Фантастический очерк
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2015
Я вышел на трап самолета — и сразу почувствовал: Ташкент! Садясь в машину, я заслонился ладонью — такого яркого жаркого солнца, да еще в октябре, я не ожидал.
— Как тут у вас! — восхищенно произнес я. Встречающие гордо усмехнулись, но ничего не ответили.
Не отрываясь смотрел в окно: где-то здесь в двадцатые годы отец мой спасался от голода, приехав сюда с сестрами и матерью к двоюродному ее брату, и вспоминал он Ташкент с восторгом — сказочный город, после голодной деревни! И я почему-то сразу почувствовал себя своим здесь, и даже — счастливым. Наш род южный, степной — и я всегда испытывал счастье, приезжая на юг, и, подъезжая к нему, выходил ночью на площадку, открывал на ходу вагонную дверь (тогда это еще было можно) и, зажмурившись, наслаждался горячим ветром, налетавшим рывками, гладившим лицо, треплющим волосы… Первый пирамидальный тополь, скрученный, как знамя, вонзавший в звездное небо тонкую темную пику, вызывал восторг.
И здесь — стояли такие же, туго закрученные и даже при таком солнце — темные внутри. Отец говорил, что они жили в небольшом домике среди яблонь, слив, абрикосов. Ташкент не только спас их, но и наполнил жизнь незабываемыми воспоминаниями. Даже события тяжелые — теперь уже, через столько лет, казались отцу трогательными… Однажды, рассказывал он, они все заболели дезинтерией — мой будущий отец и его старшие сестры Настя и Таня. Лежали в комнате, распластанные на матрасах. Было жарко, их тошнило. Окна в сад были распахнуты. А младшая их сестра Нина, веселая и кудрявая, которую болезнь почему-то не брала, сидела у окна на абрикосовом дереве, ела мягкие желто-красные абрикосы один за другим и, смеясь, пуляла в комнату косточки. Отец вспоминал, что они тоже пытались «отстреливаться», но косточки из их ослабевших рук не долетали даже до подоконника…
Провожая меня сейчас, он почему-то был уверен, что я найду это место. Горячая его убежденность, отметающая всякие мелкие проблемы (например, незнание адреса), передалась и мне. И я был уверен, что найду. Тем более — прилетев сюда! Я так увлеченно глядел в окно, что вроде забыл, с кем и куда я еду. Чуть опомнясь, я улыбнулся людям в салоне и снова повернулся к окну.
Отец вспоминал, как по дороге вдоль арыка (может, как раз по этой, где сейчас ехали мы) гнали овец — тесной, мохнатой, едко пахнущей отарой, которая, как он говорил, не прерывалась несколько суток. Блеянье, глухой дробный топот, иногда поднималась, красуясь завитыми рогами, голова барана, пытавшегося на ходу заскочить на овцу, но сзади напирали другие, и ему приходилось, досадливо мемекнув, скрыться в общей серой массе. Изредка — лишь раз в день — вдоль бесконечного стада овец проносился всадник, в чалме и халате, ни во что при этом не вмешиваясь — овцы шли сами по себе. Отец, еще мальчик, был заворожен этим шествием. Его детский, но уже тогда аналитический ум находил нечто поразительное в том, что другим казалось привычно унылым. Поражало его, как двигалась колонна, с одной и той же шириной и скоростью — притом никто колонной не управлял, как она была запущена, так и шла, не сбиваясь и держа скорость и строй. Где же находится то, что управляет колонной и держит ее на протяжении многих десятков, а может, и сотен километров, в порядке? Какие-то таинственные силы управляют миром! Потом отец увлекся секретами растений и научился ими управлять. Но первое ощущение тайны и глубины жизни он получил, когда стоял здесь. Стал селекционером, создал сорта, в которых соединил то, что прежде считалось несоединимым, — а он упрямо это соединил! А я соединяю слова так, как другие не соединяли, и тоже создал свой «сорт», отличный от прочих. Как отец обрадовался, узнав, что я еду в Ташкент, — надеялся теперь моими глазами снова увидеть все, что так страстно запомнил.
Между тем — пока ничего похожего на его воспоминания не было. Вместо стада овец вокруг были стада машин, пахло бензином. Как я найду то место, даже не представляя где? Уверенность моя понемногу улетучивалась. Если вдруг не найду его места, отец обидится, раскипятится: такой человек — всегда жаждет невозможного!
Я смотрел на сухую желтую землю, мощные глиняные ограды, за которыми шла не известная мне и поэтому столь манящая жизнь. «Махалля!» — вспомнил я название: такие вот дома, как маленькие крепости, называются «махалля», и живет там, как правило, один род, довольно большое число родственников, по своим законам. Ни крохотного окошка, ни щелочки нет в этих могучих глиняных стенах, «дувалах», — и, говорят, лучше и не пытаться проникнуть туда.
Проехали железнодорожный вокзал, заполненную пестрой публикой площадь.
Потом отец выздоровел, влился в местную жизнь, загорел (многие, вспоминал он, принимали его за узбечонка). И где-то вот здесь стоял он с ведром воды и кружкой и вопил:
— Хал-лодный вода! Хал-лодный вода! Миллион — кружка!
Народ покупал…
Отец говорил, что жили они с сестрами и мамой на «дачном участке», как теперь говорят, а кроме того, у хозяев был дом в городе, и пару раз они туда заходили.
— Скажите! А где тут Шкапский переулок?! — неожиданно вспомнил я, нарушив то сонное оцепенение, я бы сказал, величие, с которым держались двое сопровождавших меня. Впился в них взглядом: буквально — «вынь да положь!». Отец был так же нетерпелив, когда ему вдруг что-то «приспичило», как говорила мама. Ее благоразумие, склонность к общепринятому — и его «горячка» в конце концов и развели их. И мой внезапный вскрик, я заметил, ошеломил спутников. Тут не принято так! Хорошо хоть я это почувствовал. Важный, как бы слегка сонный директор (по его виду я сразу понял, что директор — он) даже не шелохнулся. Ниже его достоинства — реагировать на выкрики! Урегулировать мою бестактность взялся администратор. Потом я не раз убеждался, что здесь многое так построено: бай — слуга. Бай, если скажет слово — потеряет достоинство. Потому мы все так долго, включая водителя, ехали молча.
Администратор одет был не как бай — в обычные джинсы и бобочку, не-серьезный наряд человека для мелких поручений, и со мной разбираться должно было ему.
— Шкапский? — сипло произнес он (долго молчали, все пересохло). — Да нет, не помню. Да тут столько раз переименовывали! — Он махнул рукой.
— А я на какой улице буду жить?
Администратор глянул на шефа — и тот движением бровей что-то ему разрешил.
— На улице Жуковского, — сдержанно сообщил администратор.
— Вы будете жить в Доме Приемов Правительства! — вдруг гордо произнес сам директор. Сообщение, видимо, стоило того, чтобы прервать надменное его молчание. Возможности, связи — вот что ценится тут! Я не мог это не оценить — и всплеснул руками. Хозяев тоже надо уважить — и реакцию мою они оценили. Молчание в машине стало дружелюбней.
— Салман Артурович сказал, что нам надо заехать на рынок! — где-то через четверть часа, почтительно глянув на директора, сказал наш слуга… Ко-гда это Салман Артурович сказал? Что-то не слышал. Но я — тоже важная шишка. Суета, неуверенность, переспросы — это не про нас. Сказал — значит сказал… Может, они, как более древняя цивилизация, давно уже научились разговаривать молча?
И мы подъехали к рынку. Запахи специй, насыпанных цветными горками, будили чувства, которых я прежде не знал. Или — забыл. Но вот теперь что-то очнулось во мне. Вот я, оказывается, какой утонченно-восточный! Сладкий аромат дынь мы почуяли раньше, чем увидели золотые их пирамиды. Праздник носа, который давно уже не знал ничего, кроме насморка! И глаз воскрес, прежде слезливо-тусклый, и жадно глотал цвета — синие халаты, полосатые халаты, овощи от оранжевых тыкв до фиолетовой редьки, нежно-голубые павильоны с извилистыми узбекскими надписями из зеркальных кусочков.
С дынями и виноградом отъехали. Салон наполнился ароматами.
— Теперь — прямо на студию, не возражаете? — подобострастно и одновременно нахально проговорил администратор. Этот — такой.
Хотелось бы вообще-то переодеться… но важные гости никогда такого не говорят, что может быть вдруг не исполнено. Я надменно кивнул.
Конечно, хотелось бы скорей прибыть в место моего сказочного проживания… но люди моего уровня никогда не спешат. Тут — Восток, с его законами. Плюс — волшебное царство кино! Это там, на Севере, люди спешат. А здесь —расслабься и насладись!
В восьмидесятые годы, когда все это происходило, не было ничего слаще, чем работа в кино. По уровню доходов киношники (а особенно сценаристы) шли на первом месте — богаче их были лишь те, кто нарушал Кодекс. А сколько было в кино дополнительных благ, которые значились как рабочие будни! Как минимум два выезда, один из них обязательно на Черное море — ведь только там осенью солнце и можно снимать. Заграница снималась обычно в Таллине или в Риге, а тогда города эти и были для нас самой настоящей заграницей, со всеми прелестями. Ну и конечно, умный директор непременно закладывал в бюджет фильма «дополнительные расходы»: банкет всей группы по случаю съемки первого кадра, сотого кадра и так далее. Славно вспоминать те застолья — пусть даже без стола, на пляже во время заката или на склоне горы с потрясающим видом… как-то естественно завязывались «служебные романы». Эх!
Потом надо было все это «приводить»: фильм-то был про директора завода или про пионерлагерь… Справлялись! Справлюсь и я! Не зря меня, умеющего сочинить праздник из чего угодно, пригласили в Ташкент. «Ташкент — город хлебный!» И я прилетел. Задача, впрочем, была сформулирована как-то смутно. «Написать сценарий?» — «Нннне совсем!» — «А что?» — «Ммммм…» Вот это «мммм» меня и манило. Вкусим!
На студии, которую я и разглядеть толком не успел, меня сразу же запихнули в темный зал, и я часа три в темноте и полном одиночестве (больше желающих почему-то не нашлось) смотрел что-то невероятное… Роскошные женщины. Рестораны. Лазурное море. Яхты. При этом иногда, очень редко, мелькали какие-то суровые пустыри и проходил один и тот же чекист в кожаной куртке. Время от времени к нему подбегали двое босоногих мальчишек — один русский, другой узбек — и что-то возбужденно ему говорили. Видимо, сценария фильма еще не было, поэтому и звука тоже, и еще можно было вложить им в уста любые слова. Хорошо это или плохо? Свобода!.. но от свободы этой как-то кружится голова. По тем «фрагментам скелета», которые я разглядел, я сообразил, что фильм — о правильных детях, помогающих чекистам… Но остальные — кто? Все эти шикарные люди в ресторанах, отелях и на яхтах? Видимо — враги? Кто же еще? Но почему ж их так много? Ну ничего — справимся!.. Снова — банкет на яхте, все в белом. Ясно пока лишь одно: создатели всего этого бешено прогуляли все деньги, отпущенные на фильм, в ресторанах и на яхтах… а я теперь должен все это оправдать — с точки зрения революционной романтики. Но успокойтесь, не волнуйтесь: я тоже не буду так уж тут надрываться. Здесь, насколько я понял, это не принято… сделаю как раз как надо. И только я. Все эти красавцы и красавицы — будут двойные или тройные агенты, как миленькие! И как раз между двойными, которые на самом деле — наши, и между тройными, которые на самом деле — не наши — и развернется борьба — естественно, в ресторанах, на яхтах и в роскошных отелях, поубивают друг друга, а босоногие дети останутся жить. Надо воспеть их романтичное детство: это я берусь! При встрече я произвожу порой обманчивое впечатление: кому-то кажется, что я не секу, хотя на самом деле я все давно просек и уже мысленно сделал.
Экран погас, и администратор вывел меня в сухой двор, где был накрыт «дастархан», со всеми дарами узбекской земли, но сесть мне директор не предложил — сам не сидел. Тут он сам оказался на побегушках, подавал дыни с рынка, которые мы привезли. Пирамида власти тут уходила в небеса — и даже постоять у ее подножия считалось за честь. Может быть, тут даже был режиссер, а может, и директор студии. Главное — я был им предъявлен: вот — этот сделает! — и можно было мне уходить, а им — продолжать пир.
Но все же слегка побеспокоить их стоило, какую-то заинтересованность свою проявить. И чуточку обозначиться: куда ж они рыпнутся без меня?! Должны чувствовать. Фильм-то не примут!
— А скажите… — Что бы такое спросить? — А вот та фигура в белом, что лежит в луже крови, в номере отеля… Это кто?
Люди за столом недоуменно переглянулись. Мне показалось — они даже были оскорблены бестактностью моего вопроса.
Седой красавец во главе стола (возможно, даже режиссер фильма) изумленно посмотрел на меня.
— Что значит — кто? Это вы нам должны сказать!
— Ясно.
Я все понял. Диалог состоялся.
— Можно приступать? — спросил я администратора.
— Погоди! Зачем приступать?.. Салман Артурович говорит, что сейчас мы покажем вам город!
Опять! Салман Артурович этого не говорил: опять это почтительное угадывание мыслей начальства! Надеюсь — и мои мысли он тоже читает: не только одни музеи мы посетим?
И на том же раскаленном, пропахшем бензином «рафике» мы поехали в город. Ташкент понравился мне. Все мы тогда знали, что после землетрясения 1966 года город восстановлен усилиями всей нашей страны, включая и Ленинград, и именно тогда на месте рухнувших старых домиков появились бульвары с красивыми домами, где мы сейчас проезжали. Посмотрели и старинные здания — медресе Кукельдаш, мавзолей Хазрати Имама — ажурные арки, мозаичные купола, — но еще больше мне, как человеку простодушному и неискушенному, понравилось новое — Музей прикладного искусства, театр Алишера Навои — сделанные в старинном стиле, но более яркие. Понравилась площадь Независимости с серебристым «глобусом Узбекистана», как его ласково называли местные, и особенно глянулись многочисленные водные каскады, целые водопады освежающих фонтанов в окружении радуг. Отдыхали мы в чайхане «Голубые купола», лежали, сняв ботинки, на пестрой кошме, рядом булькал арык. Сначала принесли чай в большом сине-белом чайнике, потом местный желтый сахар кусками. Разговор шел неторопливый и вкрадчивый, но при этом — жесткий. Как-то вдруг я оказывался «крайним» во всем этом деле, единственным виноватым. Они долгое время наслаждались, снимая непонятно что — точнее, понятно что: лишь то, что им нравилось, — яхты, рестораны, баб, — а теперь я должен был за небольшую плату слепить из этого фильм про детей, помогающих чекисту. При этом и дети, и сам чекист сняты были исключительно скупо, а на досъемки, как объяснил мне администратор, — остались гроши. Но при всем том тепло, ароматы, журчание арыка дарили покой и блаженство, и главное — непоколебимую уверенность, что все будет хорошо. С этим чувством я подписал бумаги и получил некоторый аванс.
На мое предложение выпить коньяка, который был в моей дорожной сумке, директор сурово сказал, что у нас рабочее совещание, и вообще — он ждет результатов в ближайшие дни… Хотя торопиться тут явно было не принято — одна и та же сладко-заунывная песня на узбекском тянулась все то время, что мы здесь лежали, — и она, неторопливо-сонная, с повторяющимся снова и снова напевом, была неотъемлемой частью этого неподвижного воздуха, неги…
…Роскошь — враг искусства? Но до чего же приятный враг!
Обстановка в Доме Приемов Правительства напоминала рай. Всюду белый мрамор — даже под ногами. Жаль, нельзя ходить босиком — здесь не принято, да и потом, наверное, «горячевато», как говорил мой отец. В центре пространства — фонтан, окруженный розами, переливающиеся брызги на лепестках.
Торжественный белый зал. Строгий стук каблучков — появлялась молодая, но очень серьезная женщина. Застыв в центре зала, филармоническим голосом гулко объявляла, словно Вивальди и Баха:
— Сегодня! У нас!..
Торжественная пауза…
— На первое!.. Машхурда! Мастава! Чалоп! Шурпа-чабан! Каурма-шурпа! Кафта-шурпа! Кийма-шурпа! Нарын! Пиева! Ерма! Катыкли-хурда! Катыкли-шолгом! Суюк-ош! Какарум!
— На второе!
…Томительная пауза, как перед вторым отделением.
— Буглама-кебаб! Каурма! Жаркоп! Бехили-жаркоп! Ажабсанда!
От одних только звуков — я плыл!
— Кавурдак! Хасып! Нарханги! Казан-кебаб! Тухум-дульма! Барак-чучвара! Плов-Фергана! Плов-Бухара! Сафаки-плов! Плов-Тограма! Плов-Тонтарм! Плов-Ивитма! Шавля! Манты! Самса! Мшкичири! Халим! Мохора! Чумза-лагман! Катырма. Каталама. Юпка. Патыра. Вараки-самса.
Если бы она, как в филармонии, после этого гордо повернулась бы и, цокая каблучками, ушла — этого, кажется, было бы достаточно — настолько впечатляло. Но она еще и заботливо подошла к каждому и записала, что он хотел. И потом — принесла! Невероятно.
И вскоре я уже знал, что «бехили-жаркоп», в отличие от просто «жаркоп», — это жаркое с айвой. «Учеба» давалась нелегко, но я «изучил» уже почти всё — хотя живот порой бунтовал. Выручал чай, который пили тут долго, держа перед собой пиалу на растопыренных пальцах, полулежа в подушках. К чаю подавались: Чак-чак. Гуштли-нон. Чалпак. Яичмиш. Кием и бекмес… От одних только букв текут слюнки.
Работодатели мои не торопили меня. Быть может, даже забыли. Думаю, что и мне неправильно было бы торопиться.
Ну чего еще нет в этом раю?.. Ну как чего?.. Ага. Вот! Роскошная блондинка: видимо, из России, как и я. Но до нее надо еще добраться, а для этого — встать. Ну, выпью еще пиалу — и пойду. Допив чай и чуть-чуть отдышавшись, я повернул голову. Как-то туго голова стала поворачиваться… Ага. «Ева» уже покинула рай? Значит — не судьба!
Она была у фонтана. Струи гнали по поверхности лепестки роз… Низкое солнце просвечивало ажурное ее платье. Значит — судьба.
…Судьба! — вскоре убедился я. Но судьба не моя! Не меня одного, оказывается, сплавили в этот рай! Но что ко мне не ходили — меня радовало. А Ларису — обижало. Жалобы ее выслушал. Коварство ее «работодателя» оценил. Она, профессиональная актриса, оказывается, мается тут месяц без дела. И «коварный искуситель» ни разу ее не посетил! Пытка роскошью мучительна для нее. Хотелось бы истерики, мордобоя, слез.
— Может, съездим на студию? — галантно предложил я.
И, словно почуяв угрозу, — он появился. Молодой, но уже надменный бай. Притом вполне интеллигентный, образованный и даже, оказалось, передовой в плане киноискусства. Он был оператор картины — и за тем начальственным «дастарханом», я помню, сидел. Здесь общался он в основном со мной, а не с Ларисой, что, безусловно, обидело ее. И сквозь все его восточные любезности, с оттенком коварства, я вдруг просек: это он вытащил меня сюда — остальные лишь пешки. А мы с ним — два гения! Я давно уже знал, что оператор с помощниками — самые организованные, добычливые, обеспеченные люди на съемках, обеспеченные всем — алкоголем, закуской, Ларисами… порой, как вот сейчас, с избытком. А Тимур кроме всего еще и местный аристократ: его семья, его связи, как он скромно сказал мне, — позволяли ему все. Однако вел он себя сдержанно… если не считать того, что замучил Ларису — именно своей сдержанностью. Должность оператора, как бы не самая главная, скрывала на самом деле неограниченные возможности. И меня, как и Ларису, в этот рай заманил он: остальные слишком величественны, чтобы думать. А он как-никак окончил ВГИК. И выяснилось — фильмом крутил он. И имел на меня четкие планы. Режиссер был слишком величественен, чтобы работать. А Тимур (имя подлинное) тогда работать еще мог. И все знали: если надо что-то сделать — обращаться к нему. Фамилия его теперь слишком известна, чтобы ее называть. Теперь он снимает самые известные фильмы в стиле фэнтези. А тогда он был упоен искусством серьезным, настоящим… в рамках фильма про детей и чекистов. Меня он навряд ли уже помнит. Да и Ларису едва ли. Прошло уже более тридцати лет — и если бы мы даже и делали тогда что-то нехорошее, все скостилось. Он, как виноградный жучок, надкусывал гладкий плод, делая его больным, но еще более сладким. Внедряясь в детско-чекистский фильм, он делал в нем фильм модернистский, изысканный, даже утонченный. Я видел эти куски, дивные пейзажи, но подумал, что такого не может быть, что это так, «гениальная опечатка», — но тут явился их автор. Мы встретились вовремя.
Я готов был исполнить (вписать в фильм) любые его прихоти!.. лишь с небольшой нагрузкой: он выполнит все мои. Поняв, что мы можем это сделать, — задохнулись от счастья! Лариса обиделась и ушла.
Кроме важного, главного, что так увлекло нас, была досадная мелочь — нужно было внести какой-то минимальный хотя бы смысл во весь этот детско-чекистский бред!.. Но об этом мы даже не говорили: это было на моей совести!.. или совесть тут лучше не упоминать? На дворе были восьмидесятые годы, идео-логия все больше вытеснялась коммерцией, но еще не сдавалась.
Я сразу приступил к главному: Шкапский переулок! Тимур, который до ВГИКа выучился еще в местном университете, сказал, что слышал про такой, где-то он был тут рядом. Мы пошли в его любимую библиотеку — прохлада, старые кожаные кресла, обожающие Тимура интеллигентные библиотекарши. И самая лучшая из них, Ада Львовна, спасшаяся в Ташкенте блокадница, провела нас в подвал. И в Ташкенте, оказывается, есть места, где прохладно. Хрупкие книги с грубыми штампами — «Подлежит уничтожению», «Списано»… Спасено. Осторожно перебирали… И вот — хрупкая, как осенний лист, брошюра: «Участники революционных событий в Ташкенте».
Естественно — грубый чернильный штамп: «Подлежит уничтожению». Ада Львовна открыла страницу, и оказалось, что Шкапский — это не переулок, а… человек!
ШКАПСКИЙ ОРЕСТ АВЕНИРОВИЧ
1865, Ташкент — 1918, Верный.
Учился в Москве, в Петровской Сельскохозяйственной Академии. В 1887 году арестован за участие в организации «Народная воля». Был в ссылке с 1887 по 1895 год. С 1899 — действительный член Туркестанского отдела «Русского географического общества» за труды по этнографии и статистике. В 1901 году удостоен Серебряной медали «Русского географического общества». Служил в областных органах управления Ташкента, Верного, Петербурга. С 1906 года член Народно-социалистической (Трудовой) партии. После февральской революции 1917 года был направлен в Ташкент по поручению Временного Правительства «для устроения Семиречья и вопросам быта местного населения». Став членом Комитета управления Туркестана, предпринял попытки урегулирования отношений между русскими, киргизами и дунганами и коренным населением Пржевальского, Пишпекского и Джеркентского уездов. После Великой Октябрьской революции в ноябре 1917 рассылал воззвание, в котором призывал областных и уездных комиссаров Семиречья не исполнять никаких распоряжений большевиков, называл себя единственным представителем конституционного правительства в Туркестане. Во время революционных событий призывал областных и уездных комиссаров Семиречья не исполнять никаких распоряжений большевиков, объявил себя единственным представителем конституционного Временного Правительства. После того, как установилась советская власть, активно сотрудничал с Комитетом Семиреченского казачества, был их представителем в органах власти. В 1918 году был Управляющим по национальным вопросам в городе Верный, затем был снят с должности и предпринял попытку побега в Китай, но был задержан. Благодаря многочисленным ходатайствам, судом был помилован.Однако, при невыясненных обстоятельствах, был убит в апреле 1918 года в г. Верный.
Я положил брошюру на стол… Да. Судьба Шкапского не совсем благополучна. Мог в 1920 году, когда здесь жил отец, быть Шкапский переулок? На дореволюционных картах мы его, естественно, не нашли. На первой послереволюционной карте — 1934 года — его тоже не было. Видимо — уже? Но ведь не мог отец, будучи девятилетним мальчиком, это название придумать?! Позвонить отцу? Он еще не оглох полностью… но вряд ли расслышит! Перевозбудится, начнет кричать… Не надо.
— О! — вспомнил я вдруг один его рассказ. — Купался! В речке Солар! Прыгали в воду! Это где?
— Ну, — произнесла Ада Львовна. — Солар у нас через весь город течет. Но прыгать… Это скорей возле моста Горбунова!
— А мне кажется, это где-то рядом, недалеко от Жуковской, — задумчиво произнес Тимур. — Где ты живешь! — он повернулся ко мне.
— Я понимаю — здесь больше нравится натура! — улыбнулась Ада Львовна.
— Так давайте же скорее снимать! — вскричал я.
Сделаем же нашим бедным кинодетям счастливое детство!.. Но главное — вернуть те мгновения из жизни отца и удержать их посредством кино! Примерно это я сбивчиво изложил.
— И я о таком мечтаю! — воскликнул Тимур.
Моя задача — убедить директора (и режиссера, если увижу его), что надо доснимать ребят! Ведь это, как я с трудом понял, детский фильм, — а они наснимали бог знает кого! А где — счастливое детство… пусть даже протекающее в сложные годы? Украли его у детей? Вместе с деньгами? Это я запальчиво высказал — пока что Тимуру. Скажу и «где надо»! Если дадут. Иногда я становлюсь крайне смелым!.. Но редко. Лишь тогда, когда это глубоко задевает мои личные интересы.
— Снимаем! — смело сказал я Тимуру. — Я все напишу.
И не такое писали!
— Надо найти те места, — задумчиво сказал Тимур.
— Это верно.
Тимур ушел готовиться к съемкам. Ада Львовна принесла груду книг о Ташкенте. Я стал смотреть — и сразу же «утонул». Особенно меня «утянули» стихи. Вот он, оказывается, какой — Ташкент!
Вот — поймать ушедшее время, вернуть его — наша с Тимуром задача. Пусть в этом никогда не оседающем пыльном столбе вечности сверкнет хоть несколько пылинок из жизни отца — и я буду считать свою поездку удачной.
Я уже начал ту жизнь ощущать. Чувствую — она шла где-то рядом. Мне уже мерещится, что и я жил в этом городе. Или это сила поэзии? — страстно хочется жить в каждом хорошем стихе…
Я вернулся в мой рай, отобедал и, хотя клонило в сон, пошел — в поисках волшебных видений, которые, я надеюсь, будут ничуть не хуже, чем сон. По желтой земле улицы Пролетарской, с булькающими арыками по бокам, под лиственной сросшейся крышей, закрывающей знойное небо, я вышел на короткую улицу Павлова и пошел по ней. Еще с Пролетарской виден был холм, похожий на варежку с отдельно торчащим большим пальцем. Это, как я вычитал в библиотеке, Сад Тысячи Урючин, самое древнее поселение в Ташкенте. Я постоял перед ним, пытаясь пронзить время. Жизнь здесь была еще во II—I веках до нашей эры. Но до сих пор археологи тут находят кувшины и наконечники мотыг! И даже звонкие мухи, как я себе внушил, стоя на этом пекле, из того времени!
Потом я вышел вдоль узкого извилистого Солара (где-то тут мой отец прыгал с моста) на улицу Чехова, по ней — на «мою» улицу Жуковского. Тут, как я вычитал в библиотеке, моей соседкой была Ахматова, жила в 1942—1944 годах на улице Жуковского, 54. По воспоминаниям современницы (Галины Лонгиновны Козловской), во дворе за оградой был главный особняк и строение в глубине двора, там-то Ахматова и жила, на втором этаже. Сбоку домика — по воспоминаниям Козловской — прилепилась лестница, ведущая наверх, на «балахону». Наверное, наше слово «балкон» произошло от восточного «балахона». Или наоборот. В доме жили и другие славные люди — Иосиф Уткин, Луговской, Погодин. Во дворе дышали жаром мангалки, сделанные из старых ведер. Многие тут готовили. Но, я думаю, не Ахматова. Ночью было не продохнуть — и почти все выносили кровати во двор, и спали. Ахматова шутила: «Все спят во дворе, только мы с Луговским не спим во дворе».
Ахматова жила в комнатах на втором этаже, где до нее была Елена Сергеевна Булгакова. Комната, где стоял стол, аскетизмом своим наводила на мысли о монастыре и называлась «Трапезная».
Как в трапезной — скамейка, стол, окно,
С огромной серебристою луною…
По воспоминаниям Козловской (признаюсь, списал их), во дворе рос тополь, который днем, при ослепительном солнце, был как-то не заметен… но ночью, в зареве мангалок, вдруг вырастал, закрывал собой небо!.. Вот — Жуковского, 54! Тополь — тот? Все остальное точно не то!
И только стихи сшивают времена!.. Впрочем — и другие искусства.
…Я стоял у арыка, возле дороги. Садилось солнце, — а овцы все шли и шли, поднимая пыль — в этот час уже пронизанную насквозь низким солнцем. Хотя шли они и утром, когда солнце было с другой стороны, за деревьями. И удалось — через вставку крупного плана — баран, пытавшийся заскочить на овцу, — перейти от утра к вечеру, создать ощущение непрерывности, бесконечности. Конечно, овец было не столько, сколько при отце, но в кино получилось даже больше. Вот на бешеной скорости проскакал пастух, в халате и чалме. Я с трудом признал в нем администратора Женю — от него веяло подлинной дикостью. Я побывал там!
А после произошло изгнание из рая. В моей комнате меня ждал «суд» — молча сидели в креслах директор, красивый седой старик (режиссер, директор студии? — я так этого и не узнал), Женя с покаянным видом…
— …Ты что делаешь? — спросил меня директор.
Мое новое обиталище найти оказалось нелегко. Улица Достоевского — это хорошо. Но стояли в основном одноэтажные старые дома. Куда меня направили, было как-то неясно. В общем — подальше, к Достоевскому! Наконец что-то похожее на отель. Вошел. Мушиные перекрученные липучки. Вентилятор под потолком, но — неподвижный. Портье в тюбетейке, задумчиво пьющий чай.
— …Звонили? — искренне удивился моему вопросу. — Попов? Нет! Деньги есть?
Аванс мой давно кончился.
— А ничего… не передавали?
— Нет.
Я нашел себя на Алайском рынке. Еще с первого, полного надежд приезда сюда я запомнил — когда вечерело, продавцы остатки товара, слегка подпорченные, отдавали нищим. Озирая ряды, я сглотнул слюну. Голоден? Нет — пока не настолько. Но что-то странное уже происходило со мной.
Я вспомнил, как у нас в Зеленогорске, на аллее с высокими деревьями, увидел в канаве бомжа. Он посмотрел на меня вдруг с каким-то восторгом.
— Ты что? — спросил я его.
— Похоже, умираю, — пробормотал он.
— Так надо же… — я дернулся.
— Погоди! Так ярко все видно… как никогда! — с блаженной улыбкой произнес он.
И со мной, что ли, то же? Я сидел на какой-то ступеньке, с которой меня почему-то не гнали, и смотрел. Все почему-то виделось с какой-то особенной… прощальной, что ли, — яркостью? Не хотелось двигаться, упускать это. Я сидел на ступеньке — и заучивал по бумажке стихи: они-то и привели меня сюда.
Вечерняя звезда подмигнула. Ко мне подошел солидный пожилой узбек в темном плаще, в меховой ушанке, с золотыми зубами, с толстым портфелем.
— Ты что здесь сидишь?
— А нельзя?
— Почему нельзя? Можно. Откуда ты?
— Я? — Тут я даже задумался. — А! Из Ленинграда! — вспомнил наконец.
— Хочу в гости тебя пригласить! Гость из Ленинграда — большая честь для меня! Праздную немного. Сын мой мужчиной стал!
— Как это? — Я слегка удивился.
— Ну… — Он загадочно улыбался.
Как тут, интересно, становятся мужчинами?
Я встал.
Мы пошли по извилистым узким улочкам, между домами-крепостями с могучими стенами.
— Скажите… А Шкапский переулок — не знаете?— как всегда, завел я свое.
Он снял меховую ушанку (завязанную, правда, сверху), задумчиво почесал голову.
— Слышал вроде бы — Шкапский проезд. Но теперь его нет. Может, отец мой знает? Спросим у отца… — И после паузы вдруг добавил: — Двенадцать внуков у него! Девять — я сделал!
— Девять? — восхитился я. — Потрясающе!
— Работал понемножку ночами! — усмехнулся он.
И вот — результат! Полон двор гостей. Он представил мне девятерых своих детей — от совсем взрослой дочери до младенца на руках жены, причем снова беременной! Сам герой дня — слегка смущенный мальчик лет двенадцати в белой рубашке. Как он «стал мужчиной»? Эта деликатная тема не звучала, но я понял: он прошел «обрезание». Обычная восточная тонкость — официально никто этого не разрешал, — но если бы этого не произошло, все были бы в недоумении — без этого нельзя! — включая самого важного родственника — прокурора, с которым хозяин познакомил меня в первую очередь. Потом — с отцом… Но тот, похоже, не слышал ничего! К тому же, когда внесли плов в большом котле, хозяин слепил пальцами пирамидку из него и, по местному обычаю, вложил ее в беззубый рот старейшему здесь — своему отцу. Так что — не до разговоров пока. К тому ж без перерыва играла громкая узбекская музыка. Гостей было человек сто! Легко затеряться. Весь двор был заставлен столами, над ними хлопал под горячим ветром навес.
Однако хозяин не отходил от меня и даже повел в гостиную, на второй этаж. Особое ко мне почтение? Или, напротив, — я почему-то не должен сидеть за общим столом? А тут — полированный гарнитур, стол, кресла, прохлада. Хозяин уделял мне повышенное внимание. Беременная жена с поклоном принесла плов. Потом мы с хозяином выпили теплой водки — за сына! — притом он настоял, чтобы пили не из рюмок, а из пиал. Еще одна восточная хитрость: выпив со мной, он исчез, и явился какой-то уважаемый родственник, который тоже «считал за честь» со мной выпить — причем непременно до дна! Потом снова — произошла замена. И опять… Потом я заметил, с некоторым изумлением, что пью с прокурором и рассказываю ему о своих проблемах, — а он важно мне кивает. Потом хвать — а уже не прокурор, а какой-то другой важный гость внимательно слушает меня, — но вскоре пропадает. А я только разговорился, расчувствовался! Неужели я, попав в эту волшебную жизнь — что уже чудо! — должен скоро ее покинуть и уже не побываю там, где бывал отец?
Что-то щипало мне щеку. Потрогал — слеза!
Не прыгну в Солар, не попаду в то счастливое мгновение?..
…Мы сидели с отцом на крыльце дачи. Солнце стекало, плавилось в соснах, но жара не спадала.
— Ой! Как я купался — в речке Солар, в Ташкенте, где мы в двадцатых годах от голода спасались! Кидались с обрыва прямо в водопад! — Отец рубанул своей огромной ладонью. — Речка ледяная, стремительная была… выскакивали ошарашенные! — и вниз по водопаду нас мчало! Помню — за водопадом натяжной мост был, упругий, и там молодая женщина ругалась с каким-то мужиком… пьяный… абсолютно! — Отец, сладко зажмурясь, покачал головой. Видимо — через столько времени — любые воспоминания сладки! — Мужик тот все руками размахивал, что-то доказывал, и вдруг — брык! — прямо под перилы и в речку упал! Женщина сбежала с моста, побежала туда, где вода резко поворачивала, в скалы упираясь. Мужик пытался там выбраться, женщина палку протянула ему, но он сорвался, и его дальше понесло — в белой пене совсем исчез. И тогда женщина прыгнула, прямо в платье, и тоже там скрылась. И далеко уже вниз по течению все-таки выкарабкались они. Одежда прилипшая. Разделись, сели сушиться…
Отец, улыбаясь, смотрел туда…
А я тут сижу, пью! Но в Солар, даже как тот пьяный, к сожалению, не свалюсь! Подлец я! Сколько я мог разговаривать с батей — про это?! А разговаривал — считанные разы!
От слез все во дворе было видно мне как-то расплывчато, с радужным отливом. О! Кто-то мне знакомый пришел! Откуда у меня знакомые в этом дворе? Гость молодой, но хозяин почтительно встречает его. О! Ведет ко мне. Как очередного важного родственника? Еще, значит, пиала водки? Это конец.
— …Так вот где ты прячешься!
Это был Тимур.
— Хал-лодный вода! Хал-лодный вода! Миллион — кружка!
Забудь про кино. Это мой отец, веселый и юный, носится в пыльной толпе, и я его вижу!
Завтра будем прыгать в речку Солар. И Тимур пообещал мне, что, если удастся, роль пьяного, чуть не утонувшего, он даст мне!
Мы все сняли, что я хотел. Если мечта сбывается — то платить за нее не жалко. Конечно, я разобрался, кто в этом кино двойной агент, а кто даже тройной — а кто просто одинарный. И положил сценарий на стол — на тот самый «дастархан», за которым они сидели — и, казалось, не вставали вообще.
— Что это?! — проговорил режиссер (возможно, это директор студии). Они смотрели на мою рукопись — с ужасом, примерно с таким же, как царь Валтасар на пиру — на зловещие письмена на стене. И теперь, стало быть, им надо подниматься и что-то делать?
Я понял, что сделал не то. Мелко кланяясь, я стал пятиться.
Один только человек отнесся к моему сценарию более или менее с душой. Я бежал с чемоданом в руке по ночной улице, освещенной желтыми фонарями. Булькал арык. Иногда раздавался короткий шорох… шарк! Это с обнаженных стволов слетали куски сухой коры и ударялись о твердую землю. Я бежал на вокзал. О машине и самолете уже не было речи. Плацкартный вагон! За мной мчался вспотевший администратор Женя и кричал на ходу:
— А почему Уюпов… не сказал Культяпову… что Сорокин — шпион?
— Забыл! — отвечал я, прерывисто дыша.
Расстались мы, однако, друзьями. Более того — Женя зашел в купе к проводнику и сказал таинственно: «Учти! Это очень большой человек едет!» — и проводник угощал меня пловом весь путь.
И, может быть, из-за этих запахов душа моя все еще оставалась в Ташкенте. Шла пустыня. Верблюды с облезлыми линяющими боками куда-то шли… Ташкентская жизнь отца не оборвалась с отъездом, он проникся Ташкентом и потом снова вернулся сюда.
Вдруг вспомнил, что он рассказывал о возвращении: сначала — о возвращении из Ташкента домой. Они приехали в Саратов зимой — и Саратов, город голодный, но удалой, встретил их соответственно: лихие люди уже знали, что поезд — из сытого Ташкента. Прямо у вагона их радостно встретил извозчик, схватил два мешка, дотащил их в свои сани у вокзала, — но тут на него налетел другой извозчик, из длинной очереди саней, заорал, что первый по порядку — он, и они стали драться, — и якобы самозванец, с разбитым носом, кинулся в свои сани и укатил — с двумя их мешками. Отец, вспоминая ту историю, почему-то радостно хохотал. От него это передалось и мне — радуюсь хитрому сюжету, даже если остаюсь в дураках. Из трех мешков у них остался один. Украли рис и горох, остался только маш — мелкие зеленоватые зерна. Отец угощал меня этой кашей, рассказывая, что они еще с ташкентского детства полюбили ее, ели, приговаривая: «каша-маша», «каша-маша». В родной Березовке встретил их отец, который в Ташкент с ними не ездил — более важные задачи увлекали его. Как и его сын, мой батя, дед — тоже был фантазер, увлекающийся идеями. И как многие образованные, читающие, передовые крестьяне попал под влияние сельского учителя-эсера и потом в основном скрывался — сначала от царского правительства, потом — от большевистского, и при этом еще и от семьи. Бездельником, однако, он не был, работал на строительстве Транссибирской магистрали, а потом рыл Туркменский оросительный канал… размашисто жил! И отец мой вечно пропадал на своей селекционной станции. Но в год их возвращения из Ташкента «глава семьи» стал жить с ними, страстно участвуя в преображении прежней крестьянской жизни. Наступал НЭП — который отец мой характеризировал как время наибольшего расцвета деревни, и они вместе с дедом азартно сеяли — в частности, маш, который на новом месте повел себя странно и даже изменил цвет, — и именно потому они обрабатывали его с особым интересом. Закончив сельхозинститут, отец попросился в Среднюю Азию, чтобы наконец разгадать загадочную природу маша, а заодно и других сельхозкультур. Здесь его прикрепили к сельхозуправлению и отправляли в самые дальние и глухие места, где он должен был провести посевную, — и отец говорил, что успешно внедрил там многие свои идеи и люди стали жить побогаче — особенно заметно это было в прежней Голодной степи: название сохранилось, а жизнь улучшилась. Азарт отца не знал берегов. Однажды его послали очень далеко, за какие-то горы; отец мне называл их, но я уже не помню. В управлении сказали ему, что добраться туда можно лишь на верблюдах, надо рано утром быть на базаре, оттуда пойдет караван. Притом его друг, ставший к тому времени уже начальником, шепнул ему, что в тех местах еще появляются басмачи: «Будь осторожнее!» Это как? Отца все это не остановило — гораздо больше интересовали его те сельхозыдеи, которые он мечтал там проверить, — и ранним утром он пришел на базар, вскарабкался на лежащего верблюда, которого указали ему, и, — когда тот резко встал — сначала на передние ноги, потом на задние, отец два раза чуть не свалился. «Нет ничего более изматывающего, чем езда на верблюде!» — рассказывал он. Однако — добрался, изучил почву и местное зерно, посеял, «прикатал» — утрамбовал для сохранения влаги, и взошло дружно, как прежде никогда. Завидно. Но, увы, даже после скачки на лошади я долго не могу на нее смотреть, верблюда же — полностью исключаю. Не тот Федот. Как сказала одна родственница, глянув на нас с отцом: «Корень-то покрепче!» Увы мне!
Но зато я теперь вспоминаю все это. И могу записать. Последний раз я приехал туда уже с литературной группой — и перед этим тщательно допросил отца, и он вспомнил, что жил в одноэтажном домике где-то возле парка, где был театр, и особенно помнит гастроли Казанской оперетты, потому что его веселая компания из сельхозуправления как-то вдруг легко подружилась с молодыми актрисами и даже однажды ночью катала их по всему Ташкенту на служебной машине, умело открыв гараж.
Помню, как я решил оторваться от нашей маленькой делегации, нашел парк — тот, наверное? А вот и маленький дом. И постоял рядом. Сказал себе: вот здесь жил отец, молодой и кудрявый, с веселой компанией шел в этот парк… Я проникся. Журчал арык. Кроны смыкались над серединой улицы, спасая от солнца. Пошел.
Еще отец рассказывал мне, что чуть не женился — на молодой одинокой женщине с ребенком, у которой был дом и участок… и я бы мог вырасти здесь. Я — если бы выдался в отца. И если бы он всегда не рвался куда-то и не оказался бы вдруг в Питере, в аспирантуре у Вавилова. Но я страстно бы хотел прожить еще одну жизнь — еще и в Ташкенте! Тем более что первая, петербургская, уже подходит к концу…