Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2016
В «Дневнике писателя» за 1877 год в главе 2-й, посвященной «еврейскому вопросу», Достоевский писал, что «всего удивительнее мне то: как это и откуда я попал в ненавистники еврея как народа, как нации? <…> Когда и чем заявил я ненависть к еврею как к народу? Так как в сердце моем этой ненависти не было никогда, и те из евреев, которые знакомы со мной и были в сношениях со мной, это знают, то я, с самого начала и прежде всякого слова, с себя это обвинение снимаю, раз навсегда…».[1]
Однако название «антисемит» закрепилось за Достоевским настолько, что даже критик А. Г. Горнфельд начинает статью о нем в «Еврейской энциклопедии» словами: «Достоевский Федор Михайлович (1821—1881) — знаменитый русский писатель, один из значительнейших выразителей русского антисемитизма».[2]
Не всегда доброжелательное отношение Достоевского к еврейству связано было прежде всего с тем, что евреи не приняли Христа. 15 июня 1880 года Достоевский писал своей хорошей знакомой Ю. Ф. Абазе: «Мысль эта, что породы людей, получивших первоначальную идею от своих основателей и подчиняясь ей исключительно в продолжении нескольких поколений, впоследствии должны необходимо выродиться в нечто особливое от человечества, как от целого, и даже, при лучших условиях, в нечто враждебное человечеству, как целому, — мысль эта верна и глубока. Таковы, например, евреи, начиная с Авраама и до наших дней, когда они обратились в жидов. Христос (кроме Его остального значения) был поправкою этой идеи, расширив ее в всечеловечность. Но евреи не захотели поправки, остались во всей своей прежней узости и прямолинейности, а потому вместо всечеловечности обратились во врагов человечества, отрицая всех, кроме себя, и действительно теперь остаются носителями антихриста, и, уж конечно, восторжествуют на некоторое время. Это так очевидно, что спорить нельзя: они ломятся, они идут, они же заполонили всю Европу; всё эгоистическое, всё враждебное человечеству, все дурные страсти человечества — за них, как им не восторжествовать на гибель миру!».[3]
Но письмо к Ю. Ф. Абазе свидетельствует не столько об антисемитизме Достоевского, сколько о неприятии писателем-христианином торговли, барышей, прибыли, банков, а в этих сферах было много евреев, и свидетельствует о понимании Достоевским несовместимости учения Библии и Христа с банками и прибылью. Лиза Хохлакова говорит Алеше Карамазову, что евреи убивают детей. «Не знаю», — отвечает Алеша. Но ведь Алеша еще послушник, он только начинает свой путь к святости Зосимы.
Однако Достоевский не зря отмечает в «Дневнике писателя», что в «сердце моем <…> ненависти» «к еврею как народу», давшему миру Бога, Христа, Духа Святого, Закон и порядок, Библию, «не было никогда». Русский философ-эмигрант А. З. Штейнберг в статье «Достоевский и еврейство» справедливо указывает, что «господствующее представление о Достоевском как о стороннике столь распространенного во второй половине XIX века антисемитизма поверхностно».[4]
В пользу своей мысли А. З. Штейнберг приводит следующие аргументы: «Еще до того как Достоевский вступил на жизненное поприще, еще в самом раннем его детстве, еврейство произвело на него такое мощное, неотразимое впечатление, что он уже во всю свою жизнь никогда не мог от него отделаться. Впечатление восходит… к самому источнику жизни и творчества еврейского народа, к нерукотворному памятнику еврейской и христианской веры: к Библии <…>. И в этом сердце могла зародиться и расцвести вражда к тому народу, который понес божественную книгу в мир, который ради нее принял на себя всю муку исторического существования? <…>
Есть лишь один народ на свете, которому принадлежит будущее, который призван владеть миром и спасти его: народ русский, народ — Богоносец. Эту заветнейшую свою мессианскую думу и мечту Достоевский, как известно, выразил в самой заостренной форме устами Шатова: „Если великий народ не верует, что в нем одном истина (именно в нем и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же обращается в этнографический материк, а не в великий народ. Истинно великий народ никогда не может примириться со второстепенной ролью в человечестве или даже с первостепенною, а непременно и исключительно с первою“.
Как странно звучат его слова! Словно из глубины тысячелетий, из седой ветхозаветной старины доносятся они до нас, и кажется, будто говорит их не русский человек о русском народе, а библейский кудесник о родном ему Израиле. И действительно, для Шатова—Достоевского богоизбранный русский народ и есть, в сущности, ныне воскресший Израиль. Стоит лишь вспомнить о словах, сказанных тут же, несколькими строками выше: „Всякий народ до тех только пор и народ, пока имеет своего Бога особого, а всех остальных на свете богов исключает безо всякого примирения; пока верует в то, что своим Богом победит и изгонит из мира всех остальных богов. Так веровали все с начала веков, все великие народы по крайней мере, все сколько-нибудь отмеченные, все стоявшие во главе человечества. Против факта идти нельзя. Евреи жили лишь для того, чтобы дождаться бога истинного, и оставили миру Бога истинного“ („Бесы“, ч. II, гл. I, VII).
„Еврей без Бога как-то немыслим; еврея без Бога и представить нельзя“, — говорит Достоевский и прямо от себя в „Дневнике“. От еврейского народа, от величавого памятника его древности, от Библии <…> унаследовал он (Достоевский) свою направляющую идею: свой мессианизм, веру в богоизбранность русского народа <…>.
Когда Свидригайлов принимает свое последнее решение и выходит на грязную петербургскую мостовую, чтобы „при официальном свидетеле“ положить конец своей жизни, внимание его приковывается к дежурному у пожарной каланчи „человечку в Ахиллесовой каске“. „Дремлющим взглядом, холодно покосился он на подошедшего Свидригайлова. На лице его виднелась та вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени“. <…> Свидригайлов возмущен до последней глубины идеей вечности или бессмертия как дурной бесконечности, он восстает против вечного шага на месте, против вечного возвращения, и какая встреча могла бы нагляднее воплотить перед ним всю бессмыслицу существования, нежели встреча с от века призрачно существующим евреем, с Вечным Жидом! Подобно ручному „попугаю“, он твердит везде и всегда свое жалкое „здесь не место“, не место умирать, не место восстания против „закона“ жизни и его непреложности. Пусть призраки скорби довольствуются таким отрицательным утверждением жизни — истинно живой предпочитает этому проклятию самосохранения полное самоуничтожение. Лишь тот, кто не влеком своим Богом подобно жертве бессловесной, а сам пролагает Ему и помазанному Им Спасителю путь вперед, имеет обязанность и право жить.
Так „антисемитизм“ Достоевского раскрывается перед нами как другая, как оборотная сторона и истинное основание собственного его „иудаизма“. <…>
„Евреи, — почти исступленно восклицает Достоевский (в статье о еврейском вопросе), — народ беспримерный в мире“. Слыханное ли дело, чтоб „антисемит“ говорил таким языком? <…> Все эти измерения его <Достоевского> духовного горизонта всегда пересекались для него в одной-единственной точке, в том последнем источнике его неиссякаемой творческой энергии, для которого он знал одно лишь священное имя: Россия. Поистине библейский по величию образ. Образ, невольно напоминающий древнейших еврейских провидцев, еще не удостоившихся вознестись на ту высшую вершину пророчества, с которой преемникам их и продолжателям скоро раскрылась во всей своей безмерности всеобъемлющая и всепримиряющая всечеловечность».[5]
К этим абсолютно точным словам А. З. Штейнберга можно добавить лишь тот факт, что христианин не может быть антисемитом, так как сам Христос был еврей, а если речь идет о таком гениальном христианине, каким был Достоевский, то надо всегда помнить: гений и злодейство — две вещи несовместные.
Подтверждаются и слова Достоевского из статьи «Еврейский вопрос» в «Дневнике писателя» 1877 года: «Так как в сердце моем этой ненависти <к еврею как к народу> не было никогда и те из евреев, которые знакомы со мной и были в сношениях со мной, это знают…»[6] Действительно, с Достоевским были «знакомы» и «были в сношениях» с ним знаток и исследователь еврейского быта Я. А. Брафман, арестант Омского острога И. Ф. Бумштель, О. Г. Каган, С. Е. Лурье и ряд других евреев.
Покажем их взаимоотношения с Достоевским.
Исай Фомич Бумштель (1808 —?) — арестант Омского острога, как свидетельствует архивное дело, «из Смоленской губернии, из евреев, мещанин, в крепости с 24 августа 1850 года за смертоубийство, на 11 лет, наказан плетью 65 ударами с постановлением штемпелевских знаков, золотых дел мастер, грамоты не знает».[7]
О Бумштеле упоминает в своих воспоминаниях каторжник Ш. Токаржевский.[8] С иронией и с юмором, но все же тепло пишет Достоевский о Бумштеле в «Записках из Мертвого дома» (он фигурирует там под фамилией Бумштейн).[9]
Соседом Достоевского по нарам в ссылке в Семипалатинске был барабанщик 7-го Сибирского линейного батальона Н. Ф. Кац (1837, Пермь — 1912, Семипалатинск), впоследствии первый портной в Семипалатинске.
Н. Ф. Кац был одним из кантонистов, то есть евреем, назначенным для приготовления в рекруты. Существует целый ряд источников, свидетельствующих о том, что Достоевский необычно тепло относился к Кацу, а Кац платил ему той же монетой. Например, в 1896 году в омской газете «Степной край» появилась статья Каца «Заметка о пребывании Ф. М. Достоевского в Семипалатинске». В ней Кац пишет, что Достоевский «был человек душевный, отзывчивый на все доброе, человек, к которому тянула каждого солдата какая-то непреодолимая сила, несмотря на его мрачный характер».[10]
Священник, один из известных исследователей семипалатинского периода жизни Достоевского, Б. Г. Герасимов в статье «Достоевский в Семипалатинске» доказывает: «Ф[едор] М[ихайлович] жалел Каца и всячески оберегал от оскорблений казармы… Кац говорил нам, что его очень влекло к Достоевскому. „Всей душой я чувствовал, что вечно угрюмый и хмурый рядовой Достоевский бесконечно добрый человек, которого нельзя было не любить“. Будучи портным, Кац заработал немного денег и завел самовар, за которым они и сидели с Достоевским в свободное время. Ф[едор] М[ихайлович] отдыхал за самоваром. Чай являлся заметным дополнением к скромному солдатскому столу. Самовар наставлял и за молоком к чаю нередко ходил сам Ф[едор] М[ихайлович]. Проснется, бывало, рано утром с твердым желанием поставить самовар и приготовить молоко — смотрит, самовар уже на столе, здесь же кринка с молоком, амуниция вычищена…»[11]
Более подробные сведения о Каце и Достоевском приводит, основываясь на беседах с Кацем, краевед А. Скандин в статье «Достоевский в Семипалатинске»: «Федор Михайлович к Кацу относился всегда тепло, участливо, входил в его положение, жалел его молодость <…>. Естественно, что он [Кац] привязался к Достоевскому и глубоко уважал его. Заветным желанием всегда у него было как можно больше услужить своему милому соседу».[12]
Знаток и исследователь еврейского быта, автор книги «Книга Кагала. Материалы для изучения еврейского быта. Собрал и перевел Яков Брафман» (Вильно, 1869; изд. 2-е: Вильно, 1870). Оба издания были в библиотеке Достоевского[13], а 3-е издание этой книги Брафман подарил Достоевскому с надписью: «Федору Михайловичу Достоевскому в знак глубокого уважения от автора 1877 апреля 6».[14]
Яков Александрович Брафман (? — 16 (28). XII. 1879), ветхозаветный еврей, дарит якобы антисемиту Достоевскому собственную книгу «в знак глубокого уважения»!
Комментаторы «Дневника писателя» за 1877 год предполагают, что в словах «Ну что если тут же к этому освобожденному мужику <…> нахлынет всем кагалом еврей», а также в восклицании «Но да здравствует братство!»[15] Достоевский частично опирается на книгу Брафмана.[16]
Ни в Полном собрании сочинений, ни в Летописи жизни и творчества Достоевского совершенно не отмечен факт знакомства писателя с крещеным евреем, издателем Ильей Абрамовичем Ефроном (1847, Вильно — 19. IV. (2. V) 1917, Петроград), основавшим в 1889 году вместе с немецкой фирмой «Брокгауз» в Петербурге издательство Брокгауза и Ефрона для выпуска знаменитого Энциклопедического словаря.
Зато о знакомстве Ефрона с Достоевским рассказывает митрополит Антоний (А. Храповицкий): «Есть у Достоевского некоторые неясности (пропуски), которые однако становятся вполне понятными при последовавших открытиях о его творчестве. Так для читателя не вполне понятно, почему Смердяков убивает своего отца, и почему Ставрогин был так мрачен и чем-то подавлен. Казалось, в описании их жизни есть что-то недоговоренное. Только теперь выяснилось, что по первоначальной рукописи Смердяков был подвергнут содомскому осквернению своим отцом Федором Павловичем, эта часть рукописи была упущена автором по настоянию его друзей Победоносцева и Каткова, а Ставрогин изнасиловал малолетнюю девочку, которая затем повесилась <…>. Мы уже печатали о том сообщении, которое мы слышали от почтенного старца Ефрона (крещеного еврея), сделавшего мне последнее на смертном одре. Он лично хорошо знал Достоевского и многих других литераторов и раскрыл мне интимную сторону некоторых описанных автором событий, в том числе и о причине злобы Смердякова против своего отца Федора Карамазова, чего автор не ввел в печать по дружескому совету К. П. Победоносцева и М. Н. Каткова. Возможно, что они же отсоветовали Достоевскому печатать о посещении Ставрогиным епископа Тихона, но уже, конечно, по другим побуждениям, для меня пока неизвестным, ибо в беседе покойного архиерея со Ставрогиным ничего, конечно, неприличного не было, что имело место в отношениях Федора Карамазова со Смердяковым».[17]
Еврейка Ольга Григорьевна Каган (1866, Петербург —?) «с родителями в детстве летом оказалась на даче в Старой Руссе, как раз в то время, когда там жил Ф. М. Достоевский, ей было 13 лет <…>.
Они снимали дачу на втором этаже. А на первом этаже жил со своей семьей Ф. М. Достоевский, который, как известно, писал тогда „Братьев Карамазовых“.
Однажды он остановил Ольгу, спускавшуюся вниз, и задал вопрос, который настолько потряс ее, что она запомнила его и всю эту сцену на всю жизнь.
В субботу по еврейской религии евреи не должны и не имеют права не только работать, но и вообще ничего делать. И вот Достоевский задает следующий вопрос:
— В субботу у вас горят свечи?
— Да, конечно.
— А что вы станете делать, если от свечи загорится занавеска?
— Позову какого-нибудь русского, чтоб он погасил.
— А если никого не окажется рядом, загорится дом, что вы тогда станете делать?»[18]
Обратим внимание и на тот факт, что якобы антисемит Достоевский сдает часть дачи еврейской семье!
Еврей, писатель Николай Осипович Линовский (1846 — после 1911), печатавшийся под псевдонимом Н. Пружанский, в 1911 году в своей «Автобиографии» признавался, что к литературному творчеству его приобщил Достоевский, и первый рассказ по-русски он написал под влиянием великого русского писателя.[19]
В 1910 году в газете «Новые люди» Линовский напечатал воспоминания о Достоевском, которого он пригласил в суд экспертом своей повести для газеты Г. К. Градовского «Русское обозрение»: «Понятно, что мне нужно было зайти к Достоевскому и извиниться перед ним за то, что я его потревожил. И вот я отправляюсь к Федору Михайловичу Достоевскому <…>.
Федор Михайлович меня тотчас же принял, вышел еще немытый, непричесанный, в халате, и, протянув мне руку, извинился и сказал, что у него только что был припадок, что он еще не успел оправиться от него и что у него еще коленки трясутся.
Я, конечно, тоже извинился, что в такое время потревожил. Он меня попросил сесть, сам сел напротив меня: я ему стал излагать дело свое.
Нельзя сказать, чтобы я себя при этом чувствовал очень хорошо; видно было, что Федор Михайлович был далеко не в своей тарелке, да и прием, как мне казалось, скорее мог считаться сухим, официальным, чем приветливым. И поэтому я старался изложить дело по возможности покороче, исключительно с юридической стороны. А когда я закончил, он заговорил не сразу, а минуту спустя, и при этом очень внимательно, даже как будто подозрительно разглядывая меня.
— А содержание вашей повести? — спросил он.
Я ему стал излагать содержание и главную мысль, которую я хотел провести.
И по мере того как я говорил, я заметил, что его измятое и болезненное лицо меняется, оживляется. Маленькие, серые глаза разгораются огнем. И не успел я кончить, как он перебил меня восклицанием: „Хорошо, очень хорошо!“ Я был поражен переменой, которая произошла с ним, это был совершенно другой человек. Он как-то сразу вырос, окреп. Каждая черточка его лица одухотворилась, и он сразу заговорил с необычайным воодушевлением. Это была чудная импровизация о роли славянства <…>, о роли России как носительницы славянских идеалов среди всего славянства <…>. Но когда он кончил о славянстве, я уже не помню, каким образом у нас с ним зашла речь о литературе и русской журналистике <…>.
Часа два продолжалась наша беседа, которая произвела на меня сильное впечатление. И ни до, ни после этой встречи, мне кажется, я не встречал такого обаятельного и увлекательного человека, каким оказался Федор Михайлович. Он меня до того очаровал, что я даже забыл, по какому поводу я к нему пришел…»[20]
Девушка из еврейской семьи Софья Ефимовна Лурье (1858, Минск — 1895) приехала в Петербург из Минска и обратилась к Достоевскому за советом. Их знакомство состоялось весной 1876 года после обмена письмами, перед отъездом Лурье в качестве сестры милосердии в Сербию. В ответ на первое письмо Лурье к Достоевскому, нам неизвестное, писатель отвечал ей 16 апреля 1876 года: «Не захотите ли сами зайти ко мне на одну минутку в один из текущих дней, от 3‑х до 4‑х пополудни? Хоть я и занят, но для Вас найду несколько минут ввиду Вашей чрезвычайной ко мне доверенности, которую умею оценить…»[21]
В ответном письме от 25 апреля 1876 года Лурье сообщала: «Многоуважаемый Федор Михайлович! Вас, без сомнения, удивит моя дерзость, но если понятие, составленное мною о Вашей личности, хоть несколько верно, то, узнав в чем дело, Вы не откажете мне. Я обращаюсь к Вам как к любимому автору и прошу Вас назначить день и час, когда Вы будете свободны, чтобы принять меня».[22]
В «Дневнике писателя» Достоевский вспоминал: «Я уже хотел было заключить мой „Дневник“ и уже просматривал корректуру, как вдруг ко мне позвонила одна девушка <…> Она хочет держать один довольно трудный экзамен <…> и приходила спрашивать у меня советов: что ей читать, на что именно обратить наиболее внимания. Она <…> говорила лишь о своем деле <…> почти застенчиво, с чрезвычайной ко мне доверчивостью. Но нельзя было не разглядеть в ней весьма решительного характера, и я не ошибся. В этот раз она вошла и прямо сказала:
— В Сербии нуждаются в уходе за больными. Я решилась пока отложить мой экзамен и хочу ехать ходить за ранеными. Что бы вы мне сказали?
И она почти робко посмотрела на меня, а между тем я уже ясно прочел в ее взгляде, что она уже решилась и что решение ее неизменно. Но ей надо было и мое напутствие <…>.
Мне вдруг стало очень жаль ее, — она так молода. Пугать ее трудностями, войной, тифом в лазаретах — было совсем лишнее: это значило бы подливать масла в огонь. Тут была единственная лишь жажда жертвы, подвига, доброго дела и, главное, что всего было дороже, — никакого тщеславия, никакого само-уcпокоения, а просто желание — „ходить за ранеными“, принести пользу <…>.
Одним словом, уговаривать было невозможно: ведь все равно она бы завтра же уехала, но только с грустию, что я ее не одобрил.
— Ну, Бог с вами, — сказал я, — ступайте. Но кончится дело, приезжайте скорее назад.
— О, разумеется, мне надо сдать экзамен. Но вы не поверите, как вы меня обрадовали.
Она ушла с сияющим лицом и, уж конечно, через неделю будет там».[23]
Я мог бы привести и другие примеры дружеского общения Достоевского со своими современниками — евреями, а этих современников с Достоевским[24], но и этих примеров вполне достаточно для того, чтобы понять слова Достоевского в его завещании, в Пушкинской речи: «Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей»[25], то есть братом и евреев.
1. Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений. В 30 т. Т. 25. Л., 1983. С. 75.
2. Еврейская энциклопедия. М., 1991. Т. 7. Стб. 310. Репринт.
3. Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 30. Кн. 1. С. 191—192.
4. Русские эмигранты о Достоевском. СПб., 1994. С. 112.
5. Там же. С. 117—118, 119—123, 125.
6. Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 25. С. 75.
7. РГВИА. Ф. 312. Оп. 2. Д. 1664. Статейный список об арестантах Военного ведомства, сосланных в крепостную работу на срок Омской крепости, состоящих в арестантской № 55 роте, за 1852 год.
8. См.: Звенья. Т. VI. С. 507.
9. Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 4. С. 55.
10. Степной край. Омск, 1896. 17 марта. № 21.
11. Сибирские огни. 1924. № 4. С. 143.
12. Исторический вестник. 1903. № 1. С. 205.
13. Гроссман Л. П. Библиотека Достоевского: по неизд. материалам. С прилож. каталога б-ки Достоевского. Одесса, 1919. С. 46.
14. Описание рукописей Ф. М. Достоевского. М., 1957. С. 524.
15. Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 25. С. 86—88.
16. Там же. С. 389.
17. Митрополит Антоний. Ф. М. Достоевский, как проповедник Возрождения / Посмерт. изд. под ред. и с предисл. архиепископа Никона (Рклицкого). Монреаль, 1965. С. 200—201, 223.
18. Горфункель Э. Х. Из воспоминаний моей матушки Марии Яковлевны Аронсон // Достоевский и мировая культура. Альманах № 2. СПб., 1994. С. 200—201.
19. Первые литературные шаги. М., 1911. С. 209.
20. Новые люди. 1910. 1 марта. № 2.
21. Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 29. Кн. II. С. 81.
22. Вопросы литературы. 1971. № 9. С. 181.
23. Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 23. С. 51—53.
24. Переписка Достоевского с А.-У. Ковнером свидетельствует о нормальном отношении писателя к евреям (см. об этом подробнее в кн.: Гроссман Л. П. Исповедь одного еврея. М.—Л., 1924. Переизд.: М., 1999).
25. Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 26. С. 147.