Повесть
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2015
Посвящается Эли Люксембургу и его братьям
Григорию, Михаилу и Якову
Новоприбывшие, целый черниговский клан, сбежавший от восточноевропейских катаклизмов, искали квартиру на съем и неожиданно быстро и удачно нашли хороший вариант. Ну, должно ведь и нам когда-то повезти, правда, Фира? Поехали посмотреть, потому что ведь нельзя брать кота в мешке, правда?! Поехали на общественном транспорте, так как своей машины у них еще не было, не успели приобрести за месяц пребывания в Иерусалиме.
…роскошный, совершенно седой старик с выцветшими от возраста глазами, тренер в секции бокса Дворца пионеров Ташкента, столицы Узбекистана, был большим любителем стихов, не обязательно официально-советских. Этот чудный человек, поначалу не знавший русского языка, пережил то, что пережить в принципе невозможно. Советский Союз его спас когда-то. Его отпустили несентиментальные служивые люди с голубыми нашивками на воротниках после незаконного перехода государственной границы на западе Украины в Среднюю Азию. Знаменательное событие это произошло после пребывания в фильтрационном лагере и интенсивного, хотя и немного безалаберного, следствия. Его легко могли отправить и в Коми АССР, но, к счастью для него, офицеры расслабились, помягчели и отправили в Узбекистан.
С тогдашним потоком беженцев органы советской власти, охранявшие ее безопасность, не сразу справились. Всегда справлялись с любой задачей, а здесь требовалось время. Новый энергичный народный комиссар, занявший пост сгинувшего карлика, должен был все быстро наладить. Такая была сверхзадача. Так и произошло. Комиссар исправил ошибки на местах, изменил ситуацию к лучшему. В органах внутренних дел опять появились доверие в отношениях, теплота и партийная чистота. Молодой, но очень опытный организатор, сам с Кавказа, новый нарком, спокойный и выдержанный, как скандинавский товарищ, вернул оптимизм отчаявшимся людям, надежду на лучшее. На все это требовалось время, которое неотступно и уверенно двигалось к полной победе социализма во всем мире.
Русского языка нарушитель государственной границы Джон Фрид не знал, молодой следователь сокрушенно качал головой, стриженной под бокс, была в СССР тогда такая популярная мужская прическа. «Не понимаю ничего, говорите внятно, Фрид. Это невозможно, Коля, позови переводчика», — просил следователь. «Они в третьем кабинете у Шелковистова, товарищ лейтенант», — отвечал Коля с удовольствием. «Ладно, Джон, вы пока отдохните, я вас позже вызову», — отчаянно произносил лейтенант и запойно закуривал. Что поделать, 39-й год, первая декада сентября, приграничная зона, сумятица, столпотворение.
Английского никто не знал здесь, все учили немецкий. Идиш же Джон сам подзабыл за эти годы. Вообще, никто из следователей никакого иностранного языка не знал, все они были крепкими ребятами, которые после армии и комсомольской науки прошли ускоренные трехмесячные курсы подготовки.
«…я провел с советской молодежью очень большое количество бесед. Я был приятно удивлен, увидев, сколько студентов знают немецкий, английский или французский языки или даже два и три из этих языков», — так написал знаменитый писатель Лион Фейхтвангер в искренней и восторженной книге «Москва 1937».
Переводчик, споро пришагавший из кабинета Шелковистова, оказался стройным смуглым парнем лет двадцати трех. Он был в хорошем двубортном костюме, в запотевших очках, кажется, напуган и растерян еще больше, чем нарушитель границы по имени Фрид Джон Яковлевич. Его английский был английским языком какого-нибудь британского колледжа, хорошего колледжа. Сходство этого английского и английского Фрида, рожденного в Нью-Йорке и выросшего там же, было несколько отдаленным. Но переводил этот взволнованный парень точно, насколько мог понять Джон, знавший немного по-польски и судорожно сравнивавший непонятные русские слова с не менее непонятными польскими. В Польше он прожил последние четыре года, приехав из Нью-Йорка боксировать с местными легковесами.
Зарабатывал он в Польше немного, но стабильно. Польские люди умирали от удивления и восторга, читая на огромных афишах про предстоящие бои далекого американского гостя Джона-Янкеля Фрида в городском театре. На афише было крупно написано черным по белому под неловким изображением двух звероподобных боксеров, похожих на усатых подземных чудовищ из сказок ученых немецких братьев, что американский чемпион по боксу в легком весе встретится в воскресенье вечером с местным кумиром, которого звали Збигнев, Влодек или Збышек, на выбор. Соперники Фрида были отважны, как молодые львы, напористы, суровы, многое умели в бою. Джон был лучше их всех, и это был, как говорится, медицинский факт. Как ни странно все это звучит. Речь идет лишь об одной весовой категории из семи тогда существовавших.
Он был левша, хорошо терпел боль и интенсивно бил с двух рук в трех плоскостях, как заведенный механический солдат. Безупречно чувствовал дистанцию. Джон пользовался популярностью благодаря необычному имени и происхождению. Пару раз проиграл по очкам, один раз секундант выбросил полотенце после сорванной правой брови, но побед было все-таки много больше. Деньги он переводил по почте в Нью-Йорк своим многочисленным родственникам, которые говорили и по-русски тоже, но предпочитали идиш. Себе он оставлял на скромную польскую жизнь. На говяжьи рубцы, на рубленый тартар, на свиные рулеты, на журеки, на сало со сливой, на тающие во рту лесные ягоды. Ну и на польских глазастых ласковых барышень, на умелых массажистов, с руками, схожими с молодыми деревцами из весеннего леса, на тихих общего профиля врачей с безупречными манерами и, конечно же, на бархатные гостиницы с рес-тораном в плюшевых гардинах на окнах и на входе. Брыластый аккордеонист в расшитой по вороту национальной рубахе наигрывал чудный местный мотив, напоминавший Джону что-то домашнее, но что именно — он вспомнить никак не мог. Это называлось «Та остатня неделя», танго Ежи Петербурского на слова Зенона Фридвальда в исполнении несравненного Петра Фрончевского.
Он держал себя в руках, не пил и почти никогда не курил. Тренировался каждый день, утром и вечером. За два дня до боя начинал отдыхать. Вес он не гонял, нечего было гонять, потому что телосложение у него было счастливое. Он был почти хил, узкогруд, узкоплеч, жилист и очень вынослив.
Противники в два прыжка прыгали на него через весь ринг после гонга, как оголодавшие дикие звери, намереваясь задавить и сломить с самого начала. Почему-то Джон-Янкель не падал, уклонялся и больно отвечал боковыми слева и справа по корпусу, отходя на полшага. Просто вырывал из них куски тел. Влодеки остывали, Джон был очень опытен и бои свои планировал, как некоторые командармы будущие битвы. Через раунд Влодеки начинали подседать от усталости и тяжело дышать. Руки их опускались книзу, и Джон часто попадал им в бледные лица, которые распухали и кровоточили. Они были мужественные ребята, но терпеть все это долго было невозможно. В 4‑м или 5‑м раунде Влодеки падали, сначала на колени, а потом утыкались лбами в брезент. Джон их не добивал никогда, кроме одного раза, кода парень с самого начала чего-то ему бурчал очень обидное про маму, сестру и торговлю богом. Заводил соперника, так часто делают недальновидные люди. В Нью-Йорке за такое могли и голову оторвать в некоторых кварталах рослые парни в шляпах, галстуках, с кастетами, кольтами и широкими обоюдоострыми ножами в накладных карманах. Но здесь была чужая, польская территория, здесь все было иначе.
В зале вскакивали и кричали подвыпившие парни, сжимая кулаки, думая о помощи проигравшему и мести победителю, но усатый, возбужденный, решительный рефери разводил руки в стороны и, неловко прикусив нижнюю губу, произносил «gotowy», что значило «хватит».
Но когда немцы зашли в Польшу сладким сентябрьским деньком, вернее ночью, Джон на подсознательном уровне, интуитивно понял, что надо немедленно бежать быстро и далеко. Он ничего не знал, догадался. Он в это время находился на востоке Польши в маленьком городке, готовился к очередному бою. Плавал в реке, бесконечно колол дрова хозяйке, у которой снимал две комнаты на втором этаже нарядного домика, и колотил по туго набитому конским волосом мешку, подвешенному в углу зеленого двора на нижнюю ветвь ели. Лупил и лупил по мешку прямыми и боковыми, отходя и подбираясь одним скачком, одиночными и сериями, только пыль поднималась от ударов, только звучало праздничное гулкое эхо акцентированного стаккато. Деревенские пацаны с восторгом наблюдали за происходящим из угла, сидя на бревне неподвижно и даже стыдливо. Из окна смотрела во все серые насмешливые глаза на полуголого, мокрого от пота, тощего, неукротимого и мощного Джона, не боясь ослепнуть, хозяйская дочь Катаржина.
Та-та-та-та-та-та-тах, та-та-та-та-тах, дробно, гулко и победно звучала серия. Пацаны громко вздыхали от восторга, они такого никогда не видали. Катаржина закатывала глаза, закусывала губу, пацанята во дворе застывали. Джон делал шаг и осматривал мешок сочувственно и загадочно. Он был непонятен местным жителям. Катаржина поправила прическу, над которой трудилась все утро. Ей все было к лицу, она зря напрягалась, потому что выглядела эта пшеничная лесная девушка просто неотразимо. Ей было полных 19 деревенских католических лет. У ударов Джона был алый цвет. На вкус эти удары были приторно сладкими и резкими, схожими со вкусом и запахом ее месячной несворачиваемой крови. Это все и вид мокрого, блестящего от пота, узкого, почти змеиного тела Джона безостановочно кружили голову Катаржины. Она приседала на кровать и слушала себя, закрыв глаза. Ее мать, старая ведьма, наблюдала за происходящим пристально и вкрадчиво, не скрываясь. Катаржина хотела приворожить Джона своей месячной кровью, чтобы наверняка, уже договорилась с соседской бабкой. Немного она не успевала. Мать говорила ей: «Не думай даже, не будь дурой такой, зачем он тебе сдался, этот, прости меня господи», — и крестилась.
Чудной ночью в пятницу 1 сентября немцы атаковали Польшу. Это был 1939 год. Началась война. Джон, у которого 3 сентября должен был состояться выгодный и тяжелый бой, безвылазно сидел в своем двухэтажном городке. За день до этого он гулял по базару и слышал, как на все лады повторялось разными людьми слово «wojna». Фрид знал, что значит это слово.
Черная страшная ночь надвинулась на европейский материк, на Азию, на остальной мир, не оставив тихого места ни для кого.
Он прекратил тренировки и отдыхал, должен был отдыхать, согласно планам,именно с 1-го по 3 сентября. Рассчитывать ему было не на что, он это понимал. Ночью он не спал, думал о том, что надо сейчас делать. О возвращении в Варшаву нечего было и мечтать. Он знал, а вернее догадывался, что здесь будет совсем скоро, что и как будет происходить, что с ним сделают крепкие парни в куцых мундирах, как они будут смеяться здоровым молодым радостным смехом, когда его поволокут спиной вперед под руки по улице на ближайшую опушку. Как он будет быстро и смешно перебирать ногами, пытаясь успеть за широким шагом страждущих его жизни, его крови, веселых убийц. Как будут ликовать жители при виде раздавленного, как муха, Джона, не все, но очень многие. Как будут блестеть от счастья их прозрачно светлые глаза. Как он ничего не сможет сделать против толпы и автоматов, как он будет бояться умереть. Вот Катаржина не будет радоваться, это он знал точно. Она будет плакать. Он сам рыдал той ночью, представив все воочию, и долго рыдал, никак не мог успокоиться. Он подошел к самому краю черной бездны и заглянул в нее, почувствовав бесконечное затягивающее зло. И отошел назад. К утру Джон заснул и спал до полудня. Проснулся он как новенький, молодой был, быстро восстанавливался.
— Скажи, Фрид, ты шпион? Сознавайся! Ты нелегально пересек государственную границу СССР, ты шпион? — шепнул ему на ухо молодой следователь.
Джон уже знал, что означает слово «шпион». Он замотал головой и сказал: «Нет шпион я, господин офисер, боксер, понимайт, боксер фром стэйтс».
— Значит, не хотите признаваться, мистер Фрид, хорошо. — Следователь без замаха ударил Джона по лицу. Крови не было, но удар был очень болезненный, всегда любители причиняют боль, у них это получается совсем неплохо. В данном случае возникали оправданные сомнения в любительском умении следователя бить людей. Но дело не в этом парне и его умении бить своих подследственных. А дело все было в том, что Джон Фрид, профессиональный боксер, переносивший страшные удары на ринге и продолжавший после этих ударов бои, после такого почти случайного удара нервного военного неожиданно съежился, поник и в панике закрыл лицо руками. В этом поединке у Фрида не было шансов, ни одного шанса, все было предугадано заранее.
Следователь вернулся за стол и поглядел на сжавшегося Джона, как на творение собственных рук. Он тяжело вздохнул, подумав о проблемах, которые создавали ему эти упрямые капиталисты, бегущие гурьбой в СССР. Почему бегут, отчего бегут? Это надо понять и разобраться.
— Так говоришь, что боксер ты? — переспросил он Джона. Следователь был серьезный человек, чисто выбритый, стриженый, скуластый, старательный. Смотрел задумчиво на Джона Фрида, как на муравья странной незнакомой породы.
Джон кивнул быстро и услужливо.
— Старшина, зайди! — выкрикнул следователь.
Дверь кабинета осторожно приоткрылась, и боком зашел старшина, опытный служака, хитрый, приземистый и осторожный.
— Бычко позови и скажи, чтобы две пары перчаток боксерских принес, понял?
Через пару минут появился Бычко. Это был крупный плечистый парень лет двадцати, стриженный наголо, круглоголовый и остроглазый. Боксерские перчатки он держал в руках на весу. Он казался расслабленным. Видно было сразу, что боец этот Бычко, уверенный и опасный. Совсем не был фраером этот Бычко.
— Сейчас вы в коридоре стакнетесь с ним, понял? — сказал следователь Джону.
Переводчик добавил, что Бычко чемпион дивизии по боксу в полутяжелом весе. Джон в своем Бронксе дрался и не с такими, но этот Бычко производил впечатление серьезное.
— Ну что, товарищ американский товарищ, гражданин Фрид, боязно? — спросил следователь. — Три раунда по три минуты.
Все вышли из кабинета и прошли по длинному коридору в большую пустую комнату, которая служила непонятно для каких целей. Узкие плечи Джона не демонстрировали силу. Дело происходило в подобии инфильтрационного лагеря, которое командование быстренько создало возле границы, — беженцы из Польши содержались здесь после бегства со своей несчастной родины. Все было ладно обнесено колючей проволокой в два ряда, видно было, что не впервой старались советские воины-строители. Молодые следователи с василькового цвета петлицами на воротниках гимнастерок хорошо знали свое дело, с работой справлялись. Джон был для них загадкой.
Подошли еще несколько человек из офицерского состава. Говорили негромко. Заместитель командира отдела, хрупкий волосатый безбожник, вскормленный легкомысленной равнодушной матерью в провинции, стоял с серьезным собранным лицом возле двери. Вся следственная группа во главе с генералом, комендантом лагеря, прибыла из Москвы, из сердца безопасности государства, из его значительной и великой сути.
Бычко уже снял гимнастерку и остался голым по пояс, с очень белой кожей. Он приседал у окна, держась за подоконник, разминался. Судя по всей ситуации, по внешнему виду противника, разминаться ему было не надо, все было понятно.
Джон был в майке, в которой переправлялся на лодке через государственную границу СССР—Польша. У него с Бычко была разница в весе килограммов 28, не меньше. Одна рука Бычко была как две ноги Джона. Это ничего не значило, но впечатляло. К тому же взгляд Бычко был пронизывающий, чекистский, расстрельный. А Джон был никакой, тощие жилистые руки висели вдоль тела, во взгляде не было ничего уничтожающего или просто угрожающего. Обычный карий взгляд молодого еврея, который не стремится к мировому господству. «Выжить бы, какое господство, о чем вы говорите», — укоризненно твердил взгляд Джона Фрида.
Никаких бинтов, конечно, никто на руки не наматывал ну какие бинты. Бычко просто вдвинул руки в перчатки вместе со шнурками. Джону затянул и завязал шнурки на перчатках старшина. Фамилия старшины была Губэнко. В соседнем кабинете негромко и томительно играл радиоприемник. Это было все то же знакомое всем танго, которое называлось «Расставание», в исполнении Павла Михайлова. Сопровождал певца Михайлова джазовый оркестр Александра Цфасмана. Был джаз в СССР, был. О-го-го.
А Петербурский Ежи, родившийся в семье еврейских клезмеров, после раздела Польши в 1939 году оказался в отошедшем к Советскому Союзу Белостоке. В конце 1939 года Петерсбурский возглавил здесь Белорусский рес-публиканский джаз-оркестр в составе 25 человек. Но в день, о котором здесь идет речь, Польша еще не была разделена, она еще сражалась за независимость с немцами. А еще Ежи написал чудный, очень знаменитый вальс «Синий платочек». Потом он жил в Аргентине. Потом он умер в Варшаве, дом все-таки, некоторые люди очень привязчивы к месту. Некоторые поклонники звали Ежи Петербурского Юрием, также Георгием и даже Петербургским. Ежи был высокий статный красавец.
Теперь его танго «Расставание» крутили в кабинете следователя НКВД в инфильтрационном лагере в мокром от дождя еловом лесу недалеко от Львова в обеденный перерыв, который сотрудники назначали в удобное для них время, свободное от допросов и тяжелых дум о будущем страны побеждающего (победившего?) социализма. Но Польшу еще не поделили усатые начальники. Оставалось несколько дней до раздела.
Волосатый безбожник, опытный и хитрый, не глядя на молодого следователя, негромко сказал: «Вы раньше времени не празднуйте, товарищ лейтенант, этот американец уделает Бычко как сидорову козу, на раз». Лейтенант спорить с командиром не стал, но сомнение в правоте этих слов в нем осталось. Даже странно, если честно, ведь надежный и преданный делу Сталина—Ленина товарищ, а настолько не верит в нашу силу. Потом разберемся с ним, ткнем в разбитую семитскую морду этого Джона фундаментальную книгу «Капитал». А пока поглядим, кто кого.
Стоило прислушаться к словам старшего товарища лейтенанту. Надменный безбожник этот пережил несколько чисток в органах, остался на важном посту при новом руководителе товарище Берия Л. П., хотя все это не обещало ему, конечно, спокойной жизни в профессии до пенсии в будущем. Жизнь и так-то очень сложна, как хорошо всем известно, а жизнь сотрудников органов безопасности Советской страны сложна вдвойне. Горят на работе люди, сгорают буквально за спокойную, веселую и беззаботную жизнь рядовых граждан. Вот и платят за все пошатнувшимся здоровьем. Здесь и инфаркты миокарда, и инсульты, и повышенное давление, и больные нервы, и чего только нет. И геморрой тоже, да-да, геморрой. То самое заболевание, связанное с тромбозом, воспалением, патологическим расширением и извитостью геморроидальных вен, образующих узлы вокруг прямой кишки. Почечуй, как говорят в народе. Сидячий образ жизни, нервы, питание всухомятку, все ясно?!
Он знал, что такое страх, который был близок ему. Вообще Фрид страх не презирал, потому что он не был гордецом. Он волновался сейчас, понимая, что очень многое зависит от этого боя в его жизни. Боксерские перчатки казались слишком большими и тяжелыми для рук Фрида.
Они шагнули друг к другу. Старшина был судьей в ринге, который ограничивали своими молодыми телами лейтенанты и капитаны следственной части. Безбожник стоял у окна и глядел на происходившее невнимательно.
Бычко смотрел на Джона исподлобья, как волк на ягненка. Он выбросил в сторону корпуса Джона левую, а затем правую руку. Не попал и удивился, но все-таки успел отойти назад. Джон достал его справа по лицу, попал болезненно. Фрид, как он это делал прежде, часто менял стойку с левосторонней на правостороннюю, и Бычко путался с ответом. Он по инерции двигался вперед, но ему не хватало скорости и понимания ситуации. Хотя много говорят о том, что в боксе все делается на уровне навыка, но это не всегда так. Джон бил противника длинными ударами по корпусу, попадая раз за разом. Дышал Бычко на третьей минуте раунда уже очень тяжело. Джон сбил ему попаданиями в грудь и живот дыхание. Старшина свистнул и взмахнул руками в закатанных рукавах великоватой гимнастерки, перерыв.
Джон отпил воды из металлической кружки, пополоскал рот и выплюнул в ведро. Затем глотнул воды и попросил жестом вытереть ему лицо. Секундантом Джона был солдат Коля из конвойных. Он не удивлялся ничему, только тихо и настойчиво повторял все время: «Достань ты этого падлу Бычка, достань, американ Джон, Христом богом прошу». И мельницей крутил вафельное полотенце у него перед носом, помогая вздохнуть. Джон кивал ему, что понимает просьбу, что достанет, не переживай, конвой. На нем были разбитые тяжелые сапоги, веса которых и неудобства Джон пока не чувствовал. Бычко был одет в мягкие полусапожки офицерского состава, выданные ему приказом комдива для тренировок к первенству Прикарпатского округа по боксу. Кроме бокса Бычко в армии ничего не делал, вызывая бешеную зависть и ненависть других солдат. Никто им не гордился, только комдив пожал раз руку и подарил часы. Он жрал и спал, тренировался и дрался. Другие солдаты мечтали его побить, но боялись реакции комдива и его адъютантов.
Пару раз Бычко попал по Фриду, пробив защиту. Этот Бычко умел боксировать, был уверен и смел, даже лукав, но ему не хватало смекалки, что ли. Лицо Фрида было окровавлено, губа порвана, но на это боксер внимания обращал немного. Он плотно попал на отходе, то есть отступая под натиском Бычко, два раза подряд сильно ударил парня боковыми по корпусу, как бы вырывая части его тела себе, так двигались его руки. Нога назад и рука назад, загребает. И не защититься ведь. Бычко согнулся, Джон Фрид вернулся назад, то есть шагнул обратно, и, как бы одумавшись, довел дело до конца, провел двойку в голову, правой-левой, а потом добавил левой, как граненый каленый гвоздь вбил в здоровое тело бревна. Бычко странно скрючился и, согнувшись напополам, ткнулся мокрым лбом в дощатый, чисто вымытый и выкрашенный красной краской пол.
Губэнко сказал, что «все, хватит, парень, Бычко повержен», и отодвинул двумя украинскими руками разгоряченного Джона в угол к счастливому Коле, который смеялся во все горло как ребенок. Джон вернулся к побежденному Бычко, похлопал его по плечу, пробормотал что-то дружеское, попытался помочь тому встать на ноги. Тот смотрел на американца, не соображая, кто это такой его тянет вверх. Мотал головой, погоди парень, я сам, погоди.
Лейтенант оглянулся на безбожника. Тот чуть пожал неширокими плечами, покривил тонкие губы и, усмехнувшись, вышел вон, шагая, как заведенная механическая игрушка.
Большинство беженцев отправляли в другие лагеря на Урал, в Сибирь, в Архангельскую область, да мало ли еще куда, Россия большая страна. Джона Фрида по наводке безбожника, что было очень странно, но у того было право на прихоть, заслужил, отпустили с официальным советским документом в жизнь. Безбожник ошибок не совершал.
«Живи в Средней Азии, гражданин американский Фрид, там тебе самое место», — сказал ему лейтенант на прощание. Можно было услышать в его голосе оттенок уважения к этому упрямому дохляку, но можно было его и не услышать. Все зависело от общего настроя слушавшего. Коля принес Джону на дорогу кусок перченого сала и черного хлеба — в знак уважения. «Это тебе от нас, гентешей, за доблесть и умение. Знаешь что такое гентеш, американ?» — спросил он Фрида. Тот не знал, конечно. «На Карпатах так называют резников свиней. Гентеши — почтенная профессия. Ну, давай, береги руки и башку, американ, спасибо за Бычко», — и ушел.
Через два дня советские войска вошли в Польшу, в отведенную им договорами часть этой страны. Началась совсем другая жизнь. Европа устремилась к суровому кровавому миру изо всех сил. Как известно, от войны нельзя ждать никому совершенно никаких благ.
Фрид укатил на поезде в Среднюю Азию, держа путь в хлебный город Ташкент. Он решил, что, там вдали от Европы, жизнь будет лучше, слаще. «Там и люди помягче, и климат лучше, и вообще, езжай», — сказал ему лейтенант, удивив в очередной раз. Это был неблизкий путь, категорически отличавшийся от всего, что он знал прежде. Он перестал чему-либо удивляться в этой стране. Ехал он с пересадками десять дней. Перед отъездом в лагере ему вернули часы и золотой перстень, купленный в Варшаве с первого боксерского гонорара.
Один дядя, глядя на него в упор, сказал пьяным голосом: «Когда приедешь в Ташкент, сразу дуй на Алайский рынок, на склад номер семь, второй трамвай с вокзала. Директором на том складе служит неплохой человек, Федор Петрович, из ваших, но правильный. Понял меня? Там не пропадешь». Фрид понял и запомнил, хотя мужик был сильно пьяным. Что-то заставляло ему верить.
Из окна своего вагона он видел другие поезда, с неясными лицами в зарешеченных оконцах под крышей, с жесткими лицами охранников в тамбурах. Эти по внешнему виду товарные поезда шли до поры до времени в одном направлении с поездом Фрида — на восток. Потом на больших станциях эти поезда переводились на другие пути и уходили дальше, минуя жилье и жизнь.
Фрида не смогли обокрасть в пути. В первый час украли у него сало и хлеб конвойного, он даже не заметил, но зато научился и держал ухо востро. Потом его не смогли обыграть в карты. Его заранее предупредили опытные люди. «Русский поезд полон сюрпризов, будь осторожен, как в лагере. И сзади, и спереди, и с боков, будь всегда готов ко всему», — сказал ему сосед в лагере. Так и было.
Он был прав, этот сосед, между прочим, успешный адвокат из Варшавы. Фриду угрожали в поезде вилкой, ножом, заточенной ложкой для супа, кулаком и пустой водочной бутылкой, пытаясь ограбить, заставить играть в карты, совокупиться с женщиной средних лет и просто запихнуть под лавку без имущества и права голоса. В полутемном тамбуре его поставили на нож двое жилистых начинающих бандитов. Фрид отбился, посадив обоих на пол, с разбитыми лицами. Порезали ему рубаху и разрезали бок до ребер, но рану залили йодом соседи, а рубаху в два счета зашила молодая баба, которая удивленно восхищалась: «Смотри, какой тощий, а сам как из железа, вот не подумала бы никогда, надо тебя проверить, а?!» И перекусывала нитку белоснежными зубами.
Бог хранил Джона. И кулаки, и выдержка, и свет дня, и удача. Все-таки еще был мир здесь, война только подступала к Советскому Союзу, с огнем, ужасом и жаром вырываясь из Европы.
Прямо с поезда Джон поехал на втором трамвае на Алайский базар. Как говорится, нет ничего худшего, чем блуждать в чужих краях. Войной и несчастьем здесь и не пахло. У входа в базар темнолицый, с плоским лицом дядя в халате продавал золотистого цвета плов из огромного закопченного казана. Улыбаясь и пританцовывая, он звал людей попробовать от его труда. На метры вокруг люди питались густым, насыщенным и головокружительным воздухом, настоянном на невероятно сильном ферганском зирваке.
Две женщины в шляпках и нарядных осенних дождевиках топтались неподалеку, они ждали машину, которая должна будет забрать их в другое место. Это явно были не беженки из Польши, уверенные красивые дамы. Фриду такие очень нравились, он знал, что с ними надо делать, несмотря на молодость.
Джон постоял возле, но, посчитав такое ротозейство неприличным, с огромным сожалением ушел прочь. Он уже знал несколько слов по-русски, мог даже объясниться, и его понимали, но выглядел этот парень все равно несоветским человеком. Ему было двадцать шесть лет, у него был пробор в светлых волосах, одежда сидела на нем элегантно, и он был чисто выбрит. Но все-таки это был беженец, за версту было видно, кто он такой.
Нью-йоркский пацан должен был выживать в новой стране. Хоть и не лагерь, и не тюрьма, не дай бог, но, как и что делать здесь и сейчас, Джон не знал определенно все равно.
Возле базара Джон зашел на продовольственный склад номер 7. Директор оглядел его на входе, прочел с его лица и глаз все, что ему было надо. Остался доволен прочитанным. Директор сказал Джону: «Проходи», — и закрыл за ним дверь. Директор знал несколько слов по-французски из позабытой прежней жизни. Директор был одет в великоватый ему серый пиджак, под который была поддета безрукавка на серой подкладке. На голове у директора была каракулевая папаха. Он был в ботинках с брезентовым верхом. Заточенный красный карандаш находился в нагрудном кармане его пиджака. Директор говорил с Фридом на языке идиш, осколки которого молодой американец судорожно собирал в своей памяти из нью-йоркского детства. Это был облегченный вариант разговорного языка. Джон объяснил, как умел, кто он и что он. Директор внимательно оглядел его. Потом он принес из-за плетеной загородки стакан крупного изюма, миску горячего темного плова, хлебную лепешку, называвшуюся гижда, и нарядный пучок редиски с зелеными хвостами. «Ешь ингале, нечего ждать милости от природы, бери ее от меня, битого еврея», — пояснил директор. Себе он налил граненый стакан буро-красного вина из пятилитровой бутыли. «Питайся, боксер, в кулаках не вся правда». И выпил вино, не чокаясь, да и не с кем было чокаться, Джону он не налил, оставил пустой стакан, посчитав, что гостю рано пить алкогольные напитки. Вот так.
Из репродуктора на зеленой стене в складское помещение неслась лихая и бодрая казачья песня о Сталине. Там были и такие куплеты среди других, столь же замечательных:
Если б нам теперь, ребята,
В гости Сталина позвать,
Чтобы Сталину родному
Все богатство показать.
Показать бы, похвалиться
Нашей хваткой боевой:
— Приезжай, товарищ Сталин,
Приезжай, отец родной.
Ну и так далее. Незабываемые слова эти написал поэт А. Исаков.
«Поем песни вождю, на него одна надежда», — пояснил неопределенно директор склада, которого на рынке звали Федор Петрович. А вообще его имя было другое. Фроим Пинхусович.
На радио вдруг опомнились, решили, что необходимо разнообразить репертуар, и заиграли бессмертное танго «Расставание» в исполнении джаз-оркестра Всесоюзного радио под управлением джазового таланта Цфасмана и певца Михайлова Павла, который нежно рассказал:
Расстаемся, я не стану злиться,
Виноваты в этом ты и я…
Утомленное солнце нежно с морем прощалось,
В этот час ты призналась, что нет любви…
Федор Петрович покачал головой, что «да, нет любви, это нехорошо».
Джон Фрид, сытый и довольный, с удовольствием мурлыкал в такт, он был сентиментален, музыкален, отлично умел расслабляться, менял настроение. Чувство ритма у него было боксерское, безупречное. Еда была замечательной, она подошла ему, успокоила окончательно. А про песни и говорить нечего.
«Хорошее время, хорошая жизнь», — сказал Федор Петрович вовремя и обвел вокруг рукой, вот здесь все хорошо, мол. Прикрой глаза и смотри, запоминай, друг.
(Полная версия в журнале «Звезда» №8 2015г.)