Драматические сцены в прозе
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2016
De Mausoleo, sponte foribus patefactis, exaudita vox est nomine eum cientis.*
Пролог
На второй день нового года, разбирая в своем кабинете утреннюю почту, Хилков, довольно известный беллетрист, разрезал толстый квадратный конверт костяным ножом и с трудом вытащил цеплявшуюся уголками плотную карточку с каллиграфическим тиснением. Его приглашали в Художественный театр на юбилейное чествование Леонида Лисoвецкаго, «выдающегося драматурга нашего времени». Торжество по случаю награждения его званием заслуженного деятеля искусств Российской Федерации назначено на 17 января, сразу по окончании премьеры его знаменитой трилогии «Труп живой». Сверх того, Хилков приглашался в воскресенье на прием в честь юбиляра в Метрополе, за что однако просили взнос в полторы тысячи. В конверт вложены были два билета в первый ряд бельэтажа и франкированный маленький конвертик с листком RSVP.
Лисовецкий только тем был хорош, что своими плоскими пародиями и балаганной техникой напоминал Хилкову его школьную молодость, когда он с одноклассницей Ниной Поддубной однажды перелез через забор в задах Театра на Таганке, спустившись по прислоненным к забору декорациям во дворик под одобрительные возгласы выглядывавших из окон уборных молодых актеров. Давали «Пугачева».
Но сам по себе повод к этим воспоминаниям не стоил внимания, как сложный запах из дешевого ресторана, мгновенно вызывающий в памяти никогда не вспоминавшуюся, безотносительную сценку далекого прошлого (несъедобная молочная лапша со сморщенными пенками, когда ребенком жил у тетки в Удельной). Пьеса наделала шума, когда год тому назад появилась в «Нашем мире»: это была грубоватая, хотя местами и остроумная переделка известной советской «трилогии», пародированной тут в трех одноактных водевилях одного спектакля: первый назывался «Человек с чайником», второй — «Кремлевские курсанты», третий — «Камень на камень». Хилков, прочитав, принялся было сочинять пространный и едкий отзыв для «Новой эры», но скоро бросил и вместо того написал неожиданно для себя крайне резкую статью «О памяти и памятниках», которую сначала никто не хотел печатать, а когда взяли в «Обозревателе», она доставила ему скандальную славу. Пьеса дала статье импульс, о чем некоторые догадывались, но теперь, когда Моргулис ее поставил и премьера ожидалась с ажитированным нетерпением, Хилкову не хотелось идти смотреть, и, пожав плечами в ответ на какой-то внутренний вопрос, он собрал все эти бумажки и бросил в корзину. Усмехнувшись рекламе часов «Ормуз», прежде чем отправить ее туда же («Большинству наши часы или не по вкусу, или не по карману. Вы, как всегда, в меньшинстве»), и перебрав и отложив в сторону счета, он дошел до продолговатого конверта с немецким обратным адресом. В нем было письмо к нему от неизвестной особы по имени Констанция Глама-Холодковская, горячей, по ее словам, почитательницы его таланта. Она «осмеливалась обеспокоить» его по чрезвычайно важному обстоятельству и по совету их общего знакомого Сергея Толстого просила о встрече в половине января, когда она рассчитывала вернуться из-за границы.
Хилков задумался. Рекомендация Толстого, его университетского товарища, ничего особенного для него не значила: они не виделись несколько лет, разойдясь во взглядах не только на настоящее, но и на общее прошлое. С другой стороны, жена должна была приехать из Женевы, где жил их сын, на Крещенье, и, вспомнив об этом, он вздохнул. У него было правило, по возможности не откладывая, отвечать хоть двумя словами на все письма, даже и заведомо вздорные, и, еще читая, он обыкновенно сочинял в уме ответ. Наклонив голову и уперевшись большим пальцем в правый висок, он остальными потер лоб, что часто делал в нерешительности. Потом перечел письмо, повертел конверт. Имя любопытное, несколько сценическое. Почерк школьный. От конверта очень слабо пахло очень хорошими духами. Он прошелся по комнате раз и другой, потом вернулся к столу, присел на корточки перед корзиной и принялся в ней рыться.
Лица
Юрий Павлович Хилков, литератор, 45 лет.
Игорь Владиславович Холодковский, поэт и переводчик, 40 лет.
Юлий Кагосович Любарский, учитель литературы, 60 лет.
Борис (Боб) Константинович Сороканич, инженер, среднего возраста.
Андрей Андреевич Веригин, архитектор, 30 лет.
Констанция, она же Нина, Глама, жена Холодковского, 32 лет.
Протоиерей Феодор Поляков, за 60 лет.
О. Елисей, иеромонах, в миру Евгений Стратоницкий, за 40 лет.
Анна Петровна, жена Хилкова, 40 лет.
Иван Шадрин, красноармеец.
Костя Жигилев, краснофлотец.
Леонид Лисовецкий, модный драматург, 44 года.
Михаил Моргулис, модный театральный режиссер.
Гримированные актеры, официанты, театральные зрители, солдаты караула, молодая пара.
Москва. Январь нашего времени
Действие первое
Сцена первая. Суббота, вечер
Антракт. Театральная галерея. Одна стена увешана огромными черно-белыми портретами известных актеров и режиссеров театра, все крупным планом, в три-четверти, и сцены из старых спектаклей; у другой — буфет и столики, лакеи снуют между ними с подносами на одной руке выше головы. По коридору прогуливаются врозь и парами. Тут же в толпе ходят, иногда задерживаясь у столиков и даже присаживаясь на свободный стул, гриммированные актеры. Бородатый солдат в шинели, с медным чайником подходит к прохаживающимся по галерее и спрашивает, где тут можно налить кипятку. Кто отшучивается, кто не глядя проходит мимо.
Констанция Глама и Хилков сидят за столиком у стены напротив друг друга. На единственном свободном стуле ее черный ридикюль; на столе пачка «Астора», на пачке зажигалка. Официант подскакивает откуда ни возьмись, приопускает поднос и свободной рукой начинает быстро переставлять с него на стол два бокала с красным вином и бисквиты.
О ф и ц и а н т. Прикажете еще чего-нибудь?
Х и л к о в (смотрит на Констанцию, та качает головой). Нет, ничего.
О ф и ц и а н т. Вы позволите забрать этот стул?
К о н с т а н ц и я. Оставьте, мы ждем третьего.
Официант кратко наклонят голову и убегает.
Х и л к о в. Кого же все-таки мы ждем и, главное, для чего?
К о н с т а н ц и я (нервно оглядывает гуляющих). Ну потерпите еще. Да вот он. Нет, не он. Нет, он! Юлькагосыч! Сюда! (Машет.)
Подходит человек в кардигане под пиджаком, похожий на шестидесятилетнего Чехова, в соломенного цвета парике, с бородкой и усами, в пенсне с дымчатыми стеклами, и отодвигает стул, чтобы сесть за их столик. Констанция перемещает ридикюль под стол.
К о н с т а н ц и я. Познакомьтесь…
Х и л к о в. Это и есть ваш приятель? Но я не выношу балаганов.
Л ю б а р с к и й. Прошу великодушно простить. Любарский. Я не актер — это маскарад другого рода.
Х и л к о в. Какого же рода ваш? Впрочем, не отвечайте. Как ваше отчество? Я не расслышал, когда Констанция вас позвала.
Л ю б а р с к и й. Отчество? Мм… Вы можете звать меня просто Юлием.
Х и л к о в. Нет, не могу. Есть же у вас отчество?
Л ю б а р с к и й. Ну если хотите — Кагосович.
Х и л к о в. Я почему-то так и подумал. Вы как-то нетвердо знаете роль. Ну ладно, буду звать вас по фамильи. А я…
Л ю б а р с к и й. Я знаю, кто вы, и считаю за честь познакомиться.
Х и л к о в. Вот как? Впрочем, эта формула не хуже других. А вот, кажется, сюда пробирается еще один из ваших.
Констанция, закуривая, жестом разгоняет дым и поворачивает голову.
Л ю б а р с к и й (не поворачивая головы). Не обращайте внимания, пройдут мимо. И они отнюдь не из наших.
Х и л к о в. Вы любите театр, как я погляжу.
Л ю б а р с к и й. Терпеть не могу.
К р а с н о а р м е е ц. Братцы, где тут можно кипяточком разжиться?
Любарский отворачивается. Хилков, видя это, улыбается.
Х и л к о в. Давай сюда чайник, Шадрин, я тебе сам налью. (Берет нетронутый стакан Констанции.)
Ш а д р и н. На кого-то ты смахиваешь… Нет, брат, чайника я тебе не дам, знаем мы вашего брата диверсанта, плеснешь чего-нибудь, потом костей не соберешь. (Уходит в толпу.)
К о н с т а н ц и я. Однако…
Л ю б а р с к и й. У нас к вам важное дело.
Х и л к о в. У нас?
Л ю б а р с к и й. Выслушайте меня молча, пожалуйста. Для начала — о чем речь, во втором антракте — что нам от вас желательно.
Х и л к о в. Нет, для начала — кто вы.
Л ю б а р с к и й. Если скажу без предварительных разъяснений, вы не станете дальше слушать.
Х и л к о в. Это логический шантаж.
Л ю б а р с к и й. У меня и в мыслях нет вас шантажировать.
Х и л к о в. А я так не слышу своих мыслей из-за гама. Однако, судя по тому, как побледнелa вашa подруга, этот шут с чайником вас выдал. Тайное общество?
Л ю б а р с к и й. Ну это положим, бледнеют только в старых романах. А впрочем, вы угадали — тайное общество, если угодно.
Х и л к о в. Неужто угадал? Я ведь наобум стрелял. Как же оно называется, если не секрет? «Театральные каменщики»? «Драмасоны»?
Л ю б а р с к и й. «Башни».
Х и л к о в. Башни, башни… Мне попадалось это слово у великих писателей, но я никогда не мог взять в толк, что они имеют в виду.
Л ю б а р с к и й. Ерничать не идет ни вам, ни случаю. Хорошо, скажу авансом: в ближайшее время мы осуществим то, о чем вы когда-то писали.
Х и л к о в. Я писал? Что? Где?
Л ю б а р с к и й (выдержав паузу, глядя вниз, потом в глаза; тихим голосом). И в «Некрагории», и, хоть и не прямо, в статье о памятниках.
Хилков отодвигает стул, встает, потом снова садится. Молчание.
Х и л к о в. Вон оно что… То есть вы хотите сказать… И каким же образом…
Л ю б а р с к и й. В самых общих чертах приблизительно так, как вам представлялось. Подробности позже, если согласитесь.
Х и л к о в. Соглашусь на что?
Л ю б а р с к и й. Быть свидетелем. Предупрежу следующий вопрос: очень скоро, скорее чем вы думаете.
Х и л к о в. Ошарашенные не думают. Если это провокация…
Л ю б а р с к и й. Нет. Да и с какой целью мне вас провоцировать? Вы литератор, я школьный учитель литературы, власть эту ненавижу не меньше вашего, а, скорее всего, гораздо больше, в молодости сидел по семидесятой. Констанция вот подтвердит, что я не сумасшедший.
К о н с т а н ц и я. Он не сумасшедший.
Х и л к о в. Но, может быть, это я сошел с ума. Незнакомый человек в шутовском гриме, с водевильным именем, предлагает быть свидетелем — и чего же?
Л ю б а р с к и й. Исторического поворотного события, вами отчасти предсказанного. Имя, кстати, настоящее.
Х и л к о в. Тогда беру назад и прошу прощенья.
Минутное молчание. Звонок.
Л ю б а р с к и й. Однако теперь нет времени. Встретимся после второго, в курительной в фойе, я объяснюсь получше. Дело очень серьезное, как вы понимаете. До скорого.
Любарский встает и уходит налево. Хилков пожимает плечами.
Х и л к о в. Что ж все это значит?
К о н с т а н ц и я. Скоро узнаете. Вот увидите, вам интересно будет.
Х и л к о в. И вы мне для этого писали?
К о н с т а н ц и я. Для этого, да. Идемте, третий звонок.
Сцена вторая
Ложа бельэтажа. Второе действие идет к концу. Ночь. Часы на грубо намалеванной на деревянном заднике башне Кремля играют перезвон «Вы жертвою пали…» и бьют двенадцать. Из ворот вышагивают три человека, двое впереди, один позади, в парадных шинелях с желтыми кушаками, в бараньих шапках, балансируя винтовки со штыками на ладони левой руки, правой браво отмахивая от груди. На штыки наколоты билеты, которые зрители отдавали им при входе в театр. Шагают на месте бодрым прусским шагом, но не в ногу; задник при этом движется справа налево, проплывает темная кирпичная стена, потом появляются освещенные прожектором двери в проеме; к дверям ведут ступени. В проеме двое часовых: матрос с патронными лентами вперекрест сидит на ведре и курит; солдат в шинели, на корточках, наливает из чайника в кружку. Большое ружье стоит в углу проема. Увидев шагающих, солдат ставит чайник и кружку в угол, подхватывает ружье, матрос прячет папиросу в обшлаг бушлата и неохотно встает. Смена поднимается по ступеням, причем один оступается. Замешательство у дверей, толкаются, поворачиваются, разводящий негромко командует «На пле-е-е-чо!» и «Ша-а-аг… арш!», и трое шагают назад, высоко задирая ноги в сапогах и громко печатая шаг, и скоро выясняется, что смены не было: уходят те же, кто приходил, оставив прежних караульных на посту. Те глядят вслед, матрос продолжает курить, солдат прислоняет опять ружье к стенке, отхлебывает из кружки и вздыхает.
Ш а д р и н. Ишь, гуси лапчатые. Небось сичас в теплую казарму и на боковую, а ты мерзни тут. Хошь кипятку?
Ж и г и л е в. Дай докурю.
Часы на башне бьют четверть. Шадрин открывает одну створку дверей и заглядывает внутрь, прислушиваясь.
Ж и г и л е в. Ну и ничего.
Ш а д р и н.
Вот ты погодь, ты погодь. Говорю тебе, как курсанты энти
уйдуть, куранты заполночь пробьють — завсегда голос подаеть.
Ж и г и л е в. Врешь ты все.
Ш а д р и н (сердито). Ты тут без году неделя, а я через неделю почитай год. Мы с Чибисовым Колей тут сколь стояли, и как куранты значить пробьють…
Ж и г и л е в (передразнивает). А курсанты, значить, уйдуть… Слыхали, стара, брат, песня. У тебя с Чибисовым, небось, в чайнике-то самогонка была, вот те и голоса мстились. Дурак ты, Ваня.
Ш а д р и н. Ты сам дурак. Я те его голос из тыщи распознаю.
Ж и г и л е в. Да он там вот под таким (показывает большим и указательным толщину в полвершка) стеклом лежит — пуля не прошибет, а ты — голос.
Ш а д р и н. Пуля-то, можеть, и не прошибеть, а голос-от пробиваеться.
Ж и г и л е в. Ну и что он вам с Колей говорил?
Ш а д р и н (смущенно). Да не разобрать… Вроде как Мирона какого-то зоветь.
Ж и г и л е в. Какого Мирона?
Ш а д р и н. А шут его знаеть.
Ж и г и л е в. Эх ты, Мирон!..
Из открытых дверей доносится стон. Оба глядят внутрь, потом друг на друга.
Ш а д р и н. Ну, слыхал?
Ж и г и л е в. Чего?
Ш а д р и н. Слыхал, говорю?
Ж и г и л е в. Ветер будто дует?
Ш а д р и н. Ветер… да… слышь — как в пустую бутылку…
Снизу доносится стон и какое-то бормотанье. Жигилев бросает папироску, давит ее сапогом, вертя пяткой, и делает шаг внутрь.
Ш а д р и н. Не ходи дальше.
Ж и г и л е в. А то — что?..
Слышится стон, потом неразборчивые слова. Жигилев отскакивает. Занавес с безобразными чайками сходится посредине. Аплодисменты, глухой нестройный звук откидывающихся мягких сидений.
К о н с т а н ц и я (шепчет). Пойдемте скорее.
Сцена третья
Небольшая курительная комната. Констанция, Хилков и Любарский сидят за круглым столом с треснувшей мраморной крышкой. Любарский без грима оказывается седеющим и лысеющим господином с усталыми темными глазами, с усами на в остальном бритом лице. Антракт и разговор как будто подошли к концу. Констанция докуривает сигарету и хочет зажечь от нее другую.
Л ю б а р с к и й. Не надо бы больше, прошу тебя.
К о н с т а н ц и я. Оставьте, пожалуйста.
Л ю б а р с к и й. Но ты же знаешь, тебе вредно…
К о н с т а н ц и я.
Мне и жить вредно. Ну ладно, тогда вы докуривайте,
а я пойду досматривать. Оставляю вас, господа, наедине.
Уходит по коридору в зал. Любарский берет из пепельницы ее сигарету, затягивается, смотрит ей вслед.
Х и л к о в. Наш разговор ее как будто раздражил? Словно ей не понравилось, что я так легко согласился, хоть ничего еще, в сущности, толком не знаю.
Л ю б а р с к и й. Как раз в сущности вы теперь знаете все, что нужно, а технические детали узнаете очень скоро. А она только снаружи крепка, а на самом деле хрупка. Легкие никуда.
Х и л к о в. По виду не скажешь.
Л ю б а р с к и й. Она три года сидела…
Х и л к о в. Тоже по семидесятой?
Л ю б а р с к и й. Нет… Росла в чужом доме, рано ушла оттуда, жила одна, училась, подрабатывала где могла, наняли сидеть с младенцем, она его как-то неудачно встряхнула — плакал беспрерывно, — поврежден оптический нерв, потом оказалось, что не только оптический… Три года в Икшанской колонии.
Х и л к о в. Чеховщина какая-то… Где это?
Л ю б а р с к и й. Новое Гришино, по Дмитровскому, возле Мелихова.
Х и л к о в. Вы что же… там бывали?
Л ю б а р с к и й. Она была моя ученица, редких способностей. Да, бывал.
Х и л к о в. Когда все это было?
Л ю б а р с к и й. Давно. Но к делу. Мы вас похитим сразу после спектакля. Идите за пальто сразу же, пока не начали чествовать, потом будет толкотня. Я встречу вас у выхода и поведу к машине.
Х и л к о в. Но у меня ничего с собой нет.
Л ю б а р с к и й. Об этом позаботились; чего не достанет, не обессудьте. Три дня всего.
Х и л к о в. И потом меня хватится жена! Она послезавтра должна приехать из-за границы…
Л ю б а р с к и й. Предоставьте это мне — я ей в понедельник сам позвоню и успокою. Дайте мне ее номер.
Х и л к о в. И скажете — что?
Л ю б а р с к и й. Что вас взяли напрокат с благими намерениями.
Х и л к о в. Не боитесь, что она бросится в полицию?
Л ю б а р с к и й. Я попрошу ее этого не делать вас же ради.
Х и л к о в. Скажите, зачем я вам на самом деле нужен?
Л ю б а р с к и й. Я же сказал: нам нужен живой и сочувствующий очевидец, свидетель. Мы сами будем какое-то время довольно незаметно отсиживаться за границей. А вы напишете что-нибудь — рассказ какой-нибудь или, может быть, киносценарий… «хроникально-документальный».
Х и л к о в. Или четвертую патетическую, на пару с этим довольно все-таки советским лисом. Впрочем, говорят он серьезно болен.
Л ю б а р с к и й (без всякого выражения). Вот как? Чем это?
Х и л к о в. Не знаю. Кажется, эмфизема. Уже в понедельник наши совпатриоты от его никчемушной буффонады не оставят камня на камне, что конечно и нетрудно.
Л ю б а р с к и й. Остроту эту, надо полагать, заранее приготовили? Скоро она станет расхожей.
Х и л к о в. Как скоро?
Л ю б а р с к и й. Скоро узнаете.
Х и л к о в. Надеюсь, не завтра: мы с Констанцией идем на прием в «Метрополь».
Л ю б а р с к и й. Как не так — она на завтра уже ангажирована.
Х и л к о в. Она мне этого не сказала. Кем? Вами?
Л ю б а р с к и й (выдыхая дымом и придавливая сигарету в пепельнице). Нет, не мной. Но теперь не до того. Имейте в виду, что вы свободно можете отказаться, но только теперь же.
Х и л к о в. «Сегодня еще рано, завтра будет уже поздно».
Л ю б а р с к и й. Это вы совершенно напрасно, ничего шуточного тут нет. Кстати, предупрежу шаблонное и недостойное ни вас, ни нас «а если я…». Вы не донесете ни в каком случае; впрочем, и доносить-то особенно нечего: ненаписанный сценарий по недописанной пьесе. Если откажетесь, не говорю, пожалеете, но — будете жалеть, что упустили. Вы нам нужны, повторяю, только как летописец; мы вам — как возможность стать единственным свидетелем историческаго — мы верим, переломного события.
Х и л к о в. Не всякий перелом удачно срастается. Но я ведь уже сказал, что согласен. Пойду за Констанцией.
Л ю б а р с к и й (смотрит на часы). Теперь без пяти десять. Встретимся в четверть одиннадцатого у входа.
Хилков идет наверх в зал, Любарский остается сидеть.
Сцена четвертая
Хилков поднялся на левый балкон бельэтажа и остановился сразу за бархатной завесой дверей. Констанции не было. Спектакль только что окончился, занавес съехался посредине; на подоле каждой половины еще покачивалась грубо-условная чайка. Публика теперь аплодировала стоя. Внизу, на близкой от него сцене, кланялись вразнобой два главных актера, оба отвратительно загримированные, строго и устало склабящиеся, в гриме похожие один на Ивана Ильина, другой на Мопассана. К ним, отпахнув занавес, подошли и стали с каждой стороны еще двое, Свердлов и что-то вроде Троцкого. Потом вышли Шадрин с чайником и Жигилев с маузером и тоже стали по обе стороны. Аплодисменты, немного было угасавшие, вспыхнули с новой силой. Из первого ряда вытащили на сцену Моргулиса: тут рук для восторгов недостало и затопотали. Наконец, Моргулис жестом сеятеля указал на правую ложу, где обитал юбиляр; тогда через щель меж двух половин занавеса вышла по одному вся труппа и, выстроившись у рампы, стала хлопать ритмически, глядя на ложу, а публика подхватила и еще поддала. Там и сям раздавались выкрики. Хилков, прищурившись, смотрел. Лисовецкий встал и, прижав руку к груди, принялся неловко раскланиваться налево и направо. На нем был черный сюртук, аскот, из нагрудного кармана торчал двумя казбековыми белыми уголками показной платок; под сюртуком жилет. Он то и дело поправлял очки без оправы и покашливал. Моргулису подали микрофон. Хилков пошел вниз за своим пальто.
Сцена пятая
Автомобиль был куцый «Смарт-Форту», который в Москве называют «смерть на двоих», втиснутый между двумя другими вдоль тротуара в Газетном. Любарский уже сидел за рулем, мотор хрипло урчал. «А как же вы?» — спросил Хилков выкарабкавшуюся из малюсенькой машины Констанцию. «Мне в другую сторону. Спасибо что отозвались, что согласились, и простите этот маскарад». Она протянула ему руку и быстро ушла. Хилков смотрел ей вслед, но Любарский, перегнувшись, открыл дверцу и сказал: «Да садитесь скорей. Вы с ней еще увидитесь». Хилков с трудом поместился на сиденье. «Когда и где?» — «Вероятно, послезавтра, на месте вашего временного ареста». — «Мы туда теперь?» — «Да. И достаньте из-за щитка маску и наденьте, пожалуйста». — «Этого недоставало. Это вы так шутите?» Хилков достал черную маску на резинке и повертел на пальце. «Таков жанр. Чтобы вы не знали, куда вас везут. Чтобы вам не кривить, если кто спросит». — «А кто нибудь спросит?» — «Не думаю, но на случай если. Пожалуйста. У меня мигрень разыгрывается и не хочется спорить». — «Продолжение маскарада. Ну хорошо».
Они тронулись. Маска была не очень плотной ткани и когда он открывал в ней глаза, пробегали штрихи и полосы электрического света. Но ресницы упирались в маску и щекотали веки, и он закрывал глаза, откинувшись головой на упругий подпор. К удивлению Хилкова ехали всего минут десять. Когда остановились, Любарский вышел и помог ему выйти, и держа под руку повел, предупреждая о ступеньках. Вошли в лифт и поднимались довольно долго. «Как высоко, однако» сказал Хилков. Любарский не отозвался. Выйдя из лифта пошли налево. Любарский позвонил. Раздались шаги, дверь отворили. Когда вошли в квартиру, Любарский сказал: «Маску можете снять». Напротив стоял крепкого сложения светловолосый человек среднего роста и возраста, в ковбойской рубашке, ковбойских штанах и домашних туфлях на босу ногу. «Это Борис Сороканич, наш инженер-конструктор и ваш хозяин на эти три дня». Человек разсмеялся, протянул руку и сказал: «Боб, инженер-деконструктор. Милости прошу».
Действие Второе
Сцена шестая. Воскресенье, полдень
Большой, когда-то красного, а теперь вишневого, с белесыми разводами кирпича храм Покрова в Черкизове, в характерном позднейшем стиле: фигурная кирпичная кладка имитирует резное дерево. Западная и южная стены и вся несоразмерно колоссальная звонница в лесах. Главный купол — выгоревшого лилового цвета, другие уже подновлены в тон яркого неба над ними, но чуть темней.
Снег тонкой каймой обводит своды высоких окон, купола, кокошники и фестоны, покрывающие стены внахлест в виде огромных чешуй фантастических ящеров. Снег лежит толстым слоем на крыше между храмом и колокольней и на досках лесов. Снег, нетронутым настом, покрывает склон холма с редкими березками там и сям; овраг под холмом засыпан доверху.
К паперти расчищена дорожка, по обеим сторонам навалены сугробы в два аршина. Ответвление дорожки ведет к глухому зеленому забору; за ним дощатый домик настоятеля с крестом на коньке крыши; сбоку на расчищенной площадке стоят рядом большой черный «кайен» и серый «рено».
После поздней обедни было венчание. Народ уже разошелся. На дорожке у паперти стоят молодожены лицом друг к другу: белобрысый, с тонкими чертами, очень худой человек высокого роста, в круглых очках, в осеннем незастегнутом пальто с поднятым воротом, но без шапки, которая торчит из кармана; он опирается на палку; и молодая женщина в коричневой, козьего меха, шубке до колен, из-под которой виден подол белого платья, в цигейковом же сером капоре с длинными завязками до груди, с меховыми шариками на концах. У ее ноги на земле лежит обмякший, кофейного цвета рюкзак. Из храма выходит иеромонах в теплой скуфье и черной стеганой безрукавке поверх рясы, в левой руке плоский футляр для облачения, правой по очереди благословляет подошедших молодоженов, причем мужчина поспешно вешает палку крюком на левую руку, но она падает в снег; женщина быстро ее подбирает; монах что-то долго говорит им, обращаясь то к нему, то к ней. Потом они идут по узкой дорожке к машинам — один впереди, двое позади, он прихрамывает, палку держит в левой руке, она накинула рюкзак на правое плечо, подсунув большой палец под лямку; свободные их руки — ее в перчатке — сцеплены. Монах открывает багажник «рено», кладет туда футляр и достает такой же величины плоский прямоугольник, завернутый в белую мягкую бумагу, и, держа его в обеих руках, говорит что-то молодоженам. Подходит настоятель, объемистый, пожилой, в толстой рясе, суженной в талии, похожий на петербургских ванек на старых гравюрах, без шапки, черные с проседью волосы гладко расчесаны на прямой пробор ровно посредине; борода седая только по краям; лицо семитическое, несколько напоминает Менделеева. Благословляет их небольшой иконой; они неловко кланяются; прикладываются по очереди к иконе, на которой замерзли капли святой воды; священник что-то объясняет, потом подает икону женщине; мужчина открывает заднюю дверь «рено»; туда идет сначала рюкзак, потом она влезает внутрь, потом он, потом его палка, дверца с первого раза не захлопывается, глухо ударив о край его пальто. Иеромонах садится за руль, подбирая рясу; долго и громко разогревает мотор; слева под выхлопной трубой на снегу образуется пятно копоти. Настоятель скорым шагом идет к дому; автомобиль, попятившись и развернувшись, медленно отъезжает, волоча за собой облако белой с искрой пыли.
Сцена седьмая. Воскресенье, сумерки
Узкая, но довольно поместительная кухня с большим окном точно такого же размера что и в комнатах. Глубокий подоконник служит крышкой для посудного шкапа с дверцами. Пожелтевший кафель и кое-где выбитый доходит до высокого потолка. В правом дальнем углу дверь на черную лестницу, заставленная приземистым холодильником. У одной стены белая, сравнительно новая плита о четырех горелках; напротив старый концертный пианино, на котором навалены ноты, русско-английский словарь без корешка и несколько пузырьков с лекарствами. Посредине, ближе к окну, круглый стол на гнутых ножках и два стула. На одном сидит Любарский, Хилков на рояльном, Сороканич на подоконнике, образуя весьма тупоугольный треугольник, высота которого равна диаметру стола. На столе бутылка красного вина и два пустых бокала, третий, едва пригубленный, стоит на салфетке на крышке пианино. Разговор начался почти час тому назад, и по лицу Любарского видно, что он желал бы его поскорей закончить.
Л ю б а р с к и й. …триста пятьдесят скважин по периметру.
Х и л к о в. Когда это?
Л ю б а р с к и й. Начали два с половиной года тому назад. Грех было не воспользоваться — у них там работы такой капитальности раз в поколение бывают.
Х и л к о в. И долго они возились?
Л ю б а р с к и й. Недавно кончили, да и то не совсем… довольно было времени, чтобы за сравнительно небольшое денежное вложение…
С о р о к а н и ч (наливая ему и себе из бутылки, смеясь) …сделать довольно весомое, хоть и неприбыльное! Виват, господа! За наш конкордат!
Чокаются, пьют.
Х и л к о в. Что же вы вложили, если не секрет?
Л ю б а р с к и й (улыбаясь и закуривая). Разумеется, секрет.
Х и л к о в. Вы обещали все разсказать.
Л ю б а р с к и й. Всего не обещал, только то, что можно, и это уже рассказал. А впрочем… (поворачивается к Сороканичу) Боб?.. Можешь ты в общих чертах изложить матерьяльную часть? (Поворачивается снова к Хилкову) Он и инженер, и физик, крупный специалист этого дела и всяких других, ему и карты в руки…
С о р о к а н и ч (садится опять на подоконник). Домик, однако, отнюдь не карточный… Ну хорошо. Грубо говоря, мы пользуемся улучшенным птифуром, то есть Пи-Ти-Эй-Фор. Это пластифицированная взрывчатая смесь из следующих составляющих…
Л ю б а р с к и й. В общих чертах, пожалуйста. Едва ли это может быть интересно неспециалисту.
Х и л к о в. Нет, отчего же, мне именно интересно. Я даже запишу — можно?
Л ю б а р с к и й. Пишите, если хотите, но будьте осторожны с записями этого рода.
Хилков достает блокнот и карандаш.
Х и л к о в. Каков же состав этой смеси?
С о р о к а н и ч. Ну-с, на девять десятых это циклотриметилен, то есть в сущности нитрамин; прочее нужно главным образом для пластификации, чтобы можно было придать заряду требуемую форму; затем диоктил адипат, полиизобутилен. Ну и разжиженное машинное масло. В видах крещенских морозов мы еще прибавили гликолевого этилена.
Х и л к о в. Погодите, не поспеваю… я еще на диапате… Какой этилен?
С о р о к а н и ч. А-ди-пат. Этиленгликоль. Это, собственно, антифриз, который у вас в радиаторе.
Х и л к о в. У меня нет машины. Погодите (пишет) …да, продолжайте.
С о р о к а н и ч. Да это почти все. Мы добились усиления детонационного давления на восемнадцать процентов по сравнению со стандартным за счет…
Л ю б а р с к и й (строго). Это уже лишнее.
Х и л к о в. Почему? Ну хорошо. Как эта штуковина выглядит?
Сороканич глядит на Любарскаго, тот прикусывает нижними зубами надгубье, потом пожимает плечами.
С о р о к а н и ч. Минуту.
Встает и выходит в коридор. Хилков тоже встает и подходит к окну. Любарский достает из коробки другую папиросу, постукивает ею об подлокотник кресла, закуривает, и со второй, более энергичной попытки, задувает спичку.
Л ю б а р с к и й. Вы разбираетесь в химии?
Х и л к о в (не отвечает, смотрит в окно. Потом поворачивается). «Химия» — странное слово, урезанное арабское «алхимия».
Л ю б а р с к и й. Вот как… не знал…
Сороканич возвращается с коричневым рюкзаком, ставит его на пол и достает оттуда серебристый сверток, кладет его на стол и наполовину разворачивает фольгу и под ней мягкую жатую, пропитавшуюся маслом коричневую бумагу, обнажив сплюснутый ком серой глины с бурыми пятнами, размером с небольшую сырную голову. Сильно запахло мазутом.
Л ю б а р с к и й (следя за его движениями). …не знал, думал наоборот.
Х и л к о в. Можно потрогать? (Протягивает руку.)
С о р о к а н и ч. Пожалуйста, но осторожно.
Х и л к о в (отводит руку). Взрывается от прикосновения?
С о р о к а н и ч (смеется). Нет, в эту штуковину можно стрелять из базуки почти в упор. Просто вы пальцы вымажете.
Х и л к о в. Как же она взрывается? От удара? От огня?
Любарский шумно затягивается и давит зардевшую папиросу об пузатую глиняную «птифуру».
С о р о к а н и ч. Нет, не от огня.
Х и л к о в. Как тогда?
Сороканич бросает взгляд на Любарскаго, тот такой же пристальный на него, чуть прищурив левый глаз.
Х и л к о в. Ну что за тайны, ведь это, наверное, общеизвестно, погуглить только…
С о р о к а н и ч (кашлянув). Детонация происходит во второй руке, так сказать, поджогом вторичного взрывного устройства.
Х и л к о в. Бикфордов шнур?
С о р о к а н и ч. Нет электрический.
Х и л к о в. Но я думал бикфордов шнур, пока горит, дает время отбежать на безопасное разстояние.
С о р о к а н и ч. Только в кино. При взрыве птифура даже со стандартным давлением газов в 275 килобар волна первой фазы распространяется со скоростью около восьми километров в секунду: не только не отбежишь — моргнуть не успеешь. Взрыв мгновенный, буквально. Беглость газов такова, что позади их образуется вакуум и они стремятся назад во второй фазе — как бы новый взрыв, но уже слабее, конечно.
Пауза.
Х и л к о в. Имплозия после эксплозии.
С о р о к а н и ч. Хм… вроде того.
Х и л к о в. Не понимаю — как же тогда им пользуются?
С о р о к а н и ч. Обыкновенно птифуром пользуются для разрушений ограниченного радиуса действия — сделать пробоину в стене, уничтожить бронетранспортер, разбить мост посередке и тому подобное. Для таких задач довольно половины этой массы (кивает в сторону серой головы). Его ведь можно буквально вдавливать в щели и трещины. Или укладывают несколько малых зарядов на известном разстоянии по периметру и взрывают поочередно. При столь малой массе взрывная волна компактна. В противном случае пользуются сравнительно безопасным динамитом. Или ТНТ, который в принципе можно детонировать даже… (Осекается.) Но нам это не подходит, так как с одной стороны, взрыв необходимо направить и компоновать так, чтобы ограничить побочные разрушения, а с другой — требуется взорвать хоть и небольшое, но довольно тяжелое и устойчивое многоступенчатое здание с большим статическим сопротивлением очень разного материала…
Х и л к о в. Гранит?
С о р о к а н и ч. Только облицовочный. Каркас там из кирпича и железобетона. Очень много тонн песка засыпано и в фундамент, и в стены…
Х и л к о в. Вот как! Но ведь не сразу же?
С о р о к а н и ч. Нет, в начале тридцатых, по Щусеву велению и стараниями товарища Певзнера…
Л ю б а р с к и й. Чтоб саркофаг, который наш Игорь называет плотоядом, и его содержимое не растрясло от парадных танков…
Х и л к о в. Так, стало быть, на расстоянии? По радио?
Любарский дважды глухо покашливает через нос.
С о р о к а н и ч. Это тоже кинематограф. Тут требуется не полтора кило на тонну как обычно берут, а пять с половиной… Поэтому нужно будет дополнительно поместить внутри в гексагональном расположении еще сто три кило птифура.
Х и л к о в. Поместить — как?
С о р о к а н и ч (не глядя на Любарскаго, молча и аккуратно заворачивает глиняную дыньку и кладет ее назад в рюкзак). Ночью будет в два приема внесено и заряжено. (Подхватывает рюкзак на плечо и уносит в комнату.)
Х и л к о в. Но там же охрана?
Л ю б а р с к и й. Охрана? Охрана только в этой моргулисовецкой дребедени. Караула у дверей нет с девяносто третьего. Площадь освещена плохо, хотя стену сильно подсвечивают с земли галогенными прожекторами, но за ними довольно темная узкая зона. С ГУМа праздничную иллюминацию уже сняли; правда, на крыше там автоматический поворотный прожектор и на стене еще два, но в час их обычно выключают, да и радиус их всегда один и тот же и нам не помеха.
Х и л к о в. Но как туда проникнуть? Не через парадный же вход.
Л ю б а р с к и й. Нет, конечно. Рабочие оставили после себя траншею между стеной и тыльной стороной здания — закрыли брезентом и бросили. Так и стоит с конца ноября, очень для нас удобно. Вход на трибуны, сзади, имеет эскалатор — для старцев политбюро построили в семидесятые. Его как раз теперь собрались демонтировать и двери там временные. Оттуда есть боковая дверь в колумбарий и главный вестибюль.
Х и л к о в (помолчав). Я все-таки не понимаю, как все это взрывается, если…
Л ю б а р с к и й (встает) Упреждающее устройство нашего изобретения. Действует безотказно. Боб и это вам объяснит в свое время, а пока, я думаю, с вас довольно.
Сцена восьмая. Понедельник, около полудня
Челобитьево на Клязьме. Коттедж буквой «А»: остроугольная двускатная крыша почти до земли. Подъезжают два автомобиля, из одного выходит высокая дама в норковой шубке и круглой шапке того же меха и в сапожках; из другой о. Елисей в том же облачении, что и в прошлой сцене, с толстой, как бы акушерской сумкой и с бутылью святой воды, завернутой в шерстяной шарф. Входят в дом. Анна Петровна проходит прямо в комнату, снимает шубу и вешает ее в открытый шкап в углу, продолжая говорить начатое на улице. Снимает и шапку и встряхивает головой, высвобождая массу каштановых волос, которые, впрочем, тут же собирает обеими руками в пучок назади и привычно перехватывает его резинкой. О. Елисей топчется в маленькой передней о коврик и нога об ногу, чтоб сбить приставший к подошвам снег. Комната о трех окнах в трех стенах, скандинавская мебель, у футона справа и слева по круглой, светлого дерева тумбочке в виде сужающегося книзу цилиндра, вроде кубинской конги на металлической трехногой подставке. На одной — старомодный белый телефон с диском и спиральным шнуром, на другой — темно-зеленая вогнутая ваза. Посредине небольшой квадратный стол, ничем не покрытый, на каждой стороне по жесткому стулу.
О. E л и с е й (входя и ставя сумку на стул, а бутыль на стол). Не извиняйтесь, Анна Петровна, не извиняйтесь, какие тут извинения. Вы говорите «пропал» — то есть что же…
A н н а П е т р о в н а (вперебив).
Простите, в церкви не могла яснее…
Я вернулась вчера утром…
О. E л и с е й. Вы кажется были заграницей?…
A н н а П е т р о в н а. Да, в Швейцарии, еще до их Рождества… у сына … вы знаете, что Кира…
О. E л и с е й. Да-да…
A н н а П е т р о в н а. …приехала утром вчера, его нет, ни записки, ни мессаж (произносит по-французски), вечером тоже нет, ночь провела одна, без сна почти.
О. E л и с е й. Он знал, что вы возвращаетесь раньше? Вы звонили ему?
A н н а П е т р о в н а. Нет, не знал. Я думала сюрпризом. А телефона мобильного у него нет, не признает! У него и компьютера нет. Не знаю, что делать. Обзванивать знакомых неловко, переполошатся, и он потом будет сердиться. Я здесь одна вчера места себе не находила, приехала сюда и решилась просить вашего совета. Я вам вчера еще звонила, но никто не отвечал, оставила мессаж, чтобы после службы с вами поговорить…
О. E л и с е й. Да, простите, поздно вчера пришел к себе и устал, было венчание…
A н н а П е т р о в н а. Я не знала, что монахи венчают.
О. E л и с е й. Венчал о. Феодор, но я перед тем служил позднюю литургию, надо было готовиться к всенощной… водосвятие… словом, прошу простить, что не перезвонил.
A н н а П е т р о в н а. Ну что вы… Я вам так благодарна, что приехали со мной. Вы, наверное, смертельно устали после службы.
О. E л и с е й. Нет, ничего, как обычно.
A н н а П е т р о в н а. Он мне только один раз написал в Женеву, еще до Нового года, очень коротко, я не знала что думать. Может быть, вы что-то знаете? Он ведь собирался сюда к вам на Рождество. Вы давно его знаете, вы, кажется, могли бы… не нарушая тайны исповеди, конечно, но хотя бы в самых общих чертах, если что-то…
Выдергивает из коробки бумажный платок и прикладывает к одному глазу и другому, комкает и держит в кулаке.
О. E л и с е й. То есть если вы подозреваете что-нибудь в том роде, что было тогда… увлечение какое-нибудь… Весьма и весьма сомневаюсь.
A н н а П е т р о в н а. Мы оба были тогда виноваты, как вы знаете, но потом между нами все наладилось. А тут без всякого предупреждения, без причины…(Плачет, тянет три платка один за другим и сморкается.) Простите…
О. E л и с е й (вздыхает, встает и прохаживается по комнате к окну и назад. Потом подходит к сумке и открывает ее). Не расстраивайтесь, будем молиться о нем, но не расстраивайтесь так, все объяснится, образуется… Но если не объявится еще день-другой, может быть заявить в полицию?
A н н а П е т р о в н а. Он будет вне себя. Он и так на дурном счету у властей после той исторiи со статьей.
О. E л и с е й. Какой истории?
A н н а П е т р о в н а. С его статьей о памятниках, не читали?
О. Елисей, который начал было доставать из сумки Богоявленскую икону, епитрахиль, и прочие нужные для службы предметы, останавливается и выражение его меняется, делаясь напряженным.
О. E л и с е й. Читал. (Глядя на икону, он указательным пальцем проводит несколько раз вверх-вниз по кости носа, потом слегка нажимает на кончик и тем будто выводит себя из задумчивости.) Что же, начнем? А то мне нужно еще три дома освятить, пока светло.
A н н а П е т р о в н а. Да-да, конечно, простите, что задерживаю.
О. E л и с е й. Нет, ничего.
Надевает епитрахиль, накладывает и завязывает поручи, ставит свечу в подсвечник, зажигает, другую дает Анне Петровне, наливает воду в медное ведерко, ставит туда кропило, открывает заложенный требник, крестится и начинает нараспев. Где-то глухо заиграл «Турецкий марш». О. Елисей замолкает и морщится. Aнна Петровна быстро задувает свечку и кладет на стол, бросается к ридикюлю, выхватывает плоский телефон и пытается выключить. Продолжает играть. Она хмурится и мимикой просит о. Елисея простить. Он вздыхает и кладет требник на стол. Aнна Петровна, тыкнув пальцем в телефон, подносит его к уху.
A н н а П е т р о в н а. Слушаю. Да, это я… Кто говорит? Где он? Что с ним? Что? Нет, не одна, а почему… — Священник знакомый… А с кем я говорю?.. Зачем? Подождите минуту. (Закрывает рукой телефон). Это о Юре. Что-то случилось. Просит включить громкоговоритель, чтобы вы тоже слышали.
О. E л и с е й. Ну так включите!
A н н а П е т р о в н а (нажимает что нужно и кладет телефон на конгу, рядом с белым аппаратом). Говорите. И назовитесь наконец!
Л ю б а р с к и й. Мое имя ничего вам не скажет. Ваш гость слышит меня?
О. E л и с е й. Да, я о. Елисей при здешнем Покровском приходе.
Л ю б а р с к и й. Отлично. Слушайте внимательно, Анна Петровна. Ваш муж в добром здравии. Он у нас не по своей воле, а задержан нами в субботу и, так сказать, привлечен в качестве свидетеля по важному делу. Ни кто мы, ни что это за дело, я вам сказать не могу, но могу сказать, что оно очень серьезно и что ваш муж будет освобожден через два дня и, вероятно, вам сам позвонит или прямо приедет на дачу. Однако вам ни в коем случае не следует обращаться в полицию и вообще к кому бы то ни было, если вы не хотите повредить мужу бесповоротно.
A н н а П е т р о в н а. Но… позвольте! Что это значит? Вы кто? ФСБ? Я бы хотела поговорить…
Л ю б а р с к и й (недобрый смешок). Нет, скорее наоборот… Пожалуйста, запомните все, что я сказал, дословно. Если забудете, вот о. Елисей напомнит. В Москву до четверга не ездите. Засим прощайте.
A н н а П е т р о в н а (хватает телефон и при этом сшибает трубку с белого). Постойте!
Стоит в растерянности с телефоном в слегка отведенной руке. В упавшей на пол трубке гудит зуммер.
О. E л и с е й. Что он, повесил трубку?
A н н а П е т р о в н а (медленно подбирая с полу трубку и не с первого раза укладывая ее на аппарат). Юрий говорит, что теперь с этими мобильными так и сказать неудобно, а как — неизвестно. Не повесил, не бросил…
О. E л и с е й (подумав). Н-да. Разъединил?
A н н а П е т р о в н а. Но что же это все такое?
О. E л и с е й. Не знаю, Анна Петровна, не знаю что сказать… (Снимает епитрахиль и щепотью гасит свечу.) Дайте знать если будут еще сведения. Я в другой раз приеду освящать, когда, может быть, Бог даст все разрешится к лучшему.
A н н а П е т р о в н а. Нет, раз уж вы здесь… лучше уж освятите…
О. E л и с е й (поколебавшись надевает опять епитрахиль). Ну хорошо.
Зажигает свечу, Анна Петровна затепливает от нее свою; он медленно крестится; сейчас же и она, но скоро и мелко. Он раскрывает требник и начинает читать.
Сцена девятая. Понедельник, в то же время
Кабинет, он же и спальня, в той же московской квартире. Окно не совсем посередке, ближе к правой стене. Паркет елочкой, крупный, с щелями. Раздвижная софа стоит поперек и делит комнату пополам. Слева розового дерева бюро под зеленым сукном, низкий бельевой шкап с металлическими шарами вместо ручек ящиков, в углах по обе стороны окна зеленоватые кресла, одно с подножьем, и возле него напольная лампа под белым цилиндрическим абажуром, у другого столик полумесяцем, на нем маленькая книга на латыни в хорошем переплете, рядом затрепанный роман Чандлера с мрачной блондинкой на бумажной обложке, обеими вытянутыми руками держащей револьвер, наставленный на улыбающегося Филипа Марло в низко надвинутой шляпе.
На полу к ножке бюро прислонена картина в хорошей резной раме. Хилков берет ее и, сев в кресло, рассматривает. По проселочной дороге идут, удаляясь от зрителя, мужчина и женщина, он в светлом саржевом костюме и соломенном канотье, она в голубом платье с юбкой воланом, в легкой, полупрозрачной, тоже голубоватой широкополой шляпе с круглой тульей. Идут под руку, отбрасывая тень поперек дороги и чуть назад; у нее в левой руке сложенный парасоль. По обочине справа все заросло крапивой, татарником, молочаем, огромными одуванчиками, иногда попадаются какие-то мелкие лиловенькие цветы на длинных стеблях и еще реже бледные маки. Слева низкие кусты очень густого боярышника, поверх открывается огромное желтое поле; над ним чистое кубовое небо.
Хилков не мог оторваться. Картина напомнила ему что-то, в подлинности чего он не сомневался, что память держала, но не могла удержать. Увлекшись рассматриваньем, он готов был, подобно Симпсону в «Венецианке», вступить в картину и брести за этой парой, чтобы вспомнить, когда, где, при каких обстоятельствах это уже было. Отгородившись картиной от входа, он не видел, как вошла Констанция и остановилась у открытых на обе створки белых дверей с матовым пупырчатым стеклом. «Я вижу вам нравится», — сказала она.
Хилков вздрогнул и положил картину на колени, потом на прежнее место и встал.
«Так вы уж ухо`дите?» — сказал он.
«Да, скоро. Сидите-сидите, пожалуйста». Она прошла в комнату и села на софу с краю. Он сел опять в кресло.
«Я ненадолго: одной ногой сюда, другой — туда: кое-что взять, что-то оставить. Игорь должен вот-вот прийти, и мы сразу уедем».
У нее было отрешенное и даже горькое выражение, которое ей очень шло.
«Вам правда нравится эта картина?» — спросила она, бросив на нее безразличный взгляд.
«Очень! А вам нет?»
«Не знаю. Не было времени рассматривать. Да и некуда вешать». Она опустила голову но тотчас вскинула ее.
«Чья это?» — спросил Хилков.
«Одна из вещей, которые оставляются. Говорят, Коровин. Вообще это свадебный подарок»
Хилков еще раз взглянул на картину.
«Вон оно что. Кто же женился?»
Она сухо улыбнулась. «Игорь».
«Так он женат? Давно?» — спросил Хилков, не в первый раз в подобных случаях с удовольствием вспоминая классический диалог.
«Со вчерашнего». Снова то же быстрое движение головой снизу вверх.
«А, так он только что! Что же, рад буду познакомиться и поздравить».
Она взглянула на него, как будто хотела что-то сказать, но раздумала и отвернулась. Зимний свет из окна мягкой линией обводил ее твердо вьющиеся темные волосы и несколько бессарабский профиль с прямым, слегка утолщенным на конце носом. Хилкову показалось, что глаза у нее «налитые», как говорили в его детстве.
«Какое у вас редкое имя», — сказал он.
«Что?» — переспросила она, не поворачивая головы.
«Я говорю Констанция — какое редкое для русской имя».
«Ах да… — Теперь она повернулась, и Хилков увидел, что ее глаза в самом деле полны слез. — Пожалуй, не зовите меня так больше. Это не имя, это прозвище, так меня звали… там… Нинка — конечная станция».
«То есть… в каком же смысле?
«Да во всех, — сказала она, опять отвернувшись, и, достав бумажный платок из кармана, быстро отерла глаза и, скомкав, швырнула в корзину под бюро. — Простите».
Хилков не нашелся что сказать, и в натянутом молчании послышалось, будто в корзине шуркнула мышь.
«Вы не спросили, где — там. Прозвище еще с Икши. Любарский ведь рассказал вам мою историю». Она шмыгнула носом, высморкалась, бросила в корзину новый комок и на сей раз промахнулась.
«Да, кое-что… С сильным волнением… Он ездил туда к вам. И мне даже показалось по некоторым признакам, что он к вам неравнодушен», — осторожно сказал Хилков.
Она вздохнула,
все также глядя в сторону, и тихо пробормотала: «Любарский гнев, любарская
любовь…» Потом взяла со столика Августина, рассеянно перелистала и положила
назад. «Юлькагосыч был мой любимый учитель литературы. Мы ставили пьесы: «Свадьбу
Кречинскаго», «Пугачева»… Я играла Пугачева
(декламирует низким голосом): «Как я устал, как режут сапоги, средь желтой ржи дорога ржет
в пространство…»
Хилкову вдруг показалось, что она сейчас расплачется. Но она только туманно улыбнулась воспоминанию и притихла. Потом достала из маленькой продолговатой сумки пачку «Астора» и зажигалку, вытянула длинную сигарету и закурила.
«Приемные родители назвали Нинель — это в восьмидесятые-то, вообразите! Я рано от них ушла, в седьмом классе. Спала на всех десяти московских вокзалах по очереди, снимала углы и сараи… Потом Юлькагосыч предложил жить у них с женой, она была тоже учительница, музыки. Кончилось это худо, конечно».
Она стала искать куда бы сбросить пепел, и Хилков достал из кармана пиджака блокнот, снял с деревянных колесиков-скрепок полукартонную обложку с зубчатым краем и положил перед ней на Чандлера.
«Не загорится? — Она пощелкала сигарету указательным пальцем над листом. — Все меня до и после звали Ниной, конечно, и так и крестили, когда уж мне было двадцать пять. Но Констанцией иногда пользуюсь, меткое слово».
Хилкову захотелось спросить ее об одной вещи, и он про себя примерял так и сяк вопрос, но тут в передней раздался звонок.
Сцена десятая
Он вышел в коридор к дубовой двери с щелью для почты и отворил ее. Стоявший на пороге поздоровался и, потопав на коврике у дверей, вошел. Поставив палку в угол и сняв перчатку, он подал Хилкову руку, назвался Игорем Холодковским, и эта фамилия нелепо удостоверялась свежестью человека только что с мороза. Он сказал, что о Хилкове много слышал, аккуратно повесил пальто на вешалку и, взяв опять палку, прошел в кабинет. Нина поднялась навстречу, и он взял ее руку в свои обе, чуть дольше чем на миг заглянул ей в глаза и сел в другое кресло.
«Такси придет через полчаса», — сказал он и, отстегнув механический карандаш и достав клочок исписанной бумаги, положил его перед собой и начал что-то там марать. Он был немного похож на молодого Бунина, но породистей: те же усы с узким пробелом посредине, та же стриженая бородка, прекрасный нос с небольшой горбинкой под самым переносьем, тонкие брови дугой с изломом, слегка припухшие веки и чуть навыкате, небольшого разреза глаза, на висках выемки, плотные русые волосы, зачесанные влево на пробор и плавной линией наезжающие на ясный высокий лоб.
Х и л к о в. Позвольте вас поздравить — я слышал, вы вчера женились.
Х о л о д к о в с к и й (подняв голову, без всякого выраженья). Благодарствуйте. Кто вам это сказал?
Н и н а. Нашему пленнику понравилась картина, и я сказала, что это свадебный подарок.
Х о л о д к о в с к и й (посмотрев на Нину). Нашему? (Повернувшись к Хилкову.) Вам она действительно нравится?
Х и л к о в. Да, чудесная. Удивительно притягательное что-то в ней есть. Я долго ее разглядывал и едва не пошел за ними по той же дорожке.
Х о л о д к о в с к и й. Если пристально разглядывать вещь, она будет так же пристально разглядывать вас.
Х и л к о в. Да, пожалуй, что так.
Х о л о д к о в с к и й. Если вам она так нравится, возьмите ее себе.
Х и л к о в. То есть с какой же стати? Помилуйте. Я совершенно искренно сказал, мы ведь не черкесы, чтоб дарить хваленную гостем вещь.
Х о л о д к о в с к и й. Мы все тут гости, и я тоже совершенно искренно дарю вам ее. Ваша решимость нам помочь заслуживает гораздо большего, чем этот пустяк.
Х и л к о в. Если и не Коровин, однако совсем не пустяк. И что же скажет ваша жена?
Н и н а. Я буду только рада — она мне совсем не нравится.
Х и л к о в. Как? Это вы?!
Н и н а. Да, я. Вчера мы обвенчались.
Х и л к о в. Вот оно что! Я понятия не имел, вы ведь ни словом тогда в театре… Да и теперь… Что же, от души поздравляю.
Н и н а. Спасибо.
Х и л к о в. Поразительная новость однако! (Пауза.) Что ж, если вам и правда картина не нравится, я возьму, но только с тем, что взамен подарю вам что-нибудь, что вам пришлось бы по душе. У меня есть замечательная английская ваза, настоящий Данмор, хотите?
Х о л о д к о в с к и й. А что на это скажет ваша жена?
Нина тушит сигарету о блокнотную крышку на столике; Холодковский, чуть поморщившись, стряхивает окурок и пепел в корзину и машинально начинает чертить и штриховать на картоне.
Х и л к о в (смеется). Только рада будет — она ей никогда не нравилась! Но вы ведь потом уедете за границу… Это и будет ваше свадебное путешествие?
Нина криво прикусив губу смотрит на Холодковскаго, тот рисует карандашом и неразборчиво бормочет что-то, что Хилков принял за «да, post mortem».
Х и л к о в. Что, простите?
Х о л о д к о в с к и й. Говорю, там посмотрим (Нине, которая достала было другую сигарету.) Если можно, не курите больше, голова раскалывается.
Н и н а. Опять мигрень?
Х о л о д к о в с к и й. Не думаю. Просто здесь накурено. Я открою форточку, если вы не против.
Холодковский встает и, подойдя к окну, нажимает на рукоять сбоку от подоконника, которая шарнирным механизмом отворяет внутрь узкую двойную фрамугу.
Х и л к о в. Мигренью, кажется, страдает Любарский.
Н и н а. Он много чем страдает. Физические недуги раньше понимались как внешние признаки болезней внутренних.
Х и л к о в. В России так не понималось, убогих и калек жалели.
Н и н а. Не всяких, горбунов, например, избегали, видели в иных увечьях следствия грехов отцов. В Тамани, кажется, прямо так и говорится.
Х и л к о в. Ну коли уж брать нашу словесность в свидетельство, то вот в «Муму» как будто наоборот.
Н и н а. Ну что за пример… Он же кивает на Герасима-грачевника…
Х о л о д к о в с к и й (перед тем писавший что-то на блокнотной обложке, поднял голову и посмотрел на Хилкова). …У Фомы Аквинского где-то есть, что Господь посылает видимые физические пороки, часто постыдные, чтобы указать на бо`льшие, людям невидимые, и тем смирить смертоносность этих пороков. Гордость всего чаще.
Х и л к о в. Хм… да, может быть. Как бы обратное Дориану Грею. (Пауза.) Можно ли узнать, кто подарил вам эту картину?
Х о л о д к о в с к и й. Один знакомый монах. Ему досталось в наследство от дяди, известного собирателя и театроведа, сына Шпета.
Х и л к о в. Позвольте, тогда я его кажется знаю… Его не Елисеем зовут? При храме в Черкизове?
Х о л о д к о в с к и й. Да. Вы его знаете?
Х и л к о в. Как же! Женя Стратоницкий! Мы учились в университете на одном курсе, но на разных факультетах, были довольно близки, и дядю его я видел однажды. Какое совпадение! Я и теперь вижусь с о. Елисеем иногда, это ведь недалеко от нашей дачи, и… А как вы его знаете?
Х о л о д к о в с к и й (вдруг встает). Почти случайно. Да, совпадение… Что ж, тем лучше. Простите, нам пора, такси, наверное, ждет внизу. Мы, вероятно, увидимся еще завтра утром.
Холодковский и Нина идут в другую комнату и выносят оттуда в коридор по тяжелому рюкзаку; Игорь помогает Нине надеть тот, что меньше, и навьючивает на себя другой. Хилков понимает, что` оттягивает им плечи, и с особенным чувством пожимает протянутую руку: ее, потом его, и, закрыв за ними дверь, медленно возвращается в комнату.
Сцена одиннадцатая
Хилков остановился возле картины на полу, поднял ее на уровень глаз и поставил назад, лицом к стене. На столике возле софы, где сидел Холодковский, лежала плотная обложка его блокнота с жженым следом от погашенной сигареты, сплошь покрытая на одной стороне красиво оттененными карандашом картушами, дорическими капителями, остроносыми профилями, наложенными один на другой. Были тут и отрывочные и отчасти неразборчивые записи («Вкушать — снедать — жрать (вкушать жертву!). Мир — музыка, мы подбираем к ней слова. Муму — Фома. Мигрень от грима»). Под картонной обложкой лежал лист бумаги с черновиком стихов, записанных кругом мелким почерком, но его Хилков оставил лежать где лежал, достал из кармана блокнот и зубец за зубцом вставил обложку назад в колечки.
Действие Третье
Сцена двенадцатая. Вторник, 2 часа пополудни
Большая комната в той же 236-й квартире на семнадцатом этаже, служащая вместе гостиной и столовой. Высокое двустворчатое, двойного стекла окно, точно такое же, что и в «спальном кабинете» и на кухне, с узкой фрамугой во всю ширину, открываемой рычагом справа от глубокого подоконника, который, как и там, служит удобным сиденьем. Как и в прошлый раз, на нем боком сидит Сороканич и курит, стряхивая пепел в карибскую раковину. За прямоугольным столом наискось друг от друга сидят Хилков в рубашке без пиджака и Веригин в темном джампере: этот молодой человек несколько напоминает доктора Живаго неопределенностью и оттого неудобоописуемостью заурядной внешности, когда, кроме светлых волос да некоторой курносости, заметить особенно нечего. Впрочем, Веригин носит элегантные эллипсоидные очки без оправы. В кресле в углу Любарский в белом вязаном кардигане, нога на ногу.
Л ю б а р с к и й (обращаясь к Хилкову). …Да, «Годы ученья» дали импульс. Теперь, когда вы знаете ее настоящее имя, вы и сами, наверное, догадаетесь.
Х и л к о в. Сдаюсь.
Л ю б а р с к и й. Подсказка — по инициалам участников.
Х и л к о в. Хм… (Смотрит перед собой на шашечную скатерть. Веригину через стол.) Простите, я не расслышал ваше имя-отчество?
В е р и г и н. Андрей Андреевич. Андрей.
Л ю б а р с к и й. Вам, может быть, пригодится знать, что Андрей — единственный среди нас убежденный монархист.
Веригин слегка наклоняет голову в знак полушутливого признания справедливости сказаннаго.
Х и л к о в. Н-да. Остальные, надо полагать, бомбисты-легитимисты.
Л ю б а р с к и й (морщась). Вы не можете не зубоскалить.
Х и л к о в. Ну простите, больше не буду. Борис… Андрей… Нина… Игорь… Но кто «ш»? Вы?
Л ю б а р с к и й. Для затычки. Не придирайтесь. И меня в институте одно время звали Шах — находили сходство. Он как раз тогда приезжал в Москву.
Х и л к о в. Без вас — «бани»…
Сороканич хмыкает.
Л ю б а р с к и й. Все-таки тянет вас за язык. Вы, как и Игорь, любите подбрасывать и ловить слова.
Х и л к о в. Он иногда роняет… По ассоциации с «Башнями», я вспомнил — во втором действии там у Моргулиса топорные кремлевские декорации на заднем плане, и Спасская…
Л ю б а р с к и й. Да… (Подходит к окну.) Мы с Веригиным только что из Питера, жили в гостинице, чуть ниже чем здесь: какая все-таки разница в видах, в композиции ландшафта! Там ровное болото, все здания выше одно другого только крышами, не фундаментами. А тут все на холмах, отсюда хорошо видно…
Х и л к о в. На семи?
В е р и г и н. На семи — как Афины, Рим, Киев.
Х и л к о в. Все на семи? Почему?
В е р и г и н. Потому же, почему у семи нянек дитя без глазу, а Сороканич семи пядей во лбу. Так положено для великих стольных городов.
Молчат. Все глядят в окно.
Л ю б а р с к и й. И на каждом холму рябой людоед поставил по башне.
Пауза.
В е р и г и н. В Манхаттане у каждой башни свое имя. Да и вся Америка задумана как «град на горе». Небо царапать. Посмотрите на доллар с исподу.
Х и л к о в (подходит к окну). Жуткое слово — «небоскреб». Как ногтем по грифельной доске.
В е р и г и н. А знаете его историю?
Х и л к о в. Нет.
В е р и г и н. Вильям Дженни, с максимгорьковской кличкой «Барон», построил первый.
Х и л к о в. В Манхаттане?
В е р и г и н. В Чикаго. В двенадцать этажей, высотой в сто восемьдесят футов — ниже этого метров на… (встает и тоже подходит к окну и смотрит вниз, отодвинув штору и тюль) двадцать. Сказал: «Мы хотим достичь высоты Вавилонской башни, чтоб крышa здания скребла небесную твердь».
Сороканич пересаживается с раковиной в руке в кресло в другом углу от окна, зажигает спичку о каблук, закуривает и гасит спичку встряхом кисти.
С о р о к а н и ч. Когда это было?
В е р и г ин. Когда? Не помню точно, в конце века. Строили два года. Курьезно, что здание принадлежало агентству страхования жилищ. В 1931‑м снесли,
то есть в том же, что и храм (кивает в ту сторону реки). Меня водили на это место, там теперь банк, в три раза выше.
С о р о к а н и ч. Высокое железобетонное здание лучше всего взрывать на уровне приблизительно одной трети общей высоты. Это, например, — на девятом или на десятом.
Л ю б а р с к и й (смеется). Ты редкий человек, Боб. Творческий разрушитель. Тебя не хватало большевикам в тридцатые.
С о р о к а н и ч. Да они и разрушать толком не умели. Мука смотреть их хронику, как они и так и сяк разламывали этот храм.
Л ю б а р с к и й. Ты бы сразу распистонил, я понимаю.
С о р о к а н и ч (пожимает плечами). Все лучше, чем так, по кускам.
Л ю б а р с к и й. Это потому, что ты неверующий.
С о р о к а н и ч. А ты?
Л ю б а р с к и й. Я тоже, но все-таки… (В дверь звонят.) А вот и наши верующие прибыли.
Сороканич аккуратно кладет дымящуюся сигарету поперек раковины и выходит в переднюю. Оставшиеся молчат.
Сцена тринадцатая
Входят Холодковский и Нина. Хилков один встает, остальные не здороваются, как люди ненадолго разошедшиеся по разным комнатам и теперь опять собравшиеся; она садится в кресло, опростанное Сороканичем, он — на свободный стул у стола, против Хилкова. Сороканич занимает прежнее место на подоконнике, переместив туда курительные принадлежности. Веригин продолжает стоять у окна.
В е р и г и н. Вот Боб говорит, что храм лучше было сносить, чем взрывать.
С о р о к а н и ч. Я этого вовсе не говорил, скорее наоборот.
Х о л о д к о в с к и й. Какой храм?
В е р и г и н. Тот самый.
Х о л о д к о в с к и й. «Снести здание» — вообще странное выражение: куда снести?
С о р о к а н и ч. С лица земли.
Х о л о д к о в с к и й. На дно морское.
В е р и г и н (Хилкову). Знаете ли вы о проекте Селиверстова? Он его подал когда там еще ничего не было и о восстановлении говорилось как о вещи несбыточной.
Х о л о д к о в с к и й. Как же ничего не было: я еще помню круглый бассейн хлоровонной зеленой воды, над которой зимой клубились густые цветные испарения как слой тумана, и оттуда доносились всплески и вскрики под какую-то танцевальную музыку…
Л ю б а р с к и й. Ты уже это говорил, этими самыми словами.
Х о л о д к о в с к и й. У меня нет больше новых слов, все вышли.
В е р и г и н. Так не знаете об идее Селиверстова?
Х и л к о в. Кто это?
В е р и г и н. Художник, иллюстрировал книжки. Он предложил на месте храма построить маленькую церквушку, по образцу Покровской на Нерли, а над ней и вокруг из тонких серебристых прутьев из титана точно воспроизвести контур прежнего храма, как бы призрак его, с подвешенными эоловыми арфами, чтобы тихо позванивали день и ночь… Идеальный памятник.
Молчание.
Х и л к о в. В Кремле хотят ставить муляж Чудова…
В е р и г и н. Да. Как у немцев, когда ставят на капитальный ремонт. Называется «Корпус 14». Гадость. За что они ни возьмутся, все обречено и заведомо и как-то оглушительно бездарно.
Молчат. Холодковский что-то записываеть на осьмушке бумаги, зачеркивает, снова пишет.
В е р и г и н. Спасский храм разрушили 5-го декабря, сразу после последней крупной переделки капища Певзнером. Я думаю, что генеральный замысел Дворца Советов, обезьяний, как всегда и все у них, был поставить на месте храма Спасителю храм поклонения если не живому, то во всяком случае внесмертному вождю и спасителю угнетенного человечества так, чтобы он находился в некотором архитектурном и зрительном соответствии с малым храмом с его нетленными диалектически-матерьяльными мощами. С любого из ста этажей начиная от пятнадцатого крипт был бы виден как на ладони. А чудовищную его статую на поворотном круге было бы видать из любой точки «Новой Москвы».
Х и л к о в. Зачем поворотный круг?
В е р и г и н. Гельфрейх хотел, чтобы он поворачивался за солнцем, на которое указывал бы народам, но это было технически трудно сделать при такой массе.
С о р о к а н и ч. Какой высоты?
В е р и г и н. Что, здание? Четыреста пятнадцать—четыреста двадцать метров, намного выше Эмпайр Стэйт.
С о р о к а н и ч. Нет, статуя.
В е р и г и н. Сто метров. Если поставить рядом с этим, макушка была бы вровень с окном.
Пауза.
Х и л к о в. Собственно, мы и сидим в одном из осколков этого замысла.
Долгая пауза.
Х о л о д к о в с к и й. Спасский собор в Чертолье поставлен был на месте Алексеевского женского монастыря, который из-за этого пришлось перенести в Красное Село. Снесли монастырь.
Л ю б а р с к и й. Правда, что выселенные монахини прокляли это место?
Х о л о д к о в с к и й. Глупости. Как можно проклясть освященное место? Но, конечно, восстанавливать ничего там не надо и нельзя.
Х и л к о в (Веригину). Вы вот сказали, что Америка задумана как град на горе.
В е р и г и н. Это, кажется, идея Августина, переиначенная, конечно.
Х и л к о в. Кстати, это ваш Августин в спальне?
В е р и г и н. Да, я оставил, спасибо, что напомнили.
Х и л к о в. Да, и вот мне пришла в голову любопытная параллель: Китеж, град праведных, на дне Светлояра-озера. Америка — город на горе. (Обращаясь к Холодковскому.) Наш общий знакомый полагает, что они поменяются местами: один всплывет, другой опустится, как возносящийся Капернаум. Выравнивание ландшафта.
Л ю б а р с к и й. У вас есть общий знакомый?
Х и л к о в. Да, как оказалось.
Н и н а. А вы оптимист.
Х и л к о в. Я? Почему? Это ведь не моя мысль. По-английски это слово звучит как «оптический туман», или «обман».
С о р о к а н и ч. Как раз под нами уже пятьдесят лет без перерыва продается оптический обман, который честно называется «Иллюзион».
Н и н а. Что там сегодня идет?
Л ю б а р с к и й. Всю неделю — трилогия Сокурова. Сегодня кажется «Телец».
Н и н а. Это премило. Завтра стало быть «Солнце»?
Л ю б а р с к и й. Может быть. (Хилкову.) Вы любите кино?
Х и л к о в. Терпеть не могу. Искусство основанное на обмане зрения не искусство вовсе, одна искусственность. Что только подчеркивают эти неизбежные кредитные титры, которые меня веселят и раздражают, особенно в начале фильма, когда не сбежишь. «Помощник ассистента режиссера по трюкам» — для чего мне это нужно знать? Раздавали бы уж программки у входа, как в театре.
Х о л о д к о в с к и й. В конце тоже мешательно.
Л ю б а р с к и й. … По комбинированным съемкам, а не трюкам.
Х и л к о в. Потом еще это совершенно никчемушное слово «Конец» в конце.
Н и н а. У Памфилова в «Начале» в конце появляется слово «начало».
Х о л о д к о в с к и й. «Начало» и «конец» — слова одного корня.
С о р о к а н и ч (слезая с подоконника и идя к низенькому буфету). А посему предлагаю на этом закончить эту содержательную дискуссию и начать другую: что будем пить? Предлагаю всем сайдкар. Нам с Игорем Владиславовичем нужно будет еще сделать еще одну инспекционную вылазку.
Н и н а. Я тоже поеду.
С о р о к а н и ч (наливая в высокий стальной стакан коньяку). Вам совершенно нечего там делать сейчас.
Н и н а. Мне лучше знать. Куда Игорька, туда и Нинка.
Пантомима: в одно время Любарский быстро взглядывает на Нину; Холодковский ловит ее взгляд и едва заметно качает головой; Сороканич задерживает над смесителем руку с толстой бутылкой куантро; а Веригин внимательно смотрит на Любарского и, оттянув вниз нижнюю губу, несколько раз проводит по ней мизинцем.
Х и л к о в. Браво! Это даже и не каламбур, а карамболь!
Н и н а. У вас тоже хорошо получается.
Х и л к о в. Да ведь я писатель, жонглировать словами у меня неотвязная привычка.
Н и н а. А я читатель, и у меня привычка лезть за словом в чужой карман.
Смотрит на Холодковского, улыбаясь. Тот опять чуть покачал головой, но теперь как будто одобрительно. Сороканич со стаканом отправляется на кухню. Хилков идет за ним.
Сцена четырнадцатая
Кухня, легкие сумерки. Сороканич вынимает из холодильника бутылку лимонного сока и наливает в стальной стакан.
Х и л к о в (садясь на рояльный табурет). Вы играете? У вас на кухне пианино. Почему?
С о р о к а н и ч (достает корытце с разгороженными ячейками для льда, несет его в рукомойник и водит взад и вперед под струйкой из крана, при чем раздается легкое потрескиванье). Мать играла. В комнате было мало места, а на кухне много… Это очень странная квартира. Я ведь внук «атомщиков Берии», их сюда поселили первыми. Весь этот гигантский улей тогда жужжал передовыми научными кадрами.
Высыпает ледяные кубики в смесительный стакан, закрывает его крышкой и начинает с грохотом опрокидывать вверх-вниз обеими руками. Стакан тотчас запотевает.
Х и л к о в. Вы, я вижу, мастер всякие коктейли делать.
С о р о к а н и ч. Да-с, аля вуаль эт аля вапёр. Но сайдкар месить куда приятнее: с птифуром все в масле кругом, вонь…
Х и л к о в. Кстати, о вапёр: какая жалость, что нельзя так устроить, чтобы ничего не взлетало на воздух, а чтоб домик просто провалился сквозь землю.
С о р о к а н и ч (усмехнувшись). Для этого нужен не взрыв, а подрыв. Но рыть пришлось бы очень глубоко и долго.
Х и л к о в (помолчав). Скажите, а что все-таки будет там потом?
С о р о к а н и ч (перестает встряхивать стакан, потом понимает). Потом? Потом там будет сравнительно мелкая воронка.
Продолжает смесительную операцию.
Х и л к о в. А вы не боитесь, что воронка обернется… в мужеском, так сказать роде?..
С о р о к а н и ч. Что? А-а… Типун вам на язык. Нет, мы все завтра в это время будем далеко отсюда. (Берет поднос, ставит на него шесть бокалов, разливает охряной коктэйль.) Яма на самом деле будет не очень глубокая, домик развалится и разлетится на сотни готовых надгробных камней из житомирского гранита и лабрадора. Растащат и будут осколки продавать по всей Европе еще двадцать лет.
Х и л к о в. А вокруг?
С о р о к а н и ч. Что вокруг?
Х и л к о в. Ну… в ближайшем соседстве…
С о р о к а н и ч. Если вы о посторонних людях, то площадь в это время года и суток совершенно пуста, но мы приняли меры к тому чтобы еще за сорок минут никто не мог случайно забрести. Там будут стоять барьеры и… наши люди. Мы вот скоро едем проверять на месте.
Х и л к о в. Разве у вас еще есть другие люди?
С о р о к а н и ч. Это вы у Любарского спрашивайте, он заведует конспиративной частью. Если же вы спрашиваете о коллатеральных разрушениях, то стена будет пробита или повреждена по длине метров на пятьдесят-семьдесят, может быть даже меньше. Осколки легче двадцати кил разлетятся по всей площади, но таких должно быть сравнительно немного. В ГУМе выбьет стекла. Собора не должно задеть, если вас это занимает. За Минина с Пожарским не ручаюсь.
Х и л к о в. Но скажите… глупый вопрос… эта ваша птифура размечет все так, что… костей и прочего не соберут?
С о р о к а н и ч (смеется). Kостей, то есть первого владельца, и вообще того, что называется original equipment, я думаю там давно нет, но вообще маловероятно, что будет что собирать, кроме кусков шевиота или подошв от штиблет.
Х и л к о в. А то, что под стеной зарыто?..
С о р о к а н и ч. Трудно сказать, но будем надеяться. Вначале, когда мы еще только фантазировали, было предложение, угадайте чье, обнести яму глухим забором, поставить с четырех углов вышки и держать в яме отборную сволочь — обсуждали даже кого поименно — сорок дней на хлебе и воде.
Х и л к о в. Чудесная идея. Очередь постоять на вышке была бы от Александровского. Сумки и карманы проверялись бы, чтобы не было шалостей. Все как и там. Вы ведь, конечно, знаете, что в саркофаг и стреляли, и плевали, и пинали его, бросали бутылки с чернилами и молотки, особенно в начале шестидесятых…
С о р о к а н и ч. Да. Но все это, конечно, ерунда. Подержите дверь, пожалуйста.
Берет со стола поднос и несет его перед собою в корридор.
Сцена пятнадцатая
Снова гостиная. Сумерки, но света не зажигают. Краткий, диктуемый поводом тост выпит, но все притихли и минутное молчание угрожает перерасти в гнетущее. Сороканич достает из глубины буфета высокий темно-синий футляр, из голубых шелковых недр которого изымает коническую граненую бутылку с хрустальным шаром на пробковой затычке.
С о р о к а н и ч. Это очень ценный, очень древний мартель, ему лет шестьдесят. Подарили отцу, когда он уходил из академии. Случай у нас самый расторжественный, поэтому давайте… в те же рюмки, простите это варварство… еще раз за успех дела.
Обходит всех и наливает, обнося Игоря, коктейль которого едва пригублен. Нина накрывает свою рюмку ладонью.
С о р о к а н и ч. Каплю?
Н и н а (колеблется, смотрит на Холодковскаго, убирает ладонь). Ну, каплю.
С о р о к а н и ч. Ну что же, выпьем за…
Х и л к о в. Можно теперь мне?
С о р о к а н и ч. Э-э… (Смотрит на Любарскаго.)
Л ю б а р с к и й. Как пленному, но почетному гостю…
Х и л к о в (встает и прочищает горло). У меня немного кружится голова и разбегаются мысли… Простите… Мне незачем говорить вам, что дело это, безучастным, но всей душой сочувствующей… сочувствующему… тьфу ты, сочувствующим зрителем которого вы пригласили меня таким оригинальным способом — это дело сопоставимо по значению — по мистической концентрации значения для будущего России — с делом столетней давности, когда, как вы, может быть, знаете, Флоренский с двумя близкими людьми в глубочайшей и страшной тайне изъяли из раки главу преподобного Сергия и схоронили ее в никому больше не известном месте. Они опасались осквернения мощей мерзкими хищниками и верили, что восстановление России возможно в некоей тайной связи с сохранением главы преподобного. Дело, которое вы теперь делаете… с другого как бы конца… разрушит гроб со скверными останками сумасшедшого злодея и тем развеет, хочется верить, магический морок, который тяготеет над всеми нами. Евреи вон сорок лет ходили в пустыне, пока не вымерли до одного — то есть до двух — все кто был в египетской работе. А тут, может быть, и столетний приговор, по роду преступления. Лишь бы не пожизненный, то есть я о жизни народа говорю. Простите, я слишком длинно… русский человек похмельчив, рот нараспашку, язык на плече… Но я хочу сказать…
В е р и г и н. Евреи, собственно, ходили сорок лет по кругу — им до обещанной земли там было две-три недели ходу. За сорок лет можно весь свет обойти пять раз, если знаешь, куда идешь.
Х и л к о в. Да, точно потерянные… Но я вот что хочу сказать: вы одним махом подрываете злую память, ибо памятники для того и ставят, чтобы поминали. Вон Борис Константиныч мне на кухне сейчас рассказывал о том, какой может быть плошадь завтра… И я бы на этом месте оставил яму на память, навсегда…
С о р о к а н и ч (поднимая рюмку). Что ж, давайте одним махом, так сказать…
Х и л к о в. Да, сейчас, сейчас. Я тут молча наблюдал за вами эти три дня… и я хочу сказать, что считаю за честь тут быть и страшно вам всем благодарен…
Я не знаю распределения ролей среди вас, только догадываюсь, но я желаю, чтобы каждому из вас все удалось сегодня и ангела-спутника завтра, куда бы вы ни разъехались потом… и что мы съедемся и свидимся когда-нибудь в недалеком будущем… в уже иной, чем теперь, стране.
Пауза. Пьют, одни стоя, другие сидя. Холодковский подносит бокал к губам, но не пьет.
С о р о к а н и ч. Страна уже и теперь немного иная. В прежней один из здесь присутствующих непременно оказался бы подсаженным или предателем, и нас бы всех приблизительно об это время арестовали и, пожалуй, недолго думая расстреляли.
В е р и г и н. Нину бы не расстреляли.
Н и н а. Да, дали бы пятнадцать лет лагеря.
В е р и г и н (поняв свою оплошность и меняя направление, обращается к Хилкову). Так вы хотите все это описать в виде романа? Или пьесы?
Х и л к о в. Скорее всего, ни то ни другое. Или и то и другое.
Л ю б а р с к и й. Кажется, у Пелевина есть что-то в этом роде.
Х и л к о в. Вот уж безвылазная дрянь; благодарю за ассоциацию.
Л ю б а р с к и й. А вы его читали?
Х и л к о в. Боже упаси.
Л ю б а р с к и й. Как же вы судите?
Х и л к о в. Довольно одного взгляда. Опытный орнитолог узнает одних птиц по полету, других по помету.
Л ю б а р с к и й. Ну, тогда он не орнитолог, а авгур.
Х и л к о в. Почему же? Если только вы авгура от Авгия производите.
Л ю б а р с к и й. Это, конечно, очень смешно. Впрочем, вам сколько я знаю, не только словесность, но и ничего в сегодняшнем дне не нравится.
Х и л к о в. Нет, почему? Мне в нем уже то нравится, что завтра он будет вчерашним.
Л ю б а р с к и й. Это всего лишь ловкая отговорка. Хотел бы я знать, как вы определяете по полету не читая.
Голоса уже некоторое время сделались громче, чем кажется их обладателям. Сороканич смотрит на часы.
С о р о к а н и ч. Ну, это вы уж без нас обсудите, у нас времени в обрез.
Н и н а. Интересное выражение. У одного поэта — как и мы, большого почитателя руин, — было записано: «Время поэзию убережет, /вечность ее равнодушно пожрет».
Любарский взглядывает на нее, Холодковский, усмехнувшись, на Любарского.
Х и л к о в. Да, я знаю о ком вы. Нашли после его смерти на грифельной доске. Лучшие его стихи. Там у него перед этим: «Время течет, как река, сквозь туман, / В темный безвремения океан».
В е р и г и н. Время не есть ли способ и образ измерения изменения? Мера перемены, так сказать?
Х и л к о в. Но ведь и время — понятие временное.
Х о л о д к о в с к и й. Это ваше открытие?
Х и л к о в. Нет, это было открыто любимому ученику: «Времени больше не будет».
С о р о к а н и ч. У нас его уже и теперь нет. Пора.
Все поднимаются со своих мест. Холодковский, Нина и Сороканич идут в переднюю и одеваются, за ними выходят Любарский и Хилков, но Любарский его останавливает на пороге комнаты.
Л ю б а р с к и й. Подождите здесь, пожалуйста, я сейчас, мне нужно с ними обговорить кое-что.
Х и л к о в. Но они еще вернутся сегодня?
Л ю б а р с к и й (с заминкой). Не все… сразу… подождите минуту.
Выходит.
Действие Четвертое
Сцена шестнадцатая
Х и л к о в. Ведь назначено на половину четвертого, не так ли?
В е р и г и н. Да, на три тридцать.
Х и л к о в. Неужели они будут полсуток там торчать на холоде?
В е р и г и н. Не совсем так. Но всех подробностей вам знать необязательно, как Любарский вам говорил, чтоб не отягощать совести.
Х и л к о в. Да, но я совершенно все-таки не имею понятия о том, как технически все это произойдет. Любарский темнит, когда доходит до этого пункта, а вы все ведете себя так, будто я опасно больной, в присутствии которого некоторых вещей нельзя упоминать.
Сцена семнадцатая
Любарский возвращается, пропуская вперед себя Нину в шубке и капоре. Она взволнована, глаза блестят. Подает Хилкову руку.
Н и н а. Спасибо вам, и простите нас.
Х и л к о в (смотрит ей в глаза, потом целует ей руку). Какая холодная! Простить — за что? Это я должен благодарить вас за такое неправдоподобное ко мне доверие.
Н и н а. Ну так прощайте, не поминайте лихом.
Х и л к о в. Разве мы не увидимся? А где же ваш муж?
Л ю б а р с к и й. Они с Бобом уже внизу.
Поспешно выходит с Ниной.
Х и л к о в (вслед). Но мы еще увидимся?
Л ю б а р с к и й (уже из коридора). Да-да, я сейчас…
Сцена восемнадцатая. Вторник 4 часа вечера
Солнце садится, вот-вот зайдет, сумерки, похолодало, от реки задувает сыростью с мелкими градинками и несет гарью и особенным московским запахом мерзлого мусора. Трое гуськом поднимаются от набережной вдоль Кремлевского сквера: Сороканич держит руки в карманах зимнего пальто с капюшоном и с большими деревянными пуговицами, за ним Нина с черной сумкой, последним Холодковский с палкой. Из-за Холодковского идут медленно. Сороканич выглядит забавно в инфракрасных, похожих на мотоциклетные, очках и с накладными усами; остальные двое без грима, хотя у Нины на голове русый парик вместо шляпы. Проходя мимо Набатной башни, Сороканич задерживается у мемориальной доски на стене около места убийства Бориса Ельцова, чтобы дать Холодковскому перевести дух.
С о р о к а н и ч. Не видел тут этой доски. Когда ее повесили?
Н и н а. Вы ведь знали его?
С о р о к а н и ч. Шапочно. Вы, кажется, тоже? Вот уж в ком две страсти уживались без крупных ссор.
Н и н а. Назовите одну, и я назову вам другую.
Х о л о д к о в с к и й. По-моему, Любарский в свое время явно пережал с русской литературой.
Н и н а (немного обиженно). У меня тогда ничего другого не было на свете.
С о р о к а н и ч. Женщины.
Н и н а. Это третья.
С о р о к а н и ч. Тогда не знаю. Мужчины?
Н и н а. Да будет вам. Тщеславие и зависть.
Х о л о д к о в с к и й (негромко). Де мортуис…
С о р о к а н и ч. Ну, этого у кого же нет, и с чем это не уживается!
Н и н а. У вас нет, у Игоря нет.
Х о л о д к о в с к и й. У меня есть. Я очень всем прохожим завидую, даже вот ему, например.
От Покровского собора к Царской башне им наперерез шибко идет монах с портфелем, в бархатной скуфейке, в серой куртке поверх подрясника, фалды которого забрызганы бурой смесью снега и дорожной грязи. Холодковский вдруг узнает в нем о.Елисея, бормочет «вот-те-раз» и, взяв палку под мышку, сколько может прибавляет ковыляющий шаг, пытаясь пройти незамеченным.
О. E л и с е й. Игорь Владиславич, постойте!
Холодковский делает еще несколько шагов.
О. E л и с е й. Да постойте же! Я вас издалека узнал!
Холодковский останавливается. Нина впереди тоже. Сороканич, не оборачиваясь, продолжает идти к площади.
Х о л о д к о в с к и й. Нина, вы идите, я скоро.
Нина колеблется, потом кланяется отцу Елисею и медленно переходит к Варварке.
Х о л о д к о в с к и й. Простите, мы не можем задерживаться, у нас срочное дело.
О. E л и с е й. И я догадываюсь какое. Не говорите ничего. Я еще вчера вечером тут кругами ходил, и сегодня мне что-то говорило, что я вас увижу где-то здесь. Ведь я был на даче у жены Хилкова, когда вы ей позвонили.
Х о л о д к о в с к и й. Не я, нет. Давайте отойдем к башне, тут на виду…
Делают несколько шагов от фонаря к стене.
О. Е л и с е й (на ходу). А я думал, что вы! Что это ваш голос.
Х о л о д к о в с к и й. Нет, не я. Но не ошибаетесь ли вы и относительно… дела?
О. E л и с е й. Не думаю. Я давно знаю мысли Юрия Павловича на этот счет, а когда узнал, что его… что он у вас, то тотчас понял. Тогда, когда вы исповедовались, не понял, а тут все сошлось.
Х о л о д к о в с к и й. Тогда… тогда очень прошу ваших святых молитв сегодня… и завтра, и… послезавтра.
О. E л и с е й. О да, конечно, всегда. Я только хотел сказать, что… я совершенно сердцем с вами… мое положение не позволяет… но я… я тех же мыслей.
Х о л о д к о в с к и й. Будьте осторожны, вас не должны видеть со мной тут… тут много камер понатыкано… и простите, мне нужно спешить…
О. E л и с е й. Да-да, конечно, это вы простите, что перехватил, я все ходил и всматривался… Я понимаю, вам многое предстоит…
Х о л о д к о в с к и й. Знаете, сказано, что покуда жив человек, ему все предстоит, а помрет — он сам предстоит.
О. E л и с е й. Это так, да, но человек, по счастью, не знает сроков, а Господь милостив и ваш недуг силен исцелить.
Х о л о д к о в с к и й. Да, по счастью… Ну, батюшка, прощайте, благословите…
О. Елисей ставит портфель между ног; Холодковский снимает шапку, наклоняет голову и складывает руки одна на другую, при этом палка падает с подскоком и несколько раз как бы бьется об тротуар. Откуда ни возьмись подлетает Нина, подбирает ее и тоже стоит наклонив голову. О. Елисей очень торжественно и изящно, соединив большой и безымянный, крестит их головы и произносит Троическую молитву. Они по очереди прикладываются к его руке и, не говоря больше ни слова, уходят на площадь. На Спасской бьет половину пятого.
Сцена девятнадцатая. Вторник, 5 часов
Веригин стоит у окна и смотрит на проблески редкого и легкого снега в столбе прожекторного света, падающего почти под тем же острым углом, что и снег. Хилков подходит к нему и тоже смотрит. Хлопнула входная дверь, и скоро в гостиную возвращается Любарский и садится на прежнее место в кресле.
Х и л к о в (поворачиваясь к Любарскому). Все это более чем странно, все эти уклончивости на ровном, казалось бы, месте. Не думаете же вы в самом деле, что я сейчас побегу доносить? зачем тогда было и затевать этот спектакль с умыканием. Не я ведь вас искал, а вы меня.
Л ю б а р с к и й. Не сердитесь. Мы все, конечно, знали, что вы никогда не донесете, а эта инсценировка умыканья была просто побочной гарантией, так как исключало вероятие какой бы то ни было предумышленности.
Х и л к о в. Как сказать — ведь это я пригласил Нину в Художественный.
Л ю б а р с к и й. Да, и тем невольно подсказали нам удобный в разных отношениях сценарий.
Молчат.
Л ю б а р с к и й. Вы поймите: при всей, как вы выразились, «концентрации мистического значения» того, что мы делаем, при всей нашей уверенности в том, что это событие — не сразу, может быть, спустя какое-то время — как сказать? санитазирует? санитаризует? санитаризирует? — ну, словом, очистит и освежит и обновит воздух путем уничтожения, так сказать, родника мертвой воды и приготовит поворот к настоящему возрождению — при всем этом тут неизбежно встает нравственная дилемма, потому что при всяком разрушении могут быть жертвы.
Х и л к о в. Но вы, кажется, взяли меры, чтобы исключить людские жертвы.
Л ю б а р с к и й. Да, мы приняли меры, чтобы люди не пострадали случайно, и вот скоро с Веригиным тоже отправимся туда ввиду этих мер. Но… Не знаю, как вы, сколько мне известно человек, в отличие от меня, верующий, смотрите на это наше предприятие с нравственной стороны теперь и особенно как посмотрите на него завтра, но… не знаю, как бы лучше выразиться… зло может существовать и без злого умысла и, может быть, даже без злодейства.
В е р и г и н. Я хоть, может быть, и мало верующий, но много читавший и вот полагаю, что зла не существует.
Х и л к о в. Зла не существует?
В е р и г и н. Нет.
Х и л к о в. Но позвольте… вы вот собираетесь уничтожить, как вам представляется, самую сердцевину зла в России, этот, как сказал Юлий Кагосович, родник мертвой воды — как можно уничтожить то, чего нет?
В е р и г и н. Это и так и не так, тут вся точка в слове «существует». Какую бы аналогию… ну вот разве трение существует? Нет, но только является — когда вот рукой проведешь по поверхности (проводит рукой по подоконнику), и чем быстрее, тем больше его чувствуешь — тепло, потом горячо, и можно сжечь кожу. Понимаете ли?
Х и л к о в. Не совсем.
В е р и г и н. Зла нет, потому что нет ничего доступного, вернее соположнего, соответствующего нашему бытию, что бы не было сотворено. Но возникает — чудное слово! то есть поднимается, подымает голову — некое следствие движения против воли «Сотворившаго вся»: в виде предупредительного тепла или, если продолжать тереть, в виде сожигающей страсти.
Молчат.
Х и л к о в. Интересно, что скажут в Чистом переулке.
Л ю б а р с к и й. Ничего не скажут.
В е р и г и н. Говорят, в семидесятые годы патриарх дал заключение тогдашним властям, что если тело ниже уровня земли, то оно и ничего, можно, склеп и склеп.
Х и л к о в. Какой патриарх?
В е р и г и н. Ну кто там был тогда. Пимен, что ли.
Долгая пауза.
Л ю б а р с к и й. Скоро пять. Нам нужно идти.
Х и л к о в. Как, уже? Так рано?
Л ю б а р с к и й. Нам не рано — последние мазки самые важные.
Х и л к о в. А мне что прикажете делать? Здесь куковать?
Л ю б а р с к и й. Да, очень прошу вас никуда не уходить и ждать Боба: он должен прийти часа за два и он… введет вас в курс последних приготовлений и укажет место, с которого можно наблюдать в безопасности для вас и для нас.
Веригин морщится и вертит пустой бокал большим и средним пальцем.
Х и л к о в. Но почему мне нельзя быть там поблизости? Меня никто не знает и не узнает.
Л ю б а р с к и й. Поблизости никого не будет, это очень опасно, а из близлежащих улиц вы все равно ничего не увидите.
Х и л к о в. Ну так хоть услышу.
Л ю б а р с к и й. Грохот будет такой, что слышно и здесь будет. Но главное не в том: всю округу очень быстро оцепят до Охотного и прочешут и будут задерживать всех, кто попадется, а вблизи площади будет очень немного прохожих в этот час, и вы как раз попадетесь. Поймите, вы не Карамзин, а мы не декабристы.
Х и л к о в. Но если оцепят так скоро, как вы говорите, то как же вы все, господа генваристы?
Л ю б а р с к и й. А мы уже будем, как любит говорить Боб, на всех парусах и на всех парах.
Х и л к о в. Так, стало быть, мы с вами не увидимся?
Л ю б а р с к и й. Может быть, и нет, хотя я очень надеюсь, что увидимся в недалеком будущем.
Х и л к о в. Не спрашиваю, куда вы скроетесь, — впрочем, вы тогда в театре упоминали заграницу.
Л ю б а р с к и й. Лучше вам этого не знать пока. Андрей, нам пора. Прощайте и еще раз спасибо за все. Не тяните с повестью или что вы там напишете о нас.
Х и л к о в. Да я уж начал. Ну, прощайте. И вам спасибо.
Хилков протягивает было руку Веригину, потом вдруг обнимает того и другого. Любарский и Веригин выходят в коридор.
Л ю б а р с к и й. Не ходите провожать до дверей, это лишнее.
Хилков кивает, будто понимает его резон (неуместная сентиментальность) и остается в комнате. После некоторой возни в передней, дверь открывают и осторожно захлопывают.
Сцена двадцатая
От реки поднимается к площади пара в обнимку: он в стеганой пуховой куртке, без шапки, она в серой заячьей шубке с башлыком. Через каждые десять нетвердых шагов останавливаются и целуются, причем у нее съезжает на спину башлык, открывая длинные темные волосы, и она пытается вернуть его на место, но он снова падает. У каждого в руке по развернутому наполовину сандвичу: она дурачась хватает зубами его сандвич, вытаскивая его из целофанной обертки; роняет на землю; дает ему свой; он проделывает с ним то же самое, но не роняет, а запускает в гражданина Минина; не долетев, сандвич шлепается об верхнюю часть пьедестала около золотой точки между «РОССIЯ» и «Лѣта» и падает, оставив на кофейном граните белую кляксу. Смеются громко, целуются. Оба явно пьяны. Пробило три четверти.
Веригин, в перетянутой ремнем серой офицерской шинели и в барашковой форменной ушанке стоящий за витриной «Полярного рейха» на углу Ильинки, машинально смотрит на свои часы и почти беззвучно стонет сквозь зубы. Чуть не рысью спешит наперерез.
В е р и г и н. Вернуться немедленно. Не видели барьера? Назад!
О н. Почему?
В е р и г и н. Потому что. Газеты читать надо. Паспорта предъявите.
О н (слегка испуган, достает из внутреннего кармана). Вот.
В е р и г и н (кивая ей). Ваш?..
О н а (роется в сумке, достает, подает). Вот.
В е р и г и н (открывает, несколько раз глядит то на фотографию, то на него, переворачиает несколько страниц, ее паспорта не раскрывает). Приезжие? Нарушаете? (Кивает на пятно на постаменте.) В пьяном виде исторические памятники оскверняете? (Молодые люди всерьез перепуганы. Веригин отдает им оба паспорта отчетливым жестом.) Можете идти. (Актерски помягчевшим голосом.) Пока что нельзя сюда по ночам, ребята.
О н. А что?..
В е р и г и н (доверительно). Капитальная реконструкция мавзолея. Обходите по Варварке или идите назад на набережную. Чтоб я вас тут больше не видел.
Оба с облегчением благодарят и поворачивают назад. Веригин провожает их взглядом, потом смотрит в сторону Никольской; снимает и снова надевает шапку и отходит опять на угол.
Сцена двадцать первая
Весь вечер Хилков писал в своем блокноте, пристраиваясь с ним то на подлокотнике зеленого велюрового кресла в кабинете, то на кухонном столе-одноножке, то на подоконнике в гостиной, сделав только два перерыва: однажды, чтобы смешать себе сайдкар по Сороканичеву примеру (и вышло недурно), в другой раз, чтобы сварить кофе в турецком кофейнике. Тишина была непроницаемая. Около часу, в очередной раз проходя по короткому коридору из одной комнаты в другую, он не в первый раз снял трубку телефона (он был мертв, как и раньше) и задержал взгляд на большой обрамленной фотографии, на которую раньше не обращал внимания. На ближнем плане чуть справа стояло раскидистое дерево у межи или урочища, размеченного частыми вешками; на среднем — поляна на косогоре; на дальнем — опушка леса и над ней сходящееся в перспективе небо. Он теперь только понял — и получил осязательное подтверждение, проведя пальцем по шершавой поверхности, — что фотография с фокусом: с переменой угла зрения пейзаж из осеннего (желтая листва дерева, горчичного цвета поляна, ржавый лес) становился зимним (черно-белые ветви голого дерева, черные вешки в снегу торчат особенно уныло, стальное небо) и затем все покрывается оттенками грубоватой летней зелени (причем небо лиловеет), прежде чем пожелтеть опять уже под очень острым углом, когда независимо от времени года под деревом появляется его тень.
Перечтя, он зачеркнул «шершавой» и надписал «шероховатой» и тотчас, зачеркнув выше, надписал «рубчатой»; ещё, перечтя, вставил птичкой «серого» между «плотного» и «снега» и вышел опять в корридор, чтобы убедиться в верности прилагательного. Потоптавшись у фотографии, он краем глаза увидал что-то белое на полу у двери: это была вдвое сложенная записка, брошенная сквозь почтовую щель с медной закрышкой. «На прощанье, — говорилось там, — сделайте одолжение и не уходите из квартиры до утра, и во всяком случае дождитесь Сороканича — у него для Вас важное известие. Очень Вас прошу понять и простить. Ю. Л. Записку сожгите тотчас».
Хилков задумался и посмотрел на часы. Потом обошел обе комнаты: в гостиной взял с подоконника раковину с окурком и отнес ее на кухню. Там поджег на плите записку и выбросил в ведро для мусора белый уголок с черной каймой и остатками пепла. На столе в гостиной, кроме того, стояло несколько бокалов с темно-янтарными кружочками на дне; один, невыпитый, прижимал к скатерти листок. Хилков допил его и взял листок с мокрым ободком от круглой ножки. Там было наскоро записано несколько строк:
Серебристые ребра храма
Отражаются в сотнях окон.
Но теперь идет другая драма,
И со дна колокольный звон.
«Идет» было вписано над зачеркнутым «грядет», которое, в свою очередь, над зачеркнутым «идет». Потом пробел и прибавление:
Подымались со дна, легки,
Словно воздуха пузырьки…
и больше ничего. Хилков положил листок в карман, потер угол глаза у переносья, потом другой, и вдруг решительно вышел в переднюю.
Сцена двадцать вторая
Глубокая ночь. Пустая площадь. Порошковый снег, очень редкий, виден только в толстом луче прожектора, падающем с крыши торговых рядов наискось к желтой от подсвета стене Кремля. Человек в пальто с поднятым меховым воротником и в лисьей шапке с опущенными ушами прохаживается взад и вперед от Воскресенских ворот до половины музея и назад на угол; одна рука в кармане, в горсти другой зажженная папироса. Поглядывает на башенные часы. Они бьют час, потом четверть, потом половину. К нему подходит другой человек в темнозеленом спортивном пальто и лыжной шапочке и что-то говорит — первый, судя по пару изо рта, отвечает, потом они говорят как будто одновременно и вперебой. Подошедший срывает с себя шапочку, сует в карман куртки, качает головой, еще что-то говорит, что-то передает из рук в руки и решительно уходит скорым шагом. Оставшийся делает несколько шагов вперед и, сняв шапку, глядит неотрывно в темное пространство между тылом слабо освещенного гранитного короба и ярко освещенной стеной, потом, отойдя еще к музею, подносит к глазам бинокль и смотрит, делает судорожное движение, будто хочет бежать туда, куда смотрит, но удерживается, нервно ходит взад-вперед, и снова глядит в бинокль, и снова ходит.
Сцена двадцать третья
В передней Хилков надевает пальто, мохнатую «носопрятку» и баранью шапку-
татарку. В это время дверь отпирают и входит Сороканич, бледный, что называется «лица нет». Снимает пальто и бросает на пол в передней. Идет в гостиную; Хилков, поколебавшись, тоже снимает и вешает свое пальто и идет за ним. Сороканич достает из буфета бутылку виски в виде ребристого кирпича с горлом и две рюмки, наливает, руки немного дрожат, пьет залпом.
С о р о к а н и ч. Хотите?
Х и л к о в. Нет, спасибо. Любарский оставил записку, что вы сообщите мне нечто важное, после чего я могу идти.
С о р о к а н и ч. Да, важное… Так не хотите? Ну, сейчас захотите. А я с вашего позволения или без оного еще одну. (Так же быстро осушает вторую.)
Х и л к о в. У вас кажется отклеивается ус, что случается в очень плохих детективных романах.
С о р о к а н и ч (не обращая внимания на раздражение Хилкова, резким движением срывает накладные усы и сует их в карман штанов; потом садится). Да, в романах… Вы третьего дня спрашивали, как можно инициировать детонацию птифура на большом расстоянии, да такой массы, да еще и периметрально заложенного. Любарский сказал тогда какую-то ерунду об упреждении. Никакого упреждения больше чем на две и шесть десятых секунды, да и то ненадежных, в схеме с такой огромной массой нет, а за две и шесть десятых из зоны полного поражения не выскочишь и катапультой. Должен быть человек, который, сидя внутри, вручную соединит провода с… ну, грубо говоря, с электромагнитым генератором и в нужное время тривиально замкнет цепь ключом.
Х и л к о в. И этот человек — Любарский?
С о р о к а н и ч. Любарский с Веригиным … следят, чтоб никто не забрел в зону.
Х и л к о в. Я думал, у вас для этого есть люди…
С о р о к а н и ч. Вы всех знаете, других нет. Все еще не хотите? (Наливает себе и подвигает другую Хилкову. Хилков встает и с видом ошеломленного человека, которому вдруг стал внятен говор воробьев, смотрит на него, пытаясь поймать его взгляд, но это ему не удается.) Еще вы вот спрашивали о распределении ролей. Нет, там не Любарский, там Игорь. Так было задумано с самого начала… То есть сначала была только фантазия Юлика и мой технический проект, и никого, кто бы… Он пришел с Ниной и вызвался… У него рассеянный склероз, Юлик разве не говорил вам?.. Паралич… Без хотя бы одной жертвы ничего нельзя было сделать: все другие варианты приводили бы к огромному их числу. Вот тут все его рукой написано, род обращения — это будет пущено в Интернет сразу после.
Х и л к о в. Но это чудовищно… И как же это возможно?.. И он только что женился…
Сороканич опять подвигает ему нетронутую рюмку и опрокидывает свою.
С о р о к а н и ч. Вот это-то самое скверное… Нина — боюсь, что она…
Х и л к о в. Что она — чтó?
Хилков втянул живот в подвздошьи и напряг плечи. Потом протянул руку к рюмке и выпил так быстро, что пролил немного на усы и бороду, и вытер рот платком; потом плюхнулся на стул и потер лоб и глаза. Сороканич отвернулся и, глядя в черное окно, сказал: «Она сидела в траншее у стены с двадцати трех. В ноль пятнадцать должна была войти внутрь с эскалатора, передать Игорю второй рюкзак с зарядом для нижнего отсека с саркофагом, и сразу выйти. Вы, может быть, спросите, почему она, а не я или Веригин: так они хотели, им нельзя было отказать. Я с инфракрасным биноклем ждал до часу, она не выходила, в час-тридцать я должен был ехать сюда, чтобы предупредить вас и уносить ноги».
Сороканич сидел теперь за столом, обхватив лицо руками на раздвинутых локтях, отчего кожа на щеках съехала к скулам, а широкий нос сделался еще шире.
«И вы боитесь… — сказал Хилков, хватаясь за соломинку, — что она не успеет выйти вовремя?»
«Я боюсь, дорогой мой Юрий Палыч, что она не выйдет совсем, — сказал Сороканич, не меняя положения и поэтому несколько придушенным голосом. — Они могли заранее так уговориться, хотя, конечно, возможно и то, что она уже там решилась и он не может ее убедить уйти. Или уже и не хочет».
Хилков встал и прошелся по комнате. Потом налил себе еще рюмку и уже не так торопливо выпил. Казалось, спирт согревает только верхнюю часть туловища тогда как конечности и живот оставались ледяными.
«Разве Любарский не ожидает что она выйдет?» — сказал он тихо.
«Они с Веригиным теперь сторожат один на углу Ильинки, другой Никольской», сказал Сороканич. «За десять минут до детонации они уйдут. По плану она должна мимо прожектора пройти стеной в Александровский, и они могут не увидеть ее в темноте».
«Но разве ничего нельзя сделать? Ведь еще есть время…» сказал Хилков.
Сороканич переменил положение, переместив теперь лоб на подставку из указательных и средних пальцев, большими упираясь в щеки, и так покачал головой.
«Ничего нельзя, — произнес он медленно. Посмотрел на часы. — Через час и семь минут все будет кончено так или иначе. Даже если вы позвоните сейчас в полицию, остановить нельзя — они там взорвут и себя и тех, кто попытается им помешать».
«Выходит, вы меня пригласили быть свидетелем самоубийства? Да еще двойного!» Хилков подошел к столу и крепко сжал руку Сороканича ниже запястья. Тот, вставая высвободил ее и, положив обе в карманы штанов, привычно присел на подоконник.
«Для принесения себя в жертву великому делу некоторые находили другое название. И никто не мог думать, что Нина…»
«Врете — все про себя так думали, но никто ничего никому не говорил», сказал Хилков, хлопнув ладонью по столу.
«Нет, я этого не думал. Никак не думал. Никак. У меня мелькнула эта мысль, когда она тогда выпалила приготовленным заранее каламбуром и еще когда взяла туда с собой какую-то икону, но это как раз выглядело естественно…»
Хилков вдруг вскинул голову.
«Постойте, почему вы знаете, может быть, она уже вышла? Или выйдет в последнюю минуту? Да, может быть, оба вышли. Может быть, она его уговаривает и поэтому не выходит! У вас, наверное, есть телефон Любарского».
Сороканич устало посмотрел на него и очень медленно покачал головой.
«Он не выйдет, а она — да, конечно, очень даже может быть. Но если в последнюю минуту… то сами понимаете. Я только сказал, что опасаюсь, что она решилась… Всякая телефонная и электронная связь с самого начала исключены, вы ведь знаете».
Хилков почувствовал, что что-то стиснуло ему затылок, и покраснел.
«Я никогда бы не согласился, если б знал… А теперь вы все разбегаетесь, и оставляете меня расхлебывать… Это не просто вероломно, но… — он подбирал нужное слово из сравнительно небольшого набора таких слов и, не найдя ничего более подходящего, сказал: — …подлость. Любарский тогда сказал: действует безотказно. Какой цинизм, какое гнусное краснобайство!»
Сороканич опять посмотрел на часы. Потом взял со стола конверт и сунул его во внутренний карман пиджака.
«Может быть, вы завтра другое скажете. Я ведь еще одного опасаюсь — что Юлий наш Кагосыч не уйдет оттуда вовремя или даже ринется туда за пять минут, если она не выйдет. Он ведь любит Нину, вы, может быть, заметили.
Хилков ничего не сказал и, отойдя, прислонился к стене, заложив руки за спину.
«Простите меня если „найдете это в себе“, как говорят французы, — проговорил Сороканич. — Сказать вам всего я не мог, это не моя тайна, а Игорь не хотел, чтобы вы знали. Вообще привлечь вас свидетелем была не моя идея, я на самом деле был против. Угадайте чья. Но расхлебывать вам ничего не придется, вас никто ни в чем не заподозрит. И вы ничего худого не сделали. Его ждал полный паралич и трудная смерть от удушья. И он сам вызвался. А с Ниной ничего еще не известно, мои опасения вполне могут оказазаться напрасны,
и я может быть зря сгоряча так вас возмутил».
«Будто его одного не довольно для возмущения, — вскричал Хилков, подскочив к столу. — Вот вы о нем уже говорите в прошедшем времени… а ведь они там еще живы! Рядом с гнилым заспиртованным трупом, в жуткой черноте склепа, с вонючим рюкзаком под ногами».
Сороканич поморщился: «Оставьте эти красоты для своего романа. И, пожалуйста, не кричите — половина третьего ночи, за стеной соседи. Мне, поверьте, горше вашего — вы их знали два дня, а я три года.
Каждый из них внезапно почувствовал, что сказать друг другу больше было решительно нечего, будто все слова до единого неожиданно оказались исчерпаны. И когда Сороканич все-таки нарушил молчание и сказал: «Но, может быть, вы правы, и она уже где нибудь на Пречистенке», то обоим стало неловко, и он тотчас встал. «Мне действительно нужно уходить, теперь даже бежать. Вот ключ, заприте квартиру. На всякий пожарный такси возьмите не у дома, а где-нибудь подальше, в стороне от набережной. Если хотите, через час поднимитесь на смотровую площадку. Бинокль у меня на столе. Черным ходом до двадцать четвертого этажа. Вот этот ключ отопрет дверь на площадку. Выбросьте потом всю связку где-нибудь по дороге, лучше в речку или в канализацию».
«То есть вы нескоро рассчитываете вернуться, — бледным голосом полуспросил Хилков.
«Как карты домика лягут, а то, может, и скоро, — мрачно усмехнулся Сороканич, подбирая с полу пальто, вешая его в шкап, доставая оттуда коричневую куртку на пуху. — Не поминайте лихом. Такие дела чисто не делаются. Прощайте». Оба понимали, что рукопожатия не будет.
Сцена двадцать четвертая
Было без двадцати три, и идти и даже бежать туда было поздно. В «спальном кабинете» он снял со стула забытый свой галстук, висевший сбоку, и на ходу надел его и кое-как подтянул толстый узел. Никогда в жизни не уходил он из чужого места так налегке, даже без портфеля, и ему все казалось, что он еще что-то забыл тут. На столике под торшером лежал другой листок, оставленный Холодковским в понедельник. Тогда Хилков даже не посмотрел на него, а теперь так поспешно схватил, что он выпрыгнул из его руки и спланировал под софу, и он некоторе время слепо шарил, стоя на коленях, пока не нашел его. На одной стороне был сильно исчерканный, с трудом читаемый черновик; на обороте эти стихи, казалось, были переписаны набело, но потом опять пошла правка. Однако это уже было разборчиво: отрывок чего-то, без начала и конца:
…И на озере Чад
Львы купают своих чад,
Те резвятся и урчат,
Львицы ласково ворчат.
А гишпанская шпана,
На могиле Безымянного
Командора дотемна
Поджидает Дон Гуанова
Появленья, и луна
Освещает снег летучий,
И сквозь ветра стон тягучий
Слышно будто блеянье
В Расее и в рассеяньи:
«Не сегодня и не завтра
Мы не станем пить за автора
Небывалой этой драмы;
До тех пор, пока… пока мы
Не узнаем, удалось ли
До зари иль сразу после
Третьей стражи в аккурат
Раздраконить —
(Аппарат? Наркомат? Эмират?).
Вот какой рассеянный…»
Далее шел изящный спиралевидный росчерк в виде юлы на тонкой ножке и какая-то фраза, тщательно вымаранная вдоль и поперек. Хилков с минуту не двигался, трудно глотая. Потом сложил листок и вместе с первым положил в свой блокнот. В коридоре возле уборной была другая дверь на черную лестницу.
Сцена двадцать пятая
На черной лестнице на каждом этаже тускло горел лампион на бронзовом кронштейне. Бессонно-зеленоватые стены. Серые каменные ступени; площадки покрыты шестиугольной плиткой. На каждом этаже в углу между дверями квартир прямоугольный люк для сброса мусора. Широкие рифленые перила полированного дерева; металлические балясины, крашенные той же краской, что и стены, похожие на тонкую конскую ногу.
Хилков медленно поднимался, считая ступени: по двенадцати на пролет. Итого сто без малого. От девятнадцатого этажа пошло по шести дверей на площадку вместо пяти. В середине последней площадки была крашенная мелом дверь с черной надписью по транспаранту: «Посторонним вход строго воспрещен!» На ней и на потолке над ней торчало несколько горелых спичек, вокруг которых образовались кляксы из копоти. Дверь часто красили, но сквозь белила там и сям проступали простые бранные слова всех трех типов склонения. Хилков достал ключ, с трудом отпер английский замок и поднялся еще на пять высоких ступенек.
Вторая обзорная площадка была под последним, самым узким отсеком здания, заканчивавшимся шпилем. Отсюда открывался широкий, щемящий вид на излучину мертвой реки, поверх Устьинского моста; она сплошь была покрыта тусклым, жирным на ощупь парафином с пятнами копоти, в изломах и напластованиях ближе к берегам, с темной узкой полосой, полной крошева посередине. Хилков уже утром на другой же день понял, где его держат, хотя окна Сороканичевой квартиры выходили на северо-восток и видны были только разновысокие крыши невзрачных переулков.
Тут был грубый пол, весь в серых плитах, с желобами для стока дождевой воды, с облупившимся потолком, так что свисали клочья мясляной краски. Кругом шли большие арки окон без стекол, словно огромные бойницы; они были забраны высокой, тонкой, неожиданно изящной среди всей грубой аляповатости здания загородью из черных прутьев чередующейся высоты, оканчивавшихся кольцами и с фестонами под поперечинами. Простенки между окнами были грязно-кофейного цвета. По углам висели прожекторы для ночного подсвета. У стен стояли каменные лавки. Дуло очень сильно. На лавках лежал снег, на полу поблескивала изморозь, на стенах иней. Хилков смел перчаткой снег с одной лавки и встал, держась за измерзшие прутья, которые подмывало лизнуть, как однажды в детстве он тронул языком круглые медные перила перед витриной Мюра, и кончик отлип не без потери.
Хилков сошел, посмотрел на часы и сделал полный круг, другой, десятый, держась ближе к стене, где не так сильно дуло, и стараясь не ступать в снег. Освещенная с фасада бронзовая чудовищная чета — молодые инженеры-атомщики — караулящая с двух сторон пятиконечную звезду и огромный щит с серп-и-молотом, смотрела в том же направлении, что и Хилков. В левой руке с закатанным до плеча рукавом, чуть согнув левую ногу в колене, мужчина держал серокаменный свиток, который с этого не предусмотренного вида с тылу казался пяткой мотыги или сломанной крикетной битой. Женщина с монументальной непринужденностью свободной от звезды рукой опирала большой, но нетолстый фолиант о слегка выставленное бедро. Ее знаменитую, нечеловеческой формы, перпендикулярно телу выпиравшую голую грудь, двумя снарядами навылет прорвавшую медную блузку, трудно было увидеть с такого угла, тем более что там, как и на голове и плечах, лежало снегу на полвершка. За постаментом неряшливым неводом висела перепутанная масса черных электрических проводов и кабелей.
В три часа с четвертью Хилков подбежал к заранее выбранному и расчищенному месту и встал на лавку, держась за ограду. За мостом все было темно, река казалась засыпанным снегом оврагом меж двух пустынных набережных с фонарными виселицами, и вдали, за огромным пустырем, прямым попаданием взгляда можно было разглядеть чуть подсвеченные сторожевые башни и найти среди них угольную, и угадать стену между ними и чуть позади ярко освещенный тонкий белый столбик Ивана Великого. Хилков снял шапку и замер, впившись туда глазами. Ему показалось, что он слышит бой половины часа и он сверился со своими. Но прошло еще пять минут и десять, и все было так же темно и так же тихо. Ветер перестал. Он выдохнул, перекрестился и присел боком на нижнюю колоду арки.
И тотчас раздался сильный, сухой, двойной грозовой разряд. Хилков вскрикнул и вскочил, прижавшись опять к ограде. В темноте ночи над поблескивавшей излучиной реки бесшумно вставало небольшое зарево пожара. Зарево подымалось и колыхалось. Хилков выхватил из кармана пальто бинокль. Казалось, сквозь пламя видно было галок.
Эпилог
Темный экран, в центре, на большом удалении, пламя. На фоне пожара снизу вверх плывут титры:
По мотивам романа Юрия Хилкова «Бесшумный взрыв»
Режиссер-постановщик Алексей Архангельский…
Ассистент режиссера Евгений Миллер …
Оператор Борис Хольмстон…
Звукооператор Даниил Ливен…
Костюмы и грим Констанция Капнист-Рыбчинская …
Комбинириванная съемка Патрик Фермор…
Консультант генерал-лейтенант Генрих Крайпе…
В главных ролях…
Пламя внезапно гаснет. Темный экран, целую невыносимо долгую минуту. Потом в центре появляется яркая точка и начинает расти, сначала очень медленно, потом все быстрее, и скоро стaновится видно что это слово
FIN
Заняв полэкрана, оно замирает на миг, потом бесшумно взрывается.
* Двери мавзолея распахнулись сами собой, и изнутри голос назвал его по имени» (Светоний. Нерон, XLVI).