Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2015
ЖЕНЯ ЛЫСЕНКО
Вы все придумываете что-то, а мне печатать.
Ага, в этом столько же правды, как в истории про некую Шаю, укравшую парня у Жени Лысенко.
Какой Лысенко? — правильно будет «какая», это девушка.
Да работала тут вот, на нашей кафедре, лаборанткой.
Ой, много не наливайте, я быстро пьянею.
Когда работала? Лет пятнадцать назад, я тогда была девчонка совсем, только устроилась.
В общем, молоденькая была…
И сейчас еще «О-го-го»? Ха-ха, скажете тоже…
Это был мой первый рабочий день.
Накануне старшая лаборантка все время говорила про какую-то Женю: «Женечка то, Женечка се»; я представляла себе эдакую всеобщую любимицу-красавицу…
Вообще все Жени — это нечто теплое, полное жизни, да? — так мне всегда казалось.
Она вошла — я даже не поняла, кто это: меньше всего ожидала увидеть инвалида.
Шаткая походка, заплетающийся язык; ощущение, будто не совсем трезвая.
Голос резкий, на одной ноте, как бы навзрыд.
При разговоре лицо немножко «гуляло».
На крыску похожа: крупные зубы, несмыкающиеся губы…
Хотя позже, когда привыкаешь, лицо уже не кажется уродливым: девица как девица, обыкновенная.
Когда подружились, в столовку вместе ходили; я помогала ей с подносом.
Она еду брала двумя руками, будто варежки на ней.
А на машинке — бодренько печатала, знаков шесть в минуту.
Еще черная коса у нее была, толстая-претолстая…
Расплела однажды — «я дождь Шиона!» (я дочь Сиона) — а волосы длиннющие, с характерной такой кучерявостью.
Родители жизнь на нее положили (ДЦП — никому не дай Бог!); лучшие специалисты, массажисты травами лечили, лошадьми; учителей нанимали…
Не знаю, как, но институт она кончила, к аспирантуре готовилась, про диссертацию говорила, хотела потом преподавать.
Мозги у девчонки были.
Ага, за мозги!
Все-все, мне хватит…
Потом появился этот Жора по фамилии Минц, студент.
Он диплом писал с элементами программирования; ну, она помогала ему…
За деньги, конечно, не даром.
На кафедру к нам заглядывал, или она к нему ходила — по-разному.
С маман его общалась.
Та все — «мой Жорик, мой Жорик», пылинки с него сдувала, о внуках мечтала.
Фотографии показывала, детские вещички Жорины откуда-то вытащила…
Мол, «детям, все его детям достанется».
Тут-то с Женей и случился этот сдвиг.
Видимо, решила дурочка, что маман на нее намекает: внуков от нее ждут.
Потому и вещички эти, и альбомы…
Что ее в семью принимают, да?
Хотя на самом деле даже близко!..
Просто ни о чем другом его маман говорить не могла — только о Жорике.
Талантливый мальчик, гениальный мальчик…
Да и Жорик этот к Женьке ничего не испытывал — это ж надо было такое представить!
Он ей прямо сказал: у меня есть девушка.
Прихожу как-то, Женя сидит, в монитор уставилась, а монитор выключен…
Раскачивается, под нос что-то себе бормочет: «А менц мит а менц… А менц мит а менц».
«Женька, — говорю, — сдался тебе этот Минц!»
А она как заорет: «Шая!» (Кто такая Шая? может, Шана?)
И снова туда, в монитор…
Так и сидела, пока родители не забрали.
Уволилась Женя.
Я потом навещала ее пару раз в больнице.
Она светилась счастьем.
Вот честно!
Ничего, кроме счастья, ее лицо не выражало.
Ага, спасибо…
Чокаться не будем.
А может, правильно, что все так…
Любовь эта.
Она любила, понимаешь?
Ну, защитилась бы, ну, пошла бы в школу или институт, информатику преподавать… дебилам.
Они бы издевались над ней — так лучше, что ли?..
Не для нее такая жизнь, она достойна большего.
Но ведь и семейной жизни у Жени Лысенко быть не могло.
Зато любовь — осталась…
А Жора мой Шаю полюбил.
Не знаю такую.
Идите к черту.
ЦЗАЦЗУАНЬ О ВОЙНЕ
Ю. Гуголеву
Это когда женщины украшают свои торты надписью «домашняя выпечка».
Это, как пел Генсбур, «я люблю тебя — я тебя тоже нет».
Это когда впервые не утешает то обстоятельство, что ты в меньшинстве.
Это когда весь мир, включая твоих родителей и твоих детей, умнее тебя.
Это: «они не виноваты — они действительно ТАК думают…»
Это: «они ж бесы, разве вы не видите?!» (это легион экзорцистов — с обеих сторон).
Это когда вдруг видишь белую плесень под потолком.
Это когда уже не слышишь деревьев и даже камни перестают говорить.
Это когда все многообразие форм уступает одному-единственному (много — двум) слову на предательски родном языке.
Это торжество функциональности и первичных половых признаков.
Это когда правда — не следствие факта, но предмет веры.
Это перемирие, вечное, как стук плодов по крыше безвоздушной августовской ночью.
Это когда ничегошеньки не произошло.
Это средняя температура по палате.
Это «идите в ж…, любители искусства».
Это когда ходишь под себя и ешь, снова ходишь и снова ешь: цикл, замкнутый на собственную окружность.
Дополни список, избегни рефрена, дай последнее определение.
ИОСИФ ЭСХАТОВИЧ СУЭТА. «ТАРРАКАТ-МАРРАКАТ»
Они были настолько похожи, что я с трепетом ждал, когда мать повернется ко мне левым профилем: такой же ли там резаный шрам, какой я видел у ее дочери?
Из купе проводника пахну´ло белыми лилиями: с детства ни одни похороны не обходились без этих лопнувших колоколов, без душащей этой красоты…
Прошлую ночь я провел в палате сына; не выпуская моей руки, он говорил про необходимость стричь ногти, ибо в них скапливается энергия разрушения.
Я привез ему иконку святителя Иосифа Песнописца, а также записочки от Каролины Карловны и Серафимы Августовны.
Накануне к нему приходил какой-то чернобородый: Иосиф принял ислам, сказал, что зовут его теперь Юсуф.
Иногда мне казалось, что это я его сын, неразумный и слабый.
Он утешал меня: мол, не такое бывало, не такое еще будет.
А я пытался представить шипящий реактор, запах смерти, но чувствовал только лилии, лилии, лилии.
Радиация не имеет запаха.
Может быть, время так пахнет.
И теперь оно сжалось, съежилось: вчера было Первое сентября и костюмчик Маленького Мука, а сегодня сын, чтобы не обидеть меня, кладет мою иконку под подушку и учит меня не бояться темноты.
…И я представил себе такой мир, в котором дети наследуют от отцов не только черты, походку, голосовой тембр…
Нет ничего в них того, чего не было бы в нас.
Мы находим — они закрепляют и развивают; так мы сами утвердили и умножили дары наших отцов.
Как по прямому проводу потомки получают музыку, услышанную предками.
В нас нет НИЧЕГО, что не проявится однажды в них.
И возможно, теперь, когда его нет, мой черед наследовать от сына память о терракотовых изразцах на круглых, как вертикальные тоннели, башнях.
О звуках, перекрученных в жгут и, словно ключ, отверзающих ворота Покорности.
ИСКУШЕНИЕ ЯЗЫДЖИ
Мы знали его под именем — Языджи Создающий События.
Как Бог — говорили о нем, потому что на Бога нельзя обижаться — и не было у него врагов от начала жизни.
Как Дух — говорили о нем, потому что не вызывал он в сердцах ни зависти, ни смерти: попробуй позавидуй природе, попробуй смерть переживи.
Он молчал — мы слышали речь, он стоял — мы видели движенье.
Не успевал Языджи постучать, — а уже открывалась дверь и его просили войти.
И всегда, на странице любой, куда пальцем показывал Языджи, находилось нужное ему слово.
Не каждому в жизни встречался Языджи, но встреча с ним почти всегда становилась главным событием чьей-то жизни.
Наверное, была на нем благодать, ибо посылаемые через него события оправдывали нашу никчемность, нашу недостаточность.
Мы искали полноты вовне, достраивая себя при помощи отражений — Языджи сам был наполнен, как горное озеро, к которому стекаются мелкие ручьи.
И лишь один человек в целом мире познал на себе обиду самого Языджи — Зиёд Жующий Камышинку.
Однажды, когда Языджи был еще ребенком, уронил Зиёд по дурости своей на ногу Создающему События фолиант с великим множеством не то букв, не то иероглифов.
И сломал ему важную кость, и стал Языджи хромым — не так чтобы это сильно ему мешало впоследствии…
Однако почувствовал Зиёд справедливый гнев калеки, и тяжела ему стала его камышинка.
Прошло много лет, и встретились на мосту Языджи Создающий События и Зиёд Жующий Камышинку.
И заглянул Языджи внутрь себя: никуда не делся за многие годы его праведный гнев — не растворился всепоглощающим временем, не смылся кипучими водами в мировой океан, не вознесся лучистым зноем к облакам истинного смирения.
И подумал Языджи, что это неправильно, и решил он раз и навсегда простить своего обидчика — хоть и странно ему было прощать, непривычно.
Ведь ни на кого больше Языджи никогда не обижался — попробуй пролить лишнюю каплю из пустого кувшина.
И обнял Языджи Зиёда, и прижал его к своему сердцу, и сказал: прощаю тебя, будь счастлив.
И подхватил Зиёд свою камышинку — и была она легче легкого, и висела она в терпком воздухе без помощи рта.
Разошлись они в разные стороны, и пришел домой Языджи, и почувствовал в ту же ночь внутри себя тяжесть.
Что-то сломалось в нем, что-то нарушилось, словно кончилась в бездонном колодце вода, словно не осталось в этом мире интересных событий: ни дать ни взять.
Утратил Языджи благодать, стал обычным человеком и познал в своем сердце и зависть, и смерть, и неисчислимую горечь…
И злость на себе испытал, и вражду, и никто не хотел с ним делиться своей любовью.
Видно, шатким было задуманное кем-то однажды равновесие, и нельзя его было трогать.
Видно, держалось оно — то ли на детской обиде Языджи, то ли на неестественной тяжести Зиёдовой камышинки.
А вернее всего — на одном неразменном прощении, что должно оставаться внутри сердца, будто ненайденное, повисшее на границе яви и речи — слово.