Опубликовано в журнале Звезда, номер 7, 2015
В начале ноября гидрометеорологов вызвали в Смольный. Потребовали прогноз погоды на зиму 1941/1942 года. Было отдано предпочтение варианту суровой зимы. Прогноз оправдался — мороз зашкаливал за –50 по Цельсию. Мелководная Шлиссельбургская губа стала покрываться льдом на две недели раньше срока. Ночью 22 ноября, в мороз и пургу, ледовую дорогу преодолела первая автоколонна. Военно-автомобильная дорога (ВАД-101, затем ВАД-1) — Дорога жизни — вступила в строй и действовала до 24 апреля 1942 года, 152 долгих суток…
…Если мы что-нибудь и можем понять про состояние, психологию и быт людей блокадного Ленинграда, то лишь из воспоминаний и дневников. Статистика не способна достичь нашего сознания, притерпевшегося к телевизионным кошмарам. Хотя она чудовищна. Нормы отпуска хлеба по продовольственным карточкам зимой 1941—1942 годов составляла рабочим — 250 граммов хлеба в сутки, служащим, иждивенцам и детям — по 125 граммов. А кроме хлеба — почти ничего. При этом и он состоял из практически несъедобных примесей — целлюлозы, шрота, солода. Всё стало едой: ловили грачей, яростно охотились за уцелевшей кошкой, собакой, крысой, из домашних аптечек выбирали касторку, вазелин, глицерин; из столярного клея варили суп и студень.
Тем не менее уже к концу ноября от истощения умерли больше 11 тысяч человек. «Теперь умирают так просто: сначала перестают интересоваться чем бы то ни было, потом ложатся в постель и больше не встают» (из дневника Е. Скрябиной). Мать моей жены вспоминала, что долго натягивала на деда одеяло, не понимая, заснул он или умер. Вскоре печать смерти научились распознавать даже на лицах прохожих.
* * *
Больше семидесяти лет прошло с той первой блокадной зимы—весны. Даль историческая. Всего через пятьдесят лет после Отечественной войны с французами Толстой принялся за «Войну и мир», но это была историческая эпопея.
Когда в детстве мама читала мне роман Германа Матвеева «Тарантул» (недавно переиздан), я слушал эту историю о ловле фашистских агентов в блокадном Ленинграде как ее собственную историю. Мамы уже нет, но и таких, как я, остается все меньше.
Это значит, что история ленинградской блокады читается сегодня большинством как роман. А в романе каждый ловит себя на подлом любопытстве, подходя к страницам ужаса. Не в последнюю очередь его интересует: сломили испытания людей, превратились они в животных или сумели сохранить в себе человеческое?
* * *
Характерно, что в наши времена стирающейся нравственности этот интерес к поведению человека в экстремальной ситуации блокады еще более обострился. Одним из ответов на него явилась книга Сергея Ярова «Блокадная этика». Автор показывает, что в блокадных условиях нравственные представления складывались из пристрастного наблюдения за другими людьми и основывались на осуждении неприемлемых поступков.
Примерам бескорыстия и благородства верили не слишком, зато самым ужасным и порой нелепым слухам — безоговорочно.
«Чины, по слухам, жили хорошо», — коротко формулирует А. Змитриченко основную тему частных разговоров. Слухи не нуждались в доказательствах, но умонастроение отражали.
Особенно остро реагировали на привилегии. Например, сотрудникам Академического архива выдавали желтые и красные билеты в столовую. Обладатели последних могли питаться в особом отделении, где столующихся было меньше. Д. С. Лихачев вспоминал, как его друга, литературоведа В. Л. Комаровича, отказались пустить в академическую столовую, хотя прежде у него это разрешение было. Он остановился у столика Лихачева и закричал со страшным раздражением: «Дмитрий Сергеевич, дайте мне хлеба, я не дойду до дому!» Выбор не только у Лихачева, но и у всех присутствующих был трудный. «…Посетители столовой молчали и старались не замечать Комаровича — любой мог подвергнуться той же участи. Не могли не отметить, как он опух от недоедания, — но ни одного движения, ни слова поддержки. Выскажешь их — и надо чем-то помочь, а как на это пойти, если для них академическая столовая стала последней надеждой на спасение».
Прервал цитату и подумал: если продолжу рассуждение дальше, то оставлю без ответа единственный вопрос, который по-настоящему волнует читателя. Поделился все же Лихачев едой или нет? Поделился.
* * *
Итак, этика существовала в форме неприязненного отношения к тем, кто выживал любым путем.
Но этика принадлежит все-таки к области суждений. Влияло ли это как-то на поступки людей? Яров пишет: «Было бы преувеличением считать представление о справедливости прочным заслоном против распада человеческой личности в первую блокадную зиму. <…> Но когда люди чувствовали, что именно здесь, в этом кошмаре, кто-то пытается жить лучше, требование справедливости приобретало особый смысл. Оно не являлось лишь частью этикета. Оно стало условием выживания… Имеются десятки свидетельств о том, как бескорыстно отдавали последний кусок хлеба, как стремились в первую очередь накормить больных и немощных. <…> Справедливый человек не мог не считать себя благородным, а значит, и пройти мимо бедствий других».
Вообще говоря, это и есть механизм чести. Так же действовал он в другие эпохи и при других обстоятельствах. Почти невероятно, однако, что не повредился он и в дни блокады.
* * *
Расспрашивая родных о блокаде, мы боялись, а отчасти желали столкнуться с запредельной логикой поведения, подозревая, что в каждом живет чужое, не знакомое ему самому существо, и когда же этому существу и проявиться, как не в ежедневном пограничном общении со смертью. Возможно, думали мы, нами только до времени руководят приличия и правила, а придет страшное — с ними легко расстанутся. С детской беспощадностью мы устраивали вторую после блокады проверку нашим близким, да и всему роду человеческому.
Подробности, подробности… Только им мы и верили.
Каннибализм был. Цензура изъяла из «Блокадной книги» Гранина и Адамовича упоминания о нем, пытаясь сохранить тайну, которой не существовало. Но тогда, как и сейчас, у большинства он вызывал ужас и отвращение.
Мама рассказывала мне, что однажды, заработав на обстирывании военных (пересыльный пункт был в нашем дворе), купила на рынке мясо. При разделывании ей показалось, что хрящик напоминает детское ушко. Поколебавшись недолго, мясо она выкинула. На руках у нее в это время были два моих малолетних брата.
Смерть, да, стала бытовым явлением. Дед матери моей жены, который то ли мерз, то ли спал, умер в день рождения Ленина, 22 января. Это запомнили, как и то, что трудовая книжка его закончилась записью 23 января: «Не вышел на работу в связи со смертью».
Хотели похоронить в саду, но тот оказался заполнен смерзшимися штабелями покойников. Повезли через Неву на Киновеевское кладбище. Кладбищенский мужик согласился вырыть могилу за полбуханки хлеба. Дома оставалось ровно столько. Решено было отдать. На всю жизнь девушка запомнила путь за этим хлебом. Обледенелые берега Невы, из которой брали воду. Ранние сумерки. Опасный путь с хлебом обратно (могли отнять).
На этой могиле я был. Рядом с ней похоронена теперь и та, которая ходила за хлебом. Вот и подвиг. Вот, собственно, и весь подвиг.
* * *
Родители наши были в блокаду молодыми, а братья и сестры — детьми. Вспоминали иногда сущие пустяки. Например, сброшенные немцами листовки: «Спите спокойно, матрешки! Сегодня не будет бомбежки!» Или слух о том, что бомба попала в зоопарк и из него сбежал медведь. Самое начало блокады. Медведя боялись.
Или (вспоминала мать моей жены, Галя) жизнь в восьмиметровой комнате вчетвером, в которой дядя Саша еще и курил, набивая газетную самокрутку сухими цветами. Он сошел с ума от голода и однажды съел все жилы из супа, который принесла работавшая медсестрой тетя Мария. Подумали на Галю. Эту обиду она помнила всю жизнь.
* * *
Мама всю блокаду прожила в городе, как я уже говорил, с двумя моими брать-ями. Наступила весна 1942-го. «Впрочем, — пишет Л. Гинзбург в └Записках блокадного человека“, — слово └весна“ звучало странно. <…> Самые сильные и жизнеспособные уже умерли или выжили. Хилые продолжали замедленно умирать».
Мама рассказывала, как выхватывала из горы картошки, которую разгружали в их подвал, по три-четыре штуки и бежала с ними на четвертый этаж к детям. Как о той истории с выброшенным мясом говорила без гордости, так об этом эпизоде с картошкой рассказывала без чувства стыда или раскаянья. Вспоминался только страх. По тем временам могли и расстрелять.
Мать моей жены, та самая Галя, эвакуировалась одной из последних в апреле через Дорогу жизни. Оттепель сделала дорогу еще более опасной. Вспоминала, как прямо перед ними машина ушла под лед. Они, притормозив, поехали в обход.
На дорогу выдавали буханку хлеба. Какая-то женщина съела ее у машины и тут же умерла. Хотя всех предупреждали, что для голодного человека целая буханка хлеба может оказаться последней — кишечник не справится. Каждый из блокадников вспоминает об этом «отчуждении тела, расщеплении сознательной воли и тела как явления враждебного внешнего мира» (Л. Гинзбург). Поддаться требованиям тела значило погибнуть.
В мокрых валенках (родные приказали не снимать) Галя ехала несколько дней до Урала. На указанной станции никто не встретил. Кто-то подвез на машине с десяток километров и высадил в чистом поле: «Дальше сама». Сил уже не было. Хотелось пить. К счастью, на пути попался колодец. Опустила ведро, зачерпнула, взялась за ручку и поняла: ни за что не поднять. В это время валик стал крутиться сам. Оглянулась — тетя Ната. Спасена.