Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2016
ГЛАВА ПЕРВАЯ
За отдернутой портьерой обнаружилось утро. Натуральное: с сахарными сугробами, розовато-голубым глянцевым небом и даже столбами патриархальных дымов над дальними крышами. Внизу, проваливаясь валенками в снег, скрывший лед канала, маленький мальчик тащил за собой на веревке салазки. Именно салазки, отнюдь не санки тащил он этим рождественским утром через снежную целину.
Леонид Аркадьевич Неверов с усилием открыл примерзшую форточку и глотнул терпкого воздуха, которому надлежало пахнуть яблоками, однако аромата яблок не последовало, был просто горьковатый запах морозного городского утра.
Неверов стоял под жгучей форточкой, чувствуя спиной надежное тепло своей чистой нарядной комнаты с недавно натертым паркетом и ярким ковром на диване. Шум воды, падающей в ванну, куда был только что насыпан хвойный экстракт, мягкое прикосновение к плечам купального халата — все это усиливало ощущение надежности, правильности и уюта. Однако делалось прохладно, и, захлопнув форточку, Леонид Аркадьевич не спеша направился в ванную, попутно с удовольствием отмечая порядок в передней и то, что елка и не думает еще осыпаться, стоит как новенькая, а жена, хоть и торопилась вчера на вокзал — ехали с сыном к тетке в Лугу на каникулы, — успела, тем не менее, прибрать, все расставить по местам, словом, полностью ликвидировала последствия дородных сборов.
Впереди, нетронутые, как снежное поле без единого следа, лежали десять дней тишины, покоя и свободы в ухоженной квартире. А сегодня, ровно в двенадцать часов, придет Игнатий Валентинович, перспектива встречи с которым возбуждала и тонизировала Неверова, как свежая крахмальная рубашка.
В полдень звякнул дверной колокольчик, и он появился — профессор Игнатий Валентинович Фролов, в тяжелой шубе, каракулевой шапке пирожком и непременных галошах. По снятии шапки и шубы Игнатий Валентинович остался в старомодном, отлично, однако, сшитом из дорогой материи, темном костюме-тройке, и, надо отдать должное, костюм этот придавал абсолютную законченность профессорскому облику владельца. Впрочем, немалую роль тут играло и то, что у Игнатия Валентиновича имелись темные, с густою проседью волосы, бородка клинышком, мясистый нос, увенчанный пенсне, из-под стекол которого очень внимательно смотрели небольшие, вострые, глубоко сидящие глаза.
— Дивное нынче утро, батенька, — пробасил профессор, входя в кабинет и потирая озябшие руки, — шел, знаете, давеча через Николаевский мост…
— Чай, кофе? — предлагал хозяин, отмечая про себя некоторый блеск сукна на брюках профессора. Очень незначительный, почти незаметный, но — блеск…
— Благодарствуйте, только от завтрака. А впрочем, чашечку крепкого кофею не откажусь.
Настроение Неверова было великолепным.
* * *
Любезный читатель, случалось вам когда-нибудь играть в «чепуху»? Правила этой забавной игры таковы: каждый участник получает узкий и длинный листок бумаги и карандаш, после чего должен последовательно ответить на несколько вопросов, заданных в определенном порядке; написав первый ответ, тотчас загнуть исписанную часть листка и передать листок партнеру, сидящему слева, то есть по часовой стрелке, сам же, получив от соседа справа его листок с неизвестным пока текстом, продолжить его, отвечая на новый вопрос. И так далее. Никто из играющих, таким образом, не знает ответа на предыдущий вопрос и не предвидит ответа на следующий.
Казалось бы, в результате непременно должна выйти бессмыслица, полнейшая чепуха, однако, как ни странно, получается вполне связный рассказ, и даже не один, а несколько, а именно — вы совершенно правы! — именно столько, сколько играющих. Рассказы эти могут быть смешными, странными, грустными, страшными и абсурдными, но непременно законченными, вот что интересно. А вопросы такие: Кто? С кем? Где? Когда? Что делали? Что сказал первый? Что сказал второй? Чем все кончилось?
Кто?
Леонид Аркадьевич, научный работник и преподаватель одного из солидных вузов, сорока лет, образование, разумеется, высшее. Женат и имеет школьника-сына — верно, верно! — того самого, что уехал вчера с матерью на каникулы в Лугу.
Рост средний. Цвет волос каштановый. Особые приметы? Нет. Мировоззрение… А что такое мировоззрение? В толковом словаре Даля 1881 года слово «мировоззрение», представьте себе, отсутствует. Не лучше обстоит дело и с последним изданием энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, зато в Большой советской энциклопедии оно уже наличествует в качестве «системы взглядов, сформированной условиями материальной жизни общества». Стало быть, поскольку Леонид Аркадьевич живет в обществе и ведет материальную жизнь, у него мировоззрение есть.
Мировоззрение? Обыкновенное…
С кем?
С Игнатием Валентиновичем, профессором. Особых примет предостаточно: рассеянность, бородка клинышком, «батенька», галоши. Точнее — калоши, которые профессор, как положено, непременно забывает в гостях и в университете (если недосмотрит служитель). Кроме того, имеется еще трость с набалдашником в виде лошадиной головы. Что же до взглядов профессора, то тут сказать что-либо трудно, ибо это человек немногословный, замкнутый и несветский — избегает посторонних разговоров, ограничиваясь научными или в крайнем случае о погоде, так что даже приват-доценту Неверову известно о своем учителе огорчительно мало. Уж Неверов пытался и о том заводить речь, и о сем — все понапрасну, а ему страсть как любопытно, какого профессор о чем мнения, а в особенности… об одном предмете… Но тот молчит.
Где?
В уютной, обставленной добротными и дорогими вещами, надежно отгороженной от мороза и всяческих неприятностей отдельной квартире Леонида Аркадьевича на канале Грибоедова, где сейчас так вкусно пахнет кофе и скипидарной мастикой. И немного хвоей — несколько иголок все же капнули на паркет в спальне жены. Не забыть убрать.
Когда?
В начале января. Около часа пополудни.
Что делали?
Так. Это — главный вопрос в нашей с вами игре. А по сути дела — в любой, и ответить на него не просто. Допустим, беседовали. А о чем? И почему Леонид Аркадьевич так взволнованно и нетерпеливо ждал встречи? Повременим отвечать подробно, скажем только, что Леонид Аркадьевич пишет докторскую диссертацию, а профессор Фролов его консультирует. Причем с первых дней так у них сложилось, что профессор всегда приходит к Леониду Аркадьевичу сам. Ему, пояснил Фролов, это вовсе не обременительно, а — наоборот. По некоторым причинам.
Нет никакого смысла перегружать читателя скучной информацией по поводу темы диссертации Леонида Аркадьевича. Наш рассказ не относится к научно-производственному жанру, поэтому все деловые разговоры героев мы сразу вынесем за скобки. Вот сейчас, например, они, склонясь над письменным столом, усердно чиркают какой-то график (пусть себе чиркают!) — профессор в большом возбуждении размахивает шариковой ручкой, в которой что-то сломано, стержень то и дело вылетает из корпуса, падает на пол, и собеседники одновременно бросаются его поднимать. Однако, несмотря на летающий стержень, шариковая ручка в руках профессора Фролова отчего-то выглядит гусиным пером.
За окном окончательно наступил день. Важно падают крупные снежные хлопья, однако солнце все же ухитряется пробиваться сквозь толстую тучу.
— Грибной снег… — ни с того ни с сего произносит профессор Фролов, взглянув в окно.
Леонид Аркадьевич, пожалуй, согласен, хотя слегка удивлен, и теперь мы вслушаемся в разговор, ибо деловая часть его окончена.
Что сказал первый?
Ничего-с.
Господину Неверову очень хотелось задать профессору один-единственный вопрос; внутри него нечто все время егозило и жгло, он думал об этом все время, пока они с Игнатием Валентиновичем вели научную беседу. Поэтому весьма значительная часть профессорских рассуждений от приват-доцента, увы, ускользнула. Тем досаднее, что, когда в разговоре возникла наконец долгожданная пауза, Неверов не смог вымолвить ни слова. Профессор смотрел в окно на солнечный снег. Неверов смотрел на своего ученого коллегу.
Первый не сказал ничего.
Что же сказал второй?
— Грибной снег… — повторил профессор и, сохраняя на лице мечтательное выражение, продолжил: — Так, если не возражаете, теперь — в среду? В семь?
Фролов рассеянно улыбался окну.
Леонид Аркадьевич кивнул. Он упустил момент.
Чем все кончилось?
На этот раз — ничем. Игнатий Валентинович ушел до середины недели. Пока он одевался в передней, в душе приват-доцента Неверова, подававшего шубу, все опять дрожало, но слова так и не шли с языка, и вот профессор откланялся и ушел, исчез, затерялся в мешанине из снежных хлопьев, запаха снега и скрипа полозьев. Но уходя, как водится, забыл надеть калоши…
ГЛАВА ВТОРАЯ
Закрыв за Игнатием Валентиновичем дверь, Неверов с минуту еще испытывал досаду, что вот, мол, раззява — опять не решился, сробел, прошляпил, но тут успокоился, придя к выводу, что ничего не потеряно, а жизнь, в сущности, весьма и весьма недурная штука, Дело в том, что встреча с Фроловым, как всегда, содрала с бытия тусклый налет, состоящий из мелких неприятностей вроде потерянного накануне оплаченного телефонного счета или давешней кисло-сладкой физиономии декана. А также неуютного чувства недовольства собой. И даже не собой, местом, которое он, Неверов, занимает под солнцем — обыкновенным, рядовым местом научного работника, в то время как другие… Под содранным налетом скромно, но отчетливо засветились подлинные ценности и достижения, завоеванные собственным горбом: успехи в работе, счастье в личной жизни. И разумеется, здоровье. Эти три вещи — не кривите лицо! — являются необходимыми и достаточными условиями нормального человеческого существования. Более того, индивидуум, обладающий здоровьем, имеющий служебные успехи и счастливый в свободное от работы время, может себя уважать, а уважать себя, имея на то полное право, — это очень важно, не правда ли? Особенно, если это полное право есть не у всех…
Итак, заперев за профессором дверь, Леонид Аркадьевич сразу почувствовал себя крепким, спортивным и молодым, вспомнил, что на кафедре всё, в общем, в порядке (кислые физиономии можно игнорировать), дома — тоже, поскольку семейство отдыхает в приличных условиях, в квартире идеальная чистота и красота: на кухне, например, — новый жостовский поднос, в серванте же — замечательный серебряный подстаканник, подаренный женой к Новому году. Далее: есть интересная книжка для чтения перед сном, а сейчас надо не спеша заняться диссертацией, все ведь, по сути, уже готово, осталось только переписать одну главу — Фролов сделал сегодня несколько очень дельных и ценных замечаний. Походя, черт возьми, потому что — талант. Но талант, конечно, талантом, однако существуют вещи куда поважнее, да-с… Но профессор-то ведь ушел до среды, до которой еще целых три дня, а это… это очень много…
И тут ощущение довольства сразу куда-то ушло.
…Три дня! Разумееется, в среду что-нибудь уж непременно должно выясниться… Если Неверов опять не поведет себя как глупец, но… пустой сегодняшний вечер и завтрашний день, и потом опять длинный вечер и ночь; вторник, еще одна ночь и только тогда среда, которую тоже ведь надо прожить почти всю, пока они наконец настанут, эти семь часов вечера. Настанут и… что? Игнатий Валентинович примется излагать свои блестящие научные соображения, Неверов будет внимательно и нетерпеливо слушать, нетерпеливо, потому что для него, оказывается, гораздо важнее увидеть, что случится с невозмутимым профессорским лицом, ежели рассуждения на полуслове будут прерваны одним коротким, но роковым вопросом, который почему-то гораздо важнее, чем любые выкладки. Тем не менее Игнатий Валентивнович будет разглагольствовать, Неверов же — молчать в ожидании паузы, а профессор между тем закончит свой монолог и благополучно откланяется, как бывало уже не раз, бог весть — сколько раз…
Леонид Аркадьевич принялся расхаживать из угла в угол, вышел зачем-то в переднюю. И тут…
Он торопливо оделся, схватил профессорские галоши», то бишь калоши, бегом спустился по лестнице и не раздумывая нырнул в снежную кашу вслед за Игнатием Валентиновичем.
Ну что же, дражайший читатель? В первой главе мы ответили на все вопросы и получили, как видите, вполне завершенный рассказ. Конечно, вполне удовлетворить он нас никак не может, поскольку многое в нем неясно, а кое-что, случившееся за его пределами, и просто бессмысленно. Ведь бессмысленно же, согласитесь, мчаться с галошами в погоню за гостем только потому, что тебе отчего-то неймется задать ему какой-то вопрос. Что это еще за вопросы такие, ради которых человек забыл о морозе и собственной диссертации? Не бывает-с! Однако постойте! У нас имеется еще один неразвернутый пока листок с еще одним рассказом — ведь мы же играем, не так ли, уважаемый друг?
Вопрос первый
Приват-доцент Неверов — человек в годах. Господин весьма благополучный, но вот что хотелось бы отметить особо: благополучный отнюдь не надо понимать как самодовольный или, допустим, лишенный воображения и вообще дурной. Впрочем, позволим себе заметить, что и в других случаях не всегда справедливо называть человека мерзавцем только за то, что жизненные его обстоятельства пока сложились лучше, чем у нас. Он случайно может оказаться вполне достойным и порядочным индивидом и даже, против нашего ожидания, не виновным в отсутствии устоев. Просто к человеку до поры до времени благосклонна фортуна, это иногда бывает. Везло пока и Неверову, впрочем, следует еще хорошенько разобраться, что значит в этом случае слово «везло». Неверов был далеко не из тех, кому все, как говорится, «падает с неба», и если он чего-то достиг к своим сорока годам, то это было исключительно его собственной заслугой.
Поскольку к началу своей карьеры он не имел ни сколько-нибудь значительного состояния, ни — что греха таить? — выдающегося таланта. Но винить человека в отсутствии таланта так же несправедливо, как и хвалить его в обратном случае. И то и другое — от Бога. Зато Неверов был усердным и весьма основательным человеком, добросовестно относящимся ко всему, чем бы ему не довелось заняться — будь то женитьба или ученая карьера. Уж он бы, заметим кстати, никогда не стал так разбрасываться своими идеями, как это делал его ученый коллега Игнатий Валентинович: тот будто даже и не понимал, что почти любое замечание, брошенное им вскользь и как бы между прочим, может быть при желании развито в главу научного трактата. Так что встреча и совместная работа приват-доцента Неверова с таким талантливым и в то же время расточительным человеком тоже может быть определена как везение. Но мы отвлеклись.
Характером Неверов отличался спокойным и умеренным, настроение у него обычно бывало ровное, и все-таки иногда среди полного, казалось бы, благополучия начинал он вдруг метаться душой, ощущая невнятное беспокойство, даже тоску. А может быть, тривиальную скуку? Как будто и нету для того никаких причин, а вот поди ж ты… Что это было? Откуда взялось? Когда возникло? Неизвестно. Зато известно другое: однажды, более года назад — Неверов тогда только-только сошелся с Игнатием Валентиновичем (тут нужно заметить, что случилось это вслед за тем, как приват-доцент услышал нечто о прошлом своего ученого коллеги, нечто такое, что должно было бы сразу оттолкнуть его от профессора), — так вот, обдумывая тогда свое новое знакомство, он вдруг понял, что общение с Игнатием Валентиновичем действует на него благотворно. Бодрит-с? Во-первых, потому что сразу позволило резко продвинуться в научных занятиях, но главное, просто по-человечески — помогает избавиться от тоски и беспокойства. Замкнутый, малообщительный профессор хранил некий секрет, и интерес, острейшее, почти болезненное любопытство к этой чужой тайне больше всего и притягивали Неверова. Сложные чувства испытывал он к Игнатию Валентиновичу — и жалость, и страх, порой даже отвращение. Но и некое тяготение. Вначале Неверову достаточно было деловых разговоров. Слушая Игнатия Валентиновича, он всегда забавлялся тем, что пытался в словах профессора отыскать какой-то второй, скрытый смысл. Но не мог, тот был непроницаем, в ответ на самые невинные замечания сразу замыкался, прятался, как мышь в подполье. А любопытство между тем росло, становилось почти идеей фикс, так что начало даже заслонять научный интерес. Что-то подсказывало Неверову: ежели он наконец узнает, правда ли то, что полушепотом и с оглядкой говорят о профессоре, это каким-то образом сразу и окончательно избавит его от беспорядка в собственной душе.
Вопрос второй
С профессором Фроловым, о котором все знают, что он — настоящий ученый, без дураков, человек блестящего, острого, парадоксального ума, способный видеть окружающий мир в совершенно неожиданном ракурсе. Да что далеко ходить! Возьмем хоть историю с известным американским тестом: профессору Фролову дали листок бумаги, на котором был изображен круг, и предложили провести прямую. Девяносто процентов опрошенных недрогнувшей рукой проводят в этом случае диаметр, девять — хорду, кое-кто с оригинальным мышлением — касательную, и уж совсем единицы — линию отдельно от круга. Что сделал, по вашему мнению, профессор Фролов? Ни на секунду не задумываясь, он перевернул листок и на чистой его стороне прочертил аккуратную прямую. Сверху вниз. Все это, разумеется, шутка, а если всерьез, то, право же, нет причин сомневаться в научном таланте и других замечательных качествах ученого, однако товарищи по работе относятся к нему с настороженностью и, как и Леонид Аркадьевич, с некоторым любопытством. Почему? А из-за слуха. Слух относительно одного, мягко выражаясь, неблаговидного поступка, который будто бы имел место в далеком прошлом профессора, этот слух знают все и обсуждали все, но выяснить что-либо определенное так и не сумели — уж больно много времени прошло с тех пор, а проводить специальное расследование… У всех и без того достаточно дел и забот, другое дело — позлословить в свободное время.
Вопрос третий, четвертый и так далее
Где же наши герои? Который час? И что они делают оба, таинственный профессор и его изнемогающий от любопытства ученик и коллега?
Четыре часа пополудни. Метель. Набережная Екатерининского канала, по которой спешит, отворачиваясь от снега, приват-доцент Неверов.
Господин Неверов бежит за профессором, а тот пропал в метели, и где он сейчас находится, мы сказать не можем. Увы. Не сообщим мы также и что он в настоящее время делает. Может быть, отважно шагает по Николаевскому мосту, а возможно, едет себе на извозчике или как раз в эту минуту садится в пролетку.
А снежные хлопья, утратив свою степенность, валятся на землю как попало, безо всякого порядка, наугад, никакого солнца нет уже и в помине, небо так же залеплено снегом, как весь пейзаж. Ноги скользят, идти трудно. Приват-доцент поднимает воротник и, прибавив шагу, торопится к мосту. Ветер и нетерпение толкают его в спину. Короткие, отрывочные мысли проносятся в голове, торопливые и неясные, как вагоны встречного поезда в дождь.
«…Я спрошу. Он, предположим, ответит. Скажет, допустим, „да“. И что же? Я повернусь и уйду? Или произнесу разоблачительную речь? А если, услышав вопрос, он меня просто выставит вон?.. И все-таки — что, если он скажет „да“?.. Сколько же лет он таскает на душе этот камень?.. А вдруг он ни в чем не раскаивается?.. Все кругом знают, и все молчат. Из трусости? От равнодушия?.. А он живет, будто ничего, ничего не было. А если опять? Подходящий случай, и вот он — снова… А время суровое, государя убили… А если „нет“? Как вести себя с ним тогда? Просить прощения, что подумал подло, поверил навету?.. А „жертву“ я встречал в прошлом году в опере. Что-то не похож на каторжника и на героя-мученика не похож, сам, поди… Есть ли для таких проступков срок давности? Можно ли это забыть, зачеркнуть? Простить? Нельзя!»
Нельзя?..
Метель между тем внезапно улеглась, небо опять засверкало голубизной, решетки моста стали белыми, вся Нева — белой, от этих сияний и блистаний резало глаза, но Леонид Аркадьевич ничего вокруг не видел, не замечал даже, что у него развязался шнурок на ботинке и опасно волочится по земле.
Куда же он, собственно говоря, так торопился? Ведь адрес Фролова был ему неизвестен, но почему-то казалось, что это непременно Васильевский остров, недалеко от метро. Много раз, простившись с профессором, Леонид Аркадьевич мысленно провожал его до дома: вот здесь будет булочная, тут — свернуть налево, а дальше — мимо садика…
Леонид Аркадьевич шел деловито и целеустремленно, продолжая время от времени взмахивать руками и бормотать, бормотать…
…Кто он? Где и когда? Что он сделал и как? Что его спросили? Что он сказал? Мог ли не сказать, отмолчаться? Чем закончилась для него эта история или она не кончилась, а продолжается и будет продолжаться всю его жизнь?..
Видели ли вы когда-нибудь, как бежит по городу гонимая непонятно какой нуждой ничья собака? Вскочит в остановившийся автобус, неизвестно почему выскочит из него через три остановки, затрусит через улицу, пересечет площадь. Знает ли она, почему выбрала себе именно этот путь, вскочила в этот автобус, а не, допустим, в тот троллейбус? О чем она думает, часто переставляя свои беспородные лапы, пережидая движение на перекрестках, предусмотрительно шарахаясь от больших псов, даже если те в намордниках? Чем завершатся ее вроде бы бессмысленные блуждания? Что в конце пути? Теплый подвал? Неожиданный хозяин? Фургон живодера? Нам это неизвестно, а вот Леонид Аркадьевич уже далеко, перешел Средний проспект и не колеблясь устремился прямо к шестиэтажному старому дому с впалой чахоточной грудью. По обе стороны ворот этого дома торчат две наполовину вросшие в землю черные трубы. Они наклонены в сторону улицы и кажутся наведенными на противоположный гастроном стволами орудий. Миновав мрачную подворотню, уставленную полными до краев помойными бачками, пройдя небольшой темный двор, Леонид Аркадьевич скрывается за дверью, над которой висит табличка «Лестница № 4».
Лестница напоминала винтовую, пролеты ее были коротки, ступени круты, небольшие грязные окна на площадках пропускали мало света. Проскочив единым духом несколько витков, Неверов услышал за ближайшим поворотом чье-то прерывистое дыхание. Он уже знал — чье.
Перед дверью, обитой черной кожей, стоял, роясь в кармане и прерывисто при этом дыша, профессор Игнатий Валентинович в своей тяжелой шубе и каракулевом пирожке. С чувством невероятного облегчения, почти счастья Неверов сделал еще один, последний шаг, совсем короткий шаг, запнулся и рухнул на пол к ногам профессора.
Вопросы дальнейшие
— Вставайте-ка, батенька, — деловито посоветовал профессор, не обнаружив ни малейшего удивления.
Приват-доцент послушно встал и принялся отряхивать бекешу. Рядом слышалось, как ключ скребет в замке.
— Прошу, — сказал профессор.
Итак
Сидя один в подслеповатой, очень узкой комнате, куда привел его Фролов, наш герой крыл себя последними словами. В самом деле, прибежать пешком через весь город, вломиться в чужой дом, куда, заметьте, никогда, ни разу не приглашали… Вот сейчас войдет Фролов, и нужно будет объяснить причину вторжения. Галоши? Странно. Сказать правду? Немыслимо… Денег, что ли, в долг попросить? Дескать, жена вчера увезла все до последней копейки. Или насчет теоретического обоснования к третьей главе? Идиот, хоть бы расчеты с собой захватил! А комната весьма угрюмая. Келья. Если не сказать — камера. Смахивает на хозяина. Мебели почти никакой: кожаный диван да бюро у окна. Бюро, впрочем, хорошее — «Павел». Но в каком состоянии! Отличное бюро.
— Любуетесь интерьером?
Профессор успел переодеться, он был в вельветовом домашнем костюме, потертом и тесном ему, и походил почему-то на жокея. Костюм плотно обтягивал широкую грудь и крепкие сильные плечи. В своем обычном одеянии Фролов выглядел куда старше — казался сутулым и нескладным, а тут прямо атлет, и бородка вовсе не была стариковской, наоборот — щегольской. И пенсне сидело на носу как-то лихо.
«А ведь все его „батеньки“ и чудаковатый вид — все это, похоже, мимикрия… — недружелюбно подумал Леонид Аркадьевич.
Профессор между тем вытащил из кармана мятую пачку «Беломора» и молча протянул гостю. Тот отшатнулся от пачки, как от лягушки — этих земноводных он по-женски боялся, — шарахнулся не потому, что вообще не курил, а потому, что уж больно дико выглядела эта жлобская пачка в руках респектабельного Фролова. Профессор чиркнул спичкой, прикурил, сел на диван и залихватски выпустил дым из ноздрей.
— Ну как, — сказал он, — приступим?
И небрежно передвинул папиросу в угол рта. Леонид Аркадьевич молчал.
— Что же вы, голубчик? Спрашивайте. Ведь за этим пришли. Прибежали… Я-то, старый дурак, рассчитывал, признаться, еще недели на три. Как минимум. Что случилось? Скучно стало? Комплексы одолели?
Голос Фролова был участливым, но в глазах тлела ироническая усмешка.
— Да я… Я хотел… Увидел вот… в передней галоши… подумал… — Леонид Аркадьевич совсем растерялся.
— Не можете? Никак не собраться с духом? — пожалел его профессор. — Дерзайте, молодой человек! Правда — она того стоит. Калоши принесли? Тронут, и весьма, но теперь лучше к делу.
В коридоре послышались шаги и затем слабый стук в дверь. Фролов вскочил с кресла и быстро вышел. Дверь за собой он плотно прикрыл.
Леонид Аркадьевич чувствовал себя гнусно. Он подошел к окну. На улице смеркалось. Погода, видимо, резко испортилась, начинало таять. Окно выходило не на улицу, со стороны которой он вошел в дом, и город, увиденный отсюда, казался совсем незнакомым, хмурым и раздерганным. Весь он был из ломаных линий, крючковатых, лихорадочно сведенных веток, грязных обрывков неба между крышами.
Черное окно в доме напротив внезапно окрасилось в грязно-желтый цвет. Перед Леонидом Аркадьевичем предстала длинная и неуютная, видимо коммунальная кухня с зелеными стенами, двумя газовыми плитами и четырьмя одинаковыми кухонными столами, стоявшими вдоль стены впритык друг к другу. Толстая немолодая женщина развешивала на веревке, протянутой из угла в угол, детское белье, тщательно прикрепляя каждую вещь прищепкой.
Раздались шаги, скрипнула дверь, и он обернулся. На пороге с невозмутимым видом стоял профессор Фролов.
— Ничего не поделаешь, — он развел руками, — придется выпить чаю. Вам, конечно, не до того, но жена настаивает. Прошу.
Просторная, нарядная столовая обставлена была дорогой мебелью в английском стиле. Во всем — в картинах, украшающих стены, в старинном хрустале на слепящей крахмальной скатерти — чувствовался хороший вкус.
«Ее вкус», — подумал Неверов, подходя к руке хозяйки, вставшей ему навстречу, — очень белой и холеной была эта маленькая, в дорогих перстнях рука, очень тонким и красивым — бледное лицо. Он наклонился и поцеловал протянутую руку.
— Сначала водки, прошу покорно, — сказал Игнатий Валентинович, когда уселись за стол.
Неверов водки не любил, предпочитал легкие вина, но отказаться не посмел.
— На лимонных корочках, — сообщил профессор, наливая гостю и себе. — А дама у нас не пьет, — зачем-то повысив голос, добавил он. Дама молчала. — Здоровье дорогого гостя! — торжественно возгласил Игнатий Валентинович и тут же, не чокаясь, выпил. Делать нечего, выпил и Неверов.
Потом профессор начал говорить. Это было хорошо, потому что приват-доцент едва справлялся с душевной неловкостью и мог поддерживать беседу лишь односложными, незначительными репликами.
— Вот, обратите внимание, подлинный Федотов, — сказал профессор, указывая на одну из картин, висящих на стене.
— Какая прелесть! — горячо откликнулся Неверов.
Игнатий Валентинович быстро взглянул на него, поморщился и произнес пространный монолог о живописи, почему-то особо — о французском романтизме, а затем, натурально, перешел к передвижникам. Прервав одобрительную тираду о сем предмете, он вдруг встал из-за стола и проследовал в дальний конец комнаты, где — Неверов только сейчас это заметил — висел небольшой портрет хозяйки дома.
— Итальянец один писал, — сказал Игнатий Валентинович, — никому не известный молодой человек. Как водится, умер потом здесь у нас от чахотки. А работа, по-моему, прекрасная.
Действительно, это был великолепный портрет, и Неверов вдруг подумал, что женщина, изображенная на нем, кажется куда более живой, чем та, что сидит теперь напротив него за столом. Сколько ей сейчас лет? На портрете — лет двадцать пять, а теперь? Может быть — пятьдесят, а возможно — и тридцать. Морщин почти нет, очень красивые черные глаза, но какие-то неподвижные, без блеска, даже как будто плоские, точно нарисованные.
Она ничего не ела и была занята непонятным делом: тонкие пальцы все время двигались — вот она в который раз уже вынула из низкой вазочки головку маринованного чеснока и расщепила на дольки. Головка похожа нa серый, высохший апельсин. А Неверову почему-то вспомнилась книжка, читанная в детстве, — про путешественника (уж не Ливингстона ли?!), купившего на базаре засушенную голову. Было это будто в Африке.
Игнатий Валентинович между тем вернулся к столу и, рассуждая теперь о натюрморте, бросал время от времени тревожные взгляды на горку чесночин, растущую на столе рядом с тарелкой жены. Внезапно опять оборвав фразу почти на полуслове, он разлил водку.
— Теперь выпьем за хозяйку, — сказал он пристально глядя на жену. — Надюша, за тебя!
Вздрогнув, женщина испуганно отдернула руку от вазочки и тотчас прикрыла ладонью горку очищенного чеснока, прикрыла осторожно, как бабочку.
Приват-доцент выпил, чувствуя неловкость и досаду: тост за хозяйку дома должен был, конечно же, предложить он. И в тот же момент он услышал ее голос.
— Это ведь совсем легко, — быстро заговорила она, улыбаясь Неверову. — Надо взять большую, разделить на маленькие и с каждой снять шкурку. Видите?
Выхватив из вазочки новую головку, она очень ловко и быстро расщепила ее своими красивыми пальцами, очистила и протянула Неверову на ладони.
— Попробуйте, дивно. Я научу вас — возьмите большую, разделите на маленькие…
Неверов, торопясь, жевал чеснок, снимая дольку за долькой с терпеливо ждущей ладони. Последние три штуки он взял сразу, и рука, освободившись, тотчас потянулась к вазочке.
— Надюша, хватит. Довольно. Ты слышишь? — ласково, но настойчиво произнес профессор. — Ты меня слышишь, Надюша?
Черные глаза заметались.
— Я… ничего… Я только хотела, чтобы этот господин… чтобы он попробовал сам. Это ведь так просто — взять большую, разделить на маленькие и снять шкурку. Вот! Вот! Вот!
Она с немыслимой быстротой очистила еще три чесночины и протянула Неверову. В полной растерянности тот отправил их в рот и запил оставшейся в рюмке водкой. Только бы профессор не наливал больше, не хватает еще здесь напиться!
А по скатерти к тарелке Неверова медленно, но неуклонно двигалась пирамидка очищенных долек чеснока, подталкиваемая бледной, тонкой рукой. Профессор встал и взял жену за плечи.
— Пойдем, Надюша, — сказал он. — Ты устала, приляг.
Не взглянув на гостя, он обнял жену и повел к двери.
— Я же ничего… — жалобно повторяла она, — я только думала… просто надо взять большую, разделить, снять шкурку, вот и все. Это же совсем не трудно, правда?
— Правда, милая, — согласился профессор, и они вышли из столовой.
Игнатий Валентинович вернулся скоро. Подошел к столу и молча выпил подряд две рюмки. Потом сел, рассеянно посмотрел на гостя и пододвинул к нему графин.
— Наливайте, милостивый государь, там еще есть.
Неверов встал.
— Благодарю покорно. Мне, пожалуй, пора. Прошу простить за вторжение, а теперь уже поздно, и я… как-нибудь в другой раз, если вы не будете возражать…
— Буду, — твердо сказал профессор, — так что садитесь и извольте перейти к делу. Итак, вы пожаловали ко мне для того, чтобы я подтвердил вам, что являюсь… доносчиком. Не правда ли?
— Ой, что же вы такое говорите? — по-бабьи всплеснул руками приват-доцент и сел, глядя на профессора со скорбным ужасом.
Тот усмехнулся.
— Не нравится слово «доносчик»? Или шокирует настоящее время от глагола «являться»? Хорошо-с. Пусть будет «являлся». Ergo, вам желательно услышать, что я во время оно был… ну, осведомителем, что ли. Так?
— Да я же… Я ничего такого… я все наоборот… — в панике мялся совершенно потерянный Неверов.
— Убедили, батенька. Утешили: не осведомитель — предатель-с. Просто субъект, по чьей милости его ближнего заключили в… острог. Желательно, чтобы сделал я это из трусости? Или из верноподданнических чувств? Как вам больше нравится, коллега? А, может, лучше из корысти? Или по глупости? А что? Ошибка юности, так сказать, — в голосе профессора отчетливо слышались издевательские нотки.
— Да бог с вами, Игнатий Валентинович! — взмолился Неверов. — Разве
я посмел бы… Я ведь не судить вас пришел.
— А для чего же? Простить? Вот оно что, простить-с…
Неверов не нашелся что ответить, да и не успел — дверь вдруг со стуком распахнулась, и в комнату стремительно вбежала хозяйка. Платье ее было в беспорядке, волосы рассыпались по плечам. Она бросилась к столу, схватила низкую вазочку с маринованным чесноком и протянула Неверову.
— Вот! — торжествующе закричала она. — Все вам! Берите! Ешьте! Ешьте же, не то будет поздно!
Глаза ее сверкали, щеки сделались совсем бледными. Неверов беспомощно
смотрел на Игнатия. Валентиновича. Тот вскочил из-за стола и мгновенно оказался
рядом с женой, но та, ловко извернувшись, выскользнула из его рук
и крепко обхватила Неверова за шею.
— Бегите скорее! — шептала она. — Спасайтесь! Спрячьтесь в подпол! Уезжайте в деревню! И — ни слова. Вы слышите? Ни одного слова, иначе… Бегите! — Шепот перешел на крик.
Наконец профессору удалось оторвать ее от Неверова. Не сказав ни слова, он поднял жену на руки и понес к двери. Она больше не сопротивлялась, только с укором посмотрела на Неверова, точно он, именно он, мог и должен был ее спасти. И не спас.
Леонид Аркадьевич сидел у стола, заставленного закуской. За стеной раздавались какие-то голоса, вроде даже всхлипывания, что-то с грохотом упало на пол. Потом стихло. И сразу вслед за этим в комнате появился профессор Фролов. Не сказав ни слова, уселся за стол и налил себе водки. Выпил. Достал папиросу и принялся ее разминать. Папироса сломалась, профессор с изумлением посмотрел на нее и взялся за новую. Не глядя на Леонида Аркадьевича, устало и хмуро спросил:
— Так о чем бишь мы с вами? — и тут же сам ответил: — О том, что вы, кажется, собрались меня реабилитировать. Или амнистировать? Я что-то не совсем вас понял.
И вдруг Леонид Аркадьевич отчетливо понял сам: да! Именно прощение! Ну конечно, он спешил сюда, бежал через метель, он так ждал и добивался этого разговора, потому что чувствовал: человек несчастлив, нуждается в помощи; и не что-нибудь, а ощущение чужой беды мучило его и рождало грызущее беспокойство в душе. Он искренне хотел помочь, пришел сюда не из мелкого любопытства, а с желанием сделать добро. Никто не должен всю жизнь расплачиваться за один-единственный, пусть даже низкий, страшный поступок. Надо объяснить этому старому чудаку… Да какому, к черту, чудаку? За столом, дымя вонючим «Беломором», сидел незнакомый человек с жестким тяжелым лицом, на котором застыло враждебное, упрямое выражение. Враждебное! К нему — с добром… Нет, спешить с сантиментами тут не стоит.
— Вы согласны меня оправдать, но только после полного и чистосердечного признания. Так? — спросил профессор.
Он встал и прошелся по комнате.
— Я, стало быть, расколюсь, а вы помилуете. Не многовато на себя берете, батенька? — деловито осведомился он. — И знаете, придется вас разочаровать: вы не первый. Были еще претенденты. На должность верховного судьи или, если угодно, Господа Бога. Не первый вы! Впрочем, и не последний, придут еще. Люди ведь все — близнецы, а чужая подлость — ух, какая притягательная штука. Но знаете, что любопытно? Раньше, эдак лет двадцать назад, приходили судить. Только судить! Так и рвались со своим благородным гневом и пафосом, даже не потрудившись разобраться, а что же, собственно, было? Что я сделал? Да и делал ли? Рвались — гражданское чувство распирало. И вот ведь смех: разговора настоящего, чтоб до конца, начистоту, так никто и не начал. Ни разу! Это ведь дома, перед женой, куда как приятно обличать. Или еще лучше — в компании общих друзей. За столом, где все свои, надежные, и в отсутствии, так сказать, обвиняемого. Водочка из морозилки, грибки соленые собственного приготовления — и чудненький разговорчик про подлеца — бывшего приятеля. Что может быть лучше, а? Вообще благородные чувства куда сильнее на людях. Не замечали, коллега? А сюда, бывало, прибегут, глазками посверкают-посверкают, а дальше ни-ни… Самые смелые, правда, пытались подъезжать с экивоками, а как спросишь напрямик: «В чем дело, любезный?» — так сразу пшик, в кусты. Разочароваться боялись, что ли? Или опасались по морде получить? Сперва часто бегали, потом перестали, как отрезало. Интерес, может, иссяк, а скорее время другое пошло. Не модной стала эта… позиция. Опасной даже. Ну не ходят и не ходят, я уж было обрадовался, надоело, признаться…
Фролов вдруг замолчал, посмотрел на стол и взял графин.
— Пустой. Жаль. Выпьем, что ли, вина? Неплохое. А? Очень уж у вас физиономия… того. Постная.
Он подал Леониду Аркадьевичу налитый бокал.
— За вашу готовность к гражданскому подвигу и отчаянный гуманизм! — И сразу выпил, не дожидаясь гостя.
А тот сидел насупясь, не зная, как поступить, как реагировать на этот гаерский, издевательский тон. В самом деле, что за комедия? Допустим, он, Леонид Аркадьевич, действительно явился сюда без приглашения, и этот пьяный тип имеет полное право выкинуть его вон.
Ну так выкидывай, все лучше, чем валять дурака, тащить за стол, а потом говорить гадости. Сидит тут, кривляется, и это с его-то… биографией.
— Что же вы не пьете, почтенный? — хлопотал Фролов. — Впрочем, дело ваше. — И он налил себе еще. — Так о чем мы? А-а, это, как я вообразил, будто моя персона уже никого не интересует, раз обличители больше не ходят. Представьте себе, только это я так подумал, пошли новые. Жизнь — дискретный процесс. Смотрю, эти-то на прежних не похожи — молодые, во-первых, а во-вторых, выражение лица не то. У тех, бывало, руки от негодования трясутся, а у этих — тихая грусть, понимание и… благородство. Вот как у вас давеча, когда только вошли. С галошами. А я ведь галоши-то нарочно оставил. Так-то, дружище. Да-а… Теперь уж вы не тот, теперь — взгляд, поза — чистый Савонарола, поскольку я вас обозлил. Верно?
Леонид Аркадьевич не ответил. Только еще больше набычился. Пускай болтает, показывает себя во всем блеске. Никаких сомнений относительно прошлого Фролова у Леонида Аркадьевича уже не было.
А профессор расхаживал по комнате из угла в угол, изредка останавливаясь и внимательно рассматривая рисунки на стенах. Он говорил сейчас медленно и задумчиво.
— Знаете, что я тут понял? Что прежние мои обвинители — а это, заметьте, были все люди моего поколения, — что они были мне как-то… понятней, что ли. Ведь предполагаемую подлость я сделал одному из них, стало быть… мог и другому. Улавливаете? Каждый из них, в принципе, считал себя моей потенциальной жертвой. А вот откуда ваше всепрощение? Вы-то, небось, полагаете — от доброты и человечности?
— Думаю, именно от доброты. И от человечности, как вы изволили заметить, — вызывающе сказал Леонид Аркадьевич. — Если хотите, от элементарной жалости. Ваше поколение, помнится, считало жалость чуть ли не грехом…
— Да уж куда нам до вас! — махнул рукой Фролов. — Мы, известное дело, такого наворотили, некоторые — вон вроде меня — ухитрились в подлецы угодить. Зато вы, извиняюсь, в это время лежали в пеленках и взращивали там свою порядочность и храбрость. Ничего, взрастили с грехом пополам. И в количестве достаточном, чтобы нас, жалких, не только судить, но даже простить за наше ничтожество. Верно говорю? А, коллега? Забавно, а ведь я только сейчас понял одну вещь: те, обвинители, они судили меня персонально, каждый из них — конкретного меня за конкретное прегрешение, а ваши ровесники берутся судить и прощать целое поколение. Чохом! Причем, заметьте, с большой легкостью. И широтой!
— Послушайте! — не выдержал Леонид Аркадьевич. — Я вам до сих пор — ни единого слова, никаких вопросов, а вы уже концепцию построили и мне шьете.
— Позвольте, дорогой мой! Как это — «шью»? Вы же сами только что с таким пафосом дали понять, что ваше поколение лучше нашего. Человечней и добрей. И жалеть никого не стесняется. А что, как все эти ваши распрекрасные качества — от равнодушия? От эдакой, знаете, дряблости души? И еще позвольте вас спросить: какое право вы — да! вы лично! — имеете прощать меня или кого бы то ни было? Тем более по какому поводу? Это ведь не о краже кошелька речь идет, а — о-го-го… Вы кто, священник? Папа Римский? Председатель городского суда? Что вы такого сами-то сделали? Героического?.. То-то… Вот и выходит, что уважать себя не за что, а охота. Охота! И вы придумали доблесть — чужие грехи отпускать. Только чтоб грешник сначала хорошенько в ногах повалялся. Покорчился, так вам слаще. А чего бы и не отпустить? Во-первых, зло причинено было не вам и не вашим ближайшим родственникам. А вот посмотрел бы я на вас, как бы вы прощали, если бы не когда-то, а сегодня и не у кого попало, а лично у вас некий злодей и мерзавец без очереди из-под носа… дефицит схватил.
— Выдумываете вы все, — угрюмо сказал Леонид Аркадьевич, — набросились: «судить», «прощать». Да я, если на то пошло, только спросить хотел…
— Ага! Стало быть, «только спросить». Очень хотели?
— Хотел. Ну и что? Имею я право знать правду о человеке, с которым…
— Именно что правду, да не какую попало, а только одну. Единственную. Иначе не интересно, иначе как себе высший балл выводить, от какого нуля считать? А так очень заманчиво: профессор, учитель, можно сказать. Это что же получается? Он выше меня? А вот и фи`га! В человеческом-то плане он, оказывается, того-с… Подмочен. С червоточинкой, да еще с какой! Нуль он, сукин сын, в человеческом отношении, а я — величина положительная и, значит, имею право простить ему, а заодно и себе… Улавливаете? Заодно и себе — вот где собака зарыта! — кое-какие грешки. Или нету?.. «Да», только «да» — вот какой ответ вам от меня требовался, вот что вас сюда по морозу гнало. Я ведь чувствовал, что прибежите, давно его заметил, этот… зуд в глазах. Ну как? Еще вопросы есть?
— Перестаньте вы паясничать, — поморщившись, сказал Леонид Аркадьевич.
Фролов не ответил. Очень тихо было в комнате. Тихо и темно, за разговором кончился день. Не произнеся ни слова, профессор встал из-за стола и вышел. Встал и Леонид Аркадьевич — пора было уходить. Глупо все получилось, нелепо до крайности. И обидно.
Игнатий Валентинович вернулся с зажженной лампой. Похоже, за время своего отсутствия он успел умыться: длинные влажные волосы были тщательно зачесаны назад, лицо посвежело, только глаза выдавали — были красными и косили.
— Ну-с, милостивый государь, — приветливо сказал он Неверову, растерянно топчущемуся возле стола, — какие будут еще вопросы и недоумения? Обескуражил я вас? Признайтесь! Вы пожаловали за исповедью, мечтали: поговорим-поговорим, а там, глядишь, и обнимемся, поплачем. Ведь жалко! Меня жалко! Себя жалко! Несчастную матушку-Россию уж и подавно. Так красиво получалось, ан… Разочарованы-с?
Не отвечая, Неверов пошел к дверям, но профессор заступил ему дорогу.
— Не нравится? — зашипел он, приблизив свое лицо к лицу Неверова. — Знаете почему? А потому, любезный, что в глубине души, на самом дне, можно сказать, вы ведь знаете: то, что я, подлец, по вашему мнению, совершил, то и вы, благонамеренный господин, чистый ангел, окажись в моем тогдашнем положении, — уж непременно-с… Только Бог уберег.
Неверов попытался отстранить профессора, но тот не двинулся.
— А ну как… пригласят? — подмигивал он, ухмыляясь. — Вот и будешь накануне всю ночь трястись, каждую минуту в нужник бегать, у окна слушать, не едет ли карета с жандармами.
— Да как вы смеете! — с беспомощной яростью крикнул Неверов. Он чувствовал сейчас тоску, обиду, гадливость и… страх.
— А отчего бы и не сметь? — ухмылялся Игнатий Валентинович. — Я же мерзавец с тридцатилетним опытом. А кста-а-ати, ты-то откуда взял, что я мерзавец? Может, это все ложь, клевета?
Неверов решительно отстранил профессора и шагнул к двери.
— Я ухожу, — сказал он, — примите извинения за самовольный визит. Напоминаю: я вам не сказал ни слова, а вы весь вечер меня оскорбляли. Бог вам судья. Но один вопрос я вам все-таки задам, господин Фролов… Нет, не о том, то, разумеется, дело вашей совести, но вот если вы действительно жертва гнусного навета, если ни к охранному отделению, ни к молодым людям, что в крепость угодили по доносу, ни к чему такому касательства вы не имеете, почему же тогда ни разу не попытались эту молву, эту клевету опровергнуть? Ведь должны же быть какие-то доказательства…
— Доказательства? Нет уж, увольте, милостивый государь! Это вы собирайте доказательства, коли есть охота. Да и начни я оспаривать, доказывать — все равно не поверят. Не поверят-с! Знаете, говорят: «Добрая слава лежит, а худая бежит». Дурному легче верится. Видели мою жену? А она ведь меня любила. Пришел однажды… господин, вроде вас… Ладно, бог с ней. Что смотрите? Думаете, это я на ваш незаданный, на заветный вопрос так хитро отвечаю? Нет, дескать, ваше благородие, господин околоточный, не крал я у барыни ридикюля, вот те крест! И уж тут-то вы меня наконец пожалеете: ах, бедный, ах, страдалец… Не будет вам этого удовольствия, сударь, не надейтесь! Что ж вы стоите? Давеча грозились уйти. Посошок на дорожку? Не желаете-с. Ну, как угодно. А теперь извольте вон. Прошу, прошу, любезнейший. Пожалте. Вот сюда. Теперь налево. Прошу покорно. Ваша бекеша. Шапочку уронили. Не надо так спешить, голубчик, пуговицы оборвете. Ну вот. Прощайте, коллега. Мои консультации, вам, смею думать, больше не понадобятся.
Профессор гаерствовал, и выглядело это так отвратительно, что Неверов с трудом сдерживался, как бы не сказать какую-нибудь дерзость. Или не расплакаться от обиды. Одеваясь, он отвернулся, чтобы не видеть Игнатия Валентиновича. Отвернулся и заметил, что дверь в смежную со столовой комнату приоткрыта. За дверью можно было рассмотреть край постели, стену, обитую светлым штофом, икону в углу возле окна. Под иконой светилась лампадка. Почему-то мирная лампадка в этом доме привела Неверова в бешенство. Молча он бросился к выходу, откинул дверной крюк и, даже не кивнув Игнатию Валентиновичу, выбежал вон.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Нет, читатель, игра еще не кончилась. Не будем прощаться с нашими героями — мы ведь сами их выдумали, сами заставили жить по нашему произволу, чувствовать, говорить, двигаться. А поставим точку, и они замрут, навсегда останутся в тех позах, в каких были, когда мы написали слово «конец». Давайте не будем торопиться, дадим им пожить еще, довести до конца то, что они начали, досказать то, что не успели сказать.
Стемнело. Оттепель вошла в полную силу — уже текло с крыш, и с карнизов с грохотом срывались сосульки, а снег, с безрассудным упорством продолжающий падать с черного неба, таял, не долетев до земли, и превращался в дождь. Возле военного училища горластые, потные парни в гимнастерках скребли деревянными лопатами тротуар. Чуть поодаль на оседающем сугробе горой были свалены их ватники. Задрипанная собачонка с бесхозным видом ковыляла вдоль домов навстречу Леониду Аркадьевичу…
Неверов, идущий большими шагами по лужам, чуть не наступил на собачонку, однако в последний миг заметил ее и чертыхнулся. Собачонка удивленно глянула на него, поколебалась в нерешительности, потом вдруг повернулась и побежала
Леонид Аркадьевич чувствовал себя совершенно больным — проклятая водка! — разбитым и вымотанным, но это бы еще ладно.
Главное, он чувствовал себя оскорбленным. Профессора он ненавидел. За все: за кривляние, за «батеньку» и «калоши», за все эти хамелеонские штучки, которыми тот заманил его, Леонида Аркадьевича, в эту историю, как в капкан. Сам ведь признался, что и галоши-то подкинул нарочно. Хотел оскорбить и выставить дураком! Он как змея, спрятавшаяся в сене: ни о чем не подозревающий человек ложится отдохнуть на душистую копну, кругом трава, цветочки, над головой — небо. И тут из копны выползает… Как он держался, с каким надменным, наглым превосходством! А ведь видел, с самого начала понял, что к нему пришли с добром, понял и, тем не менее, плюнул в лицо…
Неверов остановился. А что, если… На одно мгновение представим себе, что все это — сплетня, оговор, никого он не губил, безвинен, а люди в течение долгих лет смотрят на него как на подлеца. Конечно, дыму без огня не бывает, но — вдруг? Как он в этом случае должен себя вести? Собирать доказательства своей невиновности? Уличать клеветников? Как? Где? На ученом собрании? Или бегать за каждым, оправдываться? Что, если понимая бессмысленность всего этого, он просто… заболел? Лишился рассудка. И еще эта душевнобольная рядом.
Если допустить, что все клевета, то как же тогда выглядит Неверов со своим непристойным желанием отпустить вину, которой не существует?
Он стоял на каком-то незнакомом, уединенном перекрестке. Старуха в убогом, ветхом салопе вышла из-за угла и, хромая, стала перебираться через улицу. В нескольких шагах от Неверова сидела на тротуаре, прижав уши, давешняя собачонка.
Нет. Решительно нет! Человек, на которого возвели такую напраслину, повел бы себя иначе. Меня бы назвали вором, разве я смог бы с этим жить? Профессор, правда, полагает, что воровство — грех небольшой, украсть ридикюль, по его мнению, пустяки. Тоже, между прочим, весьма примечательный пункт! Люди жизнь кладут, чтобы смыть бесчестие, а он? Лицедей, циничный, насквозь лживый субъект, оборотень! Тартюф! Да где же наконец извозчик, черт возьми!
Он почти бежал, не глядя по сторонам. Чтобы сократить расстояние, несколько
раз сворачивал в какие-то переулки, пересекал проходные дворы.
И заблудился. Обогнув угол высокого мрачного дома, где почему-то не горело ни одно
окно, оказался в тупике — улица упиралась в глухую стену. Леонид Аркадьевич остановился,
обернулся и увидел собачонку. Она стояла совсем близко и неподвижно смотрела на
него. В тусклом свете единственного фонаря глаза ее казались черными, матовыми
и плоскими. Точно нарисованные.
Он наклонился, делая вид, что хочет поднять с земли камень. Собака не шевельнулась, так же неподвижно смотрела ему в глаза. Осторожно на цыпочках обойдя ее, Леонид Аркадьевич пошел назад, к выходу из тупика, все время прибавляя шагу, завернул за угол и тут позади услышал вой. Он побежал, неуклюже ступая по мокрому, покрытому тонкой ледяной корочкой асфальту, вой несся следом, не отставал — тонкий, тоскливый, неотвязный. Злой.
Впереди показалось такси с зеленым огоньком, и Леонид Аркадьевич бросился, размахивая руками, ему наперерез.
Дома Неверову сразу сделалось легче. Он зажег в столовой лампу, разбудил кухарку и спросил чаю. Было тепло и уютно, от улицы, заполненной до краев холодной изморосью и хлюпаньем, отделяло окно, плотно задернутое толстой портьерой.
Самовар наконец был подан, и хорошо заваренный чай уничтожил остатки хмеля. Теперь Неверов мог покойно, без рефлексий вспомнить в подробностях весь разговор. Мог, но нарочно не стал думать об этом. Он налил себе второй стакан чаю и принялся внимательно рассматривать новый серебряный подстаканник, подаренный женой совсем недавно к Рождеству. Подстаканник украшен был наивным рисунком: лодка, плывущая по реке, в лодке два господина в котелках и две дамы под зонтиками. Мирная сцена… Неверов вздрогнул: «Бегите! Спрячьтесь в подпол!» — мороз по коже. Пусть он полагает ниже своего достоинства оправдываться перед людьми, перед обществом, но все-таки, если уж невиновен, собственной-то жене нашел бы способ объяснять… Хотя бы во имя ее спасения, черт возьми!
В комнате было душно. Неверов вдруг почувствовал, что невыносимо устал. Он направился в спальню. Здесь тоже было нечем дышать, жар шел от разогретых изразцов печи. Он распахнул форточку, отчего сразу стали слышны гул воды в водостоке и плеск ее об асфальт.
Леонид Аркадьевич улегся в постель и взял книгу. Книга попалась интересная — научная фантастика, которой он застенчиво увлекался, предпочитая ее модным психологическим изыскам. Но сегодня фантастика что-то не шла. Для того чтобы окончательно отвязаться от истории с Фроловым, нужно было, по-видимому, все-таки разложить все по полочкам, вытащить из подсознания то, что туда провалилось. И успокоиться, закрыть для себя эту тему навсегда. Леонид Аркадьевич отложил книгу, выключил торшер. Но сна не было.
«Ладно. Начнем сначала. Главный вопрос решен: Фролов виноват, подлость он сделал, это как дважды два. Данных „за“ предостаточно. Во-первых, его поведение. Известно, что лучший способ обороны — нападение. Вот он и нападает, всех смешивает с грязью — и свое поколение, и нынешнее. Вы, дескать, ничего такого замечательного не совершили. Подразумевается: имели наглость лежать в пеленках, в то время как мы ходили в онучах и проливали кровь. Поэтому вы равнодушные и вообще не имеете права себя уважать. Да, виноваты, в окопах не сидели, не повезло, живем нормальной жизнью и делаем свое дело. А вот подлостей… Но вы почему-то хотите мне доказать, что я уж такая мелкая дрянь, что даже, если вижу откровенную гнусность, не имею морального права рта раскрыть! Знаем мы цену этой демагогии! Акт отчаяния. Когда крысу загонят в угол, она тоже вот так бросается на людей…»
Стенные часы негромко и мелодично ударили один раз, эти часы в спальне всегда спешили. Минуту спустя в столовой послышалось шипение и гулкое, басовитое «бомм-м», тотчас подхваченное сухим, похожим на кашель ударом из кабинета — там на камине откликнулись небольшие бронзовые часы, обладающие весьма неприветливым голосом. Чуть погодя из глубины квартиры прокуковала кухаркина кукушка. И снова воцарилась тишина. Как в каменном мешке. В тюрьме. А каково тому, кто годами слушает только вот такую тишину?
«…Что, если Игнатий Валентинович вызвал меня на этот разговор намеренно, чтобы выведать, чтобы я… Провокатор! Но я же молчал! Я не столь наивен. Нет. Он бы вел себя тогда иначе, меньше говорил сам, больше слушал. И отнюдь не выставил бы, когда довел до бешенства, а напротив… Нет, сейчас он, разумеется, никакой не доносчик, просто старик, расплачивающийся за грех, совершенный в прошлом. А ведь страшная расплата, ничего не скажешь! И жена… Кто же теперь поможет мне править мою работу? В самом деле, поспешишь — людей насмешишь! Куда было торопиться с этим разговором? Не мог потерпеть, побежал, дуралей, пеняй теперь на себя! А Игнатий Валентинович — настоящий ученый, милостью Божией… А как же тогда гений и злодейство? Вот уж выйдет пикантно, если выяснится, что я оскорбил, возвел напраслину на честного человека, поверил гнусной сплетне… Хватит! Чепуха! Я не мог ошибиться. Не он, он-то… Ведь в таких случаях порядочные люди стреляются. А ему нельзя, у него на руках больная жена. Какое это счастье, что у меня на совести нет ничего такого, даже отдаленно похожего. Господи! Какое счастье! Какое счастье!»
Свежий воздух проветренной комнаты, слабый свет газовых уличных фонарей, выбивающийся из-за портьеры, мой дом — моя крепость. Крепость… «А ведь он, наверное, тоже не спит, ходит из угла в угол, смотрит в окно, а там одни крыши. И скрюченное дерево возле дома… А ему нравилось сюда ходить, было уютно, покойно, а там, в собственном доме, — страшно… Я не был милосерден… Да! Милосердие! Вместо того чтобы бежать и выпытывать чужие тайны, нужно было оставить все как есть. Чтобы он мог раз в три дня прийти сюда, отдохнуть, забыться. Ему нравился мой трактат, как он обрадовался, когда я попросил помочь. Жестокость — страшная вещь. Кто знает, если бы я повел себя иначе, быть может, он бы сам мне доверился, все рассказал, и ему стало бы легче…»
Странный звук оборвал мысль Неверова. Монотонный, слабый, но очень назойливый. Кажется, он слышался уже давно, доносился с улицы, из-за окна. Впрочем, когда Неверов стоял перед форточкой, все было тихо, он это отлично помнил. Только вода шумела.
Он поднялся, подошел к окну и отодвинул портьеру. Фонари были погашены, на набережной — ни души.
«Помстилось», — решил он, вернулся в постель и через минуту забыл об этом звуке, перестал его слышать.
Он забыл обо всем, потому что ему вдруг сделалось ясно: все останется
так, будто ничего не произошло, не было никакого разговора. Завтра у Игнатия Валентиновича
лекция, нужно подойти к нему с той главой, где расчеты,
и спокойно — тут очень важно не волноваться — заговорить. Если профессор войдет
в амбицию… не войдет, для него тоже лучше, чтобы все оставалось по-прежнему.
Он и сам будет рад, будет благодарен Неверову. И больше никогда ни словом, ни жестом
не напоминать ему… вот это будет правильно и благородно. По-христиански. Несмотря
на все издевательства — простить. Да, простить!
Подумав так, Неверов почувствовал, что глаза его слипаются, а тело наполняется приятной тяжестью и теплотой. Он натянул на плечи одеяло, повернулся к окну и мгновенно заснул.
С улицы доносился непрерывный тонкий, тоскливый звук. Но Неверов ничего не слышал. Спал.
А профессор Фролов не спал, он стоял возле окна в своем узком кабинете
и смотрел, как в ярко освещенной кухне дома напротив толстая женщина укачивает ребенка.
Она ходила взад-вперед мимо столов, то низко наклоняясь вперед, то откидываясь.
Каждый раз, приближаясь к окну, женщина задевала головой за белье, висящее на веревке,
но не обращала на это внимания. Ребенок, видимо, кричал, она ходила все быстрее.
Халат расстегнулся, волосы растрепались. Профессор отвел глаза, взял папиросу,
закурил.
Снег сходил с крыш, и они делались черными.
ЭПИЛОГ
Маленькая колченогая собачонка озабоченно бежит по городу. Ночь. Собачонка трусит вдоль домов. Вот она пересекла Средний проспект, выбежала на Большой, миновала запертую мелочную лавку и остановилась на углу, точно раздумывая, куда же ей теперь. Погода скверная, сыро, на улице ни души. Неожиданно дверь углового дома отворяется и оттуда воровато выскальзывает господин в чиновничьей шинели с поднятым воротником. Собака на всякий случай отступает за тумбу. Но чиновник не смотрит на нее; оглянувшись по сторонам, он устремляется вперед, через улицу. Вскоре походка его становится четче, увереннее, и, выпрямив спину, он решительно идет прочь. Дверь скрипит опять, собака настораживает уши. Теперь это девушка в темном платке, кое-как накинутом на неубранные светлые волосы. Девушка заплакана, на лице ее бессмысленное выражение. Что-то бормоча, она, покачиваясь, бредет по тротуару, но вдруг замирает, издали увидев городового. И скрывается в ближайшей подворотне.
Собака спешит дальше, часто переставляя свои короткие лады. Васильевский остров позади, она бежит теперь по Николаевскому мосту, вот она уже на Благовещенской площади, сворачивает налево, на Конногвардейский бульвар. Здесь на одной из скамеек спит вниз лицом мастеровой в расстегнутом полушубке. Рука его свесилась, пальцы касаются земли. Рядом мокнет в луже меховой картуз.
Собака обнюхивает картуз и бежит дальше. Александровский сад. Проспект Майорова. Прохожих почти нет, изредка проносятся пустые такси. Неожиданно из-за угла появляется нарядная компания — двое громкоголосых мужчин и маленькая женщина в длинной шубе и пестром шарфе, закинутом за плечо. Один из ее спутников, очень высокий человек в дубленке и боярской шапке набекрень, возбужденно размахивает руками.
— А я утверждаю, — почти кричит он, — что массовое искусство необходимо! Ориентироваться надо на среднего — среднего! — читателя-зрителя-слушателя! Пускай они лучше круглые сутки сидят у телевизора, чем распивают на троих, а потом устраивают толковища в подворотнях. В последнее время количество преступлений резко сократилось!
— Три «ха-ха», — лениво произносит женщина.
— Кстати, — вступает в разговор другой мужчина, невысокий и тоже бородатый, с живыми блестящими глазами, — кстати, я давно хотел тебя спросить: кто такие «они»? Ну те, которым ты милостиво разрешаешь пользоваться массовым искусством, в то время как сам в филармонии слушаешь Бриттена.
— Завелись… — Женщина явно скучает.
Обогнав их, собака приближается к набережной канала Грибоедова. Там она не раздумывая поворачивает налево и двигается вдоль чугунного парапета, внимательно вглядываясь в спящие дома. Собака устала, она тяжело дышит, вывесив розовый язык, шерсть на ее спине взмокла и слиплась, хвост прижат. На углу улицы Дзержинского она останавливается и долго смотрит на кирпично-красный пятиэтажный дом. Она настораживается, нюхает воздух, перебежав мостовую, подходит к дому вплотную. Здесь собака садится, запрокидывает голову, разевает пасть и начинает тоскливо, протяжно выть.
Собака выла, пока не охрипла. Фонари давно уже не горели, небо было черным. В четвертом часу пополуночи вой внезапно оборвался. Собака встала и отряхнулась. Переступила затекшими лапами. Облизнулась, широко зевнула. И, не мешкая, пустилась в обратный путь.
Теперь она бежала другой дорогой — по пустому Невскому проспекту, мимо Казанского собора, мимо Главного штаба, Адмиралтейства, Дворцовой площади она приближалась к Неве. Услышав справа шум и скрип колес, собака повернула голову. На площадь со стороны Миллионной тяжело въезжали две черные кареты. Темные, без огней, кареты казались необитаемыми, но собака чуяла: там, внутри, кто-то живой. Она съежилась, легла и припала к земле. Шерсть на загривке поднялась горбом. Экипажи неотвратимо проехали мимо на мост.
Этого высокого в шубе она узнала сразу, издали заметила, как он переходил дорогу от дворца к Адмиралтейству. Добежав до угла, она увидела его снова. Он стоял посреди тротуара, а возле, обступив его, виднелись три фигуры в одинаковых, низко надвинутых картузах. Внезапно фигуры сблизились, закрыв высокого. Только голова в меховой шапке видна была поверх их голов. Возникло какое-то движение, послышался короткий сдавленный крик, шапка исчезла — и трое в картузах разбежались в разные стороны, бросились вдоль набережной, а отойдя на порядочное расстояние, снова сошлись и дружно зашагали вместе.
Высокий господин остался стоять. Теперь он казался еще выше и уже. Не двигаясь и как-то странно разведя руки, стоял он с непокрытой головой, в одном черном фраке с длинными фалдами. Собака подошла ближе. Она видела лицо, искаженное неловкой, застывшей гримасой, растрепанные ветром волосы. Нерешительно потоптавшись, собака подошла вплотную и села подле самых ног высокого. Он заметил ее и кивнул, как знакомой.
— Черт побери, — растерянно сказал он, беря себя за лацканы, — полюбуйтесь, господа! Фантасмагория, извольте радоваться. — И тут же забыв о собаке, повернулся и понуро зашагал к Невскому проспекту.
Она бежала по городу. Позади остался Дворцовый мост, фондовая биржа, таможня. Город спал, запрокинувшись в последней предрассветной истоме, ровно дышал под низким и тяжелым, провисшим, словно мокрая парусина, небом, еще не имея сил шевельнуться.
Немые кареты достигли места своего назначения — крепости, и под короткие окрики солдаты быстро произвели разгрузку.
Девушка со светлыми волосами еще не спала. Она лежала ничком поперек узкой железной кровати, полураздетая — в кофте и нижней юбке. Рядом на полу валялся платок. За перегородкой ворочалась и всхрапывала мать.
А Неверов спал. Он ничего не видел во сне, но лицо его выглядело тихим и счастливым.
Профессор Фролов стоял у окна и курил.
Собака миновала Средний проспект, свернула налево и скрылась под аркой высокого дома. Появилась в тесном дворе, вошла в дверь, на которой висела табличка «Лестница № 4» и начала медленно подыматься по ступенькам.
А теперь, читатель, мы навсегда простимся с нашими героями, и они исчезнут, а ведь жалко, право, жалко, не знаю, как вам. Странно — мы ведь сами их выдумали, они всего-навсего пешки в нашей игре в «чепуху», а все-таки жалко…
Но знаете, читатель, давайтека перед тем, как расстаться, сыграем в нашу игру в третий, последний раз. Но теперь без них, без выдуманного Леонида Аркадьевича Неверова, без неправдоподобного Игнатия Валентиновича Фролова, без его сумасшедшей жены и странной колченогой собаки, кружащей без цели по ночному призрачному городу. Вы согласны? Вот и чудесно!
Вы не забыли последовательность вопросов? Кто? С кем? Где? Когда? Что делали? Что сказал первый? Что сказал второй? Чем все кончилось?
Написали? А теперь давайте быстро развернем листок.
— Кто? — Читатель.
— С кем? — С автором.
— Где? — Здесь.
— Когда? — Сейчас.
— Что делали? — Играли в «чепуху».
— Что сказал первый? — Первый спросил: так как же все-таки с Игнатием Валентиновичем? Когда это все, наконец, приключилось? И что там за темные слухи? Сделал он подлость, и если да, то какую? Или это все клевета? Сделал или не сделал? Да или нет?
— Что сказал второй? — А второй молчал. Он пожал плечами и отошел
к окну. И тогда первый приблизился и встал рядом. За окном уже начиналось утро.
Игра кончилась. Мы ответили на последний вопрос. Подморозило, и все, что недавно
текло, капало, плескало и менялось, сделалось твердым, приобрело ясные очертания.
Все блестело, потому что небо расчистилось и выглянуло зоркое солнце.