, комод, тумбочка… Просмотренные вещи бросают на пол. Я не выдержал: «Скажите, что вы ищете. Я знаю место любой вещи, помогу вам». С угрозой в голосе: «Повторяю! Не разговаривать! Молчать!» Мебель отодвигали от стен. Залезали на шкаф. Картина была ужасной — весь пол завален нашими вещами: бельем, одеждой, посудой, книгами. По ним ходят эти трое. Подняли детей и обыскали детские кроватки. Жена тяжело всхлипывает и сдерживает себя, чтобы не заголосить. Дети ревут, прижавшись к матери. Из семейного фотоальбома забрали все фотографии. Изъяли личные документы, охотничье ружье — дробовик 16-го калибра — и охотничьи принадлежности. После четырех часов обыск был закончен. Составили протокол обыска и приказали одеться. Все изъятое сложили в мешок, который я и понес под их охраной до управления НКВД.
Эта ночь казалась кошмарным сном. Но если бы это было сном! Вспомнилась записка, вложенная в паспорт. Позднее, когда я осмысливал все происходящее в последние дни перед арестом, мне показалось, что меня кто-то решил предупредить. Но эта записка не смогла уже ничего изменить. Судьба неожиданно и резко перевела стрелку моего пути на новый, ужасы и протяженность которого я не мог представить.
3. Следственная тюрьма НКВД
Пешком шли недолго — минут двадцать. Раннее утро. Редкие прохожие, бросающие на нас мимолетные взгляды. Казалось, что они понимают — ведут арестованного. Я с мешком, впереди меня — один из сопровождающих. Справа и слева на полшага позади — двое других. Дошли до небольшой площади, где находилось трехэтажное, но внушительное, известное в городе здание — управление НКВД. По широкой лестнице поднимаемся к парадному подъезду. Идущий впереди пропускает нас через проем массивной двери. Она бесшумно закрывается. Тогда я не предполагал, что в это мгновенье только что закрывшаяся за мной дверь, как символ, отделила мою прошлую жизнь свободного человека от предстоящей жизни заключенного.
Просторный вестибюль. Справа и слева — длинные коридоры. Меня ведут направо, вдоль множества закрытых дверей. В коридоре ни души. Останавливаемся. Один из сопровождающих открывает дверь и толчком в спину, дополненным командой «Вперед, к следователю!», направляет меня в кабинет, где я вижу того, кто был старшим при обыске и аресте. Он жестом указывает на стул, стоящий у стены. «Садись!» Не успел я сесть, как на меня обрушились его угрозы и оскорбления. Лицо перекошено злобой: «Ты все-таки попался, шпион! Думал, что уйдешь от ответственности? От нас не скроешься!» Я сделал попытку ответить, но он прервал ее криком: «Молчать!» Это был первый «допрос», на котором мне запрещали отвечать. Но и вопросов тоже не было. Одни оскорбительные утверждения. В завершение был составлен протокол об аресте, где значилась его причина — «за шпионаж».
Вот так, нежданно-негаданно, ночью 31 июля 1942 года закончилась первая, длиною в 39 лет, половина моей жизни. Судьба переместила меня в новое время и в новое пространство, разрывая связь с прошлым. Я оказался в другом мире, где не было места человеческому достоинству, справедливости, жалости и состраданию, где властвовали бесправие, ложь, насилие, вымогательство, голод. Но этого я еще знать не мог. Сейчас мой мир скукожился до размеров одиночной камеры № 19, где мне предстоит провести много дней и ночей.
В первые дни пребывания в тюрьме НКВД нельзя предвидеть сполна все ужасы предстоящей жизни. Пока я пребывал в плену иллюзий и уверенности в том, что переживаемый абсурд случаен, — разберутся и отпустят. В той другой, жестоко и несправедливо отнятой у меня жизни остались мои любимые жена и дети. Мои друзья и приятели. Мой город Новосибирск. Где-то далеко на Западе фашисты терзали мою Родину. Но их руки как будто дотянулись далеко на восток до меня, отвлекая внимание от действительных внутренних врагов, о существовании которых нам постоянно напоминали.
4. Камера № 19
В подвале здания НКВД первым местом моего проживания стала одиночная камера № 19. Четыре шага в длину, два — в ширину. Высоко под потолком — узкое зарешеченное окно. Железная дверь с «волчком», через который мне подают еду и ведут постоянное наблюдение за мною. На потолке — электрическая лампочка, горящая круглосуточно. Она защищена толстой проволочной сеткой. Голая, железная, неразборная кровать с деревянным настилом и зацементированными в бетонный пол ножками. Постельного белья нет. Столик, настенный шкафчик, водопроводный кран, унитаз.
Перед тем как меня ввели в камеру — штатная тюремная процедура, которую прохожу впервые. Тщательный обыск одежды с прощупыванием швов, срезание всех пуговиц, изъятие ремня и шнурков. Раздели догола. Осмотр, нет, обыск рта, заднего прохода. Сбриты все растущие на мне волосы. Дежурный надзиратель знакомит с распорядком дня. Подъем в 6 часов, отбой в 22. Во время пребывания в каменном мешке-одиночке не покидает ощущение, что за тобою постоянно наблюдают. Запрещено сидеть или стоять спиной к «волчку». Правда, сидеть не на чем. Лежать на кровати можно только после отбоя.
Утром, в 8 часов, через «волчок» подают завтрак: 500 граммов тяжелого, единым куском хлеба (дневная норма) и кипяток. Обед в 12 часов. На первое — 500 граммов баланды. Из чего она сварена, известно только повару. Второе — жидкая каша из овсянки, пшена или ячневая. На третье — кипяток. Ужин в 18 часов. Баланда и кипяток. Иногда малосъедобная соленая рыба — сельдь или окунь.
Первые два дня после ареста меня не тревожили. То ли очередь до меня не дошла, то ли эти два дня предназначались для оказания давления на психику арестованного, пребывающего в состоянии полной неопределенности.
Но этого времени хватило, чтобы перебрать в памяти всю свою жизнь, пытаясь найти причину ареста. Что могло дать органам основание назвать меня шпионом? Но зацепиться было не за что. Кто-то хотел навредить мне? Кому я оказался не по нраву?
Вспомнил только один случай, которому в других обстоятельствах не придал бы серьезного значения.
До призыва в армию, когда я работал в бухгалтерии Геодезического управления, повышенное внимание ко мне проявлял появившийся как-то незаметно один из сотрудников бухгалтерии. Он часто обращался ко мне с мелкими вопросами и навязывал мне свою дружбу. Симпатии к нему я абсолютно не испытывал. Он же был назойлив. Без приглашения три раза приходил ко мне в дом, засиживался долго. Мне казалось неудобным выпроваживать его. Навязываемые им темы разговоров были странными. Например, выражал свое недовольство принудительной подпиской на государственный заем. Или свое двусмысленное отношение к договору с Германией. Я отмалчивался, почти не разговаривал с ним, тем более на такие острые политические темы. С нетерпением ждал, когда же он уйдет. Со временем он стал мне неприятен. К сожалению, фамилии я его не запомнил: в бухгалтерии он был человеком новым. Поведение его казалось странным еще и потому, что он как бы не вписывался в наш коллектив, вел себя по отношению к нему отстраненно. Чем больше я прокручивал в своей памяти навязанное им общение, тем увереннее делал вывод о причастности его к моему аресту. Неужели моя вина состояла в том, что я не донес на него? А неучастие в обсуждении предлагаемых им скользких тем значило мое молчаливое одобрение? Но это же бред! В будущем во время допросов его имя не упоминалось, что еще больше укрепило мои подозрения в том, что он не простой доносчик, а работник НКВД, выполнявший на мне план.
Первая ночь была бессонной. Вскочил с кровати и начал ходить по камере. Неожиданно в ночной тишине окрик в «волчок» коридорного надзирателя: «Лечь в постель!» И угроза наказать меня. Чтобы заснуть, укрылся пальто с головой. Почти тут же лязгнули засовы, и в камеру вошли двое ночных надзирателей — коридорный и дежурный. Один остался у дверей. Второй вошел и рявкнул, наклонившись надо мною: «Встать, сволочь. Запомни: ночью с головой не закрываться! По ночам с кровати не вставать и по камере не ходить! Нарушишь повторно — получишь карцер!» Я огрызнулся: «Как в тюрьме! За что посадили? Я спать не могу!» В ответ злобно: «Молчать! Разговаривать запрещено!» Они быстро вышли из камеры. Прогремели запоры. До подъема оставалось не менее четырех часов. Обида, злость, чувство бессилия требовали выхода. Стал успокаивать себя: «Это тюрьма, а не санаторий. Все происходящее — недоразумение, которое должно разрешиться. А от власти этих охранников моя судьба мало зависит. Перед ними я не имею никаких прав, но не они решают мою судьбу. Для них я — не человек. Надо выполнять все их требования». Было о чем подумать мне в первую бессонную ночь на деревянном настиле кровати в камере № 19.
5. Следователь Забиняк. Допросы без сна и вопросов
Утром пожевал немного хлеба, запивая его кипятком. После завтрака заходит караульный: «Встать! К следователю». Перед выходом меня инструктирует: «Руки держать за спиной. Не оглядываться, по сторонам не смотреть. Выполнять указания конвоира без промедления. При попытке к побегу оружие применяется без предупреждения».
Конвой вводит меня в кабинет следователя, докладывает о прибытии заключенного и уходит. Следователь предлагает сесть на стул справа от двери. Это постоянное место подследственного. На нем мне предстоит провести бесчисленное количество дней и ночей. Но все это еще впереди. Короткий инструктаж: «Сидеть смирно, позу не менять! Руки держать на коленях! Со стула не вставать! Обращаться ко всем — „гражданин следователь“ или „гражданин начальник“. Я буду вести ваше дело. Моя фамилия — Забиняк».
В это время зазвонил телефон. Забиняк, развалившись в кресле, поднимает трубку. Разговор был явно не служебный, так как следователь часто весело смеялся. Закончив разговор, не обращая на меня внимания, занялся своими бумагами.
Выждав некоторое время, я захотел обратиться к следователю с вопросом по поводу своего ареста. Но потом раздумал, что было, конечно, правильно.
Наступил обед. Следователь писал. Я молчал. После долгого, более трех часов, неподвижного сидения мышцы ног и спины затекли. Меняю положение тела и кладу ногу на ногу. Тут же следует зычная команда: «Сидеть смирно, ноги поставить вместе!» Молча выполняю команду.
«Может быть, он сам ждет от меня начала разговора?» — подумал я. Следователь, видимо, нажал на кнопку. Входит сотрудник управления. Я продолжаю сидеть на стуле. Вошедший более чем строгим голосом: «Почему не встаешь?» Забиняк еще строже: «Встать!» Я встаю. Забиняк приказывает сотруднику временно заменить его, пока он пообедает в столовой. Выходя, повторяет, как собаке, команду «Сидеть!».
После его ухода пытаюсь найти более удобное положение для тела: мышцы порядком затекли. Сотрудник, не обращая на меня внимания, углубился в чтение лежащих на столе бумаг. Воспользовавшись этим, я стал менять положение тела, ерзать на стуле и, более того, разогнул колени и вытянул ноги. Он не прореагировал на мои вольности.
Забиняк возвращается минут через сорок и застает меня развалившимся на стуле. Я, естественно, не успел изменить положение тела, но постарался быстро вскочить со стула. Сотрудник вышел из кабинета. Я продолжаю стоять. Забиняк вплотную подошел ко мне и, глядя в упор, с металлом в голосе напомнил о том, что я должен повиноваться ему и выполнять все его указания. Более минуты он гипнотизировал меня своим строгим взглядом. Затем резко повернулся ко мне спиной, обошел стол, сел в свое кресло и, прежде чем обратиться к своим бумагам, развалившись в кресле, закурил. Сделал он это так смачно и соблазнительно, что у меня перехватило дыхание. Следователь что-то писал, отвечал на телефонные звонки, иногда звонил сам. Изредка искоса бросал взгляд на меня. Так молча просидел я до конца своего первого «рабочего дня».
Явился конвойный. «Увести!» — приказал Забиняк. С трудом встаю со стула: все мышцы тела задеревенели, ноги плохо повинуются. Пока вели в тюремный корпус, почувствовал избавление от мышечной боли. Маленькая радость за весь бесконечно длинный день первого «допроса». В камере помыл лицо и тело холодной водой. Почувствовал облегчение. Это вторая радость за сегодняшний день. Лязгнула задвижка «волчка». Принесли обед — баланду и кашу. Странно, но чувство голода не победило во мне отвращения к тюремной еде. Через силу проглотил несколько ложек. Пожевал черствый и тяжелый хлеб. Прогулка по камере. Четыре шага к двери, четыре от двери. Прошло менее часа. Лязгнул засов «волчка». Это принесли ужин. Я к нему не притронулся. Настала ночь. Горящая постоянно лампочка запутала меня в смене суток. Сколько дней и ночей прошло без допросов? Как будто следователь потерял интерес ко мне. Но я еще не вкусил всех «прелестей» изощренности следователей.
В один из вечеров, уже после ужина, вывели на допрос. Оконные шторы кабинета задернуты наглухо. Забиняк, не глядя в мою сторону, буркнул: «Сидеть». Я уселся на свой стул, придав телу положенную позу. Следователь возился с бумагами. Мы оба молчали. Сколько прошло часов? Два или три? Может быть, больше. Меня клонит ко сну. Ноги задеревенели. Следователь стал чаще вставать из-за стола. То пройдется по кабинету, то подойдет к окну и, встав к нему спиной, пристально смотрит на меня.
Роста он был выше среднего, широкоплеч, плотного телосложения, прямая спина. Статен, напоминал мне спортсмена-гимнаста. Гимнастерка, ремень с портупеей, галифе, хромовые сапоги — все сидело на нем ладно, и выглядел он щеголевато. Лицо можно назвать красивым. Такие должны пользоваться большим успехом у женщин. Черные, почти смоляные, не очень коротко подстриженные, всегда гладко причесанные волосы. Весь его вид и принимаемые им позы излучали физическую силу и власть. Иногда он останавливался передо мной и молча впивался в меня своим взглядом. Выдержать его было трудно, но
я глаз не отводил. Потом, считая эту игру в «гляделки» ненужной, я стал смотреть мимо него. Это привело к некоторому успеху. Забиняк стал реже гипнотизировать меня. Иногда подходил к двери, прислонялся к косяку и внимательно разглядывал меня сбоку. И так до рассвета, как будто изучал своего подследственного. Что-то вроде молчаливой психической обработки.
Утром, за час до подъема, конвой увел меня в камеру. Умыв лицо и обтерев тело водой, предвкушаю возможность отдохнуть. Но только улегся на доски, стук в дверь: «Подъем!» Не обращая внимания на команду, продолжаю лежать: не было сил, чтобы заставить себя встать. «Будь что будет», — подумал я с полным безразличием. Раздалась повторная, более громкая команда и стук в дверь. Поднимаю голову, но она безвольно упала на кровать, и я полностью вырубился. Пробудился от того, что меня трясли. Трясли сильно. Не мог сообразить, в чем дело. С трудом открываю глаза и, как в дымке, вижу над собою дежурного надзирателя. «Встать! — прорычал он. — Подъем!» Вскакиваю с кровати и пытаюсь объяснить, что всю ночь провел у следователя и только что вернулся. Надзиратель ответил, что это его не касается, что режим нарушать нельзя и что в следующий раз меня в наказание посадят в карцер.
Нет, не в данный момент, а несколько позже я осознал, что происходящее, воспринимаемое как абсурд, — это тщательно продуманная и отработанная системой процедура. Она должна продемонстрировать абсолютную власть надо мною, унизить и довести меня до состояния невменяемости, физического и нервного истощения, подавить мою волю, чтобы я испытал чувство безысходности и потерял человеческий облик. Тогда со мною они могут сделать все, что им заблагорассудится.
Принесли завтрак — хлеб и воду. Мне не до еды. Боюсь заснуть: получу карцер. Лязг засовов: «К следователю!»
Свеженький, лоснящийся, сытый Забиняк на меня даже не обратил внимания. В кабинете — запах цветочного одеколона. которым он, видимо, пользовался после утреннего бритья. Перебирает бумаги, что-то читает. Так в кабинете следователя проходит трое суток. Утром я возвращался в камеру и после завтрака — к следователю. И ни одного вопроса!
Третья ночь показалась мне адом.
Наконец по вызову приходит конвоир и сопровождает меня в камеру. Перед уходом я успел попросить Забиняка дать мне выспаться. «Как, тебе не дают спать? — В голосе неподдельное удивление. — Я позвоню дежурному. Иди!» Но его обещание, как и сочувствие, оказалось лживым.
В камере засыпаю, сидя на кровати. Но меня будят и приказывают находиться в положении лицом к двери. Усаживаюсь на унитаз и моментально засыпаю. Падаю и ударяюсь головой о цементный пол. Вскочил от боли как ошпаренный. Обед, ужин, хлеб остались нетронутыми. Пил только воду. Почему нет аппетита? Отсутствие чувства голода — это плохой признак. Но, для того чтобы поступить целесообразно и что-то пожевать, не было ни желания, ни сил. Полное безразличие к себе. Одно желание: спать, спать, спать.
6. Помощник следователя Майоров
После бессонной ночи, проведенной у следователя, днем опять к нему. Усаживаюсь на стул и принимаю решение заговорить первым: «Долго еще будете мучить меня? Вы не даете мне поспать». Он засмеялся и как будто удивился: «Ты отдыхаешь столько же, сколько и я. Не клевещи». Не только опешив, но и осмелев от услышанной лжи, выкрикнул, как ультиматум: «Мне не дают спать намеренно! Я требую прокурора!» Он опять засмеялся. Но вдруг его лицо стало свирепым. Взяв со стола линейку, быстрым шагом подошел ко мне и замахнулся с намерением ударить. Вжимаюсь в стул, но удара не последовало. Забиняк приблизился вплотную и в упор смотрит на меня. В ответ выпрямляюсь, поднимаю голову и взгляда не отвожу. Так продолжалось недолго. Он медленно боком отошел к своему столу, сел в кресло и вызвал своего помощника: «Майоров, зайди ко мне!» Тот вошел так быстро, как будто стоял за дверью. Встать я не успел. Майоров подскочил ко мне и со злобой, схватив за плечо, поднял со стула: «Не хочешь сознаваться, шпион? Не подчиняешься нашим правилам?! Требуешь прокурора?!» Что было бы дальше, я не знаю, но вмешался Забиняк: «Отстань от него. Посиди, я по делам». И вышел из кабинета.
Майоров был среднего роста, на полголовы ниже Забиняка. Держался со мной вызывающе властно. Но по отношению к старшим вел себя подхалимски и даже трусливо, выражая своим поведением и внешним видом покорность и готовность услужить. Лицо его — какое-то бабье, округлое, с маленькими глазками, коротким носом. Узкоплеч, с широким задом и складкой на животе. С самого начала он вызвал чувство омерзения и получил от меня кличку «шпион-подхалим».
После ухода начальника усаживаюсь на стуле свободно и, более того, кладу ногу на ногу. Майорову это явно не понравилось. Он подскочил ко мне с криком. Я насторожился и подумал: «Если ударит — отвечу». Но позу не поменял. Майоров продолжал угрожать мне, я же продолжал сидеть не по правилам, позволяя себе беззлобно огрызаться. «Кто к нам попал, тот никогда от нас не уйдет!» — кричал он. Я в ответ: «Не собираюсь у вас засиживаться». Постепенно он стал успокаиваться. Уселся за стол и решил меня допросить. «Расскажи, как ты занимался шпионажем. Не ври. Нам все о тебе известно». — «Ничего вам не известно. И что вам нужно от меня, сами не знаете. Нашли шпиона. Настоящие, пока вы мучаете меня и зря тратите время, гуляют на свободе. Настоящих вы, наверное, боитесь».
К моему удивлению, Майоров не только успокоился, но и на мои выпады отвечал язвительной улыбкой. Вернулся старший. Они о чем-то тихо поговорили, после чего Майоров ушел. Забиняк приказал мне сидеть по правилам, что я выполнил, но повторил ему свое требование о встрече с прокурором. Следователь, не реагируя на мою просьбу, лишь грозно посмотрел на меня. «Не пугайте меня своим взглядом и маханиями. До тех пор пока не будет прокурора или не дадите возможность изложить мое заявление на бумаге, я ни на какие вопросы отвечать не буду!» — проговорил я на одном дыхании. Забиняк ответил спокойно, но многозначительно: «Будет тебе, Швайбович, прокурор».
Остаток дня провели в молчании. Вечером меня увели в камеру. Постоянно терзали мысли: «Что от меня хотят получить? В чем я должен сознаться? Выдумать что-нибудь?» Обед и ужин опять вылил в унитаз. Поел немного хлеба, запивая водой. Дождался отбоя. Заснул мгновенно. Спал как убитый. Сигнал подъема проспал. Разбудил стук в дверь и окрик коридорного охранника. С трудом очнулся от сна. Холодная вода взбодрила. Впервые за несколько дней почувствовал себя отдохнувшим. Но если бы была возможность, проспал бы еще много часов. Завтрак. Заставил себя поесть хлеба, запивая кипятком. Почему нет аппетита? Весь день в ожидании вызова.
Обед и ужин не лезут в глотку. Опять все в унитаз. Отбой. Засыпаю мгновенно. Эту ночь проспал до подъема. Еще день и ночь провел в камере.
Только на следующий день меня отвели к следователю. Забиняк, в отличие от предыдущих дней, сразу же взялся за меня: буду ли я признавать себя виновным в шпионаже и отвечать на вопросы? Мое молчание он воспринял удивительно спокойно и стал заниматься своими делами, что-то писал. До обеда еще несколько раз с угрозой в голосе повторял вопрос. Но я продолжал молчать.
После обеденного перерыва в кабинет вошел незнакомый мне начальник. За ним появился Майоров, угодливо придерживающий дверь. Я встал со своего стула. Забиняк вышел из-за стола, поздоровался с вошедшим и стал ему докладывать о моем деле. Майоров вытянулся в струнку и своей подхалимской улыбкой демонстрировал преданность начальству. Выслушав доклад, начальник подошел ко мне и свирепо рявкнул: «Долго ты собираешься запираться? Почему не отвечаешь на вопросы следователя? Запомни, отсюда ты не выйдешь! От нас еще никто не уходил, так как ошибок у нас не бывает! А если ты не будешь выполнять все требования следователя, мы заставим тебя уважать закон!»
Закончив эту тираду, он направился к выходу. Майоров быстро подскочил к двери, открыл ее и вышел за начальником. Я не успел даже опомниться. Но позднее сообразил, что начальник приходил не для того, чтобы выслушать мои жалобы.
7. Первый допрос
Забиняк сел в кресло, вальяжно развалился в нем и, выражая всем своим видом самодовольство, объяснил мне: «Хотел видеть прокурора? Вот он и был перед тобой». — «Что-то не похож он на прокурора. От него можно ждать еще больше несправедливостей, чем от вас. Скажите, что вы хотите от меня? Я до сих пор не знаю, в чем я провинился. Какие претензии есть у вас ко мне?»
Следователь встал из-за стола. Расхаживая по кабинету и не спуская с меня глаз, он стал задавать стандартные вопросы о моей биографии: фамилия, имя, год и место рождения, семейное положение и т. д. Потом перешел к моим знакомым: с кем дружу, с кем из моих знакомых и друзей в бытность мою на Дальнем Востоке я поддерживаю связь. Я старался отвечать ему четко. Сказал, что все мои знакомства были связаны только с работой. С теми же, с кем работал на Дальнем Востоке связи не поддерживаю. Изредка пишу письма проживающим там своим родственникам — братьям и сестрам. Мой ответ о пребывании на Дальнем Востоке следователя не удовлетворил: «Ты скрываешь то, что мы знаем. Вспомни, не хитри. Если не сознаешься, тебе будет хуже. Нет, не хуже, а очень плохо. Снисхождения тебе не будет!»
«В чем мне надо сознаться?» — в отчаянии почти прокричал я. Следователь улыбнулся: «Не притворяйся. Ты работал в таком учреждении не зря. Знал, где можно получить секретные данные для иностранной разведки! Кому ты их передавал?!»
Наконец-то после предъявленных мне ранее обвинений следователь дал понять, откуда они возникли. Действительно, до призыва в армию в течение пяти лет я работал старшим бухгалтером на Новосибирском аэрогеодезическом предприятии. Мне вдруг стало легче. Ведь теперь-то и можно легко доказать, что все это — абсурд! С нескрываемой радостью, возбужденно я ответил ему: «Вот уж чего не было, того не было. Вы меня на этом не ловите. Я к этому совершенно не причастен. И доказательств у вас нет и быть не может. Они просто не существуют».
Забиняк с раздраженным видом ходил по кабинету и, с угрозами подскакивая ко мне, требовал моего признания.
«Вы предъявляете мне абсурдные обвинения, и ни одного факта, подтверждавшего эту ложь», — сказал я. «Не-е-ет, — отреагировал с ухмылкой следователь, — это ты обязан нам доказать, что ты не шпион. Кто тебе поверит? Работая на таком предприятии, где много секретов, ты не мог не стать шпионом! Мы все о тебе знаем! И ошибок не делаем!»
Абсурдность подобного ведения следствия мне была тогда неведома. Я не знал, что в юридической литературе есть принцип презумпции невиновности. И знания меня не спасли бы: этот принцип в пору массовых репрессий энкавэдэшное правосудие не признавало.
Вот так, после многих дней и бессонных ночей прошел практически первый день моего допроса. К ужину меня отвели в камеру. Но уже в восемь часов вечера я занял свое «рабочее место» в кабинете следователя. Он подал мне протокол допроса, велел прочитать его и подписать. Конечно, я был удивлен: когда он успел записать наш разговор? Но свое недоумение оставил при себе. Прочитав протокол, изобразил смех и сказал категорически: «Здесь все неправда. Таких вещей я не говорил».
В протоколе все было неточно, вплоть до моего признания не только в шпионаже, но и в наличии у меня сообщников. Следователь спокойно взял у меня протокол и стал сам зачитывать его текст по пунктам, утверждая, что это все мои слова. «Ты все это говорил! Почему ты решил отказываться от своих слов?» — «Здесь нет ни слова правды. Протокол я подписывать не буду! Вы приписали то, что надо вам». Следователь стал снова задавать мне те же самые вопросы, требуя ответов на них. Так продолжалось достаточно долго. За окном пробуждался рассвет. Долгая и мрачная, длившаяся бесконечно ночь, как будто сопротивляясь, медленно уступала свое место грядущему дню. Забиняк по телефону вызвал конвойного.
В камеру принесли завтрак — хлеб и кипяток. Кусочек хлеба запил водой. Чтобы не свалиться сонным, раздеваюсь и обмываюсь холодной водой. Неожиданно звучит команда: «Приготовиться к выходу!»
8. Мне подсказывают, где я занимался «шпионажем».
Еще пять суток без сна
Забиняк с Майоровым стали задавать мне вопросы о Дальнем Востоке, о местах моего пребывания там, климате, знакомых. Особенно их интересовал Комсомольск-на-Амуре. Мой ответ о том, что я там не был и поэтому сведения о нем ограничены исключительно рассказами других людей, их не удовлетворил. Они требовали от меня дать показания о передаче иностранной разведке секретных данных именно о Комсомольске-на-Амуре: «Ты работал в аэрогеодезии и наверняка интересовался съемками Дальнего Востока, тем более Дальний Восток — твоя родина». — «Если бы действительно меня интересовали результаты фотосъемки, — ответил я, — то их чтение и определение изображенной на них местности все равно является для меня непосильной задачей. С этим могут справиться только специалисты. Я здесь полный профан. Моя специальность — бухгалтер».
Майоров, получив разрешение начальника, вышел из кабинета. За окном темнело. Неужели наступает очередная бессонная ночь? Испытываю адскую усталость. В голове шум, в глазах пелена с мелькающими яркими звездочками. Счет дням потерян давно. Состояние безразличия и полной апатии к тому, что происходит со мной. Но чувство боязни потерять сознание, если Забиняк причинит мне физическую боль, не покидает меня. Он продолжает задавать мне вопросы, но их суть до меня не доходит. Я воспринимаю только его голос на фоне постоянного шума в ушах. Отвечать ему не хватает сил. Холодный пот стекает струйками по моему лицу, по спине и рукам. Я стараюсь убрать пот с лица рукавами. В глазах все поплыло. Звон в ушах и тошнота. Не помню, как оказался в камере. Наверное, это состояние называется обмороком. Превозмогая бессилие, разделся и обмыл тело холодной водой. Упал на кровать. Меня не поднимают. Значит, сейчас ночь. Проваливаюсь в тяжелый сон. Надолго ли?
Очнулся от сильной тряски. Мои плечи сжимали руки дежурного надзирателя: «Вставай и одевайся! К следователю!» На улице ночь. Как долго я спал? Час? Два? Или десять минут? Ввели в кабинет следователя. Забиняк за столом с недовольным лицом: «Почему так долго?» Конвоир объясняет: «Спал как убитый. Не могли поднять». Постепенно прихожу в себя. Забиняк задает какие-то вопросы. Его голос доносится будто бы издалека. Смысл его слов до меня не доходит. Но чувствую, что он нервничает. Подходит к окну и открывает его настежь. Кабинет заполняет ночная освежающая прохлада. За окном — тишина.
Напрягая все свои силы, говорю ему почти шепотом с длинными паузами: «Делайте со мной что хотите… Ваша власть… На вопросы отвечать не буду… Просто не могу. Мне нечего вам сказать». Забиняк наливает мне стакан воды и сам ставит его на мой столик. Пить я не стал. Чувствую ужасную тошноту и тяжесть в голове. Кажется, опять обморочное состояние. Четвертая ночь без сна и отдыха. Когда этот фашист спит?
Предчувствуя, что могу потерять сознание, креплюсь, но помимо моей воли голова опустилась на стол. Кто-то тянет меня за волосы и поднимает не только голову. Почти не чувствую боли. Забиняк что-то кричит, но его голос доносится до меня как бы сквозь преграду, издалека. Вдруг явственно слышу чьи-то крики и душераздирающие стоны, которые, возникнув неожиданно, так же неожиданно и пропали. В голове только одна мысль — не потерять сознание. Повторяю про себя: «Крепись, крепись…» Выпил полстакана воды. Почувствовал облегчение. Сознание прояснилось. Забиняк за столом что-то пишет.
На улице забрезжил рассвет. Слышу нарождающийся шум за окном. Просыпается город. Пришел конвой. Я попросил следователя, чтобы мне дали возможность выспаться. Он ничего не ответил. Передал конвойному записку. С трудом поднимаюсь, но идти не могу, шатаюсь, как пьяный. Конвойный подхватил меня под руки и быстро поволок. Еле успеваю передвигать ноги. В камеру меня буквально втолкнули. Падаю на колени и на четвереньках ползу к кровати. Превозмогая слабость и непреходящую тошноту, взобрался на нее и мгновенно провалился в сон.
9. Второе письменное показание.
Называется имя моего «сообщника»
На следующий день утром после завтрака (кипяток и пожевал немного хлеба), часов в десять, меня ведут к следователю. На этот раз в кабинете я пробыл непрерывных девятнадцать часов, то есть до пяти часов утра следующего дня. Разговор Забиняк начал в мирном и благожелательном тоне: о здоровье, погоде. Дал закурить. Я насторожился, но, оказалось, напрасно. Он поставил передо мной столик, дал несколько чистых листов бумаги, ручку, чернила и предложил писать свои показания самостоятельно. Продолжая упорствовать, неожиданно решил высказать свое желание: «Гражданин следователь, мне писать нечего, но я хотел бы отправить письмо жене». Забиняк, похохатывая: «Еще рано. Когда сознаешься, укажешь своих сообщников, кто тебе помогал, какие сведения передавал, тогда получишь разрешение и на письмо, и на получение передачи. Неужели ты не понял, Павел Николаевич, что деваться тебе некуда?»
Забиняк занялся своими бумагами. В наступившей тишине сидеть без дела утомительно. И время течет медленно. «О чем же мне писать, — думал я. — Если буду называть своих знакомых, они могут стать, как многие, невинными жертвами. Как быть?» До обеденного перерыва пытаюсь что-то сочинить. Рву листы, начинаю сначала. Потом вдруг возникла шальная мысль: «Буду писать ему всякую чепуху». Стал выдумывать фамилии и какие-то небылицы. Будто имел задание взорвать мост через Амур, к чему готовился с 1929 года, и т. д. Закончил свое сочинение уже после двенадцати часов ночи. Забиняк был терпелив и не торопил меня.
Когда я отдал ему результаты своих фантазий, он прервал занятия делами и стал их читать. Но, не дойдя до конца, встал из-за стола и подошел ко мне. «Ну чего ты врешь. А подписать? Совести не хватило?! Как тебе не стыдно! Думаешь нас провести? Нет, Павел Николаевич, не выйдет! Очевидно, ты ничего не понял. Придется толковать с тобой по-другому». — «Я же ни в чем не виноват! И вы это знаете. Писать мне не о чем. Перед вами я беззащитен. Если, доведя меня своими пытками до полного изнеможения, заставите подписать, все равно это будет ложью. Вы можете не верить или верить. Все равно будет так, как вам угодно. Делайте что хотите. Я ко всему готов».
Забиняк набычился и стал свирепеть: «Ты слишком возомнил о себе. Мне уже надоело возиться с тобой и тратить на тебя время. Ты лучше скажи, кто твой хороший знакомый в городе? Он нередко бывал у вас дома. (Забиняк часто переходил в разговоре с «ты» на «вы»). Вы относились к нему с уважением. Кто он, выкладывай!»
Я предполагал, на кого он может намекать. Но только сейчас понял, что это касается моего давнего знакомого Сергея Куприяновича Куклина и что он тоже находится здесь, в тюрьме. Неужели он поддался на их провокацию?! Глупо было скрывать фамилии своих товарищей по охоте и некоторых сослуживцев, но Забиняк требовал еще новых имен. Пропустить имя Куклина уже не только не имело смысла, но было бы подозрительным, и я впервые назвал его. Забиняк сразу же повеселел: «Вот с этого и надо было начинать!»
«С чего начинать?» — удивился я и стал убеждать следователя в том, что ни о каких шпионских связях с Куклиным не может быть и речи. Характеризовал Куклина как исключительно порядочного, честного, доброго и интеллигентного человека. Что он никогда не интересовался местом моей работы. Знал только, что я бухгалтер. Служебные темы с ним никогда не обсуждал. Вместе иногда выезжали на охоту. Забиняк выслушивал все это вызывающе снисходительно. Прервал резко: «Хватит врать!»
10. Камерный «шпионский» интернационал
Вечером меня отвели в новую камеру. Размером — такая же, как одиночка, но в ней я уже пятый подследственный. Поэтому жили не только в тесноте, но и в духоте. Три главные составляющие быта заключенного из множества других — чувство голода, скученность, устоявшийся терпкий запах пота и рванья, надетого на людей. Сейчас мне выдали одеяло и тюфяк, котрый я расстелил на полу у двери.
В камере находились поляк по фамилии Карвацкий и трое поволжских немцев. Поляк в прошлом — инженер пожарного оборудования. С начала войны — уполномоченный польского правительства по формированию польских воинских частей на территории СССР. Обвинение — шпионаж в пользу США, что он категорически отрицал. Я сочувствовал и верил ему. Однажды после допроса поляка ввели, точнее внесли, в камеру. Он был без сознания. После того как мы общими усилиями привели его в чувство, навзрыд, горько и громко заплакал. Молил свою Матку Боску избавить от мучений и послать ему смерть. Впоследствии подписал все, что требовали следователи.
Трое немцев тоже обвинялись в шпионаже, но в пользу Германии. Один из них, лет шестидесяти, — самый старый в камере. Другой — единственный, кто побывал на фронте. Третий, по имени Берш, сидел в этой тюрьме около года и считался старшим по камере. При мне на допрос его вызывали только один раз. Держался он обособленно. Получал двойную порцию питания, что, конечно, вызвало подозрение. Позднее, уже в лагере, мне довелось услышать, что Берш оклеветал многих и его ждут, чтобы расправиться Настигло ли его справедливое возмездие, я об этом не узнал.
Продолжительный, почти десятидневный, перерыв закончился, и вечером я опять у следователя. Допрос продолжался всю ночь. После длительных и мучительных сомнений я был близок к принятию решения «сдаться на милость победителей». Обдумывал детали своего «признания», но так, чтобы моя версия не содержала оговоров других людей, и оставил только связь с Куклиным. На следующих допросах Забиняк эту версию принял как бы за основу, по-своему отредактировав ее. Но мое «признание» оказалось недостаточным, и он повел себя еще агрессивнее. Пугал, кричал, размахивал кулаками. Видимо, посчитав, что пора отдохнуть, он вышел из кабинета и перепоручил черновую работу своему подручному. Тот принялся выполнять свои обязанности без промедления и лишних слов. Еще не успела закрыться дверь за старшим, как Майоров стал меня бить. Удары наносил в самые болезненные места — под ложечку, в живот, по печени. Я сжался в комок, прижав голову к коленям, а этот изверг, не давая мне опомниться, бил по голове. Бил он со знанием дела — то кулаками, то ребрами ладоней, честно отрабатывая свое теплое место при начальнике-чистоплюе, передоверявшем ему это грязное дело Я терпел, не кричал, только охал после каждого удара. Потом изловчился, вскочил со стула, вцепился в него руками. Как он ни старался, но с ног меня не сбил. Переносить боль с каждым ударом становилось все тяжелее и тяжелее. Увесистые удары в живот, ниже живота, по почкам были особенно болезненными. Я схватил его правую руку, крепко вцепившись в нее. Откуда находились силы сопротивляться и терпеть — не знаю. Майоров продолжал наносить удары левой рукой. Наконец в кабинет вернулся Забиняк. Я отпустил руку Майорова, и тот отступил в сторону. Учащенное дыхание подручного и то, как он вытирал платком пот с лица и шеи, свидетельствовали о том, что работа проделана качественно. Перекинувшись короткими фразами с Майоровым, начальник его отпустил.
Забиняк вел себя так, как будто здесь ничего не произошло. Боль, обида и злость кипели во мне, и я закричал в исступлении: «Ваш заместитель по битью специалист плохой: бить не умеет. Как видите, я живой. Очередь за вами. Приступайте! Может быть, добьете». Забиняк, сделав невинное лицо, изобразил недоумение. Но потом закричал: «Как ты, шпион, смеешь клеветать на советские органы?!»
Не знаю, почему меня не отделали до потери сознания, как поляка Карвацкого. Сколько ни пытался следователь в эту ночь добиться от меня нужных ему показаний, я вел себя упрямо, каждый раз повторяя на все его вопросы: «Продолжайте свои палаческие методы, пока не укокошите меня, но оговаривать себя и других не буду». Ему мое упрямство, видимо, надоело. Он успокоился и отправил меня в камеру. Постепенно после длительного напряжения мышцы расслабились, но боль усилилась. К утру мне стало легче.
Полный текст читайте в бумажной версии журнала