Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2015
Он не звонил ни четвертого, ни пятого. Шестого она была уверена, что он позвонит, а седьмого — что нет. Он не звонил.
Он дал себе слово, что позвонит сразу же. Это так естественно — приехать и сразу позвонить, но не звонил. Она так долго ждал этого разговора, столько раз придумывал его, что не мог не заметить, как всякий новый разговор получался все запутанней и тяжелее. И все больше о себе.
Седьмого вечером нахмурилось, а ночью подул ветер. Проснувшись, она видела в окно, как он раскачивает, истязая, поредевшую крону слабой вишни, посаженной кем-то в тени, как в глубине двора при мертвом свете фонарей у тротуара она дрожит и мечется. Совершенно беззвучно.
Девочка была спокойной. Она представляла движение туч над городом. Громадные, в полнейшей тишине, они вползали одна в другую. Вдавливались, теснились. Уплотнялись и тяжелели. Громоздились до кромки острого. Как край больного зуба, горного хребта, светлого в свете луны и черного в складках. А за ним ветра не было. Было тихо. Лишь светлые нити, как пряди младенца, стремительно неслись на восток по звездному, шевелящему лучами небу. А по дальним вершинам скользя приближался свет дня, никчемного и пустого. В комнате стучали ходики.
Дочь была против приезда отца. Ей еще нравилось представлять, как он вернется, но не нравилось, что он уже здесь, в получасе езды; что ничего не изменилось и все стало другим.
«Вот приедет…» — думалось ее всякий раз, когда что-нибудь удавалось, или когда обижали, или болела, или просто когда ощущала в себе непонятную, непомерную сердца пустоту.
Ей вспомнилось, как давным-давно, где-то в горах, было жарко, каменисто и колко, какие-то мошки все время летели в лицо и очень хотелось пить. Он спускался вниз в заросли ежевики и приносил в ладонях воду. «Вкусно?» — спрашивал он, а она спешила напиться. Вода утекала и звонко капала в мелкие, острые, блестящие на солнце камешки. Мама не разрешала ей пить холодную воду, а он все спрашивал: «Вкусно?» И руки пахли табаком.
Мать проснулась, когда стало совсем светло. Вытирая лицо, девочка смотрелась в зеркало. «Просто надо быть во всем лучше, — думала она. — Всегда и во всем. Лучше него и всех. И тогда…» Она не знала, что тогда будет, но знала — ей по-другому нельзя, раз он уехал.
Иногда, особенно утром, ей казалось — быть лучше не трудно, и кто-то, возможно и не отец, вечно видит ее и рад. Рад вместе с ней. Он, этот кто-то, не мог быть ее отцом, потому что, как ей казалось, отцу было бы стыдно видеть ее, а значит, и радоваться он уже не смог бы.
Иногда эта мысль огорчала ее, и тогда — быть лучше всех не имело смысла.
Предстоял выходной — самый ожидаемый, самый длинный и скучный день недели, полный неинтересных и неотложных дел.
Ветер немного утих. Даже из окна было видно, что похолодало. «Он, вероятно, уже позавтракал», — подумала она. Люди внизу, в широких куртках и плащах, были похожи то ли на крабов четвероногих, то ли на пауков. «Дождик, дождик», — вспомнилась ей детская песенка. Провела пальцем по стеклу и сказала тихо: «Кап, кап, кап». Но дождя не было.
Потом они ехали на базар, возле которого жил мальчик из их класса. Он уже написал ей четыре записки, а в прошлом году он любил Хлебникову и даже дрался из-за нее. Девочке и мальчику не нравилось, что теперь он влюблен был уже не в Хлебникову. Девочке казалось — когда он любил Хлебникову
и, особенно, когда избили его, ей было легче любить несчастного мальчика и не стыдно. Да и встречаться не надо было после школы. У него у первого в классе появились волосики на верхней губе, и ей это тоже не нравилось. «И вообще, он какой-то ненормальный», — думала она. Больше всего ей не нравилось в нем его желание отомстить Хлебниковой своим равнодушием. Это было и глупо, и стыдно. Но уже совсем стыдно и глупо ей казалось подыгрывать ему. Ничто не мешало Хлебниковой убить их двоих одной только фразой: «Я рада за вас. Вы просто созданы друг для друга, сиротки!»
Но больше всего ей не нравилось и больше всего пугало желание рассказать все, все, все о себе. И чтоб он пожалел. И даже заплакал. Но — чтобы и он рассказал. И чтоб она тоже могла пожалеть. И поплакать. Как прошлой весной. Когда его избили.
До базара они не доехали. На одной из остановок мать увидела длинную очередь к ларьку с дешевой капустой. Дочери пришлось возвращаться за большим мешком. Когда подходила к дому, ей вдруг показалось, что щек коснулся ветер, не пыльный и сухой, а холодный и влажный. Словно ваткой, смоченной в спирте, провели по щеке. И стало что-то вспоминаться и уже вспомнилось почти, но вдруг исчезло. Она остановилась даже, чтоб было легче вспоминать, но так и не вспомнила. А вспомнить, казалось, так важно и так хотелось…
В квартире пахло замазкой. Дядя Равиль утеплял лоджию, а мешок, к сожалению, тоже лежал там. Когда она обувалась, он все же поинтересовался:
— Отец не звонил?
В ответ она лишь головой покачала. «Мог бы и у мамы спросить! Или спрашивал, но не поверил?! И вообще, кто знает, какой ответ его больше устроил бы?»
«Ну их всех! — думала девочка на автобусной остановке. — Взрослых вообще не поймешь».
Несколько женщин поторопились открыть зонтики. Разумеется, открытые зонтики были очень красивы. Особенно когда подрастешь и на высоких каблуках, и когда ноги — как рыбы в черной сетке. Все только и делают, что говорят, поют и думают об этом, а сами не верят, что это есть. Просто боятся пустоту носить, вот тут, в груди, вот и бегают друг за другом. Когда она расширяется, то и правда — больно немного. Но надо просто привстать на цыпочки и дышать с каждым разом все глубже и глубже, и тогда пройдет. Мать почти каждый год в кого-нибудь влюбляется, и то, что я всегда рядом, ей не помогает. А всем говорит, что ребенку нужен отец. Я-то свою пустоту и так перетерплю. Я не такая. Это они все время делают вид, что думают не об этом, а думают только об этом. И если отец сегодня вернется, к примеру, но он не вернется. Зачем? Зачем мы ему? Мы лучше не стали. Но если вернется… Боясь пустоты. То завтра… Будет он мять в горсти ту же замазку, и глаза у него будут такими же грустными, как у Равиля. Зачем? Зачем возвращаться или уезжать, если мы стали плохими, чужими и не любимыми?
Стало вдруг смеркаться, словно вечером. На ветровое стекло автобуса упало несколько капель дождя. Водитель включил дворники, и они размазали капли по стеклу грязными полосами.
«А я и сама влюбляюсь каждый год!» — подумала вдруг девочка и испугалась.
Капусту разбирали бойко, но мать продвинулась в очереди ненамного. В каждой большой очереди находятся желающие очередь обмануть, и чем больше очередь, тем больше таких желающих. Мать возмущалась вместе с теми, кто опасался, что капусты не хватит. Дочери неприятно было видеть мать такой обозленной и жалкой. И всю эту очередь видеть, и продавцов, и эти дома, окружившие площадь с людьми и автобусами. Неприятно было видеть дорогу с вечно спешащими машинами. Но носить в себе эту тяжелую и непонятно откуда и когда возникшую неприязнь казалось самым неприятным, самым несправедливым наказанием. Наказанием и преступлением одновременно.
Она стояла в стороне. Ближе к тем, кто не озабочен. Рядом стояли двое остриженных модно и в кожаных куртках. Третий, самый симпатичный, широко расставив ноги, сидел на мотоцикле. Круглая, гладкая, голая шея была подбрита под самый затылок.
— Ладно, — сказал он и ударил тяжелым ботинком по педали. — Я еще заскочу.
— Только позвони, чтобы кайф не сломать, — сказал другой, тоже симпатичный.
— Ты еще с ней? — сказал мотоциклист. — Сколько можно?! — И снова ударил и засмеялся.
Они смеялись, будто знали какую-то тайну. Знали только они. И знали, как это здорово — знать ее.
— Можно. Пока, — ответил другой и ударил ладонью в поднятую ладонь мотоциклиста. Третий стоял рядом и улыбался.
«Скоты! — подумала девочка. — Даже не постеснялись. Да и кого? Кто я? Ах, если б знать, кто я! Но кто-то же должен знать, раз я есть».
— Ты меня тоже познакомь с этой, — попросил третий.
«Я просто дура», — подумала девочка. Подумала так отчетливо, словно стараясь запомнить на всю жизнь: «Уродливая, никому не нужная дура».
Когда мотоцикл завелся, парень несколько раз покрутил ручку газа, и выглянуло солнце. Так неожиданно! И словно не на том месте, где ему надлежало быть. Но от того, вероятно, и дома, и дорога показались девочке другими, не знакомыми ей. И будто бы лето вернулось, но не то, которое прошло, а другое. То, которое когда-то или было уже, или будет, но с девочкой тоже другой. С беззаботной и счастливой.
А мотоцикл все ехал и ехал. И никуда не сворачивал. И уже совсем далеко, когда он поднимался на мост, она все еще видела красную куртку мотоциклиста, крохотную точку, освещенную солнцем, словно лучом прожектора, легко взлетающую к курчавым барашкам облаков.
В автобусе всем мешал мешок с капустой.
— В такси бы надо. С вилка`ми.
— Да?! Умная нашлась, — огрызнулась мать.
— Уж не глупее тебя!
— Оно и видно.
— Мам, не надо…
— Заткнись! Вместо того, чтоб за мать вступиться… — И потом, когда выволокли капусту из автобуса: — Ты как папаша твой. Все бы в стороне. Благородный.
Мать худая и маленькая. Больно видеть, как ее раскачивают тяжелые вилки. Они скрипят, словно мать продолжает сердиться. На западе светлеет желто-серым. Ветер ослаб и потеплело. Над коробками домов замелькали голодные стрижи. «Дождя не будет», — подумала девочка.
— Ничего, — сказала мать, — зато капусту насолим.
Дома не оказалось лаврового листа, и девочке пришлось возвращаться в магазин. Мать долго не разрешала надеть новую куртку, но потом уступила.
— А, ладно! — махнула она рукой. — Когда-никогда — одевать. И туфли одень. Равиль, иди посмотри, какая дочь у меня — И, не дождавшись его прихода: — Ладно! Что стала? Беги!
Она всегда так. Сначала испортит настроение, потом разрешает. Разрешает, когда ничего уже не хочется.
Туфли великоваты. Если пойдет дождь, то колготки на икрах будут забрызганы грязью. И куртка на вырост. Всю зиму пролежит в шкафу, а весной рукава обязательно станут короткими. «Ну почему у нас всегда так?!»
Светлая полоса на западе стала шире и порозовела. «Возможно, он прошел в горах. Возможно, он и теперь идет в горах». Тучи жмутся к склонам и сползают, как в обмороке. Или поднимаются, как во сне. Серый дождь шумит непрерывно в мелких и острых камешках и отскакивает от мокрых валунов. А в том роднике вода замутилась. Желтая, почти оранжевая вода. «Неужели он так и не звонил? А может, звонил? Равиль разве скажет? Лучше бы не звонил».
Кроме лаврового листа она купила пачку соли, хлеба и жвачку. Возвращаться не хотелось. Резинка пахла апельсином, а куртка была ярко-желтой с белыми и голубыми полосочками. Если бы не импортные куртки других девочек, то вполне бы можно было гордиться и этой. За стеклом магазина далеко убегала бетонка. И машины бежали в чаду, как всегда, как с самого раннего детства. И всегда она просила у него жвачку в этом магазине… На юге тоже почему-то посветлело. Вот и все. Ветер, дорога и телефонная будка. Как просто подойти и позвонить. Даже не верится. Папа, ты не мог бы встретить меня возле сквера? В сквере огромные листья платанов на изумрудной траве, побритой так коротко. И белые столики в кафе. И спинки у белых стульев красиво изогнуты. А мороженое там в таких блестящих вазочках, и люди улыбаются и никуда не спешат. А у меня желтая куртка и волнистые черные волосы. Как у него. «Ой, какая ты стала!» — скажет он. «Да, папа…»
Она пропустила четыре автобуса, а на пятом вернулась домой. Дверь долго не открывали.
— Что-то сердце, — сказала мать с порога. — Пойди перекуси.
Дочь не поверила ей. Когда дочь замечала такое, ей становилось обидно и стыдно, а мать старалась быть ласковее. Вот и теперь, когда начали резать капусту, мать даже развеселилась. И даже дядя Равиль запел свою песню, но только никак не мог перевести. Все так смеялись… Мать так редко смеется и всегда словно сама над собой. Ворошить и приминать капусту должен был дядя Равиль. Он долго отмывал замазку на руках, но, прежде чем допустить его к столу, мать понюхала ему руки. А потом он так яростно начал мять капусту, что мама закричала:
— Да ты что?! Дорвался, давильщик. Все соки выжмешь!
— Соки? — улыбнулся Равиль. — Соки, да?
А потом он подошел и обнял ее, стараясь не прикасаться солеными и мокрыми руками, но тут зазвонил телефон… Звонила Наташка. Сначала, как всегда, про уроки, а потом про мальчиков. В их подъезд поселился новенький, ужасно похожий на Кикабидзе.
— Может, сын? — сказала девочка.
— Ты что, чокнулась?
— А что тут такого?
— Ты какая-то ненормальная.
— Ну, не звони.
На кухне прислушивались.
«Что, испугались? — подумала дочь. — Как воры!»
— Ну, что встали?! — закричала мать, — Давай кадушку готовить.
Старая кадушка была еще из той жизни, когда отец опускал в нее свою девочку и ей становилось страшно. Лишь его глаза под самым потолком улыбались и обещали, что все будет хорошо. И когда он выдергивал ее за руки и подбрасывал выше себя, и ловил — было хорошо. И еще она пряталась в ней. «Ну, как ты не понимаешь? — удивлялся отец. — Ведь это не игра, если ты прячешься в одно и то же место». А ей нравилось, что он знает, где она и словно не знает. Гнетом для капусты всегда служил камень, тоже очень старый. Возможно, еще из той жизни. Когда и девочки на свете не было… Мать вымыла его, но потом положила тяжелые гантели дяди Равиля.
Потом ели борщ. После капустных кочерыжек он показался совсем безвкусным. Но мать хотела, чтоб девочка доела его, а потом все же выгнала из-за стола. Девочка ушла в свою комнату и встала у окна точно так, как стояла ночью, как давно привыкла стоять. Теперь действительно смеркалось. По темной полосе тротуара женщина в белом костюме катила детскую коляску. Красивый белый костюм для вечерних прогулок в хорошую погоду в каком-нибудь хорошем городе. Ее, словно муж, догоняет мужчина в клетчатом пиджаке. В руке тяжелый портфель. Можно подумать, что он действительно ее догоняет, но из-под вишни он выходит первым и вдруг останавливается. Если ждать отца, то лучше всего это делать из комнаты матери. Там подъезд. А мужчина дождался, когда женщина подкатит коляску и стал о чем-то с ней разговаривать. А она что-то все кивает ему головой. (Так плохо видно!) И вдруг показывает на девочку, на ее окно.
«Нет! — испугалась она. — При чем тут я? И не похож совсем!»
«Так не бывает», — думала она обуваясь. И когда обегала дом: «Дура, куда же я бегу?» И лишь за домом, убедившись, что ни под вишней, ни на дорожке никого теперь нет, ей стало ясно, что это был он. «Ну, и пусть не меня он искал, но я же ведь здесь?!»
Навстречу ехали мальчишки на велосипедах и плевались друг в друга из трубочек. Женщина в белом подкатила коляску к подъезду соседнего дома. «Только бы успеть!» — думала девочка, подбегая.
— Скажите, меня дяденька искал, где он?
— Никакой дяденька никого не искал, — сказала женщина, вынимая ребенка.
— В пиджаке. Вы еще на меня показали.
— На тебя? Да я тебя вижу впервые.
— Нет! — закричала девочка. — Не врите! Ты же сама показала!
Женщина молча, держа ребенка у груди вошла в подъезд.
— Сами показали, а теперь… — кричала ей девочка вслед.
Когда она бежала к своему дому, включились фонари, и стало совсем темно.
И у подъезда его не было. И на лестнице. И не было у двери.
«Может, пошел в магазин? Или вдруг уже дома?»
Она подняла руку, чтоб позвонить, и вдруг закричала. Закричала всем горлом, изо всех сил, закричала так, как кричат, когда ничего другого не остается, кроме надежды перекричать свою боль.
* * *
Когда совсем стемнело, в старой, провонявшей лекарствами и чем-то жутким, квартире зазвонил телефон. Подошла серьезная, прямая и навечно уставшая женщина.
— Это тебя, — сказала она набегавшему мужу.
— Мама, ты извини, — сказал сын, обернувшись.
Старуха за столом только сильнее обычного головой затрясла. Жена держала трубку как вещественное доказательство своей правоты.
— Это ты? — услышал он вдруг совсем рядом. И через время:
— Ты мог бы приехать? Ты меня слышишь?
— Когда?
— Теперь. И поскорее.
— Ну, знаешь…
— С Верой беда!
— Что-то случилось?
— Что-то нервное. Я просто не знаю, что делать. Ей показалось…
— А тебе не показалось, что тебе показалось?
Жена вернулась к старухе.
— Мне показалось, тебя хорошо воспитали. А еще…
— Короче. Что ты хочешь?
— Я? Хочу? Не смеши. Я ничего не хочу. Я хочу, чтоб ты знал. Ей показалось, что ты стоишь возле дома.
— Она была здесь?
— Возле нашего дома.
— В любом случае вот именно сегодня я никуда не выходил.
— Молодец. С тобой все ясно, и все же я тебя поздравляю. В общем, ей очень плохо. И плохо из-за тебя. И я вдруг подумала. Ты бы мог как-нибудь, ну, просто не знаю…
— Ей действительно плохо?
— Все, я вешаю трубку.
— Бедный ребенок. Твой образ жизни…
— Заткнись! — сказала женщина и бросила трубку на телефон.
Когда он вернулся в комнату, жена разливала чай.
— К Верочке? — еле слышно забормотала старуха. — Это хорошо.
— Было бы лучше, — сказала жена, — если б вы не поторопились им сообщить о нашем приезде.
— Пустяки, — сказал сын и забарабанил пальцами по клеенке. — Нервы. Пустяки. Возможно, истерика.
— А если не пустяки? — сказала женщина и надкусила печенье.
— Поезжай, сынок. Поезжай. А как же? К Верочке, — сказала старуха и заерзала на стуле.
— Ну, хоть демидрол отвези, — сказала жена.
Ему очень хотелось ехать, но он продолжал пить чай.
— И конфеток моих, конфеток моих, от бабули…
Он поднялся тяжело, словно старый актер перед выходом на сцену. Так тяжело, что уже не понять, где он не играет.
— Зонт возьми, — сказала женщина. — Обязательно будет дождь.
А вот зонт брать не хотелось. Зонт был дорогой. Слишком дорогой и слишком заметный. Но женщине очень хотелось, чтоб он взял его. И потом — она его подарила.
Пока он ловил такси, стало накрапывать, но слишком робко. Впрочем, если б прохожих было поменьше или дождь посильней, то, возможно, он смог бы, хоть это не очень привычно, попользоваться зонтом. Или, если б, к примеру, вместо пенсионерских леденцов было много хороших, полезных и нужных,
и дорогих подарков… Тогда бы стоило открыть.
А открывался он замечательно. Стоило на кнопочку нажать — он выстреливал вперед и в стороны, словно парашют. И в этом городе, так ему казалось, пожалуй, не было второго настолько же хорошего зонта, а если даже и был, то и это не важно. В том, что такой хороший и достался ему, не привыкшему ни
к зонтам, ни к кремам для загара, ему виделось начало новой жизни, хорошей и простой, разумной и достойной человека.
— Это ты? — спросила женщина за дверью и дождалась его ответа, прежде чему открыть.
Он вошел достойно, но вежливо. Современным порядочным людям не до пошлейших сцен. Пожал какому-то мужчине квадратную шершавую ладонь:
— Очень приятно.
Тихо спросил, где дочь. В квартире пахло замазкой и чем-то давно знакомым.
— Так глупо получилось, — спешит перебить его женщина. — Я уже звонила матери, чтоб ты не приезжал.
Все это пока в прихожей.
— Соседка принесла какие-то таблетки и теперь она спит.
— Так что же ей показалось?
— Не знаю. Но будить, не знаю, стоит ли?
— Разумеется. Для нее теперь главное — сон.
Женщина и мужчина одновременно кивают головами.
— Вот и лекарство, — вспомнилось вдруг. — Демидрол. Он успокоит ее.
— Может, посмотришь? — Но так, словно речь идет о неполадках телевизора.
— И хорошо бы отвлечься. Спорт, кино. Вы часто выезжаете из города?
— Так ты входишь?
В детской комнате горел красный ночник и девочку было почти не видно. И узнать почти невозможно. Среднестатистическая детскость и беспомощность. Больше похожа на мать и пальцы такие же длинные и худые. Лишь на секунду захотелось упасть в компотно-вишневые складки пододеяльника.
— Что же вы — форточку? — сказал он.
Форточку открыл Равиль. Вероятно, это он открывает здесь все и закрывает. Вселиться бы куда-нибудь в стену, стать пауком в щели, только чтоб рядом…
— Я так перепугалась, — шепотом говорит мать.
— Такое прежде случалось? — говорит отец, но думает лишь о том, что вместе уже невозможно. И только предчувствует боль, которая ей предстоит. Больное и никому не нужное предчувствие чужой боли уже потому, что ничего невозможно исправить.
А женщина все кивает… Такая слабая, глупая и такая родная голова.
— Да. Почти.
Неужели она не избавилась от привычки все время кивать?
— Может, чаю?
— Нет. Извините. Спасибо.
— До твоего приезда она спокойней была…
— Это естественно.
Он молчит, соображая, что бы сказать еще кроме «спасибо», «нормально», «ужасно».
Равиль направился к выходу.
— А как мать?
— Ждала. Да и годы, знаешь…
Женщина кивает головой. Это нормально.
— Ты извини, что я не ходила к ней. Знаешь? Все ворошить…
— Я понимаю.
— И вообще, все так глупо случилось…
— Может, чаю? — вдруг входит Равиль.
— Нет. Спасибо. Не стоит. Спасибо.
— А я и варенье открыл.
— Нет, спешу…
— Ну, не может, не понимаешь?! Разве не ясно?!
Когда дверной замок защелкнулся за ним, ему показалось, что ехать некуда.
— Я так боялась, что он разбудит ее, — сказала женщина, вернувшись на кухню.
Равиль резал батон и молчал.
Девочкин папа вернулся в квартиру матери только под утро. Он был пьяным, мокрым, грязным и больным. Настоящий дождь застал его в сквере, жутком от раскачивающихся веток и повсюду шумящей воды.
— Где твой зонт? — кричала жена, пытаясь снять с него плащ.
Он ее не слушал.
Он сидел на тумбочке для обуви и громко кричал:
— Я глаза ей прожег! Понимаешь?! Я глаза ей прожег! Мама! Чиркнул спичкой… Вот так. Ведь это так просто!
Он доставал промокшие спички из промокшего плаща и пытался их зажечь.
— Вот так! Мать! Это просто! Просто чиркнул, а она отлетела и в глаз. Навсегда! Такие бледные руки! И маленькие… Мать!
Мать стояла в прихожей. Он безобразно рыдал и в какой уже раз пытался зажечь спичку.
— Мне бы схватить ее, мать! Убежать…
Он все хотел показать, как это просто — чиркнуть спичкой и выжечь глаз, но у него ничего не получалось.
Жена ушла досыпать. Мать стояла над ним в одной рубахе ночной и плакала. И голова у нее тряслась почти так, как всегда.
Вечером следующего дня он пытался вспомнить, заносил он свой зонт в квартиру дочери или не заносил, но так и не вспомнил. Вспоминалось лишь детское лицо, заостренное к подбородку, приоткрытый рот. Узкое запястье запуталось в черных локонах, смирилось и замерло, и раскрылось ладонью
к потолку.
Равиль зонт спрятал, чтоб не беспокоить ребенка. А когда похолодало, надолго и всерьез, и первым несмелым снегом высветило, прорисовало каждую сломленную веточку на влажной, еще не остывшей земле, всякий сметенный лист и прочий мусор, его отправили в очередную командировку и он взял зонт с собой, но так и не вернулся.
«Как все нескладно получилось, — думала женщина. — Вдруг позвонит, спросит, где зонт…»
Но он не звонил.