Роман. Продолжение
Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2015
ТРЕВОЖНЫЙ АВГУСТ
Високовский
Беда всегда внезапна и нечаянна. И нет надрывнее зрелища, чем по-детски сосредоточенное лицо загаданной жертвы, к которой равнодушный случай уже подкатил своей развязной походкой. Именно такое выражение лица было у Левы (у Льва Никитича, у Льва Никитича Високовского) в этот момент. Он сидел за включенным компьютером, но смотрел в окно, на подрагивающие кроны, словно настраивал оптику зрения и никак не мог поймать фокус.
Неужели совсем не чувствовал тревоги, сквознячка хотя бы или едва уловимого предупреждения? При его-то художественной натуре? Нет, не чувствовал. Тревожные и мнительные души, изможденные круглосуточным бдением, реальный сигнал опасности как раз и пропускают.
Хотя мысли у Льва Никитича были в тот момент совсем невеселые, а вот поди ж ты — не разгадал. Парадокс психологии. Психологии творчества, разумеется. Был он человеком мнительным, да. То есть во всем искал смысл, то есть являлся сочинителем по природе. Существование же сочинителя сравним для наглядности с пребыванием в барокамере. Размышления о кратковременности бытия или превратностях любви можно, допустим, захватить с собой и туда. Но броня стен, но искусственное давление… Как ни крути, а некоторую безопасность полетов в мрачные бездны они как бы гарантируют. Иначе говоря, комфорт трагизма для художника необходим. Это просто его рабочая обстановка. На бруствере кто же сочиняет нетленку?
О трагическом сейчас Високовский и думал, растекаясь мысью по ближайшему и отдаленному прошлому. И был он в этом смысле не так уж уникален. Все мы любим рассматривать картинки истории, которые не про нас.
Вот август за окном. Первая проба золота. То да се. Август благосклонный, как назвала его Цветаева в семнадцатом году. 1 августа за три года до того Германия, правда, уже объявила войну России, и началась Первая мировая. Но она ведь не символист. К тому же — молодость. И мало ли каких совпадений не бывает. А потому «месяц поздних поцелуев, поздних роз и молний поздних», и прочая общечеловеческая, общедетская дребедень. Как он любил Цветаеву в юности!
Но дело в том, что Аннушка уже пролила масло, пролила уже. Через четыре года будет расстрелян Гумилев (в августе). В августе, разбив кочергой фарфоровую статую Аполлона, умрет Блок. И ей самой остались считанные двадцать четыре года до петли 31 августа. Обязана ли она была заглянуть еще и в ждановское постановление, перевернувшее жизнь Ахматовой, убившее Зощенко, в наш августовский путч? Вся наша жизнь, заглядывай не заглядывай, — то темно, то страшно.
Знание будущего Господь отнял у людей. Об этом забавная притча в «Дневнике» Чуковского. Якобы Христос в Белоруссии (не слабо, однако!) зашел к одному мужику, чтобы переночевать. А у того и крыша течет, и крыльцо покосилось, и печь не топлена. Что это ты, Христос говорит, живешь-то как? Лечь даже негде. А тот ему: Господи, умру я сегодня. Мне все это теперь вроде как до фени. Тогда Христос и отменил это дело. То есть чтобы человек знал наперед дату своей смерти.
Подумав о «Дневнике» Чуковского Лева, конечно, тут же вспомнил о Колыванове, соседе, отце его Шестикрылки, с которой они до сих пор платят по счетам школьного любовного травматизма. Хотя это-то обстоятельство в нем давно уже замозолилось, и о нем он, можно сказать, даже не подумал — проехал этот бугорок на скорости. А о Колыванове, о незарегистрированном своем тесте, то есть подумал. Знал тот, как бывший филолог, его страсть к раритетам. А тут еще какой: отсутствующий дневник Чуковского тридцать восьмого года. Вроде бы у него по случаю хранится, пуще зеницы ока оберегаем и прочая. Дай хотя бы пролистнуть! Год-то не пустяковый. «Не время еще». Тюкнуть бы эту старушку топориком! Собака слюнявая на драгоценном сене. Ветхозаветный пузан.
Шестикрылка, надо думать, простила бы. У нее у самой зуб против отца давно болит. Отреклась бы, конечно, но про себя вздохнула бы с облегчением. Тюк по темечку.
Вот только напрасно Лева так даже и подумал. Потому что до рокового звонка (в буквальном смысле) оставалось Льву Никитичу всего двадцать минут. И связан он будет как раз с ветхозаветным пузаном и повяжет его с ним бог знает на какое время. Может быть, что и навеки.
Сейчас же он решил только, что пора приниматься за Лермонтова. В компьютере уже было обозначено: «Тайна смерти Лермонтова». Брошюрок такого рода накопилось у него больше сорока, пожалуй. Кормили неплохо. И слава не слава, но разлетались они с прилавка за несколько дней. Людям нужна тайна — хлебом не корми. Лева и поставлял эту тайну с заводской стабильностью. Не без вдохновения, конечно.
Насчет нетленки, это было, так — фигура речи. Никогда он в эту сторону не заблуждался. Промысел тайновиденья поднял его со дна еще в середине девяностых, когда в храме науки стало совсем голодно. Да и неуютно. Его заветные работы «Герцен и Мандельштам», «Мандельштам и Зощенко» катались из сборника в сборник и в конце обещали разве что скромный обед в ресторане. Вынул тогда, кажется, непроверенную версию о смерти Николая Первого и тут же был сражен и суммой и аплодисментами. С того и пошло.
Другое дело, верил ли он сам в эти бесконечные таинственные смерти Александра Второго, Чехова, Горького, Бабеля и Зощенко, Радека, Любови Орловой и маршала Жукова? А вот на этот вопрос трудно ответить. Сначала, возможно, и помнил об изначальном лукавстве, морщился от очевидных подтасовок. Но потом сомнение исчезло, как у влюбленного. Страсть понесла. Кто же сомневается в достоинствах своего предмета страсти. Тем более сама она не возражает. А рынок не возражал. Да и аргументация была построена любовно. В конце концов и сам он стал верить. Ну, не до конца, может быть. Но достаточно.
Теперь пришла, стало быть, очередь Лермонтова. Високовский отхлебнул глоток микса, который всегда готовил себе после неподконтрольных отключений в область алкогольного забытья (так высокопарно определял он про себя пьянку). А тут выпало подряд несколько дней. Потом надо будет вспомнить. В последнее время это давалось ему, правда, все труднее. Но сейчас — за работу.
Был у него свой способ мобилизации, как у всех творческих людей. Представлял он, что находится на втором этаже своего особняка, где-нибудь на берегу океана. Стены стеклянные, за окном шумит. Но для дела пора ему уже покинуть этот пейзаж. Подходит к крутой винтовой лестнице. Сверху она напоминает разрезанный лимон. Спускается в уют исключительно электрического освещения, в подвал, к стеллажам памяти с номерками отсылок и цитат. Здесь его мир, и весь этот мир в его власти. Вытягиваем наугад и — поехали!
Все слышали, конечно, что не Мартынов, а злой горец пристрелил поручика из укрытия. Но это так — внеурочное для школьников. Еще, что характер у поэта был дурной, сам виноват, сам раздразнил и завлек. Такие версии Високовский сразу, с первых же страниц отметал, обещая тайну настоящую, а не ходовую. При этом давал понять: да мы в курсе, в курсе, чем вы там развлекаетесь. Здесь же разговор пойдет серьезный. Уважаю ваш интеллект.
Эта игра в равноправие интеллектов, в разговор посвященных были, возможно, важнее тайны. Или тайна по крайней мере должна была быть подана именно в этой упаковке. Чувство жанра.
История началась, как всегда, раньше, чем начинаются обычно писаные истории. 1817 год. Пушкину восемнадцать, Лермонтову три или третий. Русская армия пошла на горские племена, которые были враждебны Грузии. Вспоминают ли сегодня в Грузии, что русские были некогда ее реальной защитой? Десятилетия противостояния адмирала Мордвинова и генерала Ермолова. Первый утверждал, что «таковых народов оружием покорить невозможно». Привет опять же Ельцину. Молодой Лермонтов был, несомненно, солидарен с Мордвиновым. К тому же Николай Семенович Мордвинов, будучи членом Верховного суда, не поставил свою подпись под смертным приговором декабристам. Единственный из всех сановников и вопреки устной воле царя. История — сплошное эхо. Если бы вняли этому примеру нынешние припевалы запевал! Им-то сегодня одного взгляда монарха достаточно.
Ну и вот. Подросток не мог не восхищаться благородным и умным адмиралом, а стало быть, не мог не разделять его взглядов. Вот только неизвестно: знал ли он тогда о непоставленной подписи? Надо проверить. Так или иначе, уже в пятнадцать лет Миша писал:
Кавказ! Далекая страна!
Жилище вольности простой!
И ты несчастьями полна
И окровавлена войной!..
Стишки так себе, но не это сейчас важно. Важно, что на смертную тропу он вступил еще юношей. Впрочем, подумал Лева, едва мы рождаемся и едва ступаем, сразу ступаем на тропу смерти. Он снова посмотрел на рыжеющие кроны и отхлебнул микса. Материал все же сопротивлялся «голове от хмеля трудной», вспомнил он строчку профессионального алкоголика Блока.
В общем, гений с юности воспевал свободу горцев, не зная еще (притча Чуковского), что скоро сам вынужден будет разряжать в них свой пистолет. Вот мы уже и в шаге от рокового выстрела. Потому что взглядам своим парень никогда не изменял.
План мести вызревал не только в голове одинокого убийцы, который воспользовался случайным поводом. Ведь достаточно же было, например, ложного обвинения Лавуазье, чтобы осудить того на смерть. А когда ученые всполошились, стали умолять о помиловании великого ученого, им ответили: «Революции химики не нужны». А этот молокосос с выразительными глазами не только против армии, против отечества пошел. Нужны ли отечеству такие поэты?
И ведь понимал, что делает. В последний прижизненный сборник не включил «Измаил-Бея», поэму, в которой он с таким проникновением в лирическую душу врага писал:
Мила черкесу тишина,
Мила родная сторона,
Но вольность, вольность для героя
Милей отчизны и покоя.
Примирение было невозможно. Как нельзя было делать и первый выстрел в воздух. Непрактичными ребятами были наши гении. Зато мы теперь о них читаем.
На этой глубокой мысли… Ну, не знаю, как сказать. Короче: и тут зазвонил телефон. По Чуковскому опять же. Хотя эта шаловливая мысль вряд ли пришла в голову Льву Никитичу Високовскому, который был только раздражен.
Это была Сима. Голос срывался на истеричный шепот (из дома, что ли?). Отец уже несколько дней не выходит на связь. То есть ни сам не звонит, ни на ее звонки не отвечает, а звонкам в дверь ответствует могильная тишина.
Сима, вообще говоря, умная, даже прагматичная, легко срывалась в бездну отчаянья. Тут была какая-то тайна женской психологии. Потому что повод для беспокойства часто бывал ничтожным, как и сам предмет беспокойства. Ведь иронизировала же она над своим благоверным, понимала, что у ее Савелия, сына Зигмунда, крыша давно накренилась. Но стоило тому заболеть, да еще с детским кокетством температурного больного сказать какую-нибудь бессвязную фразу, как Сима тут же звонила Леве и шептала в потрясении от открывшегося диагноза: «Он сошел с ума, Левушка! Я точно знаю. Его психика всегда была на краю иррациональной заграницы».
То же и с отцом. Больше унижений ей, кажется, никто не доставил. Взять хотя бы ключ от квартиры, которого он ее лишил. Вообще, не человек, а проворный танк в городской квартире: куда ни повернется, всегда заденет и сделает больно. Истории детства до сих пор помнятся ей свежо. А при этом всякая мелочь, вплоть до стойкого отсутствия аппетита, начинала сводить ее с ума.
Жалела их? А может быть, свое обанкротившееся обожание жалела? Боролась за сохранность обожания. Запуталась то есть.
Но ради справедливости, надо сказать, что точно так же Сима реагировала и на его недомогания, закидоны и неудачи, всякий раз в его борьбе с природой и людьми безоговорочно принимая сторону любимого, а не людей и не природы.
Так или иначе, тут дело было, похоже, и впрямь не пустяковое. Старик мог помереть в своем антикварном склепе, как Гарпагон, готовый своровать овес у собственных лошадок. Убили?.. Ну, это вряд ли, конечно. А еще старики часто теряют память. Ушел куда-нибудь в неизвестном направлении, не помня ни имени своего, ни адреса, ни великих заслуг перед родиной.
Високовский вел себя в таких случаях четко: перестань включать раньше времени панику. Иди в милицию. У них ведь есть право вскрыть дверь по требованию родственника. Хотя, если застанешь его причмокивающим в кресле, он тебе этого вскрытия со взломом не простит. Ну, все, все, сердиться будем потом. Может быть, и правда что-нибудь серьезное. Действуй. Перезвони потом обязательно.
Ну вот, сказать-то сказал, а вибрация от Симы уже невольно передалась и ему. Знал он за собой это свойство, однако ничего не мог с ним поделать. Всякое проявление непорядка, любое происшествие воспринимал Високовский как посягательство на собственную жизнь и приходил в необычайное волнение. Про себя он полагал, что даже внешне похож на Осипа Мандельштама, что уж говорить о родстве душевном. Тот тоже был впечатлительным, как мимоза, и от любого даже намека на несправедливость жизни приходил в бешенство или уныние.
Лева всегда не без удовольствия вспоминал о внутренней своей связи с великим поэтом. Она придавала значительности его сложившейся беспорядочно жизни. Сейчас захотелось посмотреться в зеркало, чтобы в который раз проверить образ. Это, хотя бы на время, всегда отвлекало и успокаивало его.
Вдвинутые и одновременно выпуклые глаза. Уж не базед ли у него, как у Чуковских и Ахматовой? Летящий вперед узкий подбородок, твердые скулы. Лицо не неподвижное, не патетическое, не мрачное, но как будто уже готовое на монету. Однако до монеты было пока далеко. Он умел посмотреть как будто спросонья на собеседника, однако не рассеянно посмотреть, а с такой внезапной проницательностью. Нижняя губа чуть приподымала верхнюю — привлекательная гримаса то ли бравого офицера, то ли эстета. Високовскому нравились оба варианта.
О Лермонтове сегодня, конечно, не могло быть и речи. Мысли снова повернули к Колыванову.
Иногда Високовскому казалось, что старик был невинной жертвой бурлеска. Эту травму в виде стилевого предписания получил он, быть может, еще в детстве, оказавшись незаконным зрителем «Мистерии-буфф». Юмористически о патетическом, патетически о бытовом и пустяковом. Ведь Маяковский сам обозначил, что пьеса — героическое, эпическое и сатирическое сочинение в одном флаконе. «Дырка! — Где дырка? — Течет! — Что течет? — Земля! — О-о-о-о! Дело нечистых рук. Черт! Пойду предупрежу полярный круг». Или: «Мосье эскимос! Мосье эскимос! Страшно спешно! Пара минут… — Ну? — Так вот: сегодня у себя в Париже сижу я это, ев филе, не помню, другое что-то ев ли, и вижу — неладно верзиле Эйфеля».
А что — вполне. Если это первый в читательском опыте текст, а не Пушкин, допустим, и не Толстой, то он мог отложиться в памяти именно как норма.
Хотя нет, тут же понял Високовский. При всем своем древнем возрасте на постановке «мистерии» Колыванов вряд ли мог присутствовать. Но читать-то мог! По всей стране тогда шла волны комсомольских и профсоюзных обсуждений пьесы. Возможно, старик был также среди благодарных читателей Зощенко, писавших автору письма о проблемах нравственного выбора в ситуации коммунального конфликта. А тогда и полуграмотную брань бабки: «Пошел черт по бочкам» или «Не шлепай губами — ты не на завтраке в зоопарке» воспринимал он как высокий слог гнева, преследующий высокие опять же педагогические цели.
Он был не то что не умен, но в детстве все мы прекрасно наивны и доверчивы, а привычки детства не выжечь никаким последующим образованием. О наличии ума говорит хотя бы то, что со временем герой и жадный поглотитель фельетонов сумел в себе выработать дар фельетониста (сочетание «выработать дар» само уже — осколок фельетонного стиля). Причем стиль этот был ловко приспособлен для обслуживания интересов автора, или, как теперь говорят, для создания собственного имиджа. Это был имидж человека, который прошел пешком по истории культуры, а потому брезгует общими словами, до которых так охочи не нюхавшие пороха культуры дилетанты. Фамильярен и патетичен по-своему.
Например, о дурной манере Блока, когда тому предстояло сказать обидную правду, перетаптываться на месте и откручивать пуговицу у собеседника. Правдив был потому что, биологически, опасно для окружающих правдив. Читай: я близко стоял к гению, а потому через эту смешную манеру могу показать высокий строй его души. Или: «Прекрасная Дама незаметно присоседилась к гимназисту, который только что вышел из публичного дома». Мол, вы закатывайте себе глаза, а мы знаем, откуда ноги растут. И это притом, что ни с Блоком, ни с его Прекрасной Дамой Колыванов в силу возраста не мог быть знаком и уж точно не стоял рядом с поэтом, когда тот отвинчивал у собеседника пуговицу.
Был он еще и шармёр, на манер Вячеслава Великолепного — «ловец человеков». Льстил безудержно, потом надолго уходил в глубокомыслие и вдруг возвращался с детской светлой улыбкой. Мудрец, блин! Обаяшка! Прельститель и родной отец!
Старик побаивался Високовского, не любил, пожалуй, но и особенно в его присутствии все же вдохновлялся. Это был поединок блефующих профессионалов, дразнящих друг друга видением близкой крови. Кроме того, Колыванов относился с несомненным и каким-то остро личным интересом к опытам Високовского. Конечно, оспаривал, усматривал натяжки, ловил на ошибках, но при этом был не прочь, чтобы и о нем кто-нибудь сложил подобную легенду. Нет предела человеческому тщеславию.
Лева внутренне подсмеивался и отчасти презирал старика, но и любил как виртуоза родного жанра. Если же речь заходила у них о «Дневнике» Чуковского и старик в очередной раз отвечал «еще не пора», он обычно резко вставал и с ненавистью покидал жилище этого Плюшкина и Гарпагона, театрально оставляя за собой распахнутые двери.
Сейчас Високовский понял, что все это время только и делал, что ждал повторного звонка от Симы. Человек быстро превращается в раба обстоятельств, даже не вполне проясненных. Впрочем, в последнем случае как раз особенно. Только что был свободен, летал жаворонком во Флорентийском саду и вдруг тупо сосредоточился на том, чего еще минуту назад не существовало.
Сима тут же позвонила. На этот раз говорила в полный голос, можно сказать, кричала. Она не может одна идти в полицию, не умеет, не знает как и прочее. А что же, спрашивается, твой суженый? Почему не призвать его-то на помощь? Или он герой только с сексуально озабоченными пациентами?
Ни о чем этом Високовский, разумеется, не спросил. Напротив, дивясь своей выдержке, сказал, что через десять минут спустится, пусть ждет его в их кафе «Сухум». Но не успел он напялить брюки и облачиться в куртку, как Серафима снова позвонила. На этот раз говорила еще более бестолково: ее встретил какой-то человек с информацией об отце, надо поговорить — вдруг что… Но это всего несколько минут. Правда. Встретимся там же, если даже чуть опоздаю, то все равно там же, одной мне никак.
Лева ждал подругу минут двадцать, если не тридцать. Все больше погружаясь в нелепую ситуацию, заказал сто пятьдесят водки и ватрушку. Он и вообще-то пил от нервности, поводы для которой встречались на каждом шагу. Пил все-гда в надежде, что колотун пройдет, все предметы, природа и обстоятельства вернутся на свои места. Давно знал, конечно, что ничего подобного не произойдет, и из-за этого малодушного порыва начинал себя презирать. Поэтому, когда увидел любимую с каким-то мужиком, был уже порядочно на взводе. Она сразу заторопилась с искривленной улыбкой к нему, что вызвало у Левы привычное ревнивое недоверие. Ага, заметалась, как влюбленная лань. Стал выговаривать ей… Ну что всегда в таких случаях говорят? И, вместо того чтобы по-настоящему разозлиться, начал жалеть себя. Зачем, зачем ему все это нужно? Зачем она снова поставила его в бездарное, банальное положение?
Вместе вернулись в кафе. Ничего нового мужик этот ей, конечно, не сказал (риелтор, как выяснилось). Так же как и она, не может уже несколько дней попасть в квартиру Колыванова. Всё. Однако, несмотря на нулевую новостную информацию, это сообщение добавило тревоги Високовскому. Как будто что-то менялось оттого, что не один человек, а двое не могут добиться встречи со стариком. Но почему-то так устроены мы: что скажет один человек — всегда вопрос, а двое — уже факт.
В полиции, как ни странно, все были сверхъестественно вежливы. И для этого нам, по-видимому, нужны крайние обстоятельства, подумал он. Так или иначе, Сима пошла ждать бригаду взлома у парадной, а Високовский отправился домой. Туда-то, на заключительную часть приключения, несомненно, явится ее малохольный фрейдист, и встреча с ним представлялась ему отягчающим довеском к обстоятельствам и без того диким.
Дома у него оставалось еще грамм двести чачи, которую с недавних пор стали продавать у них получившие экономическую амнистию грузины. День все равно пропал, а алкоголь все же помогал ему иногда сосредоточиться. Сейчас время было как раз для этого. Он выпил грамм сто, запил миксом и, подумав, закусил голым сыром.
Снова посмотрел за окно. Березка и тополь после второй порции стали более объемными и нарядными. Даже под порывом ветра как будто пытались ему что-то сказать. Проскрипела мимо детская коляска, и это особенно обрадовало Високовского как признак продолжающейся мирной жизни. Скорее бы все это как-то устаканилось. Он с улыбкой представил, что старик просто засыпает днем в неурочное время и поэтому не слышит звонков. В этом тоже был, конечно, момент вредности, но ведь не ужаса. Главное, не ужаса. А Сима свою порцию ядовитых слов получит от всех, в том числе и от него.
Все же хорошо было бы вспомнить предшествующие дни самоаннигиляции. Какой-то костер во дворе разрушенного для капремонта дома. Один пустоглазый фасад. Кто-то сказал: «Чистый Колизей». А другой даже прочитал из Марциала: «Рим возродился опять; под твоим покровительством, Цезарь, То, чем владел господин, тешит отныне народ».
Культурная, значит, была компания. А пили, страшно представить, порт-вейн. С юности не пил портвейна. Что занесло? Главное же: кто были эти интеллектуалы? Один, помнится, шестерил и все время составлял архитектурные сооружения из головешек. Чтоб братва не замерзла. Нет, не вспомнить.
Холодный, металлический залив. Рассвет. Тростник лопается под босыми ногами. Морозно. А при этом чувство детского блаженства. Нет, скорее какого-то предстоящего, невероятного свершения. Может быть, это было утро накануне Сотворения мира? Сосны мотали своими свирепыми бородами.
И снова — конец кадра.
Точно ли он с кем-то бился на палках, как на рапирах? В роскошной, с лепниной парадной. Лампу дневного освещения задели, та вспыхнула и беспомощно заморгала по краям кошачьими злыми глазами. Лица стали еще более озверелыми. Или это все же была игра? «Кончай его, Вадик!» — крикнул кто-то, подбадривая противника Високовского. Вадика он тут же вспомнил — вместе недолгое время студентами ходили в секцию культуризма. Но быстро сообразили, что штанга им не по здоровью. Потом встречались редко, в основном упражняясь в поднятии рюмок. Вадик был, кажется, химиком.
Да, вспомнил, в обнимку, хохоча, вывалились из парадной. Значит, игра была. Ностальгический кивок в сторону молодости. Ну и то слава богу.
А старик пустой был, в сущности, человек, вдруг подумал Лев Никитич, неприятно поймав себя на том, что Колыванов у него оказался в прошедшем времени. Любил присвистнуть: Анна Андреевна однажды сказала, Чуковский как-то поделился со мной… Високовский не раз обнаруживал потом эти интимные признаний то ли в «Записках» Лидии Корнеевны, то ли в чьем-то письме.
Еще мания у него была, что своей смертью он не умрет. Готовился к предстоящему убийству или отравлению вдохновенно и истово. На столе всегда лежало предсмертное письмо. Мол, при каких бы обстоятельствах он ни исчез, просит считать это убийством. Время от времени составлял новый вариант письма, упражняясь в красноречии и подробностях. И снова на столик. Позер!
Ну, позер не позер, а со смертью, да еще в его возрасте, так не шутят. Может быть, напротив — предчувствовал судьбу. Где гарантия, что позера подобная смерть минует? Говорят же: накликал. В свете происходящего обо всем этом трудно было думать со смешком.
Тревога с новой силой разлилась по всему организму Високовского. Именно так он ощущал: по всему организму. А значит, настала пора новой порции чачи.
За окном уже потемнело. Он задернулся шторами от чужих глаз фонарей. В августе быстро начинало темнеть, почти как на юге. А темноту Лев Никитич не любил с детства. Только так, закупорившись, и спасался от нее. И начинал заново обживать комнату, убеждаясь, что порядок в ней остался неизменен.
Заглянул в монитор. Интернет сообщал о нестабильности курса рубля, о том, что в ряде стран введена новая валюта. Пропади все пропадом! Он вылил в стакан остатки чачи и выпил без вдоха. Пока еще мы у себя дома. Пропади все пропадом.
Три условных звонка в дверь — с паузой после первого звонка. Сима!
Забежала на минутку, задыхаясь, глаза красные от слез. Подтвердилось самое худшее, хотя, может быть, еще и не самое. Но уж и ничего хорошего, это точно. Отца нет дома, квартира пуста. Письмо, как всегда, на столе. Кажется, свежее. Его забрал следователь. Отчего же ты решила, что свежее? А там строчки, которых в прежнем, кажется, не было. Что-то о злодеях, фальсификаторах истории и сочинителях биографических финалов. Впрочем, точно не помню. Говорю же, быстро забрали. Я даже не успела объяснить, что письмо это лежит на столе уже несколько лет.
В квартире никакого разгрома и вроде бы все на месте. С ходу это трудно определить. Да и плохо она знала хозяйство отца: что где лежит. Подробный осмотр решили отложить на завтра.
Сима прижалась к Високовскому и засунула ладонь ему в подмышку. Была у нее такая форма ласки. Посмотрела снизу вверх. Да так странно, как будто не у нее, а у него случилось несчастье. А она с ним прощалась и заранее все прощала. Он содрогнулся от этого взгляда, отстранил ее мягко и сказал: «Ладно. Шагай».
Этот взгляд Симы поразил Леву больше, чем доказанный криминальный факт, чем обвинительная речь прокурора. Именно под этим взглядом всплыл в его памяти самый важный кадр из запойных дней: в этом вдохновении запоя был он у Колыванова.
Помнит, что махал перед лицом старика кулаком и, кажется, угрожал. Или просто высказывал то, о чем в другом состоянии умалчивал. Потом стал требовать, чтобы тот дал ему для прочтения «Письма Александра Блока к родным». Издательство «ACADEMIA». Два тома — 1927 и 1932 годов.
Тот, как всегда, кривлялся и ужимничал, хотя вообще-то книжки иногда давал. Выпивши, Високовский становился тот еще бык. Попробуй сдвинуть. Сел решительно в кресло напротив и, кажется, закурил, чего старик терпеть не мог. «Не сдвинусь с места, пока не дашь». — «Но мне надо уходить». — «А это твое дело. Уходи».
Старик перепугался не на шутку. Выдал книги и вместе с Високовским вышел из квартиры. Долго манипулировал ключами, заслоняя свои действия спиной и то и дело оглядываясь на соседа. А дальше — снова провал. Вместе ли они пошли или тут же расстались? Могло быть и так и так, и как-нибудь по третьему. Ненависть в нем кипела.
Да что же это за несчастье такое? Зачем пил, если бы знать. И что за сладость терять контроль над собой? Вот и случилось роковое. Теперь уже не только Сима, но и сам он был в этом уверен.
Жизнь биографическая в ту же секунду отделилась от него и на расстоянии показалась смешной, странной и никчемной. Заячья лапа в детстве, с которой он засыпал. Претензии стать первым спортсменом в школе, потом первым интеллектуалом. С какой фрондой вел он себя на уроках литературы, научая учительницу, милейшую Софью Петровну, азам филологии. Влюбленность в Симу, задышливая их суета на матах в вечернем спортивном зале. Знать бы тогда, что все это приведет к сегодняшнему дню.
А каким робким и тщеславным гением входил он по первости в университет. Похожее чувство было у него, когда попал мальчишкой на аэродром. Отец работал там механиком и устроил экскурсию для сына. Лет семи? Восьми? Самолеты тяжело и одновременно легко взлетали почти у его ног. Просторы грандиозные, маршруты необозримые, высоты захватывающие, дикий рев моторов и — все возможно.
Любовь к жене даже в этих мгновенных воспоминаниях смертника выглядела тускло, а вот рождение сына! После этого, не исключено, он и пошел заниматься культуризмом. Возник в нем комплекс атлета.
И что от всего этого осталось? Где родители, где жена, где сын? Только Сима с заплаканными глазами, бегающая к нему тайком от сумасшедшего мужа. Да и великая карьера перемололась в муку, а талант устроился на службу по конструированию тайн.
С тщанием, достойным лучшего применения, выстраивал он с детства свою легенду, свой образ, до которого никому, в сущности, не было дела на свете. Ночные фантазии сироты. Имя Лев — первый, разумеется, предмет гордости. Здесь и лев — царь зверей, плюс этимологически еще «могучий храбрец», а также в детстве Лев Яшин, потом Лев Толстой, потом Лев Николаевич Мышкин, потом Лев Шестов и так далее.
Фамилия Високовский его поначалу огорчала. Потому что в ходу была все-таки Высоковский. Похоже было, что в их фамилию каким-то подлым образом проник иностранный акцент. С другой стороны, решил он, может быть, от «висок»? Это было уже близко к мозгу, то есть к уму. Еще рядом «високосный», то есть редкий и по фольклорным представлениям роковой.
По поводу происхождения фамилии высказывались разные версии. В Ревдинском заводе, например, ее носили помещичьи крестьяне-старообрядцы. Или от названия деревни Высокое в Житомирской области. Екатерина II «приобрела» вместе с западными областями огромное количество евреев, у которых исторически не было фамилий. Чтобы узнать численность своих подданных, а также организовать их призыв в армию, она ввела переписи населения, примерно раз в десять лет. Это и были «ревизские сказки», во время которых всем евреям были даны фамилии, как правило, по месту проживания. Тогда выходило, что и они ведут свой род от евреев.
Но еще больше нравилась Леве другая версия. Что фамилия их происходит от Вятское Ярославской области. А эти в семидесяти процентах случаев были гуцулами. Он стал читать про гуцулов. Название происходит от слова «гоц», что буквально означает «разбойник». Это почему-то ему льстило. Так же как и то, что гуцулы в песнях часто разговаривают с животными, от которых по своему дикому нраву мало чем отличаются. В соединении с его схожестью с Мандельштамом это давало какую-то острую и кипящую смесь.
Все это было, разумеется, чепухой, как и его жизнь инфантильного эгоцентрика. А сейчас, на пороге неизбежного, он понял, что это еще и жалкая чепуха.
Требовался алкоголь, но бежать на улицу решительно не хотелось. Пошарил среди заначек и, к счастью, обнаружил не меньше стакана мартини, которое обычно берег для Симы. Это было кстати. Лева спешно выпил и решил не закусывать. Этот стакан откликнулся в нем внезапным чувством покоя и даже как будто веселья.
Э, а с чего он решил, что его визит к старику в действительности был? Возможно, просто глюк, возникший под влиянием ситуации. Тогда все не так плохо, и можно в очередной раз пересмотреть жизнь. Время есть. Где доказательства?
И тут же понял: доказательства должны быть, причем не где-нибудь, а здесь, в этой комнате. Если визит был и он взял у старика двухтомник «ACADEMIA», то книги должны быть где-то поблизости. Если их нет, то и ничего нет.
С трепетом, которому невозможно подобрать название, бросился он на поиски. Не только осмотрел, но и ощупал руками все книги на всех полках. Двухтомника не было. На столе — нет. На кухне, в шкафчиках (мало ли что?), не было и следа. От радости Лева стал в который раз прохаживаться по комнате пружинной походкой. На тахте, под подушкой — пусто.
И тут взгляд его упал за спинку тахты. Двухтомник лежал на полу. Сердце, как подтвердит вам всякий фольклор, у нашего героя оборвалось.
Слова о фальсификаторе и сочинителе биографических финалов представились ему так реально, как будто он до барочных закорючек увидел даже почерк старика. Были эти слова не более двусмысленны, чем донос или заявление в прокуратуру, и указывали на Високовского как если не на исполнителя, то уж точно на заказчика убийства.
Лев Никитич понял, что он попал.
Продолжение следует