Главы из книги
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2016
ПРОТИВ ТЕЧЕНИЯ
У нас сейчас допускаются всяческие национальные чувства, за исключением великороссийских.
Лидия Гинзбург о 1925—1926 гг.
Культурная жизнь и кружки в Петрограде
Начало нэпа было временем, когда дороги культурного и общественного развития казались неизведанными и открытыми. Это чувство родилось в 1917 году и пережило трагедии и потери Гражданской войны. Революция провозгласила равенство женщин с мужчинами, и для многих молодых людей открылись новые возможности. Лидия Гинзбург была в те годы студенткой Института истории искусств в Петрограде и верила, что революция дала толчок расцвету культуры и искусств. Гинзбург вспоминала, что интеллигентная молодежь тогда толпой пошла «в аккомпаниаторы, в актеры, в писатели, в журналисты, обращая в профессию домашние дарования и развлечения… <…> Хлеб науки и искусства казался веселым хлебом».[1]
В Петрограде, как грибы после дождя, появлялись философские и исторические кружки, дискуссионные клубы и группы. Философ и социолог Ф. А. Степун вспоминал: «Когда оглядываешься назад, <…> трудно поверить, что полуголодные люди могли собираться несколько раз в неделю в плохо освещенных и неотапливаемых помещениях, чтобы по три-четыре часа кряду обсуждать философские проблемы и слушать стихи».[2] Многие интеллигенты, включая преподавателей из школы Карла Мая и школы Лентовской, ходили на публичные лекции и на заседания кружков, где слушателям давали стакан морковного чая и варенье на блюдце. Главной темой бесед был духовный, а не материальный развал: говорили о кризисе культуры, о смыслах истории и жизни.[3]
Среди оазисов культурной жизни выделялся Институт истории искусств («Зубовский институт»), который искусствовед граф Валентин Платонович Зубов основал в 1912 году в своем петроградском особняке. Когда к власти пришли большевики, ради того чтобы институт продолжил работу, Зубов объявил его «национализированным», собственноручно изготовил бланк с печатью и добился резолюции и покровительства самого Луначарского. В особняке Зубова нашли прибежище голодающие ученые, священники, литераторы. Там возникла формальная школа литературоведения, где выступали и преподавали В. Жирмунский, Б. Эйхенбаум, Ю. Тынянов, Б. Томашевский и В. Шкловский.[4] Институт стал первым после революции новым центром изучения древнерусского искусства. Открылось его отделение в Новгороде, проводились экспедиции в Псков, на Ладогу, Белое озеро, во Владимир и Суздаль.[5]
Историки организовали свой кружок. В его работе принимали участие академик С. Ф. Платонов, Е. В. Тарле, Н. И. Кареев, А. Е. Пресняков, А. Г. Вульфиус и С. В. Рождественский. Молодежь приходила по пятницам на квартиру Платонова (его жена и дочери Нина и Наталья каким-то образом умудрялись доставать для кружковцев еду), в Клуб ученых, иногда в сам университет. Вместо членских взносов участники приносили по кусочку сахара, ломоть хлеба и полено для печки. Н. С. Штакельберг, ученица С. Ф. Платонова, член кружка, вспоминала: «В общем, политическое лицо кружка было лицом русской интеллигенции тех лет — бо`льшая часть боялась и красных и белых, и „тщилась уцелеть в катавасии“. Большинство из нас были невинны в отношении марксизма». Платонов был монархистом, но его дом оставался открытым для людей с социал-демократическими убеждениями.[6]
Видным культурным явлением тех лет была также Вольная философская ассоциация (Вольфила), открывшаяся в октябре 1919 года в Доме искусств — бывшем доме купца С. П. Елисеева на Невском проспекте. О ее заседаниях сообщалось в расклеенных по всему городу афишах. Вольфила была общественной организацией со своим уставом, руководящим советом и формальным членством. В ее секциях шли дискуссии на самые разные темы: антропософии, философии символизма, русской литературы, философии творчества, философии культуры, творчества слова, философии математики, эпистемологии, философии религии, анархизма и коммунизма. Интеллектуалы записывались в Вольфилу целыми семьями. Для Н. О. Лосского Вольфила была слишком левой и близкой к режиму. Некоторые из ее членов-учредителей, среди них Андрей Белый, К. Петров-Водкин и В. Мейерхольд, приветствовали большевистский переворот.[7] Но это не была просто группа попутчиков. Скорее речь шла о деятелях культуры, которые наивно надеялись, что большевистская диктатура совместима с гражданской и творческой свободой.[8]
Большевики, однако, имели свои виды на культуру и русскую интеллигенцию. В июне—июле 1921 года ЧК арестовала и привлекла к уголовной ответственности участников «заговора Таганцева» — 833 человека из числа профессоров, ученых, инженеров, деятелей литературы и искусства, которые обвинялись в создании боевой организации и подготовке вооруженного восстания. Географ Владимир Николаевич Таганцев учился в гимназии Карла Мая, был выпускником Санкт-Петербургского университета, членом Академии наук, активным участником Комиссии по изучению естественных производительных сил России (КЕПС). Аресту подверглись поэт Н. С. Гумилев, проректор Петербургского университета Н. И. Лазаревский, нефтехимик М. М. Тихвинский и скульптор С. А. Ухтомский. В августе более шестидесяти человек, включая Таганцева, его жену, Гумилева, Лазаревского и Тихвинского, были расстреляны, восемьдесят три отправлены в концлагеря. Большевики не скрывали упреждающего характера расправы. Секретарь Ленина чекист Я. С. Агранов, возглавлявший следствие по «делу Таганцева», позже заявил: «В 1921 году семьдесят процентов петроградской интеллигенции были одной ногой в стане врага. Мы должны были эту ногу ожечь!»[9]
Похожая операция была предпринята большевиками против московской интеллигенции: в августе 1921 года ЧК арестовала членов Всероссийского комитета помощи голодающим (Помгол) — общественной организации, в состав которой входили общественные деятели, писатели, художники. Лишь давление США и критика в европейской прессе предотвратили массовые расстрелы и отправку в концентрационные лагеря. Е. Д. Кускова, С. Н. Прокопович и П. И. Пальчинский были высланы из Москвы под строгий надзор.[10]
Большевистское правительство пришло к выводу, что массовые расстрелы интеллигенции — не лучшая тактика. Режиму нужно было признание Запада и западные инвестиции. В Петрограде глава ОГПУ — НКВД Уншлихт собрал группу большевистских экспертов, которые составили списки ученых, экономистов и университетских профессоров для депортации за границу. Одним из экспертов стал влиятельный начальник Сергея Лихачева, отца Д. С. Лихачева, И. И. Ионов.[11] В августе по этим спискам были арестованы сотни ученых, профессоров, журналистов, бывших общественных деятелей.[12] Кого-то из них признали «полезными» для восстановления экономики и освободили. Остальных ждала депортация. Правительство Германии по соглашению с Москвой выдало ученым въездные визы. 29 сентября 1922 года от Николаевской набережной (теперь Лейтенанта Шмидта) в Петрограде отчалил немецкий пароход Oberbürgermeister Hacken: он увозил в Германию группу московских ученых с семьями. В ноябре немецкий пароход Preußen увез петроградских ученых и их семьи. На борту находились Н. О. Лосский с женой и сыном Борисом, Лев Карсавин, социолог Питирим Сорокин и другие. Среди провожающих был Леонид Георг, а также С. А. Алексеев-Аскольдов, прощавшийся со своим другом Н. О. Лосским. По воспоминаниям Лихачева, Алексеев-Аскольдов был немного обижен на большевиков за то, что его «не заметили» и не включили в списки на арест и депортацию. Георг рассказал о «философских пароходах» ученикам: на Лихачева и его друзей новость произвела гнетущее впечатление.[13] Большевики не скрывали своей цели: пресечь возможность возрождения российской интеллигенции. В 1924 году ОГПУ — НКВД закрыло Вольфилу. Продолжались аресты интеллигентов и образованных чиновников из «бывших», например среди выпускников Пушкинского лицея. Советские газеты писали об этом с одобрением.[14]
В год, когда «философские пароходы» отплывали от Николаевской набережной, Митя Лихачев увлекся философией. Эту страсть разделяли с ним многие из его одноклассников. Преподаватели «Лентовки» поощряли увлечение молодежи и помогали с выбором книг. Под влиянием Андреевского и позже Алексеева-Аскольдова Дмитрий Лихачев выработал свою «личную философию». В то время как другие увлекались работами Ницше, он читал Анри Бергсона и Николая Лосского. Интуитивизм и философское осмысление религиозного опыта отвечали запросам юноши. Иван Андреевский пригласил Лихачева вместе с некоторыми другими учениками «Лентовки» в свой кружок Хельфернак («Художественно-литературная, философская и научная академия»). Каждую среду две комнаты в квартире Андреевского заполнялись «философствующей публикой». Хельфернак посещали С. А. Алексеев-Аскольдов, медиевист Вс. В. Бахтин, филолог М. М. Бахтин, музыкант М. В. Юдина, исследователь Достоевского В. Л. Комарович, литературовед и социолог А. А. Гизетти, поэт-символист В. И. Иванов. Там же появлялись учитель Мити Л. В. Георг и приятель Лихачевых Игорь Аничков. Присутствующие расписывались в учетном журнале, где отмечались также дата, тема доклада и фамилия докладчика.[15]
В Хельфернаке Митя нашел то окружение, которого ему не хватало дома: родители и братья не разделяли его философских увлечений. Особенно его впечатлил доклад Алексеева-Аскольдова о времени как одной из форм восприятия действительности. По мнению докладчика, существуют более высокие временны`е системы, где прошлое не исчезает. Дмитрий Лихачев понял это так: «На самом же деле все прошлое до мельчайших подробностей в многомиллионном существовании еще существует, а будущее в таком же размахе до его апокалиптического конца уже существует. <…> „Пластинка“ с записью всего совершившегося и того, что в будущем совершится, существует во вневременной вечности, а проигрывание этой пластинки, в которой „спрессовано“ все, совершается во времени. Время дает возможность „прослушать пластинку“».[16] Эта «личная философия» времени примиряла разум и веру. Для Д. Лихачева поговорка: «Не вспоминай прошлогодний снег — что было, то прошло» — не имела смысла. Прежняя Россия, уверял он себя, не исчезла бесследно и навеки.
В 1923 году, заканчивая школу Лентовской, Митя решил, что не будет инженером, как отец, а займется изучением истории и философии в университете. С. А. Алексеев-Аскольдов посоветовал ему пойти на этнолого-лингвистическое отделение факультета общественных наук. История в университетах была упразднена как дисциплина, а философские отделения были закрыты или подверглись «большевизации». Решение Мити вызвало резкий отпор в семье. Сергей Лихачев считал, что только инженерная профессия позволит заработать на хлеб и прокормить семью. На все доводы сына он отвечал: «Будешь нищим!» Эти слова звучали в ушах Дмитрия до тех пор, пока ему не исполнилось сорок семь лет и он был избран в Академию наук и стал прилично зарабатывать. Сергей Михайлович все-таки смягчился и со свойственным ему прагматизмом использовал свои связи, чтобы помочь сыну. В то время детей бывших дворян в университет не принимали, отдавая предпочтение детям рабочих и крестьян. Лихачев-отец добыл для сына «записочку» от влиятельного партийного чиновника (быть может, того же Ионова) в приемную комиссию Петроградского университета. Учителя в «Лентовской» послали туда же блестящую характеристику на Митю, особо отмечая его незаурядные филологические способности.[17] В 1923 году сын «бывшего» личного дворянина и дочери «бывшего» купца второй гильдии Дмитрий Лихачев был принят в университет. Ему еще не исполнилось семнадцати лет.
Университет и споры о России
Двадцатые годы — время большевизации российских университетов. За «философскими пароходами» последовали «чистки» в студенческой среде. Отчислялись дети купцов, дворян и царских чиновников.[18] «Старые» профессора теснились «красными», которых поддерживал новый строй. Большевики были намерены сломать корпоративный дух российской профессуры: была отменена система ученых званий и научных степеней, настойчиво продвигались «самородки» из низших социальных слоев. Очень скоро Дмитрий обнаружил, что одна группа профессоров, обращаясь к студентам, называет их «коллегами», тогда как в другой группе «товарищи» общались с «товарищами». «Старые профессора» были любезны и вежливы, пытались сохранять достоинство и защищать стандарты образования. «Товарищи» вели себя как хозяева жизни.[19]
Работа на этнолого-лингвистическом отделении предполагала наличие специальных знаний, поэтому «товарищей» там практически не было. Учеба в основном шла не на лекциях, а в рамках спецсеминаров. Многие преподаватели, пытаясь сохранить автономию в условиях растущего идеологического контроля, проводили занятия не в университете, а на дому. Лихачеву стоило больших усилий попасть в семинары, которые он для себя выбрал. В 1924 году Дмитрий посещал занятия В. М. Жирмунского по английской поэзии XIX века, где студенты читали Байрона, Шелли, Китса, Вордсворта и Кольриджа, изучал Шекспира у В. К. Мюллера, занимался старофранцузскими текстами у А. А. Смирнова, среднеанглийской поэзией у С. К. Боянуса. Восхищение Русским Севером побудило Лихачева записаться также в славяно-русскую секцию. Введение в славяноведение он слушал у «красного профессора» Н. С. Державина, ходил на лекции по русской журналистике к В. Е. Евгеньеву-Максимову, изучал церковнославянский язык у С. П. Обнорского. Вечерами посещал популярный семинар по Достоевскому на квартире у В. Л. Комаровича, с которым познакомился в Хельфернаке. На пушкинском семинаре Л. В. Щербы, основателя психологического направления российской лингвистики, Д. Лихачев осваивал метод «медленного чтения» — углубленного филологического понимания текста. Его уже тогда привлекала текстология.[20]
В 1923—1926 годах интеллектуальная жизнь в Петрограде —Ленинграде оставалась интенсивной. В знаменитом длинном университетском коридоре студенты вели бесконечные и очень свободные разговоры, обменивались культурными новостями, не оглядываясь по сторонам и не опасаясь доносов. В этом коридоре Дмитрий впервые увидел Виктора Шкловского, кумира филологической молодежи, одного из основателей литературного формализма. Шкловский спросил, сколько ему лет. «Шестнадцать», — ответил Лихачев и получил совет: «Пора начать хулиганить!»[21] Но в отличие от других блестящих выпускников «Лентовской», таких как поэты А. Введенский, Л. Липавский и В. Алексеев, Лихачеву не хватало куража и таланта для литературного хулиганства. Он огорчался, что отстает от лучших студентов его отделения — детей высшей петербургской интеллигенции, получивших блестящее домашнее образование и свободно говоривших на двух-трех иностранных языках. Среди них были всесторонне одаренный И. И. Соллертинский и будущий писатель П. Н. Лукницкий. Дмитрий немного знал латынь и древнегреческий, но живыми иностранными языками не владел. Он изучал французский и начал учить английский в Университете у прекрасно воспитанного «мистера Клера», о котором потом писал в воспоминаниях, и на частных уроках у старшего друга Игоря Аничкова, учившегося когда-то в Итоне.
Позже Лихачев вспоминал, что культурная жизнь Петрограда 1920-х годов имела особую географию. Каждый берег Невы отличался своим культурным обликом. На северном берегу находились основные учреждения «серьезной науки»: Университет и Институт русской литературы Академии наук, Кунсткамера и Азиатский музей. Искусства и «хулиганство» царили на южном берегу. Там были театры, Мариинская опера. В 1921 году вновь открылась Филармония. В Театре музыкальной комедии играла одна из теток Мити, Любовь Коняева. На южном берегу базировались те, кто бросал вызов академическим традициям. В Зубовском доме преподавали формалисты. По соседству в доме Мятлева Казимир Малевич организовал Государственный институт художественной культуры (Гинхук), центр супрематизма и конструктивизма: там выставлялись Альтман, Кандинский, Татлин, Петров-Водкин и Филонов.[22]
«Такого созвездия ученых — литературоведов, лингвистов, историков, востоковедов, какое представлял собой Ленинградский университет и Институт истории искусств в Зубовском дворце в 20-е годы, не было в мире», — вспоминал Лихачев. Он успел сходить на несколько лекций в Вольфиле и в Доме искусств, посещал диспуты в Малахитовом зале Зубовского института. Но, по позднейшему признанию Дмитрия Сергеевича, его студенческие годы были временем упущенных возможностей. Особенно он сожалел о том, что не пошел на концерт Шаляпина (уступил билет другу) и пропустил чтение стихов Есениным и Маяковским. По его словам, он просто растерялся от культурного изобилия петроградской жизни тех лет.[23]
В юности Д. С. Лихачев не вел дневника, и мы очень мало знаем о его мыслях и наблюдениях студенческой поры. Свободное время он в основном проводил дома. Сергей Михайлович и Вера Семеновна оберегали сына, опасаясь, что его несоветские убеждения и невыдержанность могут довести до беды. Печатный двор, где жила семья, находился под ведомственной охраной, что делало квартиру Лихачевых неподходящим местом для встреч — даже для близких друзей необходимо было получать пропуск у охранника. Лихачев вспоминал: «Поэтому я, не общаясь ни с кем, жил в этой квартире, полной редчайших книг, и все время разбирал их». Чтение книг было важнейшим преимуществом отшельнического образа жизни — Митя вырос библиофилом. Сергей Лихачев мог брать из типографии последние новинки поэзии, прозы, истории литературы и искусства и, конечно, философии. Сергей Михайлович работал по совместительству в Доме книги и приносил оттуда домой редкие книги.[24]
В 1926—1928 годах квартира Лихачевых стала временным пристанищем уникальной книжной коллекции И. И. Ионова. Старый партиец и шурин Зиновьева был страстным библиоманом и собрал коллекцию редчайших книг и артефактов. В 1926 году после разгрома «ленинградской оппозиции» он утратил свое влияние в городе и получил назначение торгпредом в Соединенные Штаты, где занимался закупкой хлопка. Книги и предметы из собрания Ионова заняли все стеллажи и шкафы в квартире Лихачевых, но и после этого бо`льшая часть коллекции оставалась в нераспечатанных коробках. Многие книги и предметы были, по-видимому, реквизированы из собраний российских аристократов. Разбирая библиотеку Ионова, Дмитрий обнаружил бесценные издания: венецианских типографов XV—XVI веков Мануциев, голландских издателей XVI—XVII веков Эльзевиров, напечатанную в XVII веке и богато иллюстрированную гравюрами Библию Пискатора, офорты Рубенса и Рембрандта. Из российских изданий украшениями коллекции были рукописное «Путешествие из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева, первые издания Г. Р. Державина. Еще одно сокровище представляла собой посмертная маска Александра Блока, любимого поэта Мити Лихачева (маска эта впоследствии бесследно пропала). Богатейшая домашняя библиотека помогла Дмитрию восполнить недостатки эрудиции, сократить культурный разрыв со студентами из семей высшей интеллигенции.[25]
Университетские годы стали для Лихачева временем дальнейшего формирования национального самосознания. Его до глубины души поразили постановки в Мариинском театре опер Мусоргского «Хованщина» и Римского-Корсакова «Сказание о граде Китеже». В «Хованщине» Федор Шакловитый, жестокий карьерист, участвовавший в заговоре против царя Петра, исполнял проникновенную арию, в которой оплакивал «в судьбине злосчастную Русь», ее долготерпение и многострадание. Павел Андреев, исполнявший эту арию, обращался к залу с молитвой: «Ей, Господи, внемляй грех мира, услышь меня, не дай Руси погибнуть от лихих наемников». Зал при этих словах вставал и требовал повторения. Многие плакали. В опере Римского-Корсакова был не менее сильный сюжет — судьба Гришки Кутерьмы, русского забулдыги без чести и совести, указавшего татарам дорогу на град Китеж. Позже Д. Лихачев вспоминал: «Этими Гришками, разорявшими церкви и предававшими Русь, была наполнена страна». Когда Дмитрий и родители пешком, в полной темноте возвращались из Мариинского театра на Петроградскую сторону, семья старалась держаться середины улицы. «Нам казалось, что нас окружают за углами перекрестков точно такие же Гришки: пропившиеся, продавшие все и вся».[26] В Университете у молодого Лихачева проснулся интерес к «русскому национальному характеру», который сопровождал его на протяжении всей жизни.
Враги Руси были не только в темных переулках, но и у власти — в Кремле, и на университетских кафедрах. В эти годы советская власть проводила политику «борьбы с великорусским шовинизмом». Влиятельный в большевистских кругах «красный профессор» М. Н. Покровский утверждал, что прошлое, в особенности прошлое России, заслуживает лишь того, чтобы выбросить его на свалку. «Школа Покровского» считала, что любое выражение национального самосознания и патриотических чувств подлежит искоренению как проявление классовой идеологии дворянства и буржуазии. В Ленинградском государственном университете «красный профессор» Н. С. Державин проводил эту линию в образовании. Л. Я. Гинзбург в своих записях 1925—1926 годов отмечала: «У нас сейчас допускаются всяческие национальные чувства, за исключением великороссийских. Россия — слово, не одобренное цензурой…» Конечно, писала она, «великорусский национализм слишком связан с идеологией контрреволюции». Но вместе с тем Гинзбург считала, что такая политика «жестоко оскорбляет нас в нашей преданности русской культуре».[27]
Запрет на «русское» глубоко ранил Лихачева, задевая самое дорогое — семейные корни, воспоминания детства, веру в Бога и любовь к многострадальной Святой Руси. Он остро реагировал на все, что, по его мнению, представляло собой клевету на русскую историю и культуру. Лихачев вспоминал, что у него возник конфликт с одним из «красных профессоров», учеником М. Н. Покровского, который настаивал на том, что Петр I был сифилитиком. Когда Лихачев возразил, тот поставил ему неудовлетворительную оценку и сообщил в партком Университета, что студент Лихачев — монархист. К счастью, этот случай закончился для Дмитрия без серьезных последствий. Лихачев всю свою жизнь будет так же остро реагировать на любые попытки изобразить Россию как «темное царство» и «тюрьму народов».[28]
Молодые патриоты, как и люди из дореволюционной интеллигенции, доискивались ответов на мучительные вопросы. Почему революция привела к развалу страны? Что значит Европа и европейская культура для русских людей? И каковы пути восстановления русской государственности? Даже в частных письмах, перлюстрированных ОГПУ—НКВД, царили смятение и растерянность. Один интеллигент писал в декабре 1924 года: «Думаю, что старая Россия умирает медленно, но неизбежно, и нарождается новая, бодрая, молодая, активная Россия в виде СССР. <…> Старой России не видно и не слышно, она понуро повесила голову и безмолвствует; ее еще можно наблюдать разве в церквях… Русский молодой человек — это уже совсем новое существо».[29] Многие из тех, кто считал революцию очередным Смутным временем, думали, что русские неспособны иметь собственное государство и быть частью европейской цивилизации. «Россия своей пугачевщиной доказала, что она низшая раса», — подытожил историк Юрий Владимирович Готье.[30] Столь мрачные выводы вызывали отчаяние, желание бежать из страны, чтобы спасти себя и своих детей «для культурной жизни», стремление подтвердить свою «европейскость». Интересно, что и большевики оправдывали свою диктатуру и террор отсталостью и темнотой русского народа. На прямой вопрос писателя Пришвина о происходящем в стране большевик Л. Б. Каменев ответил, «что они-то (властители) не хотят свинства и вовсе они не свиньи, а материал свинский (русский народ), что с этим народом ничего иного не поделаешь».[31]
Казалось, альтернативы большевизму нет. Западноевропейские общества сами переживали политический и духовный кризис. Ни одна западная держава не спешила помочь в борьбе против большевиков. На смену европейскому либерализму шли фашизм и национал-социализм. В среде русской эмиграции в Европе процветал антисемитизм черносотенного толка. На этом фоне среди эмигрантов появились люди, готовые признать «историческую роль» большевизма, который силой отрицательного примера мог бы научить русский народ патриотизму, уважению к образованной элите. Два бывших члена конституционно-демократической партии, позднее члены правительства Колчака в Сибири — Николай Устрялов и Юрий Ключников — опубликовали в июле 1921 года в Праге книгу «Смена вех». Они писали, что большевистская диктатура сыграет свою историческую роль и постепенно растворится в «российском море», и Россия снова станет государством-нацией. Они призывали эмигрантов вернуться в Советскую Россию и принять участие в великом деле восстановления, образования и культурного развития своего народа. Эта идеология следовала логике культурного национализма Петра Струве, но отвергала его либерализм.[32]
Большевики разрешили пропаганду «сменовеховства», чтобы ослабить политические силы эмиграции. Более ста тысяч русских эмигрантов вернулись в СССР. Политбюро даже поручило А. В. Луначарскому финансировать «первый беспартийный» журнал «Новая Россия» («Россия»). Он выходил с 1922 по 1926 год и стал настоящей отдушиной для многих русских литераторов, в том числе тех, кто ранее поддерживал Белое движение. Впоследствии М. С. Агурский назвал идеи сменовеховцев «первой четкой программой русского национал-большевизма». Некоторые ученые считали, что позднее Сталин воспользовался этими идеями для создания своей концепции «советского патриотизма».[33]
Другой новой идеологией, ответом на духовный кризис эмиграции в Европе стало «евразийство». В начале 1920-х годов лингвист Н. С. Трубецкой, географ П. Н. Савицкий, богослов и философ Г. В. Флоровский и музыковед П. П. Сувчинский заявили о том, что революция обнажила суть России — ее место не в Европе, она является особой цивилизацией — Евразией. Евразийцы верили, что интернациональная идеология большевизма со временем отвалится как шелуха, оставив после себя «русское ядро». Они одобряли большевиков за восстановление территории бывшей царской империи, а также за вызов западному капитализму и декадентству в культуре. Идеями евразийства увлекались философы Л. П. Карсавин и И. А. Ильин, историк Г. В. Вернадский, композиторы С. С. Прокофьев и И. Ф. Стравинский, писатели А. М. Ремизов и Д. П. Святополк-Мирский.[34]
Из крупных мыслителей эмиграции один только П. Струве продолжал верить в то, что Россия вернется на дорогу конституционного, экономического и социального прогресса, по которой до войны шла вся Европа. Струве отказывался считать советское государство предтечей национального возрождения. Он продолжал утверждать, что русская интеллигенция, осознавшая собственные национальные корни, сможет воскресить русское общество и государство. Свою последнюю надежду он возлагал на эмигрантскую диаспору, надеясь на то, что она сыграет роль, подобную исторической роли евреев и поляков. Место российской интеллигенции в его упованиях заняла «интеллигенция в изгнании».[35]
Эхо споров о будущем России докатилось до Петроградского университета, в котором учился Дмитрий Лихачев. Идеи сменовеховцев были по душе специалистам, оставшимся в России и утешавшим себя мыслью о том, что могут даже при большевиках оставаться русскими патриотами. Инженеры, такие как Сергей Михайлович Лихачев, верили, что большевистский национальный план электрификации и индустриализации служит долгосрочным интересам России. Дмитрий и другие студенты ходили на диспуты с участием тех сменовеховцев, кто, подобно Ю. В. Ключникову, вернулся в советскую Россию. Благодаря отцу у Дмитрия был доступ к эмигрантской литературе. В собрании книг Ионова он нашел и прочел брошюру Л. П. Карсавина — эта брошюра позднее попадет в список «контрреволюционной литературы», найденной у Д. Лихачева при аресте. С. А. Алексеев-Аскольдов, И. М. Андреевский и И. Е. Аничков также живо интересовались литературой новой эмиграции и обсуждали ее в Хельфернаке.[36]
Личных записей Дмитрия на эти темы в 1920-е годы нет. Но мы знаем, что вопрос о судьбах России и Европы молодой Лихачев решил по-своему. Он начал специализироваться одновременно в западноевропейской и древнерусской литературе. Полученное в школах Мая и Лентовской демократическое образование уберегло его от озлобленности консервативных националистов, осуждавших российскую интеллигенцию и еврейство за участие в подготовке революции. Лихачев не стал, как некоторые молодые люди его времени, антисемитом. Наконец, в течение всей жизни он выступал против идей евразийства, отрицавшего европейское культурное наследие Санкт-Петербурга и восхвалявшего допетровский имперский период российской истории. Д. С. Лихачев пошел по пути, о котором писал в 1920-е годы Петр Струве. Он учился «чтить великое прошлое России». Великая литература, музыка, опера сохранили Русь как «империю чувств и памяти» для нескольких поколений русской эмиграции. И. Бунин, В. Набоков, И. Шмелев и многие другие создали ностальгический мир «утраченной России», с особым запахом трав, ароматом цветов, пением птиц, темными аллеями ветшающих загородных поместий, дачными радостями и прочими воспоминаниями детства. Для этих людей старая Россия не исчезла. Студент Дмитрий Лихачев также станет одним из верных почитателей и хранителей этой «утраченной России». Позднее он напишет, что не верит в историческую предопределенность краха русской государственности.
«Мы плакали и молились»
В своих воспоминаниях Д. С. Лихачев писал: «Молодость всегда вспоминаешь добром. Но есть у меня, да и у других моих товарищей по школе, университету и кружкам нечто, что вспоминать больно, что жалит мою память и что было самым тяжелым в мои молодые годы. Это разрушение России и Русской церкви, происходившее на наших глазах с убийственной жестокостью и не оставлявшее никаких надежд на возрождение». Работая над воспоминаниями в 1970-е годы, Лихачев объяснял молодым современникам: «Наша любовь к Родине меньше всего походила на гордость Родиной, ее победами и завоеваниями. Сейчас это многим трудно понять. Мы не пели патриотических песен, — мы плакали и молились».[37] Лихачев подчеркивал, что, помимо интереса к русскому характеру, им двигало «чувство жалости и печали». Он продолжал: «Я хотел удержать в памяти Россию, как хотят удержать в памяти образ умирающей матери сидящие у ее постели дети, собрать ее изображения, показать их друзьям, рассказать о величии ее мученической жизни».[38]
Жалость к гибнущей национальной культуре у Дмитрия была так велика, что ключевые события 1920-х годов он воспринимал только с этой, главной для него точки зрения. Когда осенью 1922 года из Петрограда отплыли «философские пароходы», он и его друзья были убеждены в том, что это еще одна форма контрибуции: пытаясь продлить свое существование, советское правительство не только продавало на Запад произведения искусства и хлеб России, но и платило людьми мысли.[39] На самом деле большевикам не нужно было платить Веймарской республике никаких контрибуций. Лихачев был скрупулезным ученым и легко мог бы проверить этот факт, однако он предпочел донести до читателя свое тогдашнее восприятие.
Говоря об отношении Дмитрия Лихачева к гонениям на Русскую православную церковь, следует напомнить некоторые исторические факты. Февральская революция открыла Церкви, долгое время привязанной к абсолютизму и его бюрократическому аппарату, возможность для реформации. С августа 1917-го по сентябрь 1918 года в Москве проходил Всероссийский поместный собор Русской православной церкви. Более половины делегатов собора были не церковными иерархами, а университетскими профессорами, членами философских обществ, общественными деятелями либерального толка. Свободным тайным голосованием собор выбрал первого за двести лет российского патриарха — Тихона Белавина.[40] Большевики, однако, рассматривали самостоятельность Церкви как угрозу. Их первым ответным шагом стал декрет об отделении РПЦ от государства, лишивший церковные организации каких-либо имущественных прав. После того как в марте 1918 года патриарх осудил Брест-Литовский мирный договор, советская власть закрыла религиозные школы и отказала монахам и священникам в гражданских и политических правах. Режим инспирировал глумление низов над духовенством. Несколько сотен церковнослужителей, монахов и монахинь стали жертвами «красного террора», были убиты или арестованы. В 1918—1920 годах большевики закрыли половину российских монастырей, многие соборы были разрушены и разграблены. Следуя примеру французских революционеров 1792—1793 годов, большевистская власть приняла постановления о вскрытии и ликвидации мощей — это означало уничтожение останков практически всех видных деятелей древнерусской истории.[41] Цинично воспользовавшись массовым голодом 1921—1922 годов, большевики под видом сбора церковных ценностей в помощь голодающим планировали завершить конфискацию церковного и монастырского имущества. Когда это вызвало сопротивление верующих, Политбюро приказало арестовать патриарха и «реакционное» духовенство и усилить кампанию шельмования церкви.[42]
Не сумев разрушить Церковь одним ударом, большевики сделали ставку на ее раскол. Их внимание привлекла «живая Церковь» — движение священников, которые, подобно Н. В. Устрялову и Ю. В. Ключникову, задумали «сменить вехи», обновить православие и принять власть большевиков.[43] 30 марта 1922 года Л. Троцкий объяснял своим коллегам по Политбюро: «Если бы <…> сменовеховское крыло Церкви развилось и укрепилось, то она стала бы для социалистической революции гораздо опаснее Церкви в ее нынешнем виде. <…> Сегодня же надо повалить контрреволюционную часть церковников, в руках коих фактическое управление Церковью. В этой борьбе мы должны опереться на сменовеховское духовенство».[44]
«Красные священники» волей-неволей стали сотрудничать с ЧК—ОГПУ. К ужасу многих верующих, обновленцы оправдывали изъятие и уничтожение церковных ценностей. В мае 1922 года, когда большевики арестовали патриарха вместе с сотнями священнослужителей, они позволили обновленческим священникам занять большинство приходов. Петроград стал эпицентром драматической борьбы внутри Русской церкви: как многие обновленцы, так и самые последовательные их противники представляли этот город. Самыми яркими фигурами в церковной конфронтации были обновленческий митрополит Александр Введенский и митрополит Петроградский Вениамин (Казанский).[45] В конце мая 1922 года Введенский лично отправился в Петроград, чтобы склонить митрополита Вениамина на сторону обновленцев, но Вениамин наотрез отказался это делать и отлучил Введенского от Церкви. Тогда большевики арестовали Вениамина вместе с 86 петроградскими священниками и приходскими активистами. Суд над ними длился несколько недель, заседания проходили в Колонном зале Филармонии. Много дней у входа в Филармонию собиралась молчаливая толпа верующих и сторонников митрополита, которая молилась за обвиняемых. 12 августа митрополит Вениамин и еще три священнослужителя были расстреляны.[46]
Пятнадцатилетний Митя Лихачев на всю жизнь запомнил толпу людей у Филармонии, молящихся за душу осужденного на смерть митрополита Вениамина. Он также вспоминал о публичном диспуте на тему «Есть Бог или нет?» между А. В. Луначарским и «красным священником» А. И. Введенским в большом зале Государственной типографии, где работал его отец. После диспута разъяренные верующие хотели побить А. И. Введенского, и Сергей Лихачев по просьбе начальства вывел его на улицу через черный ход своей квартиры.[47] А в сентябре 1923 года Дмитрий слушал лекцию И. П. Павлова в Военно-медицинской академии. Всемирно известный физиолог открыто критиковал большевистскую власть, называя коммунистический эксперимент над Россией утопическим и основанным на терроре и насилии. Павлов, в частности, призвал положить конец репрессиям против религиозных деятелей и верующих. Посещение этой лекции было актом несогласия с большевистской идеологией и политикой.[48]
Смерть Ленина и поражение Троцкого в политической борьбе дали верующим краткую передышку. Но в апреле 1925 года, вскоре после смерти Патриарха Тихона, все его потенциальные преемники были арестованы. 1927 год оказался поворотным: Сталин одержал верх над своими противниками в партии. Началась эпоха сталинской диктатуры. «Война против Бога» возобновилась с удвоенной силой, поддержанная возросшей мощью государственного репрессивного аппарата. Средь бела дня к церкви подъезжали грузовики с духовыми оркестрами или хорами из комсомольцев, чтобы помешать богослужению. Лихачев вспоминал их частушки: «Гони, гони монахов, гони, гони попов; бей спекулянтов, дави кулаков».[49]
В этот момент митрополит Сергий (Стрaгородский), заместитель Патриаршего местоблюстителя, пошел на сделку с режимом. 29 июля 1927 года он опубликовал «Послание к пастырям и пастве», в котором призвал православных россиян декларировать свою лояльность советской власти. Он осудил любые действия, направленные против советского государства, «будь то война, бойкот, какое-нибудь общественное бедствие или просто убийство из-за угла».[50] Послание Сергия было написано под диктовку ОГПУ, которое надеялось добиться ослабления международного давления на советский режим. Великобритания разорвала тогда дипломатические отношения с СССР, и большевистская верхушка ждала войны. Еще одним громким событием этого времени было убийство П. Л. Войкова, полпреда СССР в Польше. Советская пропаганда писала, что убийца Войкова, Борис Коверда, был монархистом. На самом деле Коверда — девятнадцатилетний белорус-эмигрант, сын школьного учителя с социалистическими взглядами; он жил во многом теми же интересами, что и Дмитрий Лихачев: русской литературой, трудами по истории, православием. Во времена «красного террора» Коверда стал свидетелем убийства своих родственников и духовника. Когда его арестовали, он сказал: «Я отомстил за Россию». В ответ ОГПУ схватило десятки молодых людей и девушек из бывших дворян, а также нескольких священников и монахов. Некоторых из них чекисты расстреляли, остальных сослали в лагеря. Для многих верующих послание митрополита Сергия оказалось оскорбительным вдвойне: оно осуждало акт возмездия Б. Коверды и оправдывало «красный террор».[51]
В числе арестованных и расстрелянных был двоюродный брат И. Е. Аничкова, друга Дмитрия и его учителя английского языка. Но и без этого Лихачев отнесся к посланию Сергия с осуждением. В своих воспоминаниях он пишет, что послание «и русскими и нерусскими [было] воспринято именно в этом окружении фактов гонений» на православную Церковь. Подобные чувства разделяли знакомые и друзья Дмитрия по Университету и Хельфернаку — как верующие, так и атеисты. «Мы, интеллигентная молодежь, были всецело на стороне митрополита Иосифа, не согласившегося признать декларацию митрополита Сергия», — отмечает он. Сторону Иосифа (Петровых) приняло множество верующих, особенно в Петрограде, Новгороде, Пскове, Твери, Вологде и Витебске. Дмитрий Лихачев вспоминал, что «иосифлянин» отец Сергий Тихомиров стал духовником многих членов Российский Академии наук и профессоров Университета, а отец Федор Андреев, еще один иосифлянин, проповедовал «всей интеллигенции Петрограда».[52]
В то время многие интеллигенты начали посещать службу в храмах с целью продемонстрировать солидарность с преследуемой Церковью. Историки «иосифлянства» делают вывод о том, что это движение сплотило людей самых разных убеждений, от кадетов до монархистов. Оно привлекло «представителей научной интеллигенции, которые не могли пойти на сделку с совестью». Стали ходить в церковь и несколько учителей из школы Лентовской. Лихачев также вспоминал, что некоторые евреи решили перейти в православие, чтобы ощутить себя частью Церкви мучеников. Среди них была пианистка Мария Вениаминовна Юдина, член Хельфернака. Школьный друг Мити Миша Шапиро из еврейской семьи стал ходить на богослужения в православных храмах. Еще один друг, Эдуард Розенберг, перешел из лютеранства в православие под именем Федор; его крестил «иосифлянин» отец Викторин Добронравов, человек замечательной силы духа. Лихачев вспоминал, что молились «с особой истовостью. Церковные хоры пели особенно хорошо, ибо к ним примыкало много профессиональных певцов (в частности, из оперной труппы Мариинского театра). Священники и весь причт служили с особым чувством».[53]
Весной 1925 года И. М. Андреевский ушел в иосифлянское движение с головой. Заседания Хельфернака приобретали все более религиозный характер. Теперь на встречах кружка обсуждались не философские, а религиозные тексты, православные традиции. Многие атеистически настроенные участники кружка покинули его, а верующие продолжали приходить на квартиру Андреевского по средам: бо`льшую часть времени занимали новости о гонениях на Церковь. Андреевский предложил переименовать кружок в Братство святого митрополита Филиппа, в память о митрополите Филиппе (Колычеве) — предтече новомучеников советского террора. Филипп не побоялся публично осудить Ивана Грозного за его террор и по царскому приказу был отправлен в ссылку, а позднее задушен Малютой Скуратовым. Но в итоге был принят вариант С. А. Алексеева-Аскольдова — Братство святого Серафима Саровского. В декабре 1927 года Андреевский поехал в Москву с делегацией духовенства и прихожан Ленинграда, чтобы встретиться с митрополитом Сергием и просить его отречься от своего послания. Сергий отказался, заявив, что хочет предотвратить физическую гибель Церкви.[54]
Дмитрий Лихачев и его друзья не могли тогда понять и тем более принять политики Сергия. Лихачев вспоминал: «Мы же были не политиками, боровшимися за выживание Церкви, а просто верующими, желавшими быть правдивыми во всем и питавшими отвращение к политическим маневрам, программам, расчетливым и двусмысленным формулировкам…»[55] 1 августа 1927 года, в день обретения мощей святого Серафима Саровского, Братство собралось на квартире родителей Люси Суратовой, еще одной выпускницы школы Лентовской, чтобы почтить память святого Серафима. Отец Сергий Тихомиров служил молебен сдержанно, но с необыкновенным чувством, которое передалось всем. Присутствие прелестных девушек, яркий солнечный свет, струившийся из окна, — все это рождало в душе Дмитрия чувство просветления. «Это была и радость, и сознание того, что жизнь наша становится с этого дня какой-то совсем другой. Мы расходились по одному. <…> Слежки не было». Или так показалось Дмитрию Лихачеву. На всякий случай члены Братства решили закопать тяжелую книгу с протоколами заседаний на Крестовском острове.[56] Эта книга пропала без следа.
Лихачев и его друзья были слишком молоды, чтобы отдавать себе отчет в опасности, которая им грозила. Как-то Дмитрий, Федя Розенберг, Володя Раков и еще несколько человек решили пойти всей группой на богослужение. Царившую в стране атмосферу прекрасно иллюстрирует тот факт, что при виде нескольких рослых молодых людей — очевидно, студентов — прихожане испугались. Лихачева и его друзей приняли за комсомольскую «комиссию» и решили, что церковь скоро закроют. В обстановке уходящего нэпа и наступающего тотального террора любая группа учащихся становилась предметом внимания вездесущих «органов». Дмитрий был первым, кто заподозрил, что в их кружок под видом студента затесался провокатор. Сергей Ионкин (так его звали) притворялся исступленно верующим, а сам не знал, как вести себя в церкви. Он уговаривал Дмитрия принять участие в распространении прокламаций. Лихачев предупредил Андреевского, а тот на очередном заседании с хмурым видом сообщил о роспуске Братства и попрощался со всеми. Нехитрая уловка сработала: Ионкин больше у Андреевского не появлялся. В 1992 году, когда Д. С. Лихачев прочел свое «дело», он увидел там показания секретного агента ОГПУ Ивановского, в котором легко было узнать Сергея Ионкина.[57]
За несколько месяцев до своей смерти Д. С. Лихачев публично рассказал про то, о чем знали его семья и его старший товарищ Игорь Евгеньевич Аничков, член Братства святого Серафима Саровского. Аничков был духовным сыном архиепископа Федора (Поздеевского), последнего настоятеля московского Данилова монастыря. Когда в 1930-е годы они встретились в ссылке, владыка Федор отдал Аничкову на хранение деревянный ларец с мощами святого князя Даниила Московского, родоначальника московской линии Рюриковичей. От Аничкова ларец приняла мать, приехавшая к нему на свидание. До 1974 года ларец оставался в семье Аничковых, но незадолго до кончины Игорь Евгеньевич передал мощи в семью Лихачевых. Какое-то время Лихачев сберегал реликвию, затем решил найти для нее более надежное место. Воспользовавшись приездом в Ленинград на конференцию по византиеведению известного богослова отца Иоанна Мейендорфа, профессора Свято-Владимирской духовной семинарии в Крествуде, штат Нью-Йорк, Лихачев попросил его взять мощи на хранение. Отец Иоанн согласился и пообещал вернуть реликвию в Россию, когда гонения на Церковь прекратятся. К этому эпизоду мы еще вернемся.[58]
Эта история многое говорит об отношении Д. С. Лихачева к «государственной религии» в Советском Союзе. Он связывал себя с прерванным религиозным возрождением 1920-х годов, когда священники были интеллигентами, а многие интеллигенты были воцерковлены и когда Церковь воспринималась как духовное братство. Большинство этих людей стали жертвами террора и военного лихолетья, кому-то удалось уцелеть в эмиграции. Как отмечал его коллега Олег Витальевич Панченко, Лихачев выработал в те годы свой идеал приходской жизни — общение нескольких православных семей, взаимопомощь в воспитании детей, совместные путешествия и культурный досуг.[59] Среди людей, с которыми Дмитрий Сергеевич состоял в переписке, было много верующих, считавших русское православие неотъемлемой частью своего самосознания и культуры, членов так называемой «катакомбной церкви».[60] Но к священникам, которые сотрудничали с советской властью, Лихачев всю жизнь относился настороженно.
Смех, антисемитизм и ГПУ
Михаил Михайлович Бахтин, принимавший в 1920-е годы участие в работе Хельфернака и других кружков Петрограда, позднее приобрел всемирную славу своими трудами о народной смеховой культуре и элементах гротеска у Рабле и в романах Ф. М. Достоевского.[61] Реальность тех лет была наполнена гротеском: Петроград стал Ленинградом, «низ» общества стал его «верхом», а старая элита — «бывшими людьми». Многие из интеллигенции отгораживались от этой реальности. Кружки и лекции были для них средством самозащиты и самосохранения. Но с середины 1920-х годов настроения изменились, нарастало подспудное ощущение надвигавшейся тьмы. На последнем заседании Хельфернака Бахтин философски заметил: «Кончилось время диалога, наступило время монолога».[62] Молодые члены Хельфернака не желали мириться с таким пессимистическим исходом. Они решили уйти в собственный «смеховой мир», где культивировалось ироническое отчуждение по отношению ко всему советскому. В их игровом мире «нормальное» и «аномальное» поменялись местами.
Весной 1926 года другу Мити Лихачева Эдуарду Розенбергу пришла в голову идея создать шутливый союз и назвать его Космической академией наук (КАН). Он пригласил шестерых своих приятелей, большинство из которых были студентами Университета и Института гражданских инженеров. В начале 1927 года члены кружка постановили принять в его состав Дмитрия Лихачева. Идея Розенберга оказалась заразительной: друзья встречались на шутливых заседаниях КАН, чтобы праздновать «веселую науку» в поисках «радостной истины».[63] «Веселая наука» была также реакцией на «серую науку», которая все более наступала в советских университетах: «единственно верное» материалистическое учение, вульгарный фрейдизм, социологизм в литературоведении и истории. «В нашем студенческом кружке <…>, когда свободная философия и религия постепенно становились запретными, неофициальными, непризнаваемыми, создавался своего рода маскарад». У каждого «академика» была «кафедра», которая замечательным образом соответствовала его талантам и интересам. Володя Раков, помогавший в церкви отцу Викторину Добронравову, занимал кафедру апологетического богословия, Аркаша Селиванов, тоже глубоко верующий, — кафедру изящного богословия. У атеиста Толи Тереховко была кафедра изящной психологии, а у самого старшего в кружке, Петра Мошкова, — кафедра изящной химии. Дмитрий Лихачев в соответствии со своими интересами и темпераментом получил кафедру меланхолической филологии.[64]
«Космические академики» стали самыми близкими друзьями Дмитрия. Эдуард (Федя) Розенберг, сын немецкого аптекаря-лютеранина, после перехода в православие принявший имя Федор, был мастером мистификаций: он придумал ритуалы «академии» и правила поведения. Академики приветствовали друг друга греческим «Χαῖρε!», что значит «Радуйся!». У членов КАН был свой гимн — знаменитый Gaudeamus в переводе с латыни на древнегреческий, свой герб, особые детали одежды, они предпринимали совместные поездки. Летом 1926 года «академики» (без Лихачева) ездили на Кавказ, прошли от Владикавказа до Сухума, обзавелись тросточками и заявили о своей верности дружбе, юмору и оптимизму. Федя Розенберг предложил считать вершину Парнас в Царском Селе священным местом академии. Володя Раков, талантливый художник, создавал альбомы с рисованными историями, в которых все «академики» были представлены в костюмах и ситуациях начала XIX века. В альбомах фигурировали и юные барышни в комических ситуациях: отношение «академиков» к противоположному полу оставалось церемонным и целомудренным, в противовес пропаганде «свободных отношений» в советской литературе.
Впоследствии Д. С. Лихачев вспоминал: «Казалось, никому в голову не придет преследовать людей, собирающихся, чтобы беззаботно провести время». В действительности все в КАН было не так просто и беззаботно. 3 февраля 1928 года Дмитрий Лихачев сделал доклад, тезисы которого дошли до нас, так как были изъяты у него при аресте и сохранились в его деле. Доклад был посвящен защите старой русской орфографии, «попранной и искаженной врагом Церкви Христовой и народа Российского». В своих воспоминаниях Лихачев называет свой доклад ироничным и соответствующим духу карнавала. Но уже само заглавие привлекло внимание ГПУ, а в тезисах доклада содержались замечания явно антисоветского толка. По мнению докладчика, «новый русский алфавит еще больше отдалял русский язык от церковнославянского. А уничтожив греческую букву Θ, враги (имя которым легион) хотят предать забвению ту ненавистную связь, которая существовала когда-то между Византией и Русью, Россией». В контексте начала 1928 года каждому было понятно, кто эти враги, «имя которым легион». Представив ряд аргументов (логических, формальных, эстетических) против упрощенной версии русской орфографии, Дмитрий делает вывод: «Новая орфография явилась делом антихристовой власти».[65] В 1991 году доклад был найден в архивах КГБ вместе с «делом КАН». Когда внучка Лихачева — Вера Зилитинкевич-Тольц, в то время работавшая с Мюнхене на «Радио Свобода», прочла доклад, она была поражена его смелостью. Академики играли в опасную игру, следуя примеру старших интеллигентов, которые привычно ругали в своем кругу советскую власть, не учитывая политических последствий и возможности присутствия провокаторов и информаторов.[66]
Проделки членов Космической академии наук привлекли внимание ленинградского ГПУ. За некоторыми членами КАН уже велось наблюдение в связи с Хельфернаком и Братством святого Серафима Саровского. Перед новым годом один из «академиков» отправил из Царского Села телеграмму с поздравлениями по случаю годовщины академии якобы от папы римского. Шутники не знали, что чекисты следят за католическими организациями города и уже арестовали многих их членов. Телеграмма была перехвачена и фигурировала как свидетельство «связей группы с Ватиканом».[67] В руки советских репрессивных органов попали и другие, более серьезные улики. В январе 1928 года арестовали Дмитрия Каллистова и Бориса Иванова. Первый был кандидатом в КАН и рассказал на допросе о ее членах. У второго, члена Братства святого Серафима, в записной книжке нашли адреса членов КАН с их шуточными званиями: «магистр алхимии», «доктор черной магии»… Вскоре ГПУ арестовало всех членов КАН, чуть позже — членов Братства святого Серафима Саровского.[68]
В начале февраля 1928 года старые, давно не звонившие часы в квартире Лихачевых неожиданно пробили восемь раз. Дмитрий был дома один, и его охватил леденящий страх. Он знал, что отец отключил бой много лет назад, еще до рождения Мити. «Почему именно часы решились в первый раз за двадцать один год пробить для меня мерно и торжественно?» Ответ пришел утром восьмого февраля: агенты ГПУ явились в квартиру Лихачевых с ордером на арест. Родители были в шоковом состоянии; особенно Дмитрия поразил отец: впервые на его памяти он зарыдал и без сил опустился в кресло. Сам задержанный смотрел на происходящее словно через объектив фотоаппарата: он испытывал острую жалость к отцу, а не страх. Чтобы подбодрить родителей, Митя пробормотал, как и все в такие минуты: «Это недоразумение скоро выяснится, я быстро вернусь», хотя и не верил в то, что сказал, — о природе и целях советского террора он знал уже достаточно. Примерно за неделю до ареста с Митей захотел встретиться один из его одноклассников по школе Лентовской. Оказалось, что сразу после окончания школы его завербовало ГПУ; по старой дружбе он предупредил Митю о готовящемся аресте.[69] Черный «фордик» увез Лихачева из дома на Петроградской стороне на другой берег Невы — в Дом предварительного заключения на Шпалерной улице. Там после обыска у Дмитрия отобрали крест, серебряные часы и деньги и отправили в общую камеру.
Вместе с членами Братства святого Серафима Саровского и Космической академии наук ленинградское ГПУ арестовало участников множества других кружков.[70] От информаторов органы знали, что «интеллигенция в общем не перешла на советские рельсы». Заключенные были членами литературных, философских, религиозных и масонских организаций, таких как Орден мартинистов, Автономное русское масонство и Орден рыцарей св. Грааля. Под удар попали и такие студенческие группы, как «Societé» и «Рофилак».[71] Большинство арестованных студентов впоследствии были освобождены, членов Космической академии ожидала иная судьба. ГПУ решило объединить КАН и Братство святого Серафима Саровского в одно большое дело об антисоветской контрреволюционной организации.
Следствие вел сотрудник ОГПУ Альберт Стромин (настоящее имя Альбрехт Геллер). Он был лишь на четыре года старше Лихачева, родился в Лейпциге. Его отца за революционные взгляды выслали из Германии, по приезде в Россию он вступил в партию большевиков и погиб в Гражданской войне на Украине. Младший Геллер после пяти классов Екатеринославского коммерческого училища стал чекистом. В ленинградском ГПУ он специализировался на арестах и допросах интеллигентов. Из карьерных и политических соображений Геллер-Стромин хотел представить дело Братства святого Серафима Саровского и КАН как монархический заговор и «обнаружить» улики, подтверждавшие антисемитский характер этого заговора. Следует пояснить, что в конце 1920-х годов ГПУ считало — и не без оснований — антисемитизм важнейшим компонентом белогвардейской идеологии и отличительной чертой российского монархизма.[72]
Во время ареста Дмитрия Лихачева один из гэпэушников подошел к книжной полке и вытащил книгу Г. Форда «Международное еврейство» — антисемитское сочинение, написанное под влиянием «Протоколов сионских мудрецов». Это была книга из библиотеки И. И. Ионова. ГПУ явно знало, где и что искать.[73] Еще одной уликой стал дневник Дмитрия Каллистова, арестованного за несколько дней до «академиков», в котором было немало антисемитских высказываний. Согласно документам «дела КАН», одно из заседаний академии было посвящено теме «Евреи в России», некоторые из его участников говорили о власти «еврейского кагала» и о роли евреев в ЧК. В деле нет упоминаний об антисемитских высказываниях Дмитрия Лихачева; его обвинили в том, что он доставал антисемитскую литературу (имелась в виду книга Г. Форда) и давал ее читать Мошкову, а также в том, что он сделал доклад о «красном терроре» с цитатами из книги французского путешественника по советской России (также из библиотеки И. И. Ионова).[74]
В конце 1920-х годов антисемитизм был распространенным явлением в среде интеллигенции и деятелей культуры. Многие русские интеллигенты, которые до революции считали антисемитизм постыдным, черносотенным явлением, после 1917 года изменили свою позицию. Среди них бытовало мнение, что представители «еврейский расы», к которым они причисляли Троцкого, Зиновьева и других большевиков, одурачили русских рабочих и крестьян и сформировали новый правящий класс, который заменил старое российское дворянство и аристократию, интеллигенцию, бюрократию и духовенство.[75] В Академии наук перешептывались по поводу «роли евреев в большевистском правительстве».[76] Писатели, в том числе М. Булгаков и М. Пришвин, ряд философов Вольфилы, известные ученые рассуждали в своих записках и дневниках о разрушительной роли евреев в российской истории.[77]
У антисемитизма русских интеллектуалов в Москве и Ленинграде в годы нэпа был еще один источник — обостренное сознание национальной ущемленности. Теперь черносотенный антисемитизм казался им необходимым условием для роста русского национального самосознания.[78] Сменовеховцы разделяли националистические взгляды на евреев как на чужих. Один из них, профессор Ю. В. Ключников, заявил на дебатах об антисемитизме в зале Московской консерватории в декабре 1926 года, что антисемитизм объясняется «ростом национального недовольства» среди русских. Он объяснял шикающей и свистящей публике: «Евреи развили такую активность и заняли просто невероятное количество рабочих мест в городах», это не могло не пробудить в русских чувства неприязни.[79]
В начале 1990-х годов историк В. C. Брачев, получивший доступ к «делу КАН», изобразил этот кружок как масонскую и антисемитскую организацию. Д. С. Лихачев ответил в печати незамедлительно. Он категорически отмел обвинение в том, что КАН была чем-то более серьезным, чем шуточный кружок молодежи. Дмитрий Сергеевич признал, что кандидатура Каллистова рассматривалась «академиками», но после того как он сделал доклад антисемитской направленности, его решили в КАН не принимать. Лихачева возмутило, что Федор Розенберг фигурировал в «деле КАН» как отъявленный антисемит. Он счел это клеветой, сфабрикованной органами госбезопасности на основании донесений тайных осведомителей и подложных свидетелей.[80] Нет никаких оснований сомневаться в том, что антисемитизм, как и монархизм, приписанный молодым «академикам», был фабрикацией чистой воды. Кстати, в брошюре Л. П. Карсавина «Россия и евреи», которую молодой Лихачев читал в собрании книг Ионова, отвергался интеллигентский антисемитизм. Карсавин писал: «Необходимо покончить с глупою сказкою, <…> будто евреи выдумали и осуществили русскую революцию. Надо быть очень необразованным исторически человеком и слишком презирать русский народ, чтобы думать, будто евреи могли разрушить русское государство».[81]
Решение Стромина придать вымышленной контрреволюционной организации антисемитский и монархический характер отражало изменение политики власти. В 1926 году большевики прекратили заигрывать со сменовеховской идеологией и начали преследовать любые взгляды, ассоциирующиеся с «великорусским национализмом». Сменовеховский журнал «Россия» был закрыт, хотя его редактор, вероятно сотрудничавший с ОГПУ, не пострадал. Преследования внутри Советского Союза за антисемитизм приняли характер показательной кампании. Официальная газета «Ленинградская правда» регулярно сообщала об арестах русских рабочих, студентов и «бывших» за проявления антисемитизма.
Дмитрий Лихачев и его арестованные друзья не предполагали, что окажутся пешками в этой большой игре. Стромину нужно было показательное дело, и он не затруднял себя добычей достоверных сведений. При помощи своих информаторов он соткал вымышленный заговор, в котором нити реальных улик были вплетены в канву лжи и фальсификаций. ГПУ сфабриковало связи КАН с белой эмиграцией. К «заговору» были привлечены люди, не имевшие никакого отношения ни к КАН, ни к Братству. Среди них были сотрудники Академии наук и бывшие дворяне, в том числе А. П. Обновленский — председатель Союза христианской молодежи и член Всемирного студенческого христианского союза.
14 июня 1928 года «Ленинградская правда» опубликовала статью «Пепел дубов». В ней заявлялось, что Космическая академия наук — это «почти настоящая академия», в которой есть кафедра «Жиды в России», изучающая работы известных антисемитских авторов, в том числе Генри Форда и Чемберлена, а также «Протоколы сионских мудрецов». Арестованные «академики», по утверждению газеты, признавали теорию о существовании всемирной еврейской организации, агенты которой совершили в России революцию. Статья представляла и КАН, и Братство как «настоящий контрреволюционный заговор, готовый перерасти в монархический переворот». Заглавие статьи следовало понимать как метафору бессильных остатков некогда мощного белоэмигрантского движения.[82]
Авторами статьи были фельетонисты Л. Д. Тубельский и П. Л. Рыжей, писавшие под псевдонимом «Братья Тур» и сделавшие успешную карьеру в советской журналистике. Лихачев позже писал о них как о специалистах по разоблачению вольных кружков. «Они были, собственно, фельетонистами ОГПУ. ОГПУ специально их держало и оплачивало, чтобы общественность была в курсе производимых арестов, то есть это обман был такой людей. Это было возмутительно, потому что нас сделали взрослыми, какими-то сенаторами или генералами, потом антисемитами».[83] Фабрика лжи и клеветы ленинградского ГПУ работала весьма эффективно: русские эмигрантские издания приняли эту статью за чистую монету. Одна эмигрантская газета писала: «Космическая академия была вполне активной, глубоко законспирированной организацией контрреволюционеров, готовая перерасти в монархический заговор».[84] Имя Д. Лихачева не упоминалось, но его доклад о старой русской орфографии был процитирован как доказательство монархических симпатий арестованных. Эта фальсификация останется постоянной угрозой для Лихачева, его карьеры и репутации в глазах советской власти. После распада Советского Союза, когда В. Брачев комментировал секретные документы из «дела КАН», искать справедливости было не у кого: фальсификаторы уже отошли в мир иной. Стромин был расстрелян в 1939 году, Тубельский и Рыжей давно умерли.
В течение полугода Дмитрий и его друзья сидели в камере Дома предварительного заключения на Шпалерной. Лихачев будет вспоминать эти месяцы как «самый тяжелый период» своей жизни. Вместе с тем для него это была первая возможность познакомиться с той Россией, которую он до этого никогда не встречал. Его сокамерниками оказались русские аристократы, интеллигенты, студенты, православные священники и баптисты, члены масонских организаций, сатанинских сект, а также богословы, нэпманы, китайские эмигранты и профессиональные воры. Уголовники тогда, к счастью, еще относились к интеллигентам с уважением (через несколько лет все будет по-другому). Один из воров инструктировал Дмитрия, как ввести в заблуждение следователя, как обойти тюремные правила, обучал способам выживания в тюрьме. Когда Стромин в первый раз вызвал Лихачева на допрос, Дмитрий надел теплое зимнее пальто и объяснил, что у него грипп. Стромин, видимо, испугался инфекции и после краткого допроса отпустил Дмитрия в камеру. На допросе Лихачев сказал, что был членом КАН с сентября или октября 1927 года и сделал два доклада: «О влиянии монголов на русскую литературу и язык» и «О философии повседневности 1840-х годов».[85]
Через несколько месяцев Лихачева перевели в другую камеру, где находились ожидавшие приговора. Здесь он обнаружил, что может предаться любимому времяпрепровождению — дискуссиям на мировоззренческие темы: о философии, логике, искусстве, литературе и религии. В камере вместе с ним сидел русский дворянин, знавший Л. П. Карсавина. Дмитрий мог поговорить с графом Владимиром Михайловичем Шуваловым, до революции главой петроградских бойскаутов; Шувалов был увлечен логикой Эдмунда Гуссерля.
«Странные все-таки дела творились нашими тюремщиками, — вспоминал Д. С. Лихачев. — Арестовав нас за то, что мы собирались раз в неделю всего на несколько часов для совместных обсуждений волновавших нас вопросов философии, искусства и религии, они объединили нас сперва в общей камере тюрьмы, а потом надолго в лагерях, комбинировали наши встречи с другими такими же заинтересованными в решении мировоззренческих вопросов людьми нашего города, а в лагерях — широко и щедро с людьми из Москвы, Ростова, Кавказа, Крыма, Сибири. Мы проходили гигантскую школу взаимообучения, чтобы исчезать потом в необъятных просторах нашей родины». Среди заключенных еще царила атмосфера взаимного доверия и не было страха перед доносчиками: говорили что думали и дискутировали свободнее, чем на собраниях кружков, когда приходилось соблюдать осторожность. Еще одним ключом к выживанию были чистота и гигиена — поиск способов улучшить состояние камеры. В самом начале своего пребывания в Доме предварительного заключения Лихачев оказался в одной камере с евреем-нэпманом Котляром, который тут же предложил навести чистоту. Вместе отдраили стены, пол и стульчак, черные от плесени и грязи. Воздух в камере сразу стал намного чище.[86]
Колеса советской судебной машины, описанные А. И. Солженицыным в «Архипелаге ГУЛАГе», в то время поворачивались медленно. Заключенные были во власти режима, однако процедуры советского «закона» еще скрупулезно соблюдались. Расследование дела Братства святого Серафима Саровского и Космической академии было формально завершено 28 апреля 1928 года, но приговор, хотя и заранее предопределенный, объявили лишь три месяца спустя. По заключению Стромина, Космическая академия признавалась «незаконной антисоветской организацией», «политическим кружком, в котором обсуждались вопросы, связанные с Февральской и Октябрьской революциями, деятельность советского правительства, деятельность ОГПУ (статистика казней), антисемитизм и т. д.». Дмитрий Лихачев был осужден за то, что «доставал материалы о мировом еврействе и о зверствах ОГПУ». Его приговорили к пяти годам концентрационного лагеря, после чего ему запрещалось проживание в двенадцати крупных городах Советского Союза, включая родной Ленинград.[87]
Другие члены КАН тоже получили по пять лет лагерей.[88] И. М. Андреевский — лидер и организатор Братства — был приговорен к десяти годам лагерей, но сумел, используя старые революционные связи, добиться сокращения срока до пяти лет. Когда Сергей Михайлович Лихачев узнал об этом, он пришел в ярость. Он обвинял Андреевского в аресте своего сына, в том, что тот втянул наивных молодых людей в опасную игру. Старший Лихачев пытался использовать свои знакомства, чтобы Дмитрию сократили срок до трех лет, но его усилия были тщетны. Однажды утром в августе 1928 года начальник Дома предварительного заключения вызвал членов Братства и КАН и торжественно зачитал им приговоры. «Академикам» эта процедура показалось еще одной сценой советского карнавала — формальным фарсом, который не имел ничего общего с законом и судом. Лихачев с восхищением вспоминал невозмутимость и бесстрастие, с какими выслушал приговор И. Е. Аничков. Когда начальник закончил, Аничков подчеркнуто небрежно спросил: «Это все? Мы можем идти?» — и тут же, к изумлению конвоиров, повернул к двери. Остальные последовали за ним.[89]
Тюремные врачи, обследовавшие Дмитрия Лихачева, записали: «Общий вид — слабогрудый, телосложение — слабое, питание — пониженное, физические недостатки — плоская грудь. <…> Диагноз: хронический катар верхушки левого легкого, перебронхит, брунодеит, неврастения, выраженная в форме при неврозе сердца. Заключение — следовать к месту назначения может, желательно в местность с сухим теплым климатом».[90] Спустя две недели после оглашения приговора арестованных «академиков» доставили под конвоем из Дома предварительного заключения на Шпалерной на Московский вокзал. Конвоиры подогнали два «столыпинских» вагона, построенных в 1907—1911 годах для перевозки политзаключенных; по советским меркам эти вагоны считались комфортабельными. Друзья и родственники пришли проводить арестантов, как это было принято в царские времена. Многие приносили теплые вещи и еду. От университетской библиотеки Дмитрию передали большой пирог из кондитерской на Невском. Начальник конвоя, почти извиняясь, сказал арестованным студентам: «Уж вы, ребята, не серчайте на нас: служба такая!»[91] Как впоследствии выразилась Ахматова, времена были «вегетарианские». Правда, место, куда направлялись осужденные, оказалось совсем не вегетарианским и уж точно не «с сухим теплым климатом». Это были печально известные Соловки, архипелаг в центре Белого моря рядом с Полярным кругом — первый советский концлагерь.
Когда Дмитрия арестовали, ему было чуть больше двадцати. Он только что окончил Университет, написал две дипломные работы — первая посвящена переводам Шекспира при Екатерине II и Александре I, во второй Лихачев анализировал сказания о патриархе Никоне. Вторая работа говорила о его интересе к истории Русской церкви и старообрядчеству. Молодой Дмитрий даже не успел получить университетский диплом, но, безусловно, завершил важную главу в своем образовании. Десятилетие между революцией и его арестом было необычайно важным для самосознания Дмитрия, для упрочения его неразрывной связи со старой Россией, ее культурными и религиозными институтами. Позже он не соглашался с теми, кто считал, что русская интеллигенция и культура закончили свое существование в начале 1920-х годов. В Петербурге культурная среда оскудела далеко не сразу. Многие писатели и ученые, включая учителей Лихачева — Л. В. Георга и С. А. Алексеева-Аскольдова, остались в Петрограде. Академия наук, профессора Университета, театральные труппы поддерживали преемственность с дореволюционной культурой.[92] Молодые люди, оставшиеся в городе после массовой эмиграции, арестов и казней, наполнили эту среду новой, свежей жизнью. Эти люди были немного старше Дмитрия Лихачева или его ровесниками. Они впитали культуру 1910-х годов в своих семьях, а в 1920-е стали воспроизводить старые культурные традиции.
Лихачев гордился тем, что смог «захватить чуть-чуть людей „серебряного века“ русской культуры». Когда много позже А. И. Солженицын и другие авторы-диссиденты осуждали русскую интеллигенцию за коллаборационизм по отношению к советской власти, Лихачев защищал своих наставников 1920-х годов. «Я почувствовал их силу, мужество и способность сопротивляться всем процессам разложения в обществе. <…> Подвергнувшись „гниению“, только ее [интеллигенции] часть начала участвовать в идеологических кампаниях, проработках, борьбе за „чистоту линии“ и тем самым перестала быть интеллигенцией. Эта часть была мала, основная же уже была истреблена в войне 1914—1917 годов, в революцию, в первые же годы террора».[93]
Десять лет религиозно-философского противостояния большевизму подготовили молодого Лихачева к будущим потрясениям и разочарованиям: он научился философски смотреть на вещи. Он даже нашел у Шекспира цитату, выражавшую его философское отношение к жизни, — диалог Брута и Кассия в «Юлии Цезаре»:
Брут: О, Кассий, угнетен я тяжкой скорбью.
Кассий: Ты философию забыл,
Когда случайным бедам поддаешься.[94]
В конце жизни Лихачев признавался, что не всегда мог «полностью избежать этого напора упрощенчества в разных его видах, но в целом, в основном, в главном <…> стремился найти в людях и в том, что изучал, сложное и интересное, своеобразное и индивидуальное. И это было настолько увлекательно, что могло даже пересилить все то тяжелое, что выпало <…> на долю, особенно в молодости».[95]
Соловки и террор
Жизнь, свобода, достоинство, убеждения, верования, привычки, возможность учиться, средства к жизни, пища, жилище, одежда — все в руках государства…А у обывателя только беспрекословное повиновение. На таком фундаменте, господа, <…> всякое государство обречено на гибель изнутри…
Лауреат Нобелевской премии И. П. Павлов, декабрь 1929 года[96]
К 1928 году Сталин и его подручные взяли курс на «революцию сверху». Было спланировано уничтожение независимого крестьянства как класса. Миллионы людей погибли во время искусственно созданного голода, другие миллионы были отправлены в холодных вагонах на Урал, в Казахстан и в Сибирь «спецпоселенцами», дармовой силой первых пятилеток. Коллективизация оправдывалась необходимостью модернизировать страну и подготовиться к будущей войне. До сегодняшнего дня историки продолжают спорить о мотивах, побудивших власть взять этот курс. Дмитрий Лихачев не сомневался, что причиной трагедии была тираническая воля Сталина. В 1987 году он писал: «Безнравственно видеть в преступлениях нескольких параноиков закономерности истории. <…> Надо быть совершенно невнимательным к историческим фактам, чтобы не замечать в истории явных случайностей, произвола личностей, преступных акций или, напротив, героических поступков. Теперь-то уже нелепо говорить о том, что повсюду одни закономерности, а люди, случайно прорвавшиеся к кормилам правления, — мудрецы как на подбор, знающие, куда только нужно править».[97]
Многих современников Лихачева перемололи жернова «великого перелома». Сообщества интеллигентных людей превратились в осиные гнезда информаторов ГПУ. «Бывшие» чувствовали себя в большей безопасности в Казахстане и Сибири среди образованных ссыльных, чем в университетах, музеях и библиотеках Ленинграда и Москвы.[98] Лихачеву на этом крутом переломе истории сильно повезло. Он не предавал своих учителей и друзей, не изменял себе, чтобы выжить. Ему даже не нужно было подлаживаться под советский новояз. В отличие от Уинстона, главного героя романа Дж. Оруэлла «1984», Дмитрия Лихачева никогда не принуждали «любить Большого брата». Он не стал циником и продолжал любить ту Россию, которую любил всегда. Лихачев провел 1928—1932 годы в тюрьме и лагере, но и это оказалось для него невероятной удачей. Именно на Соловках, на далеком Севере, он обрел новых учителей и друзей.
«Русские разговоры» на Соловках
В конце 1928 года поезд, охраняемый чекистами, доставил в Кемский пересыльный лагерь на Белом море партию заключенных из Ленинграда. Двери вагонов отперли, послышались пронзительные голоса охранников: «С вещичками на выход!» Дрожащих от утреннего морозца заключенных построили и пересчитали. Арестованные члены Братства и Космической академии старались держаться вместе. Появился сотрудник ГПУ в длинной серой шинели и сапогах. Он встретил этап потоком отборной брани и заявил: «Здесь власть не советская, — здесь власть соловецкая». Затем он приказал заключенным бегать по кругу, высоко поднимая колени, как в военном лагере для новобранцев.[99]
«Я не мог поверить, что кошмар этот происходит наяву», — писал Д. С. Лихачев в своих тайных записках в лагере.[100] Театр абсурда, однако, грозил тяжелыми последствиями. Дмитрий стоял в строю, утирая кровь: при высадке из вагона конвоир сапогом разбил ему лицо. Первую ночь в Кеми заключенные провели в сарае на ногах, так как все нары были заняты, и заключенные-беспризорники в качестве приветствия забрасывали новоприбывших вшами. На следующий день этап погрузили на пароход «Глеб Бокий», отправлявшийся на Соловки. В Кеми Лихачев получил два совета, спасших ему жизнь. Первый дал отец Александр, украинец по происхождению, оказавшийся соседом Дмитрия в сарае и порекомендовавший ему найти на Соловках отца Николая Пискановского — тот поможет. Второй совет был получен уже на пароходе, от вора-домушника Овчинникова, бежавшего с Соловков, но в результате пойманного. Он предупредил, что нужно оставаться на палубе; спускаться в трюм нельзя ни в коем случае. И действительно, заключенных загоняли в трюм без счету. Дмитрий видел, как по прибытии на Соловки из трюма выносили трупы задохнувшихся людей.[101]
Впервые Дмитрий увидел Соловки, когда «Глеб Бокий» подошел к Центральному острову: из зимнего тумана постепенно стали вырастать внушительные стены и башни древнего монастыря. Дмитрий неосознанно перекрестился. Соловецкий монастырь занимал особое место в русской истории. Начался он с трех русских монахов — Савватия, Германа и Зосимы. В 1430-е годы Савватий и Герман приплыли на Соловецкий остров и основали там скит. К ним стала собираться братия, потом был построен первый деревянный храм. Очень скоро Соловецкий монастырь стал известен по всей России праведной жизнью и делами своих обитателей. В XVI веке игумен монастыря Филипп (Колычев) был избран митрополитом Московским и выступил за справедливость против грозного царя. После церковной реформы 1660-х годов монахи Соловецкого монастыря отказались подчиниться новой церковной власти патриарха Никона и заявили о своей приверженности «старой вере». На остров прислали царские войска, но лишь после восьми лет осады монастырь был взят, а восстание подавлено. В 1920 году Соловецкий монастырь был закрыт, а в 1923-м по указу Ленина в его корпусах разместился Соловецкий лагерь особого назначения (СЛОН) — главный концлагерь Советского Союза.[102]
Остров, куда прибыл Дмитрий, представлял собой гигантский муравейник — плотность населения была по крайней мере в десять раз больше, чем в «старые времена». Вновь прибывших погнали в баню на «санитарную обработку». В холодной бане Дмитрию и его друзьям велели раздеться, а одежду забрали на дезинфекцию. Вода поначалу была только холодная, лишь через час пошла горячая. Наконец им вернули одежду, пропаренную в вошебойке (на самом деле, вши в лагере были везде), и повели в Троицкий собор, где несколько тысяч человек месяцами жили без отопления. Храм был «выпотрошен» с атеистическим рвением. Гэпэушные власти намеренно осквернили алтарное пространство, устроив там уборную для заключенных. Священники отказывались пользоваться этими «удобствами». Их положение было ужасным — ночью из храма никого не выпускали. Очень скоро Дмитрий и члены Братства поняли, что такое настоящий гротеск. На Соловках безумие было нормой, нормальное поведение считалось преступлением. Реальность контрастировала с развешанными повсюду плакатами, обещавшими перевоспитание и исправление преступников честным трудом. Впоследствии, умудренные опытом прожитых лет, размышляя о советской истории, Лихачев и другие ветераны ГУЛАГа говорили, что СЛОН был предвестником сталинского общества: от его иерархии до жаргона.[103]
На вершине соловецкой иерархии находились «начальники» — чекисты, обладавшие в лагере абсолютной властью. Для многих из них назначение на новую должность явилось наказанием за правонарушения или за садистский, невротический характер. Соловки были их вотчиной, и они творили здесь все, что хотели. Издевательства и расстрелы были нормой. Иногда из Москвы приезжала комиссия, чтобы расследовать преступления, и «начальники» объявлялись «вредителями» и расстреливались. Но после отъезда комиссии жестокости возобновлялись с новой силой. На ступень ниже в лагерной иерархии находилась внутренняя охрана, состоявшая из солдат внутренних войск, а также из «бытовиков» — непрофессиональных преступников-убийц и насильников. Особым положением также пользовались заключенные из военных, офицеры Белой и Красной армии: в первые дни существования Соловецкого лагеря они помогли малограмотным чекистам навести элементарный порядок и создать лагерное хозяйство.
Лагерь состоял из пятнадцати рот: в первой роте были начальники и командиры, несколько рот числились «канцелярскими», в другие попадали заключенные, которых направляли на тяжелые «общие работы». Священники и монахи обычно попадали в шестую — «сторожевую» — роту: они сторожили склады, каптерки, выдавали заключенным посылки и переводы — начальство ценило их честность и неподкупность.[104] Каждый остров архипелага являлся отдельной зоной со своим режимом и тюремной системой. Заключенные работали в Савватиеве, Филимонове, на малых островах — Муксалме, Анзере, Заяцком, на торфо- и лесоразработках. Уголовники шутили, что с Анзера и Муксалмы есть лишь одна дорога «на Луну» — расстрел или пытки до смерти. Самым страшным местом на Главном острове считалась Секирная гора (Секирка), где заключенных подвергали особенно изощренным казням. Произвол распространялся на всех: начальник мог в случае провинности стать заключенным, а заключенный мог стать палачом. Лихачев вспоминал: «Стоило заключенному в этих страшных условиях получить маленькую власть над другими, как он начинал над ними издеваться, он хотел показать эту свою власть».[105]
Во время распределения по ротам заключенный Ярославский предложил Дмитрию стать «сексотом», пообещав за это легкую работу… антирелигиозным лектором. Дмитрий отказался. Когда его спросили о профессии, он ответил: «библиотекарь» — и попал в одну из «карантинных» рот, откуда направляли на общие работы.[106] Характер этих работ был рассчитан на то, чтобы сломить всякое желание сопротивляться и протестовать. «Карантинные» роты являли собой лагерный «Ноев ковчег», где можно было встретить муллу из Средней Азии, католиков, евреев, кавказского князя, тюркскую интеллигенцию из Азербайджана. Большинство, однако, составляли русские. Писатель Иван Зайцев, бывший заключенный Соловецкого лагеря, вспоминал, как рота выстраивалась перед шеренгой солдат ОГПУ. «Рядом с босяками, хулиганами и мелкими воришками стоят: архиепископы, епископы, архимандриты, православные священники, генералы, адмиралы, полковники… родовитые князья, графы, бароны…» И все они должны были приветствовать молокососа, который ими командовал, как своими крепостными.[107]
Первой задачей было найти место для ночлега. Уже упоминавшийся Овчинников порекомендовал Лихачеву подкупить взводного из тринадцатой роты, чтобы получить место у окна, подальше от параши. Он же научил Дмитрия слову «блат» — еще одному средству выживания в лагере. Рубль взводному сработал дважды: проснувшись на следующее утро, Дмитрий с удивлением обнаружил, что всех угнали на работу, а его не тронули! Оглядевшись, он увидел, что под нарами, на голом полу, шевелится темная человеческая масса — из-под нар к нему протянулись руки, выпрашивая хлеб. Там жили «вшивки» — подростки-беспризорники, лишившиеся родителей по время революции и Гражданской войны. Наказывая за бродяжничество и мелкое воровство, их собирали по всему Советскому Союзу и свозили на Соловки. Здесь, в лагере, они проигрывали всю свою одежду, а иногда и продавали ее, доставая таким образом деньги на кокаин. Без одежды они переходили на «нелегальное положение» — не являлись на поверки, не получали еду, жили под нарами, чтобы их не выгоняли работать голыми на мороз. Власти словно забыли об их существовании — «вшивки» жили на подачки заключенных, медленно умирая от голода, холода и болезней. Дмитрий был поражен этим открытием: несколько месяцев он «ходил, как пьяный — пьяный от сострадания». Он не знал, как им помочь.[108]
Дмитрия Лихачева и его подельников направили на физическую работу: на первых порах они долбили заледеневшую землю на строительстве дороги. И. М. Андреевский, имевший медицинское образование, устроился работать в лагерную больницу. Некоторые «академики», которым сократили срок до трех лет, вернулись в Кемь. Обязанности Лихачева менялись: он был грузчиком в порту, вридлом («временно исполняющим должность лошади»), тянувшим тяжело нагруженные сани, электромонтером, рабочим в лисьем питомнике, наконец, скотником в сельхозе. Когда срок карантина закончился, его перевели в другую роту, где к тому времени уже оказались Федя Розенберг и Володя Раков. В роте находились те, кто после трехмесячного пребывания в карантине не был еще распределен по «командировкам» и дожидался отправки на лесозаготовки, торфоразработки и другие тяжелые работы. Если бы Лихачева послали на лесозаготовки, его шансы на выживание были бы невелики: многие заключенные, не приспособленные к физическому труду, там быстро погибали. У Дмитрия начались приступы боли — тогда он не знал, что это язва двенадцатиперстной кишки, которая будет мучить его всю жизнь. Затем он заболел сыпным тифом. Дмитрия госпитализировали — еще один подарок судьбы, спасший его от лесозаготовок.[109]
Молитва помогла Дмитрию выжить в первые трудные месяцы. Каждую ночь, укладываясь спать в полуразрушенном темном храме, он крестил свою подушку, целовал серебряный складень, который дала ему мать, и молился: «Господи, помилуй маму, папу, дедушку, бабушку, Мишу, няню… И всех помилуй и сохрани». Но еще больше помогли Лихачеву люди, прежде всего заключенные-священники. Так случилось, что на второй день после прибытия на Соловки, проснувшись утром в разрушенном Троицком соборе, Дмитрий встретил пожилого священника с Украины, штопавшего у окна свою рясу, — того самого отца Николая Пискановского, которого ему советовали разыскать в Кемском пересыльном лагере. «Чудо!» — записал Лихачев в своих лагерных заметках, а в конце жизни добавил: «Так оно и было». Николай Пискановский был одним из лидеров подпольной иосифлянской церкви в лагере. Он рассказал о Лихачеве другому священнику, отцу Виктору Островидову, который занимал должность главного бухгалтера в сельхозе, за что его уважало начальство. Пискановский и Островидов устроили перевод Лихачева из роты «общих работ» в третью «канцелярскую» роту, состоявшую из «лагерной интеллигенции».[110]
Третья рота представляла собой прибежище для «бывших». Командиром роты был А. Н. Притвиц, которого Лихачев ошибочно счел комендантом Петропавловской крепости. Многие из тех, кого Дмитрий встретил в третьей роте, принадлежали к военно-аристократической верхушке России. Этих «бывших людей» российского общества большевистский режим обрек на изоляцию и уничтожение. Очень скоро в третью роту взяли бухгалтером лучшего друга Дмитрия — Федю Розенберга. Как это произошло? Впоследствии недоброжелатели Д. С. Лихачева будут распространять слухи о том, что Розенберг был завербован и стал «сексотом». В действительности же ему просто повезло, и он встретил добрых людей, которые спасли его.
Лагерная интеллигенция на Соловках конца 1920-х годов — удивительное явление, о котором потом напишет Д. С. Лихачев. Заключенные-интеллектуалы могли заниматься в лагере тем, что уже невозможно было делать «на свободе»: собираться, общаться, беседовать, не опасаясь предательства. Несколько обстоятельств способствовало этому. Во-первых, лагерная сеть информаторов оказалась на время разгромленной из-за конфликта между информационно-следственной частью (ИСЧ) и административной частью. Административная часть, используя профессиональных воров, взломала сейф, в котором хранились списки сексотов, и все стукачи были высланы с Центрального острова в лагеря, расположенные на малых островах. Во-вторых, еще не развился смертельный антагонизм между лагерной интеллигенцией и уголовниками, установившими свой террор в ГУЛАГе в конце 1930-х—1940-х годах. Дмитрий Лихачев вспоминал, что на Соловках уголовники дважды спасли ему жизнь.[111] Наконец, ОГПУ играло в пропагандистскую игру, на соловецком жаргоне — «гнало туфту», изображая, что лагерь создан для перевоспитания врагов режима. Это обязывало лагерное начальство поощрять культурные инициативы интеллигенции: на острове были созданы свой театр, музей, издавались газета и журнал. К примеру, соловецкий журнал со стихами и статьями заключенных распространялся по всему Советскому Союзу и за границей.
Лагерник Александр Николаевич Колосов, служивший в Первую мировую войну военным прокурором, воспользовался этой ситуацией. Он убедил начальство создать в одном из помещений Соловецкого кремля криминологический кабинет (Кримкаб), чтобы проводить «научные изыскания» о методах перевоспитания заключенных. Колосов также организовал на Соловках детскую колонию для малолетних преступников, чтобы оградить их от влияния взрослых уголовников. Колосов был очень находчив и сумел вызволить из общих рот многих интеллигентов, тем самым спасая их от верной гибели. В криминологическом кабинете Колосов дал Дмитрию несколько поручений. В деле Лихачева есть запись о том, что он работал «сотрудником культурно-воспитательной части ГПУ». Клеветники в 1990-е годы пытались интерпретировать этот факт как сотрудничество Лихачева с «органами».[112] На самом деле это была идея А. Н. Колосова — послать Дмитрия изучать образ жизни, мотивацию и язык беспризорников-«вшивок». Тогда уже прогремела на весь Союз колония имени М. Горького на Украине под руководством А. С. Макаренко. Она привлекала к себе большое внимание, в ней побывал и сам Горький. Начальники Соловецкого лагеря понимали, что, работая с беспризорниками, они смогли бы показать, что на Соловках не карают, а перевоспитывают. Хозяйственным организатором колонии стал обрусевший немец Б. А. Линденер, бывший сотрудник Академии наук в Ленинграде.[113] Лихачев был счастлив: многие «вшивки» перешли в трудколонию, где получили топчан с чистым бельем, сшитые из солдатского сукна бушлаты и штаны, шапку-«линденеровку» и еду.
Здоровье Дмитрия окрепло. Он даже начал тайно вести записи о своем пребывании на Соловках (он передал свои заметки отцу, когда родители приезжали к нему на свидание). Любовь Дмитрия к лингвистике также оказалась полезной: он записывал анкетные данные подростков и их автобиографические рассказы, собирал воровской арго, который позднее распространится за пределы ГУЛАГа и войдет в русский разговорный язык, интересовался привычками уголовников и их азартными играми. Свою первую оригинальную научную работу «Картежные игры уголовников» он напишет и опубликует на Соловках, в официальном журнале УСЛОН «Соловецкие острова» (1930, № 1). У Дмитрия появилась свобода перемещения по всему острову. Заключенный Александр Иванович Мельников, работавший делопроизводителем Административной части СЛОН, бывший флаг-офицер А. Ф. Керенского, оказался знакомым Веры Коняевой. Он помог оформить Лихачеву пропуск на выход из Соловецкого кремля и «командировки» по всему архипелагу. Лихачев совершал долгие прогулки по острову. Огромные гранитные валуны, покрытые яркими лишайниками и мхами, создавали сказочный пейзаж. «Душевное здоровье на Соловках помогла мне сохранить именно природа», — написал Лихачев в конце жизни. Природа напоминала ему о постоянном присутствии «творящего Бога». Она умирала в сумраке арктической зимы и заново рождалась в мае — взрываясь всеми оттенками цвета. Дмитрий еще мог увидеть остатки цивилизации, созданной многими поколениями монахов в гармонии с климатом и природой. На островах все еще сохранялись заброшенные скиты и каменные кресты, работал старинный водопровод, существовали созданные монахами зверофермы, рыболовные садки и многое другое.[114]
Общение Лихачева с «лагерной интеллигенцией» дало ему возможность продолжить интеллектуальное развитие, начатое в петроградских кружках и не прекращавшееся во время предварительного заключения на Шпалерной. А. Н. Колосов довел систему «туфты» в Кримкабе до совершенства: обычно он сидел в самом углу комнаты и читал французские книги или своего любимого Тургенева, но всегда держал в правой руке карандаш — чтобы внезапно открывшее дверь лагерное начальство увидело его как бы «за работой». Полуграмотные чекисты не могли, разумеется, понять, чем на самом деле занимаются сотрудники Кримкаба. В оставшееся от «туфты» время заключенные интеллектуалы делали доклады, увлеченно обсуждали вопросы философии, литературы, социологии, истории и искусства. Интеллигенты из других рот находили повод зайти в Кримкаб и поучаствовать в дискуссиях. Молодежь любила поэтические чтения, к примеру, декламировала стихи Мандельштама и Гумилева.[115]
Душой философских дискуссий стал Александр Александрович Мейер, прибывший на Соловки весной 1929 года.[116] Пережив в молодости увлечения марксизмом и революцией, Мейер вступил в 1909 году в Петербургское религиозно-философское общество, организовал там христианскую секцию и дружил с З. Н. Гиппиус и Д. С. Мережковским. Он участвовал в работе Всероссийского поместного церковного собора 1917 года. В 1919 году он стал одним из основателей Вольфилы. После формального роспуска Вольфилы он организовал у себя на квартире еженедельный воскресный семинар. «Воскресение» Мейера, так же как и Хельфернак, привлекло внимание ОГПУ[117]. В 1928 году члены кружка были арестованы и осуждены по делу о «монархическом заговоре», который сфабриковал Альберт Стромин. В реальности Мейер и его кружковцы обсуждали идеи демократического «христианского социализма». Они верили, что когда-нибудь в России «Первомай встретится с Пасхой». Ленинградское ГПУ приговорило Мейера к расстрелу. Приговор был заменен на 10 лет лагерей.[118]
В Кримкабе Мейер инициировал диспут о причинах жестокости лагерной жизни. Оставаясь верен идеалам юности, Мейер заявлял, что главная причина лагерных зверств кроется не в идеологии и природе людей, а в организации лагерной жизни. Он считал, что в любом обществе правит миф, а не рациональная идея. Одним из первых Мейер понял, насколько деспотична может быть власть слов и сколько зла может причинить подмена основных понятий в языке коммуникаций. Большевизм и тем более лагерь уничтожал русскую речь и вместо нее рождали советский новояз. Они подменяли важнейшие понятия, такие как «честь», «свобода» и «доброта», затертыми клише и ложными формулами, которые Мейер называл «мифологией речи».[119]
Рассуждения Мейера заставляли Дмитрия задуматься. Даже несогласие с ним рождало продуктивные идеи. Особенно поразил Лихачева доклад философа о «Фаусте» Гете. Мейер утверждал, что современная европейская личность родилась из разрыва христианской традиции. Новый человек поверил в собственные силы, в свою способность поставить на службу себе саму природу. Однако, считал Мейер, европейский индивидуалист, современный «Фауст», не может быть счастливым и постоянно мечется в поисках новых впечатлений. Он утерял органическую уверенность в связи времен и культур, даруемую христианской верой Средневековья. Выход из кризиса индивидуализма, по Мейеру, может дать лишь христианская культура.[120]
Лихачев вспоминал, что размышления Мейера помогли ему в дальнейшей выработке философского мировоззрения. «С помощью Лосского, а на Соловках — Мейера, я пришел для себя к мысли, что „Общее“ всегда предшествует „Частному“, „Идея“ („Слово“) предваряет всякое ее воплощение». Дмитрий осознал, что в мире решительно все взаимосвязано. В своих работах о русской культуре он постоянно будет следовать принципу цельности и взаимосвязанности культуры русской и мировой. Разрушение этой взаимосвязанности, будь то уничтожение памятников культуры либо их «присвоение» агрессивным национализмом, в глазах Лихачева всегда будет преступлением против Логоса и человечества.[121] Дискуссии в Кримкабе, особенно доклады Мейера, стали для Лихачева «вторым (но первым по значению) университетом». Он сожалел лишь о том, что эти разговоры не были записаны — «какие великолепные беседы, дискуссии, просто споры, рассказы, рассуждения были бы сохранены для русской культуры!»[122]
Участие в «русских разговорах» представителей высшей аристократии и дворянства дало Дмитрию представление об этом самом закрытом классе старой России. Жена Мейера, попавшая в лагерь по одному с ним делу, — Ксения Анатольевна Половцева — была дочерью богатого рязанского помещика, начальника архива царского двора. Древний род Половцевых состоял в родстве с князем П. А. Кропоткиным и историком В. Н. Татищевым. Брат Ксении, убежденный монархист, служил в Белой армии у Деникина и Врангеля, а после поражения эмигрировал на Запад. Другая заключенная, Юлия Николаевна Данзас, принадлежала к верхушке аристократии — ее предки приехали в Россию из Франции, один из них был лицейским другом Пушкина. Она была статс-фрейлиной императрицы Александры Федоровны и помогала ей в благотворительных проектах. Во время Первой мировой войны она отправилась на фронт, а по возвращении в Петроград вступила в Вольфилу, но быстро разочаровалась в православии и перешла в католичество.[123]
Если Половцева боготворила мужа и во всем его поддерживала, то Данзас была главным критиком Мейера. Ее высокомерие и демонстративное подчеркивание превосходства католичества над православием отвращали от нее лагерную молодежь. В то же время Данзас знала о многом и откровенно говорила об интригах и политической косности царского двора. Для Дмитрия, однако, было очень важно узнать, что старая аристократия, при всех ее недостатках, оставалась патриотичной, принимала на себя всю ответственность за судьбу страны. Многие представители высшей аристократии принципиально не хотели эмигрировать из гибнущей России. Они расценивали свою участь как возмездие за грехи предков, в частности за крепостное право. Многие из них пережили гонения, высылку и насильственную смерть близких.[124]
У Дмитрия были на Соловках и другие интеллектуальные наставники. Он часто гулял с А. Н. Колосовым, знатоком русской классической литературы и прекрасным рассказчиком, который охотно делился с Лихачевым воспоминаниями о старой России. Нашлись и молодые собеседники — поэт В. С. Свешников (Кемецкий), вернувшийся из эмиграции под влиянием сменовеховской идеологии, польско-украинский дворянин В. С. Раздольский и В. Ю. Короленко, племянник писателя В. Г. Короленко. Дмитрий был очарован талантливой украинской поэтессой Ладой Могилянской, которая работала машинисткой в том здании, где располагался Кримкаб, и собирала песни уголовников. Этот яркий тип женщины продолжал привлекать его на протяжении всей жизни.[125]
Соловецкий музей, как и остатки средневековой монашеской культуры на островах, дал пищу для растущей любви Лихачева к Древней Руси. В музее размещалась удивительная коллекция монастырского искусства, в частности редкие иконы XVI века из Соловецкого монастыря и ближайших церквей. Его частью были Преображенский собор с великолепным золотым иконостасом, созданным на пожертвованные Петром I деньги. Иконостас насчитывал около 250 икон. Основой музейной экспозиции послужила надвратная Благовещенская церковь конца XVI века, в алтаре которой было более 500 икон. Врата Благовещенской церкви — еще один шедевр, автором которого был резчик по дереву Лев Иванов. Заботясь о музее, заключенные пытались предотвратить варварское разрушение чекистами памятников культуры. Когда Лихачев прибыл на Соловки, музеем заведовал Николай Николаевич Виноградов, арестованный якобы за кражу музейных экспонатов. Как вспоминал Лихачев, Виноградову удалось сохранить многие церковные ценности, назвав Благовещенскую церковь «антирелигиозным отделом музея». Он же спас от верной смерти в лагере многих художников и людей из «бывших», предлагая им работу реставраторами в музее. Виноградов узнал, что Лихачев написал дипломную статью о Никоне и расколе, и стал одним из тех, кто посоветовал Колосову взять Дмитрия на работу в Кримкаб. По поручению Виноградова Дмитрий вечерами работал в музее — он составлял опись икон в алтаре Благовещенской церкви и как завороженный следил за ходом их реставрации. Там же он познакомился с искусствоведом и реставратором А. И. Анисимовым — замечательным знатоком древнерусского искусства, главным реставратором Соловецкого музея. Почти каждый вечер музей превращался в клуб для лагерной интеллигенции: сюда приходили, чтобы послушать доклад или просто на часок-другой окунуться в свою среду.[126]
Полный текст читайте в бумажной версии журнала
1. Гинзбург Л. Записи 1920—1930-х годов // Гинзбург Л. Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. СПб., 2002. С. 101, 192; Булдаков В. Утопия, агрессия, власть. Психосоциальная динамика постреволюционного времени: Россия, 1920—1930 годы. М., 2012; Stites Richard. Revolutionary Dreams: Utopian Vision and Experimental Life in the Russian Revolution. New York, 1991.
2. Цит. по: Finkel Stuart. On the Ideological Front: The Russian Intelligentsia and the Making of the Soviet Public Sphere. New Haven, 2007. P. 89.
3. См.: Веселовский С. Б. Дневники 1915—1923, 1944 годов // Вопросы истории. 2000. № 6. С. 88; № 10. С. 114.
4. В эту группу формалистов входили также: Г. Гуковский, Л. Щерба, В. Виноградов и другие. Гинзбург Л. Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 447—448; Письма Л. Я. Гинзбург Б. Я. Бухштабу / Под ред. Д. В. Устинова // Новое литературное обозрение. 2001. № 49.
5. См.: Зубов В. П. Страдные годы России: Воспоминания о революции, 1917—1927. М., 2004.
6. Панеях В. М. Творчество и судьба историка: Борис Александрович Романов. СПб., 2000. С. 80—82.
7. Белоус В. Г. Вольфила (Петроградская вольная философская ассоциация): 1919—1924. В 2 кн. М., 2005. (Исследования по истории русской мысли / Под ред. М. А. Колерова. Т. 11.)
8. Там же. Т. 11, кн. 2. С. 40.
9. Разные точки зрения на это «дело» см.: Finkel Stuart. On the Ideological Front. P. 17—19; Дело Петроградской Боевой организации (ПБО) (1921). Просим освободить из тюремного заключения / Под ред. В. Гончарова и В. Нехотина. М., 1998; Черняев В. Ю. Дело Петроградской боевой организации В. Н. Таганцева // Репрессированные геологи / Под ред. Л. П. Белякова, Е. М. Заблоцкого. М.; СПб., 1999. С. 391—395.
10. Макаров В. Г., Христофоров В. С. К истории Всероссийского комитета помощи голодающим // Новая и новейшая история. 2006. № 2. С. 198—205; Finkel Stuart. On the Ideological Front. P. 19—39, 162—163; Tolz Vera. The Formation of the Soviet Academy of Sciences: Bolsheviks and Academicians in the 1920s and 1930s // Academia in Upheaval: Origins, Transfers, and Transformations of the Communist Academic Regime in Russia and East Central Europe / Michael David-Fox and György Péteri, eds. Westport, 2000. P. 39—72.
11. Finkel Stuard. On the Ideological Front. P. 176.
12. Аресты проходили 16—18 августа 1922 года. В числе арестованных в Петрограде были: философы Л. Карсавин, Н. Лосский, И. Лапшин, критик Ю. Айхенвальд и публицист А. Изгоев (Ланде), экономисты А. Угримов и Б. Бруцкус, социолог П. Сорокин, издатель Б. Харитон. См.: «Очистим Россию надолго…»: Репрессии против инакомыслящих. Конец 1921 — начало 1923 года / Под ред. А. Н. Артизова, З. К. Водопьяновой, Т. В. Домрачевой и др. М., 2008.
13. «Очистим Россию надолго…». С. 473—474; личные записи Д. С. Лихачева от 24 июля 1967 года, предоставлены автору Верой Зилитинкевич-Тольц.
14. Аксакова-Сиверс Т. А. Семейная хроника. Париж, 1988. Т. 2. С. 44. См.: материалы С. П. Мельгунова с многочисленными газетными вырезками. Hoover Institute’s Archive (HIA), Sergei Melgunov papers.
15. О Хельфернаке см.: Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. СПб., 2006. Т. 1. С. 132—133.
16. Об учении Аскольдова см.: Лосский Н. О. История русской философии // www.runivers.ru/philosophy/lib/authors/author64156/ (дата обращения: 3 октября 2012 года); Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 126—129.
17. Лихачев Д. С. Заметки к воспоминаниям о Вере (О В. Д. Лихачевой) / Публ. З. Курбатовой // Наше наследие. 2006. № 79—80; информация от А. Л. Дмитренко, работавшего в архиве школы Лентовской, 31 декабря 2015 года.
18. Рабинович М. Б. Воспоминания долгой жизни. СПб., 1996. С. 85; о социальной трансформации и «большевизации» университета см.: Konecny Peter. Conflict and Community at Leningrad University, 1917—1941. Ph. D. diss., University of Toronto, 1992.
19. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 113—114.
20. Там же. С. 115.
21. Письмо Д. С. Лихачева В. Б. Шкловскому, апрель 1982 года // Из эпистолярного наследия Д. С. Лихачева (неопубликованная рукопись, подготовленная сотрудницами РГАЛИ Е. В. Бронниковой и Т. Л. Латыповой. М., 2008). Предоставлена в распоряжение автора Верой Зилитинкевич-Тольц.
22. Лихачев Д. С. Об интеллектуальной топографии Петербурга в первой четверти двадцатого века // Лихачев Д. С. Воспоминания. СПб., 1995. С. 49—50; Murray Natalia. The Unsung Hero of the Russian Avant-Garde: The Life and Times of Nikolay Punin. Boston, 2012. P. 149—151.
23. Лихачев Д. С. Воспоминания. С. 114, 116, 120.
24. Толстой И. Н. Памяти академика Дмитрия Сергеевича Лихачева // www.svobodanews.ru/content/transcript/24200559.html (дата обращения: 22 октября 2012 года).
25. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 102—103; более подробно об И. И. Ионове и его библиотеке см. в письме Д. С. Лихачева И. С. Зильберштейну от 15 июня 1984 года // Рукописный отдел ИРЛИ, ф. 769.
26. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 100.
27. Гинзбург Л. Я. Записные книжки. Воспоминания. Эссе. С. 380.
28. Лихачев Д. С. Книга беспокойств: Статьи, беседы, воспоминания. М., 1991. С. 317.
29. Измозик В. С. Частные письма середины 1920-х годов: Из архива политконтроля ОГПУ // Нестор. Ежеквартальный журнал истории и культуры России и Восточной Европы. СПб.; Кишинев. 2001. № 1. С. 27—92; см. также: Измозик В. С. В зеркале политконтроля: Политический контроль и российская повседневность в 1918—1928 годах // Нестор. 2001. № 1. С. 38—39, 41, 51, 263.
30. Готье Ю. В. Мои заметки. М., 1998. С. 478. Запись от 2 ноября 1921 года. Похожие взгляды обнаруживаем в кн.: Веселовский С. Б. Дневники 1915—1923 // Вопросы истории. 2000. № 11—12. С. 64—65, 69. Записи от 5 и 27 мая 1922 года.
31. Пришвин М. М. Дневники: 1920—1922. М., 1995. С. 116; Дневники: 1918—1919. М., 2007. С. 117. Запись от 19 мая 1918 года.
32. Pipes Richard. Struve: Liberal on the Right, 1905—1944. Cambridge, MA, 1980. P. 298—299.
33. Агурский М. С. Идеология национал-большевизма. С. 70—89; Политическая история русской эмиграции. 1920—1940 годы: Документы и материалы / Под ред. А. Ф. Киселева. М., 1999. С. 172—218.
34. Козовой В. М. О Петре Сувчинском и его времени // Козовой В. М. Тайная ось: Избранная проза. М., 2003. С. 102—104; Глебов С. Евразийство между империей и модерном: История в документах. М., 2010.
35. Pipes Richard. Struve. P. 301, 337—338, 412—413, 440—441. Пожалуй, лучше других сумел передать эти взгляды западным интеллектуалам М. М. Карпович, преподававший в Гарвардском университете. См.: Pereira Norman G. O. The Thought and Teachings of Michael Karpovich // Russian History. 2009. № 36. P. 266.
36. Лихачев Д. С., Зилитинкевич С. С., Неделяков В. П. И. Е. Аничков: Биографический очерк // www.gup.ru/pic/site/files/fulltext/Anichkov_biogr_ocherk.pdf (дата обращения: 10 мая 2014 года).
37. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 122, 124.
38. Там же. С. 124.
39. Там же. С. 126.
40. Pospielovsky Dmitry. The Russian Church under the Soviet Regime, 1917—1982. Vol. 1. Crestwood; New York, 1984. P. 28—29; Рогозный П. Г. Церковная революция 1917 года. СПб., 2008.
41. О большевиках и Русской православной церкви см.: Левитин А. Э., Шавров В. М. Очерки по истории русской церковной смуты. Т. 1. Kusnacht. 1978 (переиздание: М., 1996); Pospielovsky Dmitry. The Russian Church under the Soviet Regime; Шкаровский М. В. Иосифлянство: течение в Русской православной церкви. СПб., 1999.
42. На самом деле Церковь добровольно согласилась организовать сбор помощи голодающим, и патриарх заявил, что Церковь будет помогать работе созданного государством Комитета помощи голодающим.
43. Roslof Edward E. Red Priests: Renovationism, Russian Orthodoxy, and Revolution: 1905—1946. Bloomington, 2002. P. 39. Рослоф связывает обновленчество с атмосферой крестьянского социализма, но совершенно игнорирует роль большевистского правительства и ОГПУ.
44. Шкаровский М. В. Русская православная церковь при Сталине и Хрущеве (Государственно-церковные отношения в СССР в 1939—1964 годах). М., 2000. С. 80—81.
45. Митрополит А. И. Введенский, ставший в 1923 году главой «живой Церкви», был выпускником Санкт-Петербургского университета. Когда началась революция, Введенский стал сотрудничать с социалистами, а потом и с большевистским правительством. См.: Roslof Edward E. Red Priests, а также: Краснов-Левитин А. Э. Труды и дни: Обновленческий митрополит Александр Введенский. Creteuil, 1990.
46. О митрополите Вениамине см.: Pospielovsky Dmitry. The Russian Church under the Soviet Regime. P. 97—98; Левитин А. Э., Шавров В. М. Очерки по истории русской церковной смуты. Приложение 2 к т. 1 // krotov.info/history/20/krasnov/1_274.html (дата обращения: 17 марта 2014 года).
47. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 102.
48. Там же. Т. 2. С. 215.
49. Там же. Т. 1. С. 135.
50. Послание к пастве митрополита Сергия (Страгородского) и членов временного патриаршего Священного синода 16/29 июля 1927 года // Известия. 1927, 19 августа // istmat.info/node/34541 (дата обращения: 15 мая 2014 года).
51. Коверда Б. С. Покушение на полпреда СССР П. Л. Войкова // www.rovs.atropos.spb.ru/index.php?view=publication&mode=text&id=13; Борис Сафронович Коверда // www.xxl3.ru/kadeti/koverda.htm (дата обращения: 24 июня 2014 года).
52. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 135—138.
53. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 123—124; Шкаровский М. В. Русская православная церковь при Сталине и Хрущеве. С. 218—220, 222, 225. В 1992 году Лихачев написал письмо дочерям отца Федора Андреева о проповедях их отца.
54. Антонов В. В. Петроград — Ленинград. 1920—1930-е. Вера против безбожия: Историко-церковный сборник. СПб., 2011. С. 97; Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 123—124, 134.
55. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 135—136; Шкаровский М. В. Русская православная церковь при Сталине и Хрущеве. С. 87; Воспоминания О. В. Панченко // Дмитрий Лихачев и его эпоха: Воспоминания. Эссе. Документы. Фотографии / Сост. Е. Г. Водолазкин. СПб., 2002. С. 344—345.
56. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 133, 138.
57. Там же. С. 135—137.
58. Лихачев Д. С. Справка о судьбе мощей святого благоверного князя Даниила Александровича // Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 394—395; Воспоминания О. В. Панченко. С. 348—349.
59. Воспоминания О. В. Панченко. С. 349—350.
60. Юдина М. В. Письма к В. С. Люблинскому, 1956—1961 // Звезда. 1999. № 9. С. 162.
61. Из разнообразной литературы о М. М. Бахтине см.: Clark Katerina, Holquist Michael. Mikhail Bakhtin. Cambridge, MA, 1984; Махлин В. Л. Михаил Михайлович Бахтин. М., 2010.
62. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 141; замечание М. М. Бахтина см.: Толстой И. Н. Памяти академика Дмитрия Сергеевича Лихачева.
63. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 139.
64. Там же. С. 139, 141.
65. Тезисы доклада о старой орфографии, 1928 // www.lihachev.ru/pic/site/files/fulltext/tezisy_dokladov_o_staroy_orfo.pdf (дата обращения: 15 апреля 2013 года); Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 139.
66. Вера Зилитинкевич-Тольц в телефонном разговоре с автором 23 октября 2012 года.
67. Шкаровский М. В. Русские католики в Санкт-Петербурге (Ленинграде) // Минувшее: Исторический альманах. Вып. 24. СПб., 1998. С. 451—452, 457—458.
68. Мещерский Н. А. Отрывки воспоминаний // Санкт-Петербургские епархиальные ведомости. Вып. 6. 1991. С. 36; Антонов В. В. Петроград — Ленинград: 1920—1930-е. С. 110—111. Антонов пользовался информацией из архива Санкт-Петербургского ФСБ.
69. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 142.
70. Измозик В. С. Настроения научной и педагогической интеллигенции в годы нэпа по материалам политического контроля и нарративным источникам // За «железным занавесом»: Мифы и реалии советской науки. СПб., 2002. С. 354.
71. Брачев В. С. Из архива «Космической академии наук»: Дневник Д. П. Каллистова (1926—1927 годы) // Russian Studies: Ежеквартальник русской филологии и культуры. № II, 4. СПб., 1998. С. 315; Лихачев Д. С. Письмо в редакцию // Санкт-Петербургская панорама. 1992. № 6. С. 6.
72. О Стромине-Геллере и его карьере см.: Петров Н. В., Скоркин К. В. Кто руководил НКВД, 1934—1941: Справочник. М., 1999.
73. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 140.
74. Брачев В. С. Из архива «Космической академии наук»: Дневник Д. П. Каллистова. С. 315—327; Интервью автора с Евгением Валентиновичем Лукиным, 28 августа 2010 года, Санкт-Петербург. Е. Лукин работал в КГБ и в 1991 году был пресс-секретарем Ленинградского управления КГБ. Будучи поклонником «Слова о полку Игореве», он составил поэтическое переложение «Слова». В октябре 1991-го глава комитета по расследованию августовского путча С. В. Степашин и Лукин передали Д. С. Лихачеву его личное дело из архивов КГБ.
75. Первые хорошо документированные исследования этого антисемитизма 1920-х годов можно найти в работах: Тепцов Н. В. Монархия погибла, а антисемитизм остался: Документы Информационного отдела ОГПУ 20-х годов // Неизвестная Россия. XX век. Вып. 3. М., 1993; Измозик В. С. В зеркале политконтроля. С. 256—259.
76. Tolz Vera. Russian Academicians and the Revolution. Basingstoke, 1997. P. 21; Вера Зилитинкевич-Тольц в телефонном разговоре с автором 23 октября 2012 года.
77. Многие российские интеллигенты продолжали отвергать антисемитскую конспирологию; эмигрировавший во Францию русский публицист и издатель В. Л. Бурцев обнаружил, что «Протоколы сионских мудрецов» — подделка.
78. Пришвин М. М. Дневники: 1920—1922. С. 271. Запись от 11 сентября 1922 года; Веселовский С. Б. Дневники 1919—1923, 1944 годов // Вопросы истории. 2001. № 1—2. C. 71. Запись от 3 апреля 1922 года.
79. Вернадский В. И. Дневники: 1941—1943 / Под ред. В. П. Волкова. М., 2010; ЦК ВКП(б) и национальный вопрос / Сост. Л. С. Гатаговой, Л. П. Кошелевой, К. А. Роговой, Дж. Кадио. Кн. 1: 1918—1933. М., 2005. С. 409—412, 452—453.
80. В 1992 году, когда Д. С. Лихачев получил возможность прочесть свое «дело», он сказал: «Каллистов нас подвел». Не вполне ясно, что он имел в виду. Каллистов оставался одним из близких друзей Дмитрия и его семьи на протяжении нескольких десятилетий. Много позднее Дмитрий начнет подозревать, что Каллистов — информатор КГБ, и перестанет с ним встречаться. — Вера Зилитинкевич-Тольц в телефонном разговоре с автором 23 октября 2012 года.
81. Карсавин Л. П. Россия и евреи // Версты. Вып. 3. Paris, 1928; Rossman Vadim. Russian Intellectual Anti-Semitism in the Post-Communist Era. Lincoln, NE; Jerusalem, 2002. P. 30—33.
82. Братья Тур. Пепел дубов // Ленинградская правда. 1928, 14 июня. Та же газета 29 июня опубликовала статью под заголовком «За спиной антисемита прячется классовый враг. Антисемиты в партии большевиков».
83. Толстой И. Н. Памяти академика Дмитрия Сергеевича Лихачева.
84. Новая контрреволюционная организация: Сообщение из Петербурга // Слово. № 961. 1928, 17 августа; Hoover Institute’s Archive (HIA), Sergei Melgunov papers.
85. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 143; запись допроса Д. С. Лихачева из его досье любезно предоставлена Фондом имени Д. С. Лихачева.
86. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 146.
87. Толстой И. Н. Памяти академика Дмитрия Сергеевича Лихачева.
88. Единственным «членом организации», избежавшим такого приговора, оказалась Валя Морозова, которой было 17 лет, — ее отправили в ссылку. Впоследствии она вернулась в Ленинград и стала геологом. Интервью автора с Е. В. Лукиным, 28 августа 2010 года, Санкт-Петербург.
89. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 146—147.
90. Толстой И. Н. Памяти академика Дмитрия Сергеевича Лихачева.
91. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 147.
92. Tolz Vera. Russian Academicians and the Revolution. P. 36—37.
93. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 122.
94. Там же. С. 124.
95. Там же. С. 140—141.
96. Цит. по: Игнатова Е. А. Записки о Петербурге: Жизнеописание города со времени его основания до 40-х годов ХХ века. СПб., 2005. С. 707—708.
97. Письмо Д. С. Лихачева редактору журнала «Новый мир» С. П. Залыгину // Рукописный отдел ИРЛИ, ф. 769.
98. Замечательное автобиографическое описание выживания семьи «бывших» см.: Чудаков А. П. Ложится мгла на старые ступени: Роман-идиллия. М., 2013.
99. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 149.
100. В лагере, нарушая строгий запрет, Дмитрий вел записи, которые позднее сумел передать родителям. См.: Лихачев Д. С. Соловецкие записи 1928—1930 // Лихачев Д. С. Воспоминания. C. 397—412.
101. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 151—152.
102. Из книг о Соловках см.: История сталинского ГУЛАГа. Конец 1920-х — первая половина 1950-х годов: Собрание документов в 7 т. / Под ред. Ю. Н. Афанасьева, П. Грегори, В. П. Козлова и др. М., 2004; Бродский Ю. А. Соловки: Двадцать лет Особого Назначения. М., 2002; Павлов Д. Б. Соловецкие лагеря особого назначения ОГПУ; Павлова Н. Н. Репрессированная интеллигенция: соловецкий извод // Репрессированная интеллигенция, 1917—1934 / Под ред. Д. Б. Павлова. М., 2010. С. 320—403, 404—484.
103. Эта точка зрения представлена в первом документальном фильме о Соловецком концлагере Марины Голдовской «Власть Соловецкая» (1988) // www.youtube.com/watch?v=X5X0ToMsLrs (дата обращения: 26 апреля 2016 года); см. также: Павлов Д. Б. Соловецкие лагеря особого назначения ОГПУ. С. 321—322; Лихачев Д. С. Соловецкие записи 1928—1930. С. 397—412.
104. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 159—161.
105. Лихачев Д. С. Интервью в фильме Марины Голдовской «Власть Соловецкая» (1988); Два документа комиссии А. М. Шанина на Соловках // Звенья: Исторический альманах. Вып. 1 / Публ. И. И. Чухина. Под ред. Н. Г. Охотина и А. Б. Рогинского. М., 1991. С. 357—388.
106. Лихачев Д. С. Соловецкие записи 1928—1930. С. 401.
107. В список заключенных по состоянию на октябрь 1927 года было включено 12 896 человек, 9364 из них русские. Бродский Ю. А. Соловки. Двадцать лет Особого Назначения. С. 119, 153.
108. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 153—154.
109. Там же. С. 155—157.
110. Там же. С. 155—157.
111. Подробные воспоминания о Соловках автор нашел на сайте Соловецкого лагеря, основанном активистами-правозащитниками // www.solovki.ru/history26.html (дата обращения: 24 ноября 2012 года). Впоследствии этот материал исчез из Интернета.
112. Интервью автора с Е. В. Лукиным, 28 августа 2010 года, Санкт-Петербург.
113. Борис Александрович Линденер работал в Геолого-минералогическом музее Академии наук в Петрограде; в 1915—1922 годах преподавал минералогию в Петроградском университете; до 1926 года десять лет был ученым секретарем КЕПС (Комиссия по изучению естественных производительных сил России) — общественно-научной организации, в которую входили, в частности, Таганцев и другие расстрелянные по его делу ученые. В 1926-м он был арестован, в 1927—1930 годах отбывал срок на Соловках и Беломорканале. После освобождения работал в горно-химическом техникуме и Минералогическом музее в городе Кировске на Кольском полуострове (baza.vgdru.com/1/19226 (дата обращения: 11 июня 2014 года).
114. О природе Соловков и о роли А. Мельникова см.: Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 166—170, 173—174; см. также: Бродский Ю. А. Соловки: Двадцать лет Особого Назначения. С. 143.
115. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 175—176.
116. А. А. Мейер родился в Одессе в русско-немецкой лютеранской семье; его отец был учителем латыни и древнегреческого, увлеченным собирателем философской литературы. Мейер в молодости был «мистическим анархистом».
117. Д. Лихачев отрицал наличие в названии кружка «Воскресение» игры слов в значении Воскресение монархии, на чем настаивало в 1928 году ОГПУ. Он утверждал, что название связано с днем недели, в который проводились семинары. См. его письмо: Санкт-Петербургская панорама. 1994. № 6. С. 6.
118. Медведев Ю. П. «Воскресение»: К истории религиозно-философского кружка А. А. Мейера // Диалог. Карнавал. Хронотоп. 1999. № 4. С. 82—157; Антонов В. В. «Воскресение» Мейера и «воскресники» Назарова: Духовные поиски петроградской интеллигенции 1920-х годов // Невский архив: Историко-краеведческий сборник. Вып. IV / Под ред. А. В. Кобака и В. В. Антонова. СПб., 1999. С. 296, 302.
119. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 2. С. 417—422. Мейер предвосхитил идеи Клода Леви-Стросса, Карла Юнга, Бронислава Малиновского и А. Ф. Лосева.
120. Мейер А. А. Три истока: Мысли про себя (1933—1937) // Meyer А. А. Philosophiques. Paris, 1982.
121. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 2. С. 418—419.
122. Там же. С. 416.
123. Там же. С. 422—426. О Ю. Н. Данзас см.: Дворянская семья: Из истории дворянских фамилий России / Под ред. В. П. Старка. СПб., 2000.
124. Smith Douglas. The Former People. N.-Y., 2013. P. 7.
125. О Ладе Могилянской см.: www.solovki.ca/writers_023/mogiljanska.php (дата обращения: 16 июня 2014 года); Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 2. С. 438—439.
126. Борис Кустодиев в 1915 году написал портрет Анисимова на фоне русских церквей, а его друг Максимилиан Волошин в 1929-м прославил его в стихах. В 1920-е годы он работал в Центральных реставрационных мастерских в Москве вместе с И. Э. Грабарем, а с началом новых гонений на Церковь пытался сохранить лучшие иконы, передавая их знатокам искусства на Запад. В октябре 1930 года его арестовали за «шпионаж» и отправили на Соловки, в 1937-м расстреляли. Лихачев Д. С. Воспоминания. Раздумья. Работы разных лет. Т. 1. С. 192—201.