Борьба вокруг конституционной реформы (1904—1906 гг.) как традиция российской политической культуры. Окончание
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2016
Власть в осаде: последний отсчет?
Долгожданный конституционный прорыв, выразившийся в издании 17 октября Манифеста «Об усовершенствовании государственного порядка», предрешили в конечном счете события весьма неожиданные и грозные. Они оказались гораздо более значимым фактором, чем резолюции съездов земских и городских деятелей, призывы интеллигентских союзов, очередные залпы газетной публицистики. Наконец, эти обстоятельства произвели больший эффект, чем закулисные усилия некоторых сановников, которые сохраняли еще способность трезво оценивать катастрофически ухудшавшуюся ситуацию и пытались подтолкнуть Верховную власть к кардинальным преобразованиям в «конституционном стиле». Таким беспрецедентным явлением стала всеобщая октябрьская политическая стачка.
Высшие учебные заведения после изданного в августе указа об университетской автономии превратились в уникальные оазисы политической жизни. Здесь происходили бесконечные митинги, на которых присутствовали все желающие и выступали без ограничений ораторы самых радикальных направлений, вплоть до большевиков и эсеров. Рабочие стачки и забастовки вспыхивали все активнее со второй половины сентября в Петербурге, Москве и многих крупных городах. 6 октября, начиная с забастовки служащих Московско—Казанской железной дороги, по призыву Центрального бюро Всероссийского железнодорожного союза забастовка охватила за несколько дней все железные дороги. Железнодорожное сообщение по всей стране прекратилось. Московский узел не был исключением — 10 октября остановилось движение поездов по Николаевской железной дороге, отрезав Москву от столицы. А когда 12 октября началась забастовка и петербургского железнодорожного узла, то за ней прекратилась работа почти всех предприятий города, стачка затронула даже государственные учреждения (в частности, Государственный банк).
Требования железнодорожников, игравших ключевую роль в развитии всеобщей стачки, поддерживались практически всеми, кто присоединялся к ней. Они имели ярко выраженный демократический, либеральный характер и по степени радикализма уходили далеко вперед и от лозунгов скорейшего созыва «Булыгинской думы», наделения ее законодательными правами, введения ответственности министров перед народным представительством. Теперь возобладали требования созыва Учредительного собрания на основе «четырехвостки», немедленного установления свободы союзов, собраний, печати и т. д. с отменой по всей стране режимов «усиленной охраны» и «военного положения». Более того, значительная масса участников всеобщей стачки, в том числе ряд профессиональных и общественных организаций, уже выдвигала лозунг «демократической республики»! Наконец, 14 октября в Петербурге начал действовать Совет рабочих депутатов, состоящий из выборных представителей от заводов и фабрик, под руководством активистов крайне левых, революционных партий…
На фоне начинающейся всеобщей стачки даже вполне умеренная либеральная печать стала с небывалой категоричностью объявлять «завоевания» 6 августа абсолютно не отвечающими ожиданиям общества и задачам, которые диктует текущий момент. Ответственность за то, что страна оказалась перед угрозой «взрыва общественного негодования», возлагалась на власть, которой «внешнее спокойствие принималось за нормальное явление», а отдельные вспышки протеста считались «сумасбродством». «Вулкан давно уже грохотал под землею, но руководители внутренней политики пренебрегали отдельными шумами, свидетельствами понимающих людей, всеми указаниями истории и науки, — констатировали 9 октября „Биржевые ведомости“. — Этот дым (вулкана. — И. А.) — провозвестник возможного грозного извержения — хотели пропустить в искусственно сколоченную трубу 6-го августа! Появился закон о Государственной думе, с принципиальной стороны очень важный, но не удовлетворяющий реальных интересов страны, построенный на коренных ошибках…» Это и законосовещательный характер Думы, оказывающейся в «подчинении бюрократии», и недопущение к выборам части классов и слоев населения, особенно тех, которые наиболее подготовлены для работы в народном представительстве — «городского рабочего класса и образованных слоев городского населения».[1] Немедленное введение Конституции и гражданских свобод объявлялось спустя три дня единственной возможностью обеспечить внутренний мир, необходимый для дальнейших государственных преобразований: «Всем становится очевидно, что Россия находится накануне крупных перемен. <…> Если успокоение могут дать большие реформы, то отчего медлят с их объявлением? Без Конституционных гарантий нельзя теперь в России установить ни законности, ни порядка. И каждый лишний день есть потерянный день, а много потерянных дней — равнозначительно, быть может, безвозвратной потере возможности умиротворить страну разумными реформами».[2]
Петербург погрузился в необычное для столицы состояние. Полностью прекратили работу фабрики и заводы, бастовали всевозможные учреждения, городские «коммунальные» службы, нарушилась работа почты, аптек, сберкасс и т. д. При этом в первые дни всеобщей стачки сохранялась видимость формального «порядка» на улицах, где, впрочем, стало гораздо многолюднее и более шумно — десятки тысяч горожан, «освободившихся» от ежедневной работы, не хотели в такое «историческое время» сидеть по домам. 11—12 октября начали закрываться многие крупные магазины, в том числе Гостиный Двор, банки, различные учреждения в центре города. Характерная примета этих дней — окна магазинов, заколачиваемые досками и щитами. Около булочных, бакалейных, колбасных лавок появились очереди — обыватели, в предчувствии неких «событий», спешно запасались провизией; естественно, сразу подскочили и цены. Остановилось движение трамваев и конок, почти исчезли с улиц экипажи, прерывались водоснабжение, телефонная связь, пропадало электричество, и по вечерам город погружался в темноту…
«Серое небо вязнет над миллионным городом, готовое заплакать каждую минуту. Люди возбужденно снуют туда и обратно. <…> Забастовка охватывает все. Бегут маленькие гимназисты из закрытых школ. Железнодорожные служащие, студенты, рабочие, приказчики, весь рабочий трудовой люд — все это переполнено тревогой и сознанием, что так жить дольше нельзя. <…> За право добиться того, что будет через два-три дня, сегодня — тяжкая угроза. И лица солдат, городовых, казаков нервны и серьезны. Сегодня смерть и раны, а завтра — законное право. Правительству необходима великая осторожность», — предупреждала 14 октября газета «Русь», весьма точно предсказав, когда уже может случиться кульминация событий.
Признавая полное бессилие власти, которая не пользуется доверием общества и своей политикой привела страну на край пропасти, даже «Новое время» отказывало такой власти в праве пойти по пути применения силы. «Вот она, — началась революция <…> то есть началась она давно, а теперь разгорелась и дошла до той степени, которая чувствительна каждому жителю в его ежедневном обиходе <…>, — сокрушался публицист А. А. Столыпин, брат будущего премьер-министра, в статье „Последний час“. — Взывать к правительству и поздно, и смешно. Правительство сильно только добровольным рвением народа-сотрудника, бич его должен лишь устрашать, а не опускаться без разбору на спины непокорных, меч его в руках каменной Фемиды должен быть лишь грозным символом, а не зазубренным ужасом в усталой руке палача. <…> Полноте: слабых рук и не стоит вооружать мечом. <…> Мы дожили до последнего решительного часа: если общество чувствует в себе силу, смелость и право потребовать этот правительственный меч и властно приказать стихии улечься и молчать, то пусть оно это делает…»[3]
Символичный и вызывающий ответ от власти был получен 14 октября. На улицах Петербурга в этот день, когда газеты вышли в последний раз из-за забастовки типографских рабочих, был расклеен наскоро напечатанный приказ генерал-губернатора Д. Ф. Трепова (дополнительно получившего 12 октября в свое подчинение петербургский гарнизон). «Холостых залпов не давать и патронов не жалеть» — эти слова тотчас превратились в легендарную крылатую фразу и стали колоритной идеологемой, выражающей одиозность политики «дворцовой камарильи» в глазах общества. Генерал Трепов, наделенный усиленными диктаторскими полномочиями, приказывал войскам и полиции «немедля и самым решительным образом» пресекать уличные «сборища»: «Считаю долгом предупредить об этом население столицы, дабы каждый обыватель, примкнувший к толпе, производящей беспорядок, знал, чем он рискует; благоразумное же население столицы, во избежание тяжких последствий, я приглашаю к сборищам, направленным к нарушению порядка, не примыкать».
Николай II в это время находился в царской резиденции в Петергофе, оказавшейся, по сути, на осадном положении, под усиленной военной охраной. После прекращения железнодорожного сообщения связь с внешним миром осуществлялась лишь водным путем. Между Петергофом и Петербургом, где располагались все высшие государственные учреждения, курсировало несколько небольших казенных пароходов, на которых сановники и добирались к государю на всеподданнейшие доклады и совещания. Путешествовали почти тайком, стараясь по прибытии в Петербург незаметно сходить с катера на каком-нибудь из причалов в центре города, например у Петропавловской крепости или на Английской набережной. Затянувшееся пребывание в Петергофе Николая II с семьей воспринималось в различных кругах столичного общества как характерный знак серьезности положения. Популярны были и слухи, что царь готовится к бегству по морю и рассчитывает в критической ситуации на родственную помощь императора Вильгельма II.
«Государь, несмотря на глубокую осень, переехал в Петергоф, где усилен был гарнизон. У берегов курсировали немецкие канонерки, присланные, как утверждали, Вильгельмом „на всякий случай“ для помощи, — вспоминал Н. Е. Врангель. — Теперь как будто само правительство узнало, что время шуток прошло, однако для успокоения ничего не принимало».[4] Вынужденное положение государя отнюдь не у всех вызывало сочувственный отклик. «Царь находится в Петергофе, и там же стоит под парами императорская яхта „Полярная Звезда“, готовая принять его и отплыть в Данию. Место зловещее: вспомнил бы он Петра III и попытку его уйти в море!» — записывал в своем дневнике 15 октября С. Р. Минцлов.[5] Показательно, что и ближайшее окружение царя допускало возможность бегства. С. Ю. Витте вспоминал, что во время путешествия на пароходе в Петергоф обер-гофмаршал двора П. К. Бенкендорф сетовал, что если на днях Николаю II придется «покинуть Петергоф, чтобы искать пристанища за границей», то наличие у царской четы пятерых детей может стать «большим препятствием».[6]
Ирония истории: именно во время этого плавания, 15 октября, Витте завершал составлять проект Манифеста. Но Николай II его утвердит только 17 октября — после мучительных колебаний, убеждений и уговоров ближайшего окружения и признания самого прискорбного обстоятельства — увы, на этот раз репрессии и военную силу уже не получится противопоставить «дарованию» Конституции…
Конституционная панацея:
азбука «обновленной России»
Манифест 17 октября содержал положения, которые являлись фактически Конституцией — в представлениях и Николая II и его ближайшего окружения, и высокопоставленных сановников-реформаторов, и в целом во многих слоях общества. В строго юридическом отношении Манифест не был Конституцией, а само это понятие по-прежнему игнорировалось и здесь, и в последующих законодательных актах Верховной власти. Однако Манифест отчетливо провозглашал конституционные принципы, на которых будут основаны дальнейшие преобразования государственной системы, развитие правового строя и гражданского общества. Реализация этих принципов — «выполнение непреклонной Нашей воли» — возлагалась на «высшее правительство», которое впредь станет «объединенным». Иными словами, было обещано создать полноценный орган исполнительной власти — наподобие «кабинета министров» (хотя не использовался и этот термин, вызывавший неприятные для царя ассоциации с западноевропейскими конституционно-парламентскими традициями).
Во-первых, на правительство возлагалась важнейшая обязанность: «Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов».
Во-вторых, было поручено расширить избирательное право и, не останавливая выборы в Государственную думу, «привлечь теперь же к участию в Думе, в мере возможности, соответствующей краткости остающегося до созыва Думы срока, те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав». Кроме того, указывалось, что «дальнейшее развитие начала общего избирательного права» будет предоставлено «вновь установленному законодательному порядку».
В-третьих, провозглашался ключевой принцип, определявший преобразование государственного порядка на конституционных началах: «Установить как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от Нас властей».
Таким образом, Манифест «даровал» превращение России в конституционную монархию, с получившей законодательные полномочия Думой (на понятие «парламент» тоже сохранялось «табу» у Николая II и в высших придворных сферах!) и установлением основных гражданских и политических свобод.
Вместе с Манифестом был утвержден и опубликован всеподданнейший доклад С. Ю. Витте — политически значимый программный документ, обозначающий перспективу преобразований. Витте считал чрезвычайно важным одобрение доклада, причем не только в качестве политической декларации, обосновывающей неизбежность коренного реформирования государственного строя. Доклад подробнее (по сравнению с Манифестом) и более системно освещал дальнейшие действия правительства и принципы, на которых планируется выстраивать его работу. И не случайно Николай II с окружавшей его «дворцовой камарильей» считали нежелательным утверждение подобного документа и пытались этого избежать…
Наконец, указом 19 октября «О мерах к укреплению единства в деятельности министерств и главных управлений» реформировался Совет министров — он превращался в постоянно действующий орган во главе с председателем, обладавшим особыми полномочиями. В России появлялась правительственная власть, четко отделенная от власти законодательной — представленной Государственной думой и Государственным советом. Совет министров теперь должен обсуждать все общие меры государственного управления, за исключением вопросов обороны, внешней политики и дел императорского двора, остающихся в ведении государя. Председатель Совета министров, назначаемый (как и все остальные министры) царем, вправе принимать участие в выборе кандидатов на министерские посты (кроме министров императорского двора, иностранных дел, военного и морского). Совет министров, оставаясь ответственным только перед царем, получал полномочия для постоянной самостоятельной деятельности — под руководством председателя, который координирует и контролирует работу министров (вплоть до ознакомления с их всеподданнейшими докладами до представления государю). А 20 октября был опубликован рескрипт о назначении на пост председателя Совета министров С. Ю. Витте — решение ожидаемое и неизбежное в складывавшейся драматичной ситуации.
«Сдаться графу Витте»
Витте сыграл колоссальную роль, возглавив преобразовательную деятельность в условиях катастрофически нараставшего политического кризиса и революции. В середине сентября он возвратился в Петербург после заключения Портсмутского мира, позволившего России вполне достойно завершить «позорную» и «несчастную» войну с Японией. Удостоенный графского титула, Витте чувствовал себя триумфатором. В широких общественных кругах и независимой печати Сергей Юльевич воспринимался как крупнейшая фигура в среде прогрессивной бюрократии, считалось, что теперь он может стать основным действующим лицом при проведении назревших либеральных реформ. Познакомившись с ситуацией в стране, Витте пришел к печальным выводам и отказался от намерения уехать за границу на лечение и отдых. «Самым главным и опасным было то, что вся Россия была недовольна существующим положением вещей, т. е. правительством и действующим режимом, — вспоминал Сергей Юльевич. — Все более или менее сознательно, а кто и не сознательно, требовали перемен, встряски, искупления всех тех грехов, которые привели к безумнейшей, позорнейшей войне, ослабившей Россию на десятки лет. Никто и нигде искренно не высказывался в защиту или оправдание правительства и существующего режима…» Очевидным было и то, что реформаторская работа совещания под председательством Д. М. Сольского пробуксовывает, а тех мер, которые готовятся в развитие актов 6 августа, недостаточно, равно как и обещанного созыва «Булыгинской думы». Возможно, несколько утрируя, Витте вспоминал настрой и самого графа Сольского, чуть ли не со слезами умолявшего Сергея Юльевича: «Граф, вы только один можете спасти положение. <…> Мы же погибнем, так как без вас я не вижу выхода».[7]
9 октября Витте — еще в качестве председателя Комитета министров — получил аудиенцию у Николая II. Обращаясь к царю с просьбой о встрече (ее инициатором был и Сольский), Витте собирался в жесткой форме обозначить, как видится ему возможный выход из сложившейся политической ситуации. В ходе беседы (продолжившейся и 10 октября, но уже в присутствии императрицы) он поставил государя перед альтернативой. Необходимо вступить на путь политических реформ и осуществления конституционалистской программы, назначив его, Витте, председателем Совета министров и поручив ему формирование кабинета, в том числе с приглашением популярных представителей оппозиции. Или пойти по другому пути — найти «человека военного и решительного», который будет облечен диктаторскими полномочиями для борьбы со смутой во всех ее проявлениях. Будучи сторонником первого пути, Витте представил Николаю II «всеподданнейшую записку», в которой обосновывал неизбежность либеральных реформ, исторически назревавших в течение нескольких столетий, и предлагал общий план политических решений для выхода из кризиса. Особенно обстоятельно внушалась царю идея об ошибочности мнения, что и теперь, как и в 1881—1882 годах, общественное движение можно задавить полицейскими репрессиями: «Ход исторического прогресса неудержим. Идея гражданской свободы восторжествует если не путем реформ, то путем революции». Ключевая идея программы была сформулирована Витте предельно четко: «Государственная власть должна вступить на путь конституционный». Поэтому следует реформировать государственный строй таким образом, чтобы населению гарантировались все гражданские свободы, которые необходимо предоставить (свободы совести, слова, собраний, союзов, свобода личности). Административный произвол, связанный с применением различных исключительных и временных положений, должен быть устранен. Выборы в Думу необходимо производить честно, важно, чтобы правительство поддерживало престиж народного представительства и установило с ним конструктивное сотрудничество. Обозначалась Витте и острая потребность в создании объединенного правительства, а также реформирования на выборных началах Государственного совета.[8]
Следующая аудиенция состоялась 14 октября, и на нее Витте прибыл в весьма решительном настроении. Накануне он получил от Николая II телеграмму, повелевающую «объединить деятельность министров, которым ставлю целью возобновить порядок повсеместно». Содержалось в телеграмме и такое умозаключение государя, облеченное в форму указания: «Только при спокойном течении государственной жизни возможна совместная созидательная работа правительства с имеющими быть свободно выбранными представителями моего народа». Николай II при этом ничего не упоминал о преобразованиях государственного строя и предложенной Витте программе, продолжая уповать, скорее всего, на поиск фигуры с диктаторскими способностями. Очевидна была абсолютная нереалистичность этого повеления — в разгар набирающей обороты всеобщей политической стачки. В свою очередь Витте был готов отказаться от должности премьера, если не будет утверждена программа реформ. Она была изложена Сергеем Юльевичем во всеподданнейшем докладе, подготовленном к 14 октября на основе «Записки».
Примечательно, что Николай II и во время этой встречи, и в последующие дни категорически настаивал: преобразования, если он согласится на них, должны быть возвещены царским Манифестом. Витте, напротив, считал, что предпочтительнее просто утвердить его всеподданнейший доклад, который и будет воспринят в обществе как провозглашенная Верховной властью программа долгожданных реформ. Интрига вокруг выбора формы объявления «даруемых» свободы и принципиально значимых преобразований обуславливалась опасениями, распространенными в придворном окружении Николая II (которые он и сам разделял). Беспокоило, что Витте может предстать в беспрецедентной роли — как государственный деятель, давший России Конституцию и реализующий собственную программу реформ. Утверждение доклада с «программой Витте» подчеркивало бы и его особый статус, в котором усматривали даже опасность для авторитета и власти царя. «Ввиду общего недоверия, которое внушал Витте, злые языки говорили, что своими мероприятиями он стремится свергнуть монархический строй и стать президентом республиканской России», — признавал начальник Канцелярии министерства императорского двора А. А. Мосолов.[9] «Впоследствии я узнал, — вспоминал Витте, — что государя уговорили издать Манифест не потому, что мерам, изложенным в Манифесте, сочувствовали, а потому, что дали идею государю, что я хочу быть президентом всероссийской республики, и потому я хочу, чтобы меры, долженствующие успокоить Россию, исходили от меня, а не от его величества».[10]
Витте вновь приплыл в Петергоф 15 октября — аудиенция была назначена на 11 часов. В пути продолжалась работа над Манифестом, который государь поручил подготовить Витте, несмотря на его сомнения в необходимости такого акта. На утренней встрече, в присутствии великого князя Николая Николаевича, дяди царя, и министра императорского двора барона В. Б. Фредерикса, Витте, по «повелению» Николая II, читал вслух всеподданнейший доклад, представленный накануне, и отвечал на вопросы. Сергей Юльевич в очередной раз сформулировал дилемму: «при настоящих обстоятельствах могут быть два исхода — или диктатура, или конституция, на путь которой его величество в сущности уже вступил Манифестом 6 августа и сопровождавшими его законами». И, высказываясь за второй путь, Витте подчеркивал, что предлагаемая им программа, в случае утверждения всеподданнейшего доклада, должна «повести к мероприятиям, подлежащим проведению в законодательном порядке и расширяющим закон 6 августа, приводя Россию к конституционному устройству».[11]
Проект Манифеста Сергей Юльевич представил во время второй части совещания, возобновившегося в 15 часов. Текст к тому времени был окончательно доработан приехавшими вместе с Витте членом Государственного совета князем А. Д. Оболенским и управляющим делами Комитета министров Н. И. Вуичем. Государь и другие присутствующие, выслушав Манифест, не сделали никаких замечаний — складывалось впечатление, что документ одобрен.
Впрочем, Николай II, пообещав помолиться Богу, подумать, а затем сообщить, решился ли он на подписание этого варианта Манифеста, поступил совсем по-другому. Государь явно медлил — он все еще надеялся на возможность силового решения проблемы и подыскивал фигуру на роль диктатора. Великий князь Николай Николаевич, являвшийся также командующим столичным военным округом, казался наиболее подходящим кандидатом. Однако утром 15 октября, когда об этой перспективе зашел разговор с Фредериксом, Николай Николаевич устроил шокирующую сцену: «…будучи в каком-то неестественном возбуждении, выхватил револьвер и закричал: „Если государь не примет программы Витте и захочет назначить меня диктором, я застрелюсь у него на глазах из этого самого револьвера“».[12] Предчувствуя неизбежность уступок, царь задумывал, за спиной Витте, обзавестись другим текстом Манифеста, который, декларируя введение свобод, не обещал бы столь глубоких преобразований государственного порядка. Иными словами, чтобы в Манифесте ничего не говорилось о законодательных правах Думы — подобное «послабление», в представлениях царя и его ближайшего окружения, приравнивалось к Конституции!
Альтернативный проект Манифеста (даже в нескольких редакциях), параллельно переговорам с Витте, был подготовлен членом Государственного совета И. Л. Горемыкиным и главноуправляющим канцелярией по принятию прошений на высочайшее имя бароном А. А. Будбергом. И 16 октября Николай II одобрил текст Манифеста, в котором вообще ничего не говорилось о наделении Думы законодательными полномочиями и правом контролировать «закономерность» действий правительства. Что же касается свобод, то их предполагалось «даровать» населению «ныне же», напрямую по указанию царя, а не в результате мероприятий, осуществляемых правительством (в том числе внесения соответствующих изменений в законодательство). Скорее всего, не был бы утвержден и всеподданнейший доклад Витте, обозначавший системную программу реформ. «Дворцовая камарилья» была готова пойти на безответственный популизм от имени Николая II — лишь бы не делегировать Витте особые полномочия по реализации реформ.
Тем не менее Витте, при всей антипатии к нему и недоверию, продолжал рассматриваться как единственный реальный кандидат на пост главы объединенного правительства. Поэтому Николай II, опасаясь отказа Витте от поста премьера, поручил все-таки показать ему выбранную редакцию Манифеста. В свою очередь и ожидавший решения государя Сергей Юльевич, когда до него дошли слухи о закулисных манипуляциях с текстом Манифеста, позвонил в царскую резиденцию барону Фредериксу и категорически потребовал согласовать с ним утверждаемую редакцию.
Около полуночи — в ночь на 17 октября — в особняке Витте на Каменноостровском проспекте появились прибывшие из Петергофа на специально снаряженном миноносце В. Б. Фредерикс и начальник его канцелярии А. А. Мосолов. Поначалу Витте был готов к компромиссу и включился в редактирование своего текста Манифеста, который считал недостаточно совершенным из-за спешности подготовки. Однако оказалось, что одобренная Николаем II редакция Манифеста подразумевает принципиальные изменения сути документа. «Детонатором» стало неосторожное замечание Фредерикса, преждевременно обрадованного «сговорчивостью» Витте: «Государь будет так рад, что ему не придется подписывать Манифест, который был ему не по душе».[13] Витте, пребывавший в образе радушного хозяина, угощавшего поздних гостей закусками и вином, сразу насторожился и решительно отказался продолжать работу над текстом: «Я не могу согласиться на Манифесты, несогласные с моей программою, без утверждения коей я не могу принять на себя главенство в правительстве; <…> из всего я усматриваю, что государь мне не доверяет, поэтому он сделает большую ошибку, меня назначив на пост председателя, <…> ему следует назначить одного из тех лиц, с которыми он помимо меня совещался и которые составили предлагаемые проекты Манифестов». Витте отмечал в воспоминаниях: «Все это я говорил таким тоном, что был уверен: после этого меня оставят в покое».[14] В действительности за этим кокетством скрывался ультиматум, предъявленный Николаю II. Витте шел ва-банк, зная, что на самом деле у него остаются высокие шансы на победу в соперничестве различных групп влияния в окружении царя.
Утром 17 октября Николая II ожидало не только неприятное известие об ультиматуме Витте, что вызвало поначалу высочайший гнев. Председатель Государственного совета Сольский, явившись на аудиенцию, внезапно представил отнюдь не формальный всеподданнейший доклад — фактически это был тоже ультиматум, причем от имени всех ключевых представителей правящей бюрократии! Накануне почти три десятка сановников поставили подписи под «меморией», составленной Сольским. Документ являлся, по сути, вотумом доверия Витте как будущему председателю Совета министров и одобрением программы преобразований, изложенных в его всеподданнейшем докладе. Неизвестно, вызвал ли у Николая II этот коллективный демарш такое же негодование, как и требования Витте, либо повлияло то, что «меморию» поддержали даже такие верные оплоты консерватизма, как К. П. Победоносцев, В. Б. Фредерикс и совсем неожиданно — Д. Ф. Трепов. Впрочем, судя по всему, государь еще накануне, 16 октября, «смирился» с необходимостью конституционных уступок и принятия предложений Витте. В ответ на позитивный в целом отзыв Трепова о проекте Манифеста, предложенном Витте, государь писал: «Да, России даруется конституция. Немного нас было, которые боролись против нее. Но поддержки в этой борьбе ниоткуда не пришло, всякий день от нас отворачивалось все большее количество людей, и в конце концов случилось неизбежное…»[15]
Окончательное решение «сдаться графу Витте», по выражению Фредерикса, было принято днем 17 октября и во многом под влиянием позиции дяди царя, великого князя Николая Николаевича, командующего столичным военным округом. Заявив в очередной раз, что наведение порядка с помощью военной диктатуры невозможно — из-за отсутствия надежных войск, он констатировал, что единственный выход из сложившегося положения — принятие предложений Витте. Около 17 часов, 17 октября, в присутствии вызванного из Петербурга Витте, а также Фредерикса и Николая Николаевича, государь подписал Манифест в редакции Сергея Юльевича и утвердил всеподданнейший доклад.
Возвращаясь на пароходе, Николай Николаевич казался «веселым и довольным» и восторженно обращался к Витте: «Сегодня 17 октября и 17-я годовщина того дня, когда в Борках была спасена династия. Думается мне, что и теперь династия спасается от не меньшей опасности сегодня происшедшим историческим актом».[16] Однако не пройдет и полгода, как в дворцовых сферах начнут циркулировать слухи, инспирируемые императрицей Александрой Федоровной, как полагал возмущенный Витте, что «я вырвал у его величества Манифест 17 октября, что я вынудил его дать этот акт». Сергей Юльевич был особенно уязвлен тем, что Николай II «своим молчанием это в известной степени подтверждает», более того, «одновременно во всех проявлениях начал ко мне относиться так, как будто я совершил в отношении государя какой-либо некорректный поступок». Витте полагал, что люди из придворного окружения, распространяющие слухи, — «неумные и притом подлые, хотя и титулованы» — просто дискредитируют Николая II. Подобные слухи, причем появлявшиеся в других ситуациях, дополнительно подрывали авторитет государя. Получалось, что «неограниченный самодержец подписывает самой величайшей важности акты, потому что у него их вырывают, начинает ужасные и позорные войны, потому что его уверяют, что мы „разнесем макак“, самолично ребячески распоряжается военными действиями, потому что его уверяют, что он превосходный военный и моряк…».[17]
С надеждой на «политический такт»
Беспрецедентным явлением стало утверждение и публикация вместе с Манифестом всеподданнейшего доклада — и не случайно Витте считал это огромной победой. В докладе формулировалась новая идеология и политический курс, который намерено проводить правительство, возглавляемое Витте. Российское общество получало от власти чрезвычайно значимый политический сигнал, к которому отнеслось по сложившейся традиции без должного доверия. Обнаружив точки соприкосновения с прогрессивной частью бюрократии, либеральная политическая элита могла вступить на путь сотрудничества — ради дальнейшего развития декларированных в Манифесте и более подробно намеченных в докладе реформ. Но в конечном счете она упустила исторический шанс. В свою очередь, программный доклад был сигналом и для крайне консервативных, точнее, реакционных сил в среде «дворцовой камарильи», в кругах крупного поместного дворянства и аристократии. Исходя из вполне понятных интересов (и экономических, и социально-политических), на фоне заявленной программы «обновления России», они пытались подталкивать Верховную власть к «сохранению устоев» любой ценой.
«Россия переросла форму существующего строя и стремится к строю правовому на основе гражданской свободы», — формулировал Витте безжалостный политический диагноз. Обращая внимание на глубинные корни «волнений, охвативших разнообразные слои русского общества», он подчеркивал: «В уровень с одушевляющей благоразумное большинство общества идей и следует поставить внешние формы русской жизни». Понятие «конституция», которое фигурировало в записке, представленной царю 9 октября, в опубликованном докладе заменял эвфемизм: «выяснившаяся политическая идея большинства русского общества». Впрочем, все и так понимали, что имеется в виду, тем более что в этом контексте Витте указывал на необходимость «таких учреждений и законодательных норм», которые «давали бы положительную гарантию в неотъемлемости дарованных благ гражданской свободы». Ключевой задачей, соответственно, объявлялось «устроение правового порядка», что требует незамедлительного, «до законодательной санкции через Государственную Думу», осуществления основных элементов правового строя — «свободы печати, совести, собраний, союзов и личной неприкосновенности».
Знаковым был и продекларированный Витте политический подход, которым намерено руководствоваться правительство: «Положение дела требует от власти приемов, свидетельствующих об искренности и прямоте ее намерений». Осознавая степень недоверия к власти, Витте особо подчеркивал, что у правительства должно быть «непоколебимым принципом полное невмешательство в выборы в Государственную Думу», а также забота о поддержании ее престижа, доверия к ней и «обеспечение подобающего сему учреждению доверия». И в последующем недопустимо, чтобы правительство становилось «элементом противодействия решениям Думы». Эти установки были обращены не только к обществу, но во многом и к самой власти на всех уровнях. Витте резонно опасался, что со стороны администраций на местах возможны злоупотребления, которые пойдут вразрез с общим политическим духом Манифеста 17 октября и будут способствовать дальнейшей конфронтации. Важным было и указание на необходимость преобразования Государственного совета («на началах видного участия в нем выборных элементов») — это обязательная предпосылка установления «нормальных» отношений между Советом и Думой.
В целом же, как подчеркивал Витте, «деятельность власти во всех ступенях должна быть охвачена следующими руководящими принципами:
1) Прямота и искренность в утверждении на всех поприщах даруемых населению благ гражданской свободы и установление гарантий сей свободы;
2) Стремление к устранению исключительных законоположений;
3) Согласование действий всех органов правительства;
4) Устранение репрессивных мер против действий, явно не угрожающих обществу и государству, и
5) Противодействие действиям, явно угрожающим обществу и государству, опираясь на закон и в духовном единении с благоразумным большинством общества».
Витте обозначал преемственность своего курса политике «весны Святополк-Мирского». Говорилось о необходимости исполнить мероприятия, предусмотренные указом 12 декабря 1904 года, придерживаясь и самой идеологии «эры доверия». «Следует верить в политический такт русского общества, так как немыслимо, что русское общество желало анархии, угрожающей, помимо всех ужасов борьбы, расчленением государства» — провозглашалось в финальном аккорде доклада. Но, как вскоре выяснится, надежда эта оказалась иллюзорной.
Расплата за недоверие
Манифест 17 октября был встречен в целом с восторгом в широких слоях общественности, особенно либеральной, и в демократической печати. Но в социалистических и явно революционных кругах, встревоженных, что этот шаг власти может выбить у них политическую почву, способствовав «успокоению» трудовых масс, предпочитали и далее придерживаться конфронтационной стратегии. В среде левых сил доминировала идеологема: уступки, возвещенные Манифестом, «лживые», это уловка власти для борьбы с революцией, после подавления которой «старый режим» вновь восторжествует, а поэтому необходимо продолжать борьбу за созыв всенародно избираемого Учредительного собрания и провозглашение демократической республики. Продолжались забастовки и поощрялись новые рабочие выступления. Дестабилизировали ситуацию в столице (и многих других крупных городах) незаконные действия Советов рабочих депутатов. В Петербурге Совет был арестован лишь 3 декабря, после издания «финансового Манифеста» с призывом к населению не платить налоги, забирать вклады из сберкасс и т. д.
Иллюстрация сохраняющегося раскола: на улицах Петербурга, на следующий день после издания Манифеста, наблюдались не только манифестации и митинги горожан, ликующих в связи с наступлением «свободы». На десяток верст растянулось 50-тысячное шествие рабочих с пением Марсельезы и с красными флагами, которые наспех изготавливались, в том числе из разорванных трехцветных полотнищ, вывешенных на домах по указанию властей. В последующие дни происходили столкновения различных групп населения, точнее их особо активных представителей, — между собой, а также с полицией и военными…
Переживаемые события и мощнейшее общенародное движение, вынудившее власть пойти на конституционные уступки, сравнивались в печати с уникальной по своему характеру революцией. Народ превозносили за то, что он «не пошел кровавым путем насильничества даже против угнетателей»: «Он просто и величаво отказался жить, отказался работать и жить в условиях рабства», и «перед великой нравственной силой его» сдалась «грозная видом, но малодушная сила штыков правительства». Журналист газеты «Русь» восхищался: «Так не прошла до сих пор ни одна революция, такого единения, величия и стойкости духа не показал еще ни один народ».[18] «Биржевые ведомости» уверяли, что теперь в стране восторжествует «гражданская равноправность» и будут осуществляться политические свободы: «…в России, действительно, совершилась революция. Революция в умах, в понятиях, ниспровергшая все предания старой полицейско-приказной, абсолютистической России, революция в действиях, охватившая все окраины и все крупные центры России».[19]
В то же время сразу выражались сомнения: действительно ли искренне и последовательно власть намерена осуществлять обещанные преобразования, ведь именно от этого будет зависеть поддержка со стороны общества?! «Пал старый враг — абсолютизм, полицейско-приказной строй. На развалинах его создается новая, свободная, конституционная Россия. Отныне первый долг каждого русского гражданина — охранять конституцию от шагов вспять… Если правительство честно выполнит свои обещания, общество и народ лояльно выполнят и свои обязательства — содействовать созидательной работе государства».[20] Отмечались и опасения (учитывая традиционно сильное недоверие к власти), что объявленные перемены могут оказаться обратимыми. «Готовы ли мы творить правду жизни? — задавалась вопросом газета «Русь». — Да, русское общество готово. Но еще нет уверенности, что 17 октября наступил перелом в его работе. Слишком часто в эти годы доверие было обмануто. Правительство — мы надеемся — даст несомненные доказательства искренности своих намерений». Считалось показательным, насколько полной окажется амнистия, будет ли она распространяться на всех политических противников «старого порядка», включая людей, которые были вынуждены бороться за свободу революционными и даже террористическими методами: «Иначе все дарованное будет опять носить этот характер неискренности, который уже не раз был камнем преткновения для многих шагов правительства».[21] Звучали обращения и к обществу — о необходимости преодолеть массовый психоз, создав условия для созидательной работы. Следует «взять себя в руки, излечиться от истеричности, успокоиться, обратиться к созидательному труду, чтобы стало, наконец, возможно, проведение в жизнь великих конституционных начал». Витте объявлялся «единственным конституционно настроенным человеком „на верху“», и, несмотря на общее недоверие к власти, высказывались призывы: «Давайте содействовать осуществлению заветной цели, давайте хотя бы не препятствовать человеку, которому поручено выработать реформы».[22]
В свою очередь и у Витте разочарование в «политическом такте русского общества» наступило очень скоро. Встречаясь 18 октября в своем особняке на Каменноостровском проспекте с редакторами и издателями почти трех десятков петербургских газет, Витте как «тоже человек», «как гражданин, а не царедворец или министр» просил их помочь «успокоить умы». Ощущая себя уже в роли премьер-министра, он прямо обращался к печати за поддержкой, чтобы правительство могло в менее «дезорганизованной» обстановке оперативно разработать подразумеваемые Манифестом законодательные меры, необходимые для проведения реформ: «Я нуждаюсь в поддержке. Помогите мне. Если вы успокоите общественное мнение, если явится истинное народное представительство, все облегчится. <…> Тогда правительство будет играть роль такую, как в культурных странах. <…> В таком же разбросе чувств и мыслей дольше жить нельзя…» Витте взывал: «Я прошу, прежде всего, доверия. Я искренне говорю вам». Более того, прямо объявлял, что нуждается в поддержке общественности и особенно печати, чтобы упрочить свои позиции и потенциал реформатора во взаимоотношениях с Николаем II: «Вот вы, господа, постарайтесь, чтобы Государь увидел, что от добрых мер есть результаты. Вот лучший путь. На нем вы меня и поддержите!» Однако представители печати, в том числе и вполне консервативной, поразили Витте радикализмом требований — от немедленного введения в действие всех свобод и, в первую очередь, свободы печати, полной политической амнистии до незамедлительной отставки Трепова и вывода из столиц всех войск. «А что скажут сотни тысяч обывателей, непричастных к политическому движению? Раньше, чем не наступит успокоение в Петербурге, ваше пожелание не может быть исполнено, — возражал Витте в связи с последними требованиями. — Если я удалю войска, то сотни тысяч, жены, дети скажут „Витте — сумасшедший“».[23]
В последующие дни, пользуясь абсолютной свободой печати, лично гарантированной премьером (не дожидаясь принятия нового устава о печати и изменения других законов), петербургские газеты стремительно повышали критический настрой по отношению к правительству. Власть обвиняли и в продолжении репрессивной политики, когда дело касалось подавления революционных беспорядков, и в недостаточной энергичности и решительности по воплощению в жизнь «правового порядка»…
Удручающее впечатление произвели на Витте и неудачные попытки переговоров с умеренными либеральными деятелями, к которым он сразу обратился за поддержкой. Витте уже в первые дни после издания Манифеста встречался с Д. Н Шиповым, А. И. Гучковым, Г. Е. Львовым, Е. Н. Трубецким, Ф. Ф. Кокошкиным, Ф. А. Головиным, Н. С. Таганцевым, М. А. Стаховичем. Формируя преобразованный Совет министров, он рассчитывал, что «просвещенные бюрократы» будут дополняться в нем популярными либеральными деятелями и, таким образом, правительство упрочит свои позиции в общественном мнении. Но видные общественные деятели, лидеры земских и городских съездов, активисты создающихся либеральных партий октябристов («Союз 17 октября») и кадетов (Конституционно-демократическая партия), отказались под разными предлогами от предложения премьера занять посты в правительстве и, таким образом, на деле поддержать его реформаторский курс. Кадеты, например, выдвинули радикальное требование созыва Учредительного собрания, которое должно выработать основной закон, то есть непосредственно Конституцию, а также настаивали на полной политической амнистии и немедленном осуществлении свобод, провозглашенных Манифестом. Отражалась на поведении либералов и психология «властебоязни» — нежелание рисковать репутацией, разделяя с властью политическую ответственность в столь сложное переходное время. Но в первую очередь соглашение с умеренными либералами сорвалось под предлогом поиска кандидата на ключевой пост министра внутренних дел.
Фигурой «преткновения» стал П. Н. Дурново, которого настойчиво предлагал Витте, ссылаясь на его ценный полицейский опыт. Категорически отвергая кандидатуру Дурново, общественные деятели видели в нем не только ставленника консервативных сил. Мерещился очередной полицейский диктатор — преемник Д. Ф. Трепова (который, покинув пост генерал-губернатора и товарища министра внутренних дел, занял не менее влиятельную, благодаря постоянной близости к Николаю II, должность дворцового коменданта). Общественные деятели были готовы согласиться скорее на назначение саратовского губернатора П. А. Столыпина, бывшего кишиневского губернатора князя С. Д. Урусова, считавшегося либералом; наконец, предлагали самому Витте возглавить МВД. А когда Дурново все-таки был назначен, это вызвало раздражение общественности, дополнительно подрывая авторитет и правительства, и лично Витте. «Его (Дурново. — И. А.) считали главой реакции, — вспоминал М. М. Ковалевский. — Правда, он не позволял себе таких неудачных крылатых слов, как Трепов, или впоследствии Макаров, его нельзя помянуть ни фразой „патронов не жалеть“, ни гордым заявлением „так было, так будет“, на жалобы, что рабочих расстреливают даже без предупреждения. Но в обществе держалось представление, что жестокие репрессии, производимые в отдельных местах губернаторами, предписываются не кем другим, как Дурново. Никто, конечно, не думал, что у Витте не хватает силы для более энергичного выступления, что Дурново ведет при нем свою линию и что никакой солидарности между министрами, в действительности, нет».[24]
Проблема состояла, однако, и в недостатке доверия к Витте. Многие дея-тели сомневались в его намерениях последовательно проводить конституционные преобразования. Либералы, хорошо представляя противоречивость и неординарность фигуры этого крупнейшего сановника, были не склонны преувеличивать его роль в издании Манифеста 17 октября. Полагали, что Верховная власть, под воздействием угрожающих событий, пошла на этот шаг прежде всего просто ради собственного спасения. «Никто и не думал приписывать победу графу Витте, — вспоминал И. И. Петрункевич. — Напротив, все сознавали и чувствовали, что победа одержана единодушием всех классов населения и всеобщей забастовкой, явившейся в данном случае могущественным орудием национального единодушия. Такое сознание было совершенно естественно, так как борьба велась систематически в течение целого года, тогда как никому неизвестное вмешательство гр. Витте происходило лишь в течение последних десяти дней и имело целью, как показали последствия, интересы не народа, не страны, а ее самодержца, скрытые под формой конституционализма».[25] Признавая терпимость Витте к резким нападкам на него в печати, на митингах и в целом, что он не был предрасположен к крайним мерам по подавлению революционных волнений, М. М. Ковалевский пояснял психологию отношения общественности к премьер-министру: «Витте, как бывшему диктатору, действительному или мнимому врагу земства, русскому Макиавелли, как я сам не прочь был называть его, не верили. Это, может быть, ошибка с нашей стороны, но все прошлое графа не говорило о возможности видеть в нем искреннего ревнителя конституционных вольностей».[26]
Принимал во внимание «полную неопределенность и какую-то двойственность Витте» и профессор Н. С. Таганцев, видный специалист по уголовному праву. Сергей Юльевич предложил ему «19 октября 1905 года, т. е. через день после рождения, или, вернее, аборта российской Конституции 17 октября», возглавить Министерство народного просвещения. Таганцев вспоминал, что был «ошеломлен» неожиданным обращением к нему как к «опытному профессору», при этом сам Витте признавал, что «его уверенность в моей (Таганцева. — И. А.) пригодности опиралась более на наитие». Жалуясь, что «все боятся личной ответственности», премьер взывал к гражданскому долгу. «Я почувствовал гражданский стыд и нравственную укоризну, так что в конце концов смалодушествовал и опрометчиво сказал: „Кажется, дело стоит так, что отказаться нельзя“, — вспоминал Таганцев. — Тогда Витте принял возвышенный и ласковый тон и сказал, что я поступаю как благородный гражданин или что-то в этом роде, даже, кажется, обнял меня». Но через день Таганцев все-таки отказался — последовав примеру профессора А. С. Постникова, отказавшегося от должности товарища министра народного просвещения (ссылаясь на нежелание прекращать научную и профессорскую деятельность, так как он был тогда деканом экономического отделения Петербургского политехнического института). На решение Таганцева, понимавшего с самого начала, что предлагается стать «министром на час», повлияло и беспокойство супруги «за мою личную безопасность в те, несомненно, небезопасные времена», и ощущение неподготовленности к предложенной должности («я еще, куда ни шло, мог бы пригодиться в министры юстиции»), и, в общем, недоверие к власти и проводимой политике.[27] Примечательно, что и И. И. Толстой, согласившийся занять должность министра народного просвещения, поначалу тоже колебался из-за отношения к фигуре премьера: «Сам Витте внушал мне мало доверия: отдавая дань справедливости его уму и ловкости, мне казалось, что он должен быть человеком беспринципным, фальшивым и честолюбивым». В необоснованности этих опасений Толстого убедился во время последующей непродолжительной работы с Витте (он сразу предупреждал, что назначение — на 3,5—4 месяца, поскольку все должны будут уйти в отставку с открытием Думы, если она сама «не попросит кого-либо из нас остаться»).[28]
Психологическую двойственность и противоречивость своей политической тактики в «октябрьские» дни признавали впоследствии многие либеральные деятели. Д. Н. Шипов был убежден, что успокоение страны и общества возможно лишь при условии, что «власть в переживаемый критический момент вполне искренне и честно вступит и пойдет по пути, указанному в актах 17 октября, осуществит с необходимой полнотой возвещенные реформы и тем восстановит доверие к себе населения и укрепит в стране свой авторитет». Получив уже 19 октября, одним из первых, предложение занять в правительстве должность государственного контролера, Шипов, не возражая принципиально, нравоучительно указывал Витте: «Правительству необходимо доверие общества не по отношению к вопросу о правильном расходовании государственных средств; нужно, чтобы общество было уверено, что старый строй государственного управления уступил бесповоротно место новому строю, возвещенному 17 октября, а для создания такой уверенности необходимо привлечь в состав правительства представителей различных общественных кругов».[29] Тем не менее сам Шипов отказался от вхождения в правительство, не обнаружив у себя соответствующей «уверенности». Раскол между властью и обществом, как представлялось либеральным политикам, сохранился в стране и после 17 октября. «По-прежнему осталось два враждебных лагеря: правительство и общество, не примиренные и не доверяющие один другому; искренности первого никто не верил, громкие фразы Манифеста не давали никаких гарантий тому, что при первом благоприятном обстоятельстве все обещания и обязательства не будут взяты назад, и страна не останется при разбитом корыте, — отмечал Петрункевич. — И каждый новый день, следовавший за Манифестом, убеждал общество в том, что борьба еще далеко не окончена».[30]
Слова, которые изменяют историю
Политический язык власти был тоже знаковым политико-психологическим фактором, подрывавшим доверие к правящей элите, снижая еще более шансы на конструктивное сотрудничество. «Боязнь слов — и слов ли только — проникает весь Манифест и сопровождающий его доклад, совершенно уничтожая столь необходимое правительству впечатление „прямоты и искренности“», — особо подчеркивал П. Н. Милюков, анализируя акты 17 октября. Настораживали «уклончивые» выражения Манифеста — о даруемой «свободе слова» вместо ожидаемой всей Россией «свободы печати», о декларируемой «гражданской свободе» вместо четкого провозглашения основных политических прав населения. Неопределенности добавляло употребление термина «действительный» применительно к провозглашаемым свободам — в частности, свободы совести и собраний, которые Верховной властью уже даровались и до 17 октября, но сами по себе эти шаги не вели к удовлетворению общества. Декларированное Манифестом расширение избирательных прав тоже носило довольно условный характер, при этом ключевой смысл имело слово «совсем» (в пункте с обещанием привлечь к участию в выборах «те классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав»). «„Совсем исключены“ из избирательной системы 6 августа, кажется, только рабочие: так как интеллигенцию и свободные профессии, с очень большой натяжкой, можно считать включенными. Итак, дело идет, по-видимому, о прибавке „рабочей курии“», — отмечал Милюков, обращая внимание на оговорки по поводу исполнения даже столь скромного обещания «по мере возможности» и «не останавливая предназначенных выборов». Именуя депутатов будущей Думы в архаичной стилистике «выборными от народа», Манифест избегает понятия «народные представители» (поскольку оно, видимо, сильнее ассоциируется с западноевропейской парламентской традицией). Провозглашенное «незыблемое право» является, конечно, значительной уступкой; в то же время «настоящей законодательной власти народному представительству все-таки не дает». А обещанная для «выборных от народа» возможность «действительного участия в надзоре за закономерностью действий» властей ограничена и заведомо не допускает оценки «целесообразности» их действий (что приблизило бы к системе ответственности правительства перед парламентом, по-прежнему неприемлемой для Николая II).[31]
Но главное, что понятие «конституция» и в актах 17 октября остается официально непризнанным властью, что, естественно, подрывает доверие к декларируемой «искренности и прямоте». Включение термина «конституция» в публичный языковой обиход власти наполнял бы весь дискурс правящей элиты качественно иным идеологическим смыслом. Это означало бы более глубокое, системное и осознанное признание новых принципов — в части и преобразований государственного строя, и обязательств по проведению соответствующего политического курса. Признание понятия «конституция» свидетельствовало бы и о симптомах изменения политического мировоззрения представителей высшей власти.
Поэтому Милюков справедливо усматривал неготовность власти на деле признать конституцию как основу обновления всего государственного и общественного устройства. Отсюда и использование «осторожного» термина «правовой порядок», и завуалированное обозначение конституции как «выяснившейся политической идеи большинства русского общества». «Очевидно, провозглашая свободу слова для общества, власть сохраняет цензуру для внутренних правительственных актов: существуют слова и понятия, употребление которых в этой среде недозволительно, — писал лидер кадетов. — Граф Витте не решается назвать по имени „конституцию“, тогда как на улицах и митингах громко раздаются требования „демократической республики“. Не заключается ли в этом одном сопоставлении разгадка того, почему правительственные документы оказываются бессильными удовлетворить даже самую умеренную часть общественного мнения?»[32]
«Если ваши полномочия достаточны, то отчего вам не произнести этого решающего слова: конституция?» — пытался получить от Витте прямой ответ Милюков во время их встречи, состоявшейся, очевидно, в начале ноября 1905 года. Павел Николаевич, уговаривая премьера, утверждал, что широкие круги общества будут удовлетворены, если правительство немедленно «октроирует» некую более или менее либеральную «хартию», наподобие бельгийской или болгарской конституции, «явно доступную для русского народа». Витте возражал: мол, «общество уже не удовлетворится конституцией, данной сверху», и вообще «народ не хочет конституции!». Милюков убеждал Витте в безосновательности его аргументов: просто общество уже не верит в возможность получить сверху, от бюрократии, либеральную конституцию. Да и народ, если он «в самом деле привык к власти царя, то, очевидно, он гораздо скорее примирится с конституцией, данной властью царя, чем с хартией, какую издаст Дума, — да при этом еще Дума цензового состава, неправильно выбранная». В конце концов Витте «каким-то упавшим голосом, лаконически и сухо» вынужден был дать прямой и совсем не утешительный ответ, впрочем, ожидавшийся Милюковым: «Не могу, потому что царь этого не хочет».
«Меня очень упрекали мои критики, что я так цеплялся за „слово“, когда „содержание“ его было уже уступлено. Но в том то-то и дело, что уступлено оно не было и что самое сокрытие „слова“ это доказывало, а все последующие события это подтвердили, — настаивал Милюков-мемуарист на своей правоте. — Упорное нежелание произнести неотменимое „слово“ показывало, что за мнимой уступкой кроется надежда — и даже не надежда, а уверенность, что, когда пройдет революционный шквал, можно будет убрать вместе с уступками и их автора и произнести уже громко — другое „слово“, — которое даже было, под тем или другим предлогом, сохранено в „основных законах“: слово „самодержец“… Бывают слова, которые звучат заклинанием и останавливают кровь; и бывают другие, такие же слова-символы, из-за которых кровь льется, ведутся внешние и гражданские войны, сокрушаются и возникают режимы. Когда появились у наших врагов — уже общих врагов — слова-шибболеты, зачаровавшие массы, и слова все простые: мир, земля, право труда, классовая борьба, то нам нечего было им противопоставить. У нас отобрали наши слова: конституция, право, закон, для всех равный… „Заговорить“ кровь нам было нечем, и переход от одной формы насилия к другой оказался естественным. Вот почему я так настаивал, чтобы „слово“ было произнесено; я его содержание сделал целью своей политической борьбы».[33]
Реформы после испуга
Опасения за дальнейшую судьбу конституционной реформы подтвердились. Власть продолжала демонстрировать хорошо знакомый политический стиль и в этот ответственный исторический момент, когда требовалось незамедлительно облечь в форму законов положения Манифеста 17 октября. Ключевым мотивом, определяющим курс правящей верхушки, стало стремление «отыграть» назад уступки, которые были сделаны или только обещаны, попытки минимизировать глубину и объем изменений в системе самодержавной власти, заранее обезопасив носителей Верховной власти от «посягательств» будущей Думы, получившей законодательные полномочия.
Страх Николая II и «дворцовой камарильи» перед революцией к началу 1906 года стал проходить. Революции был нанесен удар. В декабре 1905 года захлебнулась, не успев начаться во всероссийском масштабе, третья всеобщая политическая стачка. Военной силой было подавлено вооруженное восстание в Москве, постепенно усмирялись массовые революционные волнения в провинции. Призрак намечающегося «успокоения» связывался в представлениях придворных кругов отнюдь не с либеральными преобразованиями, ассоциирующимися с Витте. В первую очередь в этом усматривали достижения репрессивной политики, которая решительно воплощалась в жизнь благодаря полицейскому опыту П. Н. Дурново. В контексте подобной «картины мира» у царя и его ближайшего окружения премьер терял реальное влияние. Совет министров так и не стал по-настоящему «объединенным» правительством, проводящим общую программу и обладающим относительной самостоятельностью в принятии решений.
Витте, продвигая в октябре 1905 года Дурново на пост главы МВД, возможно, и хотел «втайне, чтобы „одиум“ политических репрессий падал не на него, а на другое лицо; он же сам мог рисоваться „налево“ своим конституционным либерализмом». «Но Дурново оказался и сильнее, и умнее, и коварнее, чем рассчитывал Витте, — отмечал хорошо осведомленный чиновник Комитета министров И. И. Тхоржевский. — Он не стал играть роль услужливого громоотвода при Витте. В то же время присутствие Дурново в кабинете помешало Витте привлечь в свой кабинет министров — общественных деятелей… Роль благородного либерала, рядом с „полицейской собакой“ Дурново, у Витте не вышла, и составленный им как премьером кабинет министров никакого политического лица не получил».[34] Витте стремительно терял общественную поддержку и симпатии, одновременно укреплялось мнение, что, в лучшем случае, он оказывается бессилен и не может осуществлять собственную политику. «Из министров вреднейший — Дурново: все распоряжения, все действия его уничтожают по частям Манифест 17 октября, <…> — отмечал в дневнике 23 ноября 1905 года С. Р. Минцлов распространенное в кругах столичной интеллигенции мнение. — Общество сильно винит Витте и право: если нельзя сломить дворцовую камарилью, то надо уйти прочь, не тянуть волокиты, чтоб общество ясно увидело, с чем имеет дело, и приняло соответственные меры».[35]
Однако премьер, оставшись, по сути, без поддержки либеральной общественности, продолжал рассчитывать на осуществление программы, заявленной во всеподданнейшем докладе. Витте приходилось всячески лавировать среди придворных кругов. При обсуждении ключевых законопроектов, развивающих принципы Манифеста 17 октября, Сергей Юльевич пытался играть показную роль главного защитника царских прерогатив. Но это лишь укрепляло Николая II в оценке Витте как «хамелеона»; в его преданности он и так всегда сомневался.
12 декабря 1905 года были утверждены изменения избирательного закона, расширявшие, как и обещал Манифест, избирательные права населения. Право участия в выборах предоставлялось рабочим фабрично-заводской и горной промышленности (рабочие, избирая отдельно своих выборщиков, получали в Думе 12 представителей). Правом голоса наделялись и все квартиронаниматели, то есть горожане со средним достатком, частные и государственные служащие, а также арендаторы сельскохозяйственных имений (частично это были крестьяне, получавшие практически второй голос — помимо участия в выборах по крестьянской курии). Премьер считал, что подобное расширение избирательных прав — максимум возможного в той ситуации. Обновленный закон сохранял, как и было запрограммировано в избирательном законе 6 августа, искусственное преобладание в Думе крестьянских представителей, в которых по-прежнему хотели видеть консервативный оплот власти. В то же время именно Витте на совещании в Царском Селе под председательством Николая II выступил категорически против введения всеобщего избирательного права, без установления каких-либо цензов — вариант такого закона был предложен умеренными либеральными деятелями Д. Н. Шиповым и А. И. Гучковым. «Витте был в большом колебании, — свидетельствовал С. Е. Крыжановский. — Ему очень хотелось пойти навстречу пожеланиям общественников, но вместе с тем он очень боялся всеобщих выборов, и боялся с полным основанием, так как при отсутствии прочно организованных политических партий, неподготовленности правительства и некультурности населении, прямые и всеобщие выборы неминуемо отдавали Думу в руки тех, кто предложит избирателям наибольшие материальные выгоды и, прежде всего, раздел земель и захват фабрик».[36]
Отступление от принципов Манифеста 17 октября широкая либеральная общественность увидела в изменениях законов об «учреждении» Государственной думы и Государственного совета, утвержденных царем 20 февраля 1906 года. Основным нововведением было преобразование Государственного совета в верхнюю палату российского парламента. Отныне половина членов совета назначалась царем (как и прежде, преимущественно из высших чиновников). Вторая половина должна избираться от различных групп элиты (дворянские общества, местное самоуправление, православная церковь, Академия наук, университеты, промышленность, торговля). Обе палаты — после долгих и запутанных обсуждений в Совете министров, на совещании Сольского и на совещаниях с участием царя — получили равные законодательные права. Законопроекты, одобренные и Думой и Советом, должны представляться на «усмотрение» государя, но если проект не принимается одной из палат, то он считается отклоненным. Витте признавал важную роль Совета как консервативного гаранта устойчивости власти, ограждающего от возможных «крайностей» в деятельности Думы. В то же время он предлагал предусмотреть, что и отклоненный верхней палатой законопроект может представляться на рассмотрение царя. Но бо`льшая часть сановников, участвовавших в совещаниях в Царском Селе, подобный подход не поддержала, усмотрев умаление роли Государственного совета и даже обвиняя Витте в проведении конституционных требований оппозиции.
Многие либеральные деятели склонялись к мнению, что утвержденная царем конструкция двухпалатных законодательных учреждений — это прямое нарушение положений Манифеста 17 октября. Дарованные Думе законодательные права («установить как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной Думы») теперь существенно ограничиваются, поскольку ее решения должны будут получать санкцию также и Государственного совета, о котором в Манифесте ничего не говорилось. При этом Совет однозначно рассматривался как «бюрократическое средостение», которое вновь возникает между народными представителями и государем. Впрочем, в консервативных кругах бюрократии и «дворцовой камарильи» был распространен и противоположный взгляд на преобразование Государственного совета в верхнюю палату. Это решение трактовали скорее как еще один шаг к конституционному устройству, как дополнительное развитие конституционных преобразований, а не отход от идей Манифеста 17 октября…
Наибольший резонанс вызвало утверждение 23 апреля 1906 года новых Основных законов, которые и стали фактически российской конституцией. Общественность возмутило, что власть решила самостоятельно, буквально накануне открытия Государственной думы, запланированного на 27 апреля, издать этот важнейший акт, опередив, таким образом, предстоящее волеизъявление народного представительства. В либеральных кругах доминировала установка, что Дума должна будет выполнять учредительские функции, приняв в первую очередь новые Основные законы (это требование пришло на смену лозунгу созыва Учредительного собрания, в частности в партийных решениях кадетов). Издание царем Основных законов — это демонстративное пренебрежение и общей политической идеологией Манифеста 17 октября, и его «буквой». В пункте 3 Манифеста, где говорилось о «незыблемом правиле», не содержалось никаких исключений для Основных законов, и, соответственно, как и любые другие законы, они должны рассматриваться и утверждаться Думой. Например, Д. Н. Шипов, один из наиболее умеренных либеральных деятелей, полагал, что правительству было бы уместнее внести свой проект на рассмотрение Думы: «Утверждение же нового Основного закона единолично властью монарха составляло прямое нарушение порядка, возвещенного в Манифесте 17-го октября, и явилось для общества совершенно неожиданным». Подобные действия имели негативные политические последствия, поскольку «вызвали в обществе большое недовольство и явились условием, представившим серьезное препятствие для сближения государственной власти с вновь создававшимся народным представительством и для установления их нормального взаимодействия».[37]
Утверждение Основных законов буквально перед созывом Думы рассматривалось не только как вызов обществу, но и как тревожный симптом: власть считает свои позиции серьезно упрочившимися и может уже добровольно не пойти на дальнейшие уступки. «Сознание укрепленности своего положения правительство и проявило очень явственно: <…> были обнародованы Основные законы, право изменения которых было объявлено исключительной прерогативой монарха, — отмечал А. А. Кизиветтер. — Таким путем сразу значительно сужались права народного представительства. Этот акт вызвал большое волнение в обществе. С одной стороны, он обострял раздражение и тем усиливал революционное настроение; с другой — он указывал на то, что власть уже освободилась от растерянности, вызванной событиями за полгода перед тем, и что одними революционными настроениями без опоры в реальной силе уже нельзя было бы принудить ее к дальнейшим уступкам».[38]
Впрочем, реакция общественного мнения волновала правящие круги в наименьшей степени. Высшие сановники и придворное окружение царя, при всех отличиях в своих воззрениях, считали опасным для Верховной власти, если принятие Основных законов окажется предоставлено Думе. «Через Государственный Совет и Думу основных законов вы не издадите, — предупреждал царя Витте. — Если Вы внесете их в Думу, то будут смуты и Дума обратится в Учредительное собрание. Тогда придется для охранения верховной власти пережить и вторую революцию. Если будет сказано, что Ваше императорское величество сами издадите основные законы, то опасности ограничения верховной власти нет, кроме впечатления».[39] Считалось очень важным прописать в Основных законах все прерогативы монарха как верховного главы государства, руководителя международной политики, вооруженных сил, сохранить за царем исключительное право пересмотра и в будущем статей об императорской фамилии и удельных имуществах, ограничить Думу в возможности влиять на государственную политику в сфере бюджетных ассигнований, утверждения смет и т. д.
Серьезный мотив к тому, чтобы спешить с «дарованием» Основных законов, — ожидания результатов выборов в Думу. Прогнозы становились все более пессимистичными в феврале—марте и особенно по мере поступления сведений о партийной идентификации избранников. Крестьяне, на преобладание которых в составе Думы была сделана ставка, оказывались ориентированы преимущественно на крайне левые политические течения. В то же время дополнительную уверенность власти придавало то, что к апрелю правительству удалось договориться с французскими финансовыми кругами о выпуске столь необходимого России крупного займа (в размере 2 250 млн франков, или 843,75 млн рублей). Заем, заключенный благодаря усилиям Витте, спас от коллапса финансовую систему. Страна продолжала расплачиваться за внешнеполитический авантюризм, который вовлек Россию в войну с Японией, обернувшись ощутимой международной изоляцией, в том числе в финансово-экономической сфере. Решив проблему привлечения займа, власть почувствовала себя еще менее зависимой от позиции будущей Думы, легко избавившись от некоторых сомнений: мол, корректно ли принимать в обход представительства такое важное решение с долгосрочными последствиями (заем выпускался на 40 лет!).
«Самодержавная» иллюзия: с мечтой до конца
Принципиальный и весьма показательный эпизод — рассмотрение на совещании под председательством Николая II нового варианта статьи с определением царской власти, которое обернулось напряженным и бурным обсуждением вопроса о царском титуле. «Император всероссийский есть монарх державный и неограниченный <…>», — гласила статья 1 в редакции Основных законов 1892 года. Формула, предложенная Советом министров и в итоге включенная в новый вариант Основных законов (в качестве статьи 4), отличалась: «Императору всероссийскому принадлежит Верховная самодержавная власть. Повиноваться власти его, не только за страх, но и за совесть, сам Бог повелевает». Ключевое значение имел вопрос о сохранении или отказе от определения «неограниченный». Подавляющее большинство высших сановников считало, что теперь, после Манифеста 17 октября и вступления России на конституционный путь (как бы к этому не относиться!), власть государя уже не является «неограниченной». Николай II колебался, повторяя заверения, что не отступит от акта 17 октября: «Я твердо решил довести его до конца». В то же время он не убежден в необходимости отречься от «самодержавных прав», мучаясь сомнениями: «Имею ли я перед моими предками право изменить пределы власти, которую я от них получил…» Особенно примечателен для характеристики менталитета царя аргумент в пользу сохранения прежней формулировки с определением «неограниченный». Да, это может вызвать «волнения и нападки», но Николая II они не беспокоят, поскольку последуют «со стороны всего так называемого образованного элемента, пролетариев, третьего сословия»: «Но я уверен, что 80 % русского народа будут со мной, окажут мне поддержку и будут мне благодарны за такое решение…».[40]
«Следует только слово исключить, а власть сохранить», — цинично посоветовал царю один из наиболее консервативных сановников А. С. Стишинский (член Государственного совета, в ближайшем будущем — Главноуправляющий землеустройством и земледелием в правительстве И. Л. Горемыкина). Возможно, такой довод в итоге и повлиял на решение Николая II утвердить Основные законы с новой редакцией статьи о власти монарха. Конституционный строй, устанавливаемый Основными законами, предусматривал, что теперь император мог осуществлять законодательную власть только в единении с Государственной думой и Государственным советом (за исключением случаев, предусмотренных статьей 87 — в перерывах между сессиями законодательных палат). Впредь инициатива пересмотра Основных законов может исходить только от царя, но для их издания также потребуется «единение» с Думой и Советом. Зато вся «власть управления», то есть исполнительная власть, была сохранена полностью за царем — и, естественно, не предусматривалось никакой «парламентской ответственности» министров, ненавистной Николаю II.
Завершение мучительного периода преобразований, последовавших за изданием Манифеста 17 октября, когда «пришлось сдаться графу Витте», Николай II отметил по-своему эффектным шагом. За несколько дней до созыва Думы в отставку наконец был отправлен Витте. Выполнив возложенные на него в критической ситуации задачи по спасению царской власти (в том числе получив французский заем), он оказался теперь не нужен. Сергей Юльевич был и неприятным напоминанием царю о допущенных уступках и слабостях. Демонстративным и издевательским шагом — по отношению и к Витте, и в целом к общественному мнению — стало назначение накануне открытия Думы премьер-министром И. Л. Горемыкина. Престарелый и апатичный бюрократ «старой формации», он не скрывал враждебности по отношению ко всем политическим преобразованиям, следующим из Манифеста 17 октября. А главное — не вызывал у Николая II никаких сомнений в своей личной преданности…
Психологически Николай II и после 23 апреля 1906 года, когда фактически в России появилась Конституция, продолжал существовать в некоем идеальном, далеком от общественно-политических реалий пространстве. Считая по-прежнему свою власть «неограниченной», он пытался демонстрировать это и всем стилем своего поведения, и вполне конкретными решениями. Совершенный 3 июня 1907 года государственный переворот — издание в нарушение Основных законов нового избирательного закона, запрограммированного на созыв лояльной и управляемой Думы, — очень показательный и отнюдь не единственный пример. Празднование 300-летия дома Романовых в 1913 году могло ознаменоваться упразднением законодательных прав Думы — подобный проект всерьез рассматривался Николаем II и «придворной камарильей».
Надежды, что в России монарху подвластно повернуть вспять ход истории, перечеркнув страницы, связанные с уступками 1904—1906 годов и символизируемые конституционным Манифестом 17 октября, не покидали государя все последующие годы. И еще более устойчивым было «решительное» нежелание впредь идти на какие-либо серьезные шаги навстречу оппозиции, требовавшей «настоящей Конституции», «ответственного министерства», развития России по пути правового государства. Верность своим принципам — с идеалом «неограниченной самодержавной власти» и ответственностью «исключительно перед Богом и своей совестью» — Николай II сохранил до последнего момента, наступившего во Пскове, в вагоне царского поезда, 2 марта 1917 года…
1. Биржевые ведомости. 1905. 9 октября.
2. Биржевые ведомости. 1905. 12 октября.
3. Новое время. 1905. 14 октября.
4. Врангель Н. Е. Воспоминания: от крепостного права до большевиков. М., 2003. С. 321—322.
5. Минцлов С. Р. Петербург в 1903—1910 годах. Рига, 1931. С. 162.
6. Витте С. Ю. Воспоминания. М., 2010. С. 799.
7. Витте С. Ю. Указ. соч. С. 757—759, 795.
8. Записка 9 октября 1905 г. // Красный архив. 1925. № 4—5. М.—Л., 1926. С. 51—61.
9. Мосолов А. А. При дворе последнего императора. СПб., 1992. С. 55.
10. Витте С. Ю. Указ. соч. С. 797.
11. Витте С. Ю. Указ. соч. С. 781—782.
12. Мосолов А. А. Указ. соч. С. 57.
13. Мосолов А. А. Указ. соч. С. 59.
14. Витте С. Ю. Указ. соч. С. 800—801.
15. Власть и реформы. С. 457—458.
16. Витте С. Ю. Указ. соч. С. 794.
17. Витте С. Ю. Указ. соч. С. 777.
18. Русь. 1905. 22 октября.
19. Биржевые ведомости. 1905. 22 октября.
20. Биржевые ведомости. 1905. 22 октября.
21. Русь. 1905. 22 октября.
22. Биржевые ведомости. 1905. 24 октября, 25 октября.
23. Биржевые ведомости. 1905. 25 октября; Интервью С. Ю. Витте с представителями печати // Красный архив. 1925. № 4—5. С. 100—105.
24. Ковалевский М. М. Моя жизнь: Воспоминания. М., 2005. С. 360.
25. Петрункевич И. И. Из записок общественного деятеля. Воспоминания // Архив русской революции. Т. XXI. Берлин, 1934. С. 423.
26. Ковалевский М. М. Указ. соч. С. 359.
27. Таганцев Н. С. Указ. соч. С. 99—105.
28. Толстой И. И. Воспоминания министра народного просвещения графа И. И. Толстого. 31 октября 1905 г. 24 апреля 1906. М., 1997. С. 18—20.
29. Шипов Д. Н. Воспоминания и думы о пережитом. М., 1918. С. 333—335.
30. Петрункевич И. И. Указ. соч. С. 434.
31. Милюков. Год борьбы. С. 74—77.
32. Милюков П. Н. Указ. соч. С. 77.
33. Милюков П. Н. Воспоминания. М., 1991. С. 219—221.
34. Тхоржевский И. И. Последний Петербург. Воспоминания камергера. СПб., 1999. С. 6—67.
35. Минцлов С. Р. Указ. соч. С. 201.
36. Крыжановский С. Е. Воспоминания. [Берлин, 1938] С. 61.
37. Шипов Д. Н. Указ. соч. С. 429—30.
38. Кизеветтер А. А. На рубеже двух столетий. Воспоминания 1881—1914. М., 1996. С. 290.
39. Протоколы царскосельских совещаний по пересмотру основных государственных законов // Былое. 1917. № 4. С. 206.
40. Там же. С. 204—205.