Публикация Владимира Саблина. Окончание
Опубликовано в журнале Звезда, номер 6, 2015
1941—1945
1943
27 января. Прошел уже почти весь январь, а я не выбрала времени записать ничего. Жаль, всегда в самое горячее время больше всего фактов, заслуживающих быть незабытыми.
20 февраля. Жаль, но и по сей день нет времени, буквально ни минутки! Единственное, что заставило меня писать, вопреки всему, это каждодневные, хотя и короткие письма маме с Люсёнкой.
2 марта. Работаю сутки. Получила командировку по распоряжению Власова и майора Спичака — на доклад о Международном женском дне. Конечно, по дороге зашла домой: пока все в порядке, но кругом лед. Лед хрустит под ногами, блестит на окнах, он застыл в чернильницах и кружках. Свет солнечный, весенний врывается через распахнувшиеся створки ставней в детской и через незаколоченное окно в столовой. Лекция о женском дне была прочитана не блестяще.
3 марта. После дежурства сразу пошла мыться в душ, а оттуда в библиотеку — заниматься к докладу. В 16 часов доклад на собрании агитаторов. Всего говорила 7 минут. Сейчас собираюсь немного поспать. А штопать когда? Уж и не придумаю: все время занято!
5 марта. Провела занятие с больными палаты 64.
6 марта. Занимаюсь с больными, а вечером по приказу № 05 занималась с санитарками отделения. Встретила совершенно случайно во 2-м с<ортировочном> о<тделении> мужа Кики (Люсетиной подруги Геры сестра Кика) Солю Шульмана. Писем от мамы давно уж нет.
2 апреля. Постараюсь писать чаще! Новый 1943 год встретил меня (или я его) работающей в операционной. В 24 часа в кинозале слушали речь М. И. Калинина. До 30 марта работала в операционной. Особенно мне по душе плановые переливания крови (в день я их делала до 15—16… одна). В 6-м отделении проводила постоянную работу с больными в палатах 64 и 62: читала им газеты, рассказы. Больные ко мне привыкли, задавали вопросы. Палаты 61 и 62 были «моими» по переливанию крови. Все больные меня там знали, многие заранее просили переливать им кровь: мне часто удавалось быстро и сразу попадать в вену. Хорошие там были больные, помню Гафьятова, Шапардана, Шимского, Попова, Толю Беляева, Аркадия <…>, Володина и многих других. Помню случай, когда Нора Герцберг пришла в эту палату переливать кровь — много очень было переливаний. Много раз она колола Шапардана и… никак не попасть в вену. Это бывает! Она отчаялась, да и на нервы действует его плачущий тон и жалобы. Нора попросила меня перелить кровь. Быстро я вымыла руки и… случайно, наверное, удачно попала в вену. Нора, расстроившись, больше ни одному больному в этой палате кровь не переливала до отъезда основных больных. В этой палате приходилось делать по 6—9 переливаний. Ведущим врачом там была Мария Романовна Лукьянова. В 62-й палате последние дни работала Мария Павловна Трощихина. Рабочие дни проходили быстро, работы было немало. Ночью я часто оставалась добровольно дежурить в шоковой палате: люблю остаться одна — ведь сейчас это так редко бывает! Тихо, ночь. Сидишь, когда уже все назначения врачей выполнены, читаешь или пишешь письма, помечтаешь… И кажется, забудешь всю суровость и холод обстановки… Но удары и грохот там за окном, передающиеся зданию так, что и в нашем подвале заметны его содрогания, содрогания почвы, постоянно напоминают о ней. Редко в свободные дни бывала я в городе, да и выбираясь, неслась с огромной быстротой, спеша успеть все сделать. В общежитии обычно спала после ночного дежурства. Днем бывала в библиотеке или читальне, где занималась одна у весело потрескивающей круг-лой печки. Хорошо, хоть немного напоминает дом. Чудесное мирное время.
Свободные вечера нередко я проводила на 2-м сортировочном отделении, где сражалась в шахматы с доктором Ганопольским Моисеем Ефимовичем или с Алексеем Яковлевичем Губанцевым.
Политзанятия на 9-м отделении проводила и провожу систематически: один раз в 10 дней. Нередко за капитана Томилова проводила по утрам политинформации для персонала. А 30 марта пришлось провести и политзанятие с сестрами (вообще-то не совсем удобно заниматься, спрашивать, называть людей, с которыми ежедневно работаешь, сталкиваешься во всех мелочах и деталях работы).
8 апреля. В 16 часов получила разрешение дежурного врача Грязевой на 2 часа пойти в библиотеку составить конспект для проведения завтра политзанятий на 9-м и 1-м отделениях. По пути в библиотеку на ж/д путях я встретила медсестер Скорину и Майвус, любующихся чудесным, ярким, солнечным днем. Ясные и резкие звуки разрывов неприятно звучали, напоминая о многом… о самой реальной действительности. Скорина спокойно смотрела в сторону взрывов и старалась определить их расстояние. Мы тоже посмотрели в ту сторону и увидели… на фоне нежно-голубого неба вдруг появляющееся белое облачко казалось бы, такое безобидное, нежно-белое, пушистое… белого цвета облачко… а каким оглушительным звуком оно сопровождается! Не говоря уже о тех многих несчастьях и жертвах, которые оно неизбежно влечет за своим появлением. Мы стояли и говорили, говорили о различной реакции людей на обстрелы. Майвус говорила о своих братьях, о слепой судьбе, о неизвестности будущего. Я восхищалась погодой, весенним ярким солнечным светом и возмущалась этим противоречием — истребительным действием орудий, техники, изобретенных человеком против человека же. Какое это зверство! Жить, мыслить, изобретать и… для чего? Чтобы искуснее убивать людей, чтобы уничтожить их больше и больше… да что там! Навстречу из библиотеки шла Людмила Давыдовна Ястребенецкая. Я спросила ее, есть ли кто-нибудь в библиотеке. Оказалось — нет. Она обещала вернуться обратно через полчаса: лишь покормит мужа. Мы постояли еще немного. Потом я пошла в общежитие, там села и в ожидании открытия библиотеки вязала кофточку. Зашла медсестра Михайлова, поговорили (она зашла за хорошей книжкой). Наташу попросили сбегать за кипятком. Она принесла, но не успели мы попить, как начался обстрел. Свист снарядов сопровождался громовыми раскатами. Здание каменное, «вечное», колебалось, как соломенная палатка. Надюша Здорова лежала в постели, она пыталась спокойно пить кипяток… Я села к ней на постель: вместе лучше. Вместе считали взрывы, удары — я насчитала 39… на 40-м кровать закачалась и стекла все вылетели со звоном. Я нахлобучила шапку. Надя вскочила с постели. Быстро оделась. В дыры разбитых окон врывались клубы кирпичной пыли, окрашиваемые яркими солнечными лучами в огненный цвет. Надя говорила что-то о пожаре. Мы оставались некоторое время в состоянии выжидания. Пыль улеглась, свежий холодный воздух с отраженным солнечным светом ворвался в комнату. Впечатление о пожаре оказалось ложным. Комната наша представляла жуткую картину: осколки стекол, пыль, кирпичи — все это кругом, везде, и на постелях, подушках, на тумбочках, и на белоснежных кружевных накидках — везде-везде, даже в самых дальних углах комнаты. Конфорка, закрывавшая недействующую трубу, вдруг вылетела и совершив длинный путь по воздуху, упала на середину белого кружевного покрывала постели! Мы сидели на кроватях в шинелях и шапках. Оглушительные раскаты разрывов заставляли невольно закрывать ухо подушкой. После каждого взрыва слышался шелест и звон стекол (точно заботливый дворник подметает осколки). Это падали и рассыпались осколки. От стекол в рамах осталось лишь воспоминанье. Целыми остались форточки. Это вызвало смех. Надюша глубокомысленно изрекла, что всегда, мол, так — ненужное остается! Насчитала я еще 10 ударов. Сильный, оглушающий грохот после захватывающего дух свиста — не описать здесь никак! Наконец, чтобы хоть как-то не реагировать на все это, я полулежа на постели продолжила вязать жакет (связала 2-й ряд). Сколько проклятий мы посылали с каждым новым ударом. Что за бессмыслица эта война! Ну неужели нет иного выхода? Нет места на земле для мирной жизни? Что за зверские наклонности человеческой натуры? Истребление! Кажется, и так достаточно много несчастий и несчастных…
Наконец все немного утихло. Радио, которое со значительным опозданием сообщало об обстреле, теперь совсем замолчало. Я взяла метлу, начала подметать. Надюша тоже стала очищать от осколков подоконник. К 17:55 мы уже сделали комнату внешне приличной. Разруха теперь выражалась разбитыми дырами окон, которые беспрепятственно пропускали ласковый свет весеннего солнца и чистый, прохладный воздух! Взгляд в окно… и вы видите разрушенную стену здания, покалеченные окна, вылетевшие совсем рамы. Перед самым окном у операционной — большая воронка. Весь двор усеян кирпичами, осколками. Начальник госпиталя З. С. Шварц стоит в подъезде главного здания и окрикивает всех проходящих. Ребята-шоферы храбро расхаживают по двору. На приказ начальника идти скорее, а не бродить они отвечают, что им что-то еще надо исправить. Это удальство, желание быть «храбрым» частенько выливалось наружу! Начальник им кричит, что исправить можно будет и потом, а вот таких ребят-то не скоро сделаешь! Через двор перебегают редкие смельчаки. Одной из первых перебежала Люба Осадчая. Вот пробежала Наташа, она все где-то бегала. Рассказала, что тяжело ранена начальник 9-го отделения Доброхотова, кажется, оторвало ногу. Это была очень скромная, маленького роста заботливый врач I-го ранга. Она давно уже работала начальником отделения. Надюша даже вспомнила, что она была старой девой. Видевшие говорили, что она выбежала из парадного, направляясь на отделение. У угла 8-го отделения, вероятно, осколком она была смертельно ранена. В минуту, когда снаряды падали несколько реже, я перебежала через двор, сдала шинель в гардероб, получила халат и… загнали меня, буквально не дав и шагу сделать в сторону отделения, — в бомбоубежище, где уже были все сестры и раненые. И вот сижу среди стоящих на полу носилок, при свете фонаря царапаю эти несложные строки. Я чувствую, что не могу пером передать всего, что переживаем. Даже того, что нас окружает. Фонарь «летучая мышь» стоит рядом со мной на скамейке, чуть дальше торчат сапоги спящего на скамейке ходячего больного. В уголке, тесно прижавшись друг к другу, сидят врачи и сестра Французова. Здесь и военврач Губанцев Алексей Яковлевич, и военврач Кашкаров, и военврач Грязева, и многие другие. Все тяжело переживают каждый удар, приглушенно доносящийся сюда. Все новые и новые вести доходят сверху. Уже 20 часов, а никто не собирается ужинать. В 21 час я пошла ужинать: все как-будто утихло. Добежали до столовой бегом. Минут 10 стояли в очереди… начали с Наташей Тумаревой обратный путь под обстрелом, с передышкой в подъезде комсоставской столовой. Вид доктора Сокольского, шагающего смело с котелками, воодушевил нас на риск сделать еще пробежку до дома. В общежитие влетела я под оглушительный грохот обстрела! В комнате — свет электрический, это Надюша, умница, очень ловко занавесила рамы, выбитые начисто, одеялами. Холодно. Ровный, хотя и слабый свет электролампочки действует успокаивающе. Надя смело раздевается, нахлобучивает на <…> одевается во все теплое и ложится в постель. Некоторые девушки следуют ее примеру. Вновь начинается сумасшедший обстрел. Не успеваешь отличить звука снаряда от шрапнели. Опять сидим в комнате, машинально пригибаясь при взрывах к подушке. Опять летят проклятия по адресу посылающих эти снаряды, изобретающих и многих прочих. С огромной быстротой влетела в комнату Тася Бодрецова: она рискнула сходить поужинать, а теперь сама была не рада. С ужасом стояла она в дальнем углу комнаты, умоляя меня побежать с ней через двор в бомбоубежище. Обстрел сильный. Стены и пол качаются, как картонные. Я не решаюсь расстаться с постелью и подушкой. Тася раз 8 выбегала за дверь в зияющую темноту ночи, но еще быстрее влетала обратно под грохот и свист разрыва снарядов и вновь забивалась в дальний угол комнаты, с ужасом выглядывая оттуда. Так продолжалось все это довольно долго. Наконец я решила идти на отделение: ведь я работаю сегодня сутки! Опять наша перебежка из двух этапов; с отдыхом в арке входа в старое общежитие. Быстро я промчалась через двор, Тася за мной. Она все просила меня и других не смеяться над ней, она говорила, что не может побороть страх, что ей хочется жить и пр., да никто и не думает смеяться над нею, ясно, что не любые нервы могут все это перенести так, как Наденька Здорова. Здесь нас сразу загнали в бомбо-убежище, где в хаотичном беспорядке перемещались больные и здоровые. В первых комнатах очень душно, толкучка, накурено, зато в последней — прохладно и народу никого. Я шинель не сняла, сверху лишь халат надела. Так бродили, записывали, принимали новых больных с машин. Отправляли старых.
В двенадцатом часу я забралась наверх, на нары, где уже спало много народу. Часа два я подремала. И вот сейчас сижу дежурной среди мирно храпящего населения бомбоубежища. Картина весьма разнообразная. Нары сплошь заняты человеческими телами: кто в шинели, кто в платке, а кто и… с подушкой и оде-ялом. Доктор Эйдлин неразлучен с каской (и мне все советует, агитирует). Храпят некоторые даже со свистом. На верхних полках устроились сестры, санитары, и даже политрук Замысловский (страшно ему подняться к себе). Нижний ряд — стоят носилки, на которых с подушкой и одеялом лежат пришедшие «гости», как то: военврач Ильинский из эвакобюро, инженер Лось и другие. На носилках же спит единственный не уехавший еще раненый — одиннадцатилетний мальчуган. В соседних «комнатах» врачи, сестры, санитарки спят прямо на столах, скамейках…
Уже 4 часа утра — 9 апреля 1943 года. Подходит май!! Люсёнка. Увижу ли я вас?
10 апреля. Вот и прошел день 9 апреля. До обеда я спала, потом собрание в общежитии в темноте, с выбитыми целиком рамами, затянутыми одеялами. Я сидела в постели и вязала. Счастье, что исправили радио. Музыка, даже под грохот обстрела и звон падающих стекол, действует успокаивающе: она напоминает о местном характере этих ужасов, о том, что люди живут, отдыхают и упорно работают.
Давно от мамы и Люси нет писем.
13 апреля. Вчера весь вечер до двух часов ночи просидела в убежище, в приемном покое. Это опять прежние кошмары — пятичасовая тревога, вой, грохот, гул… да еще доктор Эйдлин стоит, рассуждает: бомбы это или снаряды? Если первое, то лучше на улицу бежать, а если второе, то — здесь сидеть. Сестры собрались. Тоже обсуждают, что лучше: сразу умереть или быть раненой? Смотря куда ранит! И прочее. Зло даже берет. Ну к чему эти разговоры? Вот доктор Доброхотова В. Н. — думала не думала, а погибла же, перебегая через двор (осколком оторвало ногу и руку). Уж лучше заранее и не думать обо всем подобном.
Я написала письма Давиду Нудельману, Ляле. Вчера утром провела политзанятие на 9-м отделении. После суточного сумасшедшего дежурства в кошмарном холоде, да и они все тоже устали. В общем, плохо все получилось.
Наконец в общежитии теперь немного теплее. Иллюзия дачной обстановки с занавешенными одеялами дырами окон и адским холодом, от которого не спасали ни масса одеял, ни шинели, ничто, — окончилась. Стало хоть сравнительно тепло и светло. Узкие полоски-щели, оставленные незабитыми фанерой, пропускают утром солнечные прямые, а под вечер — отраженные, но достаточно яркие лучи. Ночь я почти не спала: пришла в 2 часа. Снова началась тревога… до 5 часов утра. И никакие махинации с запрятыванием головы в подушки не скрадывали ощущение грохота, оглушающего грохота. И колеблющиеся стены, и пол с койкой не действовали усыпляюще. С 5 до 7 часов я немного поспала, но вновь разбудили сирены тревоги. Сейчас очень хочется спать: уже 14 часов. Сижу, написала письма, немного занималась электроприводом. Но… плохо укладывается в голове. От бессонной ночи голова трещит, да и накануне я спала лишь 3 часа после 24-часового дежурства.
Солнце яркое-яркое. Не хочется верить в войну. Но… от шума моторов, грохота зениток, вздрагивания почвы никуда не уйти! Хочется рисовать! Опять гудят! Нет, все равно хорошо жить на белом свете! И еще больше хочется жить, жить долго и полезно… Неужели? Нет, я должна еще дожить до мирного времени, защитить диплом, увидеть маму и всех-всех.
16 апреля. Прошло 14, 15, 16-е, а мне нет ни одного письма. Когда же наконец?
Сижу в приемном покое. Сейчас уже 19 часов. С 16 часов начался обстрел, и я, конечно, проснулась. Здесь, в убежище, собралось немало народу. Я занимаюсь понемногу электрооборудованием. Надо написать письмо в Ташкент и… никак не настроиться… а наводить тоску не хочется!
Свист и грохот не очень часты, но достаточно громкие, очевидно, разрывы близко! Чем больше задумываюсь над тем, что будет, тем яснее становится, что надо заниматься, заниматься и заниматься — скорее… Угроза внезапного конца! Она, несомненно, остается постоянно, но ни в коей мере не оправдывает бездеятельности.
18 апреля. Была дома. Дождливо, мрачно. Вчера получила письмо от Пани: пишет, что ее письма к бабушке вернулись с ответом, что она… эвакуирована в Ярославль?! Я страшно волновалась. Неужели? Но ведь ей не доехать: шутка сказать — 83 года, да еще больная! В больнице хроников тьма народу у справочного бюро, приемный день. Я прошла без пропуска, предъявив военную командировку. Бабусю застала в постели бледную. Мне бесконечно тоскливо, но я ничего кроме кусочка хлеба (300 г) и 15 рублей денег не могла ей принести. Дорогая моя старушка, будем ли мы вместе жить в мирное время? Расстроилась я очень тем, что бабуся плоха: выглядит плохо и бок у нее болит очень, и тем, что она мерзнет, когда есть масса собственных теплых вещей (они маринуются в дезинфекции). Прошла я к сестре-хозяйке — это единственный начальник на отделении. Застала ее раздающей обед. Злая, как сто чертей! Сама черная, неприятная. Она кричала мне что-то, что вещи выдаются лишь выписыва-ющимся и т. п. Где уж там… Ясно: так бабушка перемерзнет и… сразу на тот свет выпишется. Пошла я к директору. Воскресенье. Ни директора, ни главврача нет. Предложили мне написать на их имя просьбу, что я и сделала.
Из больницы поехала опять к дому. Зашла к Лер Ксении Петровне. Она, как всегда, гостеприимна: усадила меня, заставила выпить чашку какао с горячим блином (это сейчас-то! В войну!). Она просит дать ей наш керогаз. Дома у нее хоть и беспорядок, но уютно, чувствуется, что здесь живут. Ясно-ясно представила нашу уютную квартирку, когда она была обитаема. Стало невыносимо грустно, тоскливо. Домой пришли с Ксенией Петровной. Отдала керогаз, чем ее очень обрадовала. Да, холод — это ужасный бич. На обратном пути, разговаривая с Ксенией Петровной, еще и еще раз, до боли ярко вспомнила мирную жизнь, домашний уют… невольно все вспомнилось. Весь день волнений и переживаний и дома и в больнице у бабуси сказался в том, что я, не удержавшись, расплакалась. Вечер. Тревоги. Но ни грохота, ни раскатов я не слышала, крепко заснув. Проснулась в 4 часа утра: лежу одетая, в гимнастерке и юбке. Вспомнила: засыпала под жуткий грохот и раскаты.
19 апреля. День промчался быстро. Ночь… опять тревоги, грохот. Жуть. Но я разделась и нормально забралась в постель: будь что будет!
20 апреля. День работали на территории, подготавливали ее под огород. Вечер… пишу. Тревог еще не было. Вероятно, опять ночь будем дежурить в бомбоубежище.
21 апреля. Точно: ночь прошла в убежище, хоть было лишь три тревоги. Спала на нарах, дежурили по очереди. Вечером просидела за шахматной доской, наблюдая за игрой Когана и Лося. Около часа ночи я и Иринка Браунштейн фотографировались — это инженер Лось выполнил свое обещание, достал пластинки, посмотрим, что получится.
За время дежурства я очень, невозможно, невероятно замерзла. Маме начала писать письмо. Но, замерзнув, не могла больше держать в руке вставочку. Сейчас сижу на информации: военврач Грязева зачитала передовую «Правды» об обращении польского правительства Сикорского в Общество Красного Креста с просьбой расследовать убийства 10 000 офицеров якобы органами внутренних дел Советского Союза, возглавляемыми комиссарами из евреев.
22 апреля. День работала на свежем воздухе, на солнышке — очищали территорию под огороды. Так и не удалось позаниматься электрооборудованием и ничем из институтских предметов. Не готовилась и к очередному политзанятию. Ночью была лишь одна тревога. Вечер просидела в общежитии. Шура Казарина остроумно рассказывала еврейские анекдоты, одновременно пришивая погоны к своей гимнастерке. Последнее она делала очень тщательно!
Под утро всем снились кошмары!
23 апреля. В 8 часов меня разбудили с приходом летучки. Уже 15 часов — я сижу в палате, полной больных. Отправила Люсете письмо и книги бандеролью, маме — 300 рублей денег. Сегодня пасмурно, день дождливый. Ночь прошла спокойно, без тревог. Первая ночь без тревог! О, я хочу дожить… хоть до 10—15 мая!
24 апреля. Суббота. После суточного дежурства утром пошла на 9-е отделение, где провела политзанятие «О международной обстановке». Плохо на этот раз подготовилась. Присутствовало 20 человек, но выступали мало и неподготовлено. Пришлось пятерым предложить проработать материал и принести конспекты 26 апреля. Ведь при плохой подготовке слушателей приходится повторять уже сказанное по несколько раз мне самой, а для основной части слушателей это драгоценное время, оторванное от отдыха.
Весь день я ждала писем, занималась домашними делами, порола гимнастерку, а после обеда легла спать. Проспала до ужина. Сейчас вечер. Сижу на отделении: здесь светло, а в одной из палат и тепло. Пишу письма: маме, Маинке и другим. Слышна радиопередача — концерт. Как-то моя бабуся? В последнюю нашу встречу она чувствовала себя очень неважно. Бедная моя, милая, дорогая бабуся, как мне бесконечно больно от сознания бессилия помочь ей чем-либо! В отношении вопроса питания и здоровья я, несомненно, по сравнению с теми же днями прошлого года, воскресла. Аппетит у меня вполне здоровый: хлеба явно не хватает, съедаю весь в завтрак, изредка остается на обед и… никогда на ужин. Очень хочется хоть немного масла или жира, ведь целый год, как мы его не видим. Это общая тоска, вернее — желание. Ночь мне опять дежурить на чердаке по тревоге. Даже трудно сейчас представить, что настанет день, когда всех этих эффектов не будет, когда над нами вновь станет мирное небо, небо, не внушающее опасений, небо, которым можно будет совершенно естественно и искренне любоваться. Сейчас так странно: ясное звездное небо с яркой красивой луной внушает отнюдь не чувство восторга и желания любоваться им, а наоборот — народ спешит укрыться в убежище и добровольно желает темных, мглистых вечеров. Причина, конечно, понятна — желание иметь над собой спокойное небо! И все же с точки зрения человеческой, обычных человеческих реакций — это странно. Дорогие мои мамочка и Люсёнка, когда-то
я вас увижу! А как бесконечно мне вас хочется увидеть!! Грустно, но моя работа над дипломом сейчас застыла. Много тому причин — днем напряженная работа в отделении или на огороде, затем ночи дежурства на чердаке, постах по тревоге или сидение в бомбоубежище, а если это рабочее время, то текущая медицинская работа. Сегодня почта мне не принесла ни одного письма.
25 апреля. Утром разбудили меня в 8 часов — пришла летучка. Однако к 10 часам мы были уже свободны. <Меня направили> на лекцию о 1 Мая. Я, конечно, согласилась с превеликим удовольствием: ведь бабушкина больница в тех краях. А воскресенье! Да еще какое!
Вот я в больнице. Мчусь наверх в заветную палату № 5. В уголке за шкафом спит моя старушка. Под легким летним одеялом, сверх которого лежит подуш-ка. Холодно бедной старушке. Болит у бабуси грудь и отнялась нога. Милая моя, дорогая бабуся. Когда же наступит день и я сумею угостить тебя хоть чем-нибудь, кроме кусочка хлеба, соли и ложки сахарного песку? Но бабушка не жалуется, нет, она говорит, что все хорошо, вот лишь холодно, а остальное… «Ведь сейчас война». Милая, бедная моя старушка, она, право же, заслужила большего! Бабуся хранит справку, присланную из Первой конной Буденного дядей Гогой, куда он умчался добровольцем, — для представления в комсод. Дорогая бабуся, если бы все рассуждали, как ты, было бы во много раз меньше несчастных. Не было бы этих глупых, лоснящихся и без солнца физиономий! Не было бы многого плохого, что видишь и… не находишь способов изменить! До слез больно смотреть на бабусю и старушек, ее окружающих! Из больницы я пошагала пешком: очень хотелось еще хоть раз пройти старой, еще школьной дорогой. Вот и школа все та же, но стекла заменены фанерой. Грустно. Вот и Таврический сад, и музей Суворова, еще дымящиеся пылью своих развалин. Шагаю по Кирочной, Восстания, Рылеева. На Маяковского встретила К. П. Лер, но к ней не зашла: торопилась, да и больно мне напоминает жилое помещение домашний уют. Вот я дома. Все та же холодная, сырая, необитаемая квартира. Приходя домой, всегда открываю все форточки. Разобрала книги, нашла старые конспекты — все это мне нужно в госпитале. Из ящика вынула письмо от М. Ф. и счет на квартиру. Чудак М. — опять открытка начинается со слов «Все снова и снова сажусь за письмо». Дома провозилась… и не заметила времени. Обратно я шагала под дождем и до Московского вокзала шла по Жуковского, Знаменской и переулками, чтобы пореже приветствовать встречных. Опоздала на 30 минут, но все кончилось благополучно.
До 20 часов, с 18, сидела на собрании, где, совмещая приятное с необходимым, вязала кофточку.
26 апреля. Чего только не принес этот день. После обеда я получила три письма. Мамино от 2 апреля с вложенным Ал. Борисовны. Герино от 8 апреля и от Н. В. Карташевой, она еще лежит в больнице. Весь обстрел сидела в бомбоубежище: по приказу начальника госпиталя. Зато с окончанием обстрела… и началась работа! Приезжали машина за машиной, привозили свежих раненых. Я пошла в операционную, где проработала два часа. Никогда не забуду фамилии Иванов Г. М. 1908 года рождения. Он был кошмарно поранен весь осколками снаряда, оторвана одна стопа, буквально испотрошена другая. Я ему давала наркоз. Больной сохранил полное сознание, он даже говорил о большом своем желании побывать в мае на рождении дочери! Перед наркозом он ответил на обычный вопрос: у него есть вставные зубы. Я дала ему всего 20 г хлороформа и 40 г эфира. Операция сложная: работали два врача и профессор Левин, оперировал левое бедро. За минуту до него, здесь же, Марией Романовной Лукьяновой была произведена ампутация голени, внезапно открывшееся ранение коленного сустава решило исход дела. Сейчас Мария Романовна делала рассечение ран правой голени и бедра. Я уже прекратила давать наркоз: пульс, и в начале операции слабенький, начал еще слабеть. Сделали укол камфоры. Едва удалось найти свободную сестру для срочного переливания крови. Наконец пришла ст. сестра Татьяна Герасимовна Медведская. Пока она искала маску, пока готовилась, прошло немало ценных минут. Долго она не могла попасть в вену. Мария Романовна, бросив все, поспешила ей на помощь: сделала «секцию» на кисти. Но… нет канюли тонкой, нужной. Иглой, конечно, лишь прокололи вену. «Секцию» — выше. Опять неудача. Переливали у самого плечевого сустава. Переливали кровь, строфант, кофеин внутривенно, в общем… все, что можно. Я захватила язык языкодержателем. Военврач Кашкаров начал делать искусственное дыхание. Редкие вздохи больного давали надежду на возвращение жизни. Пришел начальник госпиталя Шварц, Бялик, Шадрина, профессор. Я побежала еще за противошоковой жидкостью, но… решили, что бесполезно уже. Шварц констатировал расширенные зрачки, отсутствие реакции, Кашкаров — полную глухоту при выслушивании биений сердца. До слез больно. Я стою у еще теплого трупа… не могу, не хочу верить, что он мертв. Отошла к другому столу в операционной. Рита переливает кровь. Невольно начался разговор об ужасах, зверствах, жестокости подобного. Ведь за час до того это были жизнерадостные, здоровые люди, проходившие обучение в резерве комсостава. У всех есть родные, которые их ждут, любят… И вдруг такая нелепая смерть. Снаряд разорвался в первом этаже. Все были на занятиях. В аудиториях. Мне показалось, что он еще дышит. Рите — тоже. Подбегаю: зрачки сузились. Бегу за врачом. Снова собралось много народу. Шварц, увидя суженные зрачки, с воодушевлением начал вместе со Ст. Ефимовичем Кашкаровым делать искусственное дыхание. Притащили кислород. Долго еще стояли и пытались вдохнуть жизнь в остывшее тело.
Я подошла дать наркоз одному казаху. Он из Алма-Атинской области. Трудно засыпал, но ампутацию и рассечение остальных ран перенес. Я его оставила с неплохим пульсом: он уже проснулся. Я шагала на ужин, не замечая опустошенности, безлюдности двора. Лишь надпись о том, что ужин переносится на 21—22 часа в связи с концертом Ленэстрады, заставила меня остановиться у двери и повернуть обратно.
Тяжело, невозможно тяжело. Думая больше и глубже, можно, наверное, сойти с ума: ведь этим жестокостям и зверствам нет названия!!
Зашла в кинозал. Прослушала весь концерт. Немного рассеялось это ужасное, давящее настроение. Но… мысль о концерте здесь, наверху, и страданиях, операциях людей внизу казалась дикой, хотя… ведь живым надо жить.
27 апреля. Ночью привезли еще машину несчастных пострадавших, оттуда же. Какое жуткое зверство, эти обстрелы, бомбежки! Убийство, не оправдываемое ничем. Как долго это может продолжаться? Они, варвары, должны на себе испытать все эти ужасы и несчастья, приносимые сейчас людям. Да и того мало: они заслужили всего этого в квадрате! Ведь зверства, совершаемые ежедневно, ежечасно — непоправимы, человеческие жизни — невозвратимы. О как жутко! До чего могут дойти люди!
30 апреля. Дежурила 20-го сутки. Утром мылась в душе. Погода холодная. Знобко. Нет такого места в госпитале, где можно было бы согреться. Дежурила день, ночь, утро 30 апреля, опоздав на завтрак, осталась без завтрака. Легла спать. После обеда я присутствовала в 9-м отд. на комсомольском собрании. А по окончании его провела политбеседу о 1 Мая. На комсомольском собрании девушки выступали, обещая впредь честно готовиться к занятиям, иметь конспекты, читать материал. В газете и боевом листке нашла несколько грамматических ошибок: договорились, что впредь газету будут мне показывать до того, как вывесят. Под вечер приехали девушки с городов и лесозаготовок — загорелые, обветренные, но веселые. Правда, их опечалили, что никого не отпустят в город, а каждой так хотелось повидаться с родными, знакомыми. Вечером, перед ужином, смотрели фильм «Девушка спешит на свидание», давно уже не смеялась так от души. И потом, уже после ужина, долго вспоминались отдельные комичные сценки… и в нашем полутемном общежитии раздавались взрывы смеха. Вечером до 23 часов были танцы, но я не пошла. Забралась в постель, согрелась и под музыку песен по радио заснула тяжелым, полным кошмаров сном. Несколько раз просыпалась ночью. Как-то встречают Первомай мои дорогие мамочка и Люсёнка? Как-то переживает эти дни моя милая дорогая бабуся? Удастся ли тебе еще увидеть хорошие дни?
1 мая. Суббота. Утро. Серое, мрачное небо. Сыро и мрачно. Рядом с огромными лужами лежит пелена свежевыпавшего снега. Вечер и утро прошли сравнительно спокойно: грохот обстрела доносился лишь издалека. Что-то у нас дома? И не дозвониться никак даже к Ксении Петровне Лер. Меня пугает картина вылетевших рам, стекол, а то, что снаряд попадет в дом, кажется нереальным. Уж очень хочется, чтобы этого не случилось! Скорей, скорей бы прошли майские дни и числа. 3 мая можно было бы выбраться в город.
А мой диплом? Подумаешь, и тоска наступает: уж очень медленно движутся мои дела. Неужели еще долго я буду младшей медсестрой? Вообще, плохого в этом ничего нет, но зачем быть здесь, когда столько лет потрачено на учебу и можно на иной работе приносить, быть может, во много раз большую пользу? Уходят месяцы и годы жизни. Много видишь несправедливого и неправильного, но препятствий, подводных камней для их устранения так много оказывается, что легче разбиться, чем исправить то, что причиняет ненужную боль.
Сижу в палате. Светло, но холодно. Разговаривая с Серафимой Вас. Чичериной (тоже наша сестра, опытный педагог), вспоминаем майские дни в прошедшие года.
Да…1941 год. Помню, тоже была плохая погода, сыро, шел снежок, мокрые хлопья которого приятно падали на разгоряченные лица.
Как обычно, мы собрались на демонстрацию в студгородке нашего института. Весело, хорошо. Дома ждал празднично накрытый стол, цветы. Тепло, уютно. Нет, даже не верится сейчас, что это еще когда-нибудь будет возможно. Папа, мама, Люсёнка, я, наши подруги и товарищи, мамины и папины знакомые и приятели — всей веселой компанией чудесно проводили, встречали наступающее лето. В 1941 году этот период был горячим в жизни студентов 4 курса, мы сдавали сессию. А 15 мая я уже уехала на практику в Москву на завод САМ. Да, сон, да и только! Неужели все это было? Мы действительно жили? Утром сегодня праздник почувствовался по веселым передачам, транслируемым радиоузлом. В столовой на завтрак нам выдали порцию перловой каши и баклажанную икру, в которую почему-то попали кусочки картошки, с кусочком кеты. Вкусно, конечно: уж очень давно мы не видели ничего похожего, хотя… в мирное время, дома, мы с Люсёнкой всегда капризничали, т. к. не любили баклажанную икру. Сейчас ее почти не распробовали. Получили обычную дневную порцию черного хлеба = 600 г, иногда бывает 650 г, но никогда полагающиеся 700 г. Продавала по 10 руб. за 100 г какао или за 600 г хлеба одна из санитарок. Я, не имея денег, ибо все высылаю маме, взяла 200 г (уж очень хочется), и вот надо отдать две порции хлеба — за сегодня и за завтра.
Холодно, я очень замерзла.
2 мая. Весь день и ночь дежурила на отделении. Успела написать маме письмо. Меня мучает вопрос: что дома?
Здесь? Все по-прежнему. Дни стоят очень холодные — зима! Девушки шутя декламируют: «Люблю зиму в начале мая!»
Грохот, свист, цоканье осколков… все то же и так же. Жизнь упорно борется со смертью, все разрушенное упорно восстанавливается. Нет на свете такой силы, которая могла бы принести всему смерть — нет! Как бы ни изощрялся враг, посылая снаряды, бомбы в наши здания, школы, больницы, в трамваи, везущие мирных праздничных, хотя и не очень сытых людей, все равно человек будет жить, трудиться, упорно залечивать раны и разрушения. Русские люди упорны, они безмерно любят Родину, свою землю, свой народ, свой город! Умирая, они посылают проклятья врагу. Мы верим, что все несчастья, муки и смерть мирных людей — женщин, детей, стариков — не останутся неотомщенными.
Сколько горя пережито и переживается… не расскажешь словами. Для меня и родных это страшная смерть отца, тети Нюры (маминой сестры) и ее мужа дяди Шуры, товарищей по институту, соседей… это мучения и ужасы, пережитые нашими родными, нами… это то, от чего седеют волосы у молодых… это то, что заставляет мою бабушку ночью, в больнице хроников, просыпаться, сползать с койки в освещенной заревом пожарища палате и бежать куда глаза глядят… это наши разрушенные жилища, это кирпичи и осколки, летящие вокруг.
Для других — это то же самое: гибель, муки, смерть родных, дорогих, близких людей, детей… разрушенные, сгоревшие жилища. Вот санитарка моей палаты тетя Аня — так ее все называют (Варбашева). За одну лишь зиму 1941—42 гг. потеряла пятерых детей, погибших от осколков и голода, а один, шестой, сын погиб в боях за Ростов!
Вот лишь за эти пару дней сколько разрушенных госпиталей! А жертв! О, от таких жестокостей камни способны зашевелиться, обливаясь кровью, не только человеческое сердце!
Спешу работать: новые жертвы, новые зверства… когда же конец?
2 часа ночи. Пишу в бомбоубежище: сюда мы по тревоге сами начали перетаскивать больных, потом уже пришли помогать санитары. Здесь довольно «уютно», и некоторые, особенно с расстроенной нервной системой, добровольно меняют свою теплую постель в общежитии на второй этаж деревянных нар, на сон в шинелях, сапогах, в полном обмундировании. Привлекает сюда и относительная тишина. Здесь скрадываются, сглаживаются внешние звуки. Сижу, караулю больных — сегодня я дежурю сутки, завтра, после 12 часов отдыха, снова дежурю сутки и т. д.
Горит хоть крошечная, но электрическая лампочка! От каменного пола леденеют ноги, хотя и в сапогах и одеты еще шерстяные носки. Поверх халата накинуто зимнее пальто, стало сносно. Остается еще для законченности «зимнего» одеяния натянуть теплые перчатки и меховую шапку. Да, в пальто теплее, а в шинели замерзнешь! Да и вообще я что-то уж слишком реагирую на холод: у меня часто отнимаются первые фаланги пальцев рук… почему? — никто пока не нашел ответа. Или вот я не снимаю подаренной мамой меховой безрукавки и даже в ней мне часто бывает холодно! А ведь есть девушки — ходят в одной гимнастерке.
Ночь. Скорее бы утро. Рассветает теперь рано, часов в 5, хотя дневному свету вход запрещен в этот «гроб», а этот полумрак, быть может, и приятен, но в другой обстановке и на иной срок. Вылезая отсюда, невольно зажмуриваешь глаза, как бы резко обжигаемые ярким светом. Да, мало мы умели ценить то, что имели: вот даже обычный дневной свет, я не говорю — солнце! — свежий воздух доставляют нам удовольствие, больше — радость!
6 мая. День красивый, солнечный. После суточного дежурства я спала до самого обеда. После обеда сидела на солнышке — написала письма Люсете и Ирине Андреевне. Близкие разрывы снарядов. Обстрел. Я в палате кончила составлять конспект очередного политзанятия. Вечер. Только забралась в постель, согрелась — читала «Пулковский меридиан» вслух, — как ровно в 23 часа загудели сирена. Тревога. Пришлось вылезать из-под одеяла, идти дежурить на пост. Ночь всю дежурили под крышей на чердаке. Помню, мы с Ириной стоим на последней ступеньке лестницы. Грохают совсем рядом. Дрожат стены, мы видим блестящие просветы слуховых окон. Но вот одно закрылось темной ночью, второе. Нам показалось, что кто-то ходит. Крепко взявшись за руки, мы стояли, почти не дыша. Внизу открылась дверь, вошел М. Е. Ганопольский — у него ручной электрический фонарик. Иринка, окончательно испугавшись, стрелой слетела вниз по лестнице. Вот они обратно поднимаются, освещая дорогу фонариком. М. Е. прошел по чердаку, осветил нам все уголки. Кстати, мы четко увидели, где стоят лопаты, бочки с водой, песок. Ирина стояла в дверях чердака и лишь издали наблюдала. Все спустились вниз. Там, в коридоре, — темно. Вышли на улицу. Яркое звездное небо. Гул, грохот, цоканье осколков. Яркие полосы — их больше 20 — перерезают небо в разных направлениях, перекрещиваясь и переплетаясь в самых причудливых рисунках — это лучи прожекторов. Ирина ушла спать до 1 часа ночи. Около 12 ушел и Моисей Ефимович. Одна я хожу по серым, белеющим в свете белой майской ночи камням. Мимо проскользнуло несколько парочек: сейчас это не кажется обычным. Грохот, свист, разрывы, почти каждый из них сопровождается смертью, несчастьем.
В периоды, когда грохот стрельбы и обстрела меньше и глуше, я выхожу из-под крыши и вижу далеко за силуэтами зданий вдруг вспыхивают, как зарницы, отблески стрельбы. Или… это ракеты? Ярко-ярко освещается небо этим неестественного происхождения сиянием. А слева поднимается черная туча густого дыма. Что это, пожар? Не прекращаясь, лишь усиливаясь или ослабевая, слышится гудение, как полет гигантского шмеля. Что это — гудит мотор самолета или ближайшая электростанция? Вот послышался гудок паровоза, робкий и приглушенный. Громыхание состава, скрип колес и грохот останавлива-ющихся вагонов. Что это? Пришла летучка? Я пошла на отделение. На часах 0.45. В диспетчерской сидят три девушки, дежурят. Тося-толстушка пошла со мной в эвакобюро узнать, пришла ли летучка. Там не знают. Пошли вдвоем к рампе. Хорошо, ночь светлая, воздух теплый. Не хочется верить, что война, что люди в каждый час, может быть, минуту, гибнут, оставляя несчастными жен, матерей, детей, сестер. Хотя трудно и представить, что вдруг наступит мирное время. Вот так и проходят дни. Летучки на рампе не оказалось. Ну до чего же хороша ночь! Ни рассказать, ни описать. Долго еще я ходила. Приезжали машины. Почти беззвучно подъезжали, выгружали раненых и уезжали. Воздух теплый-теплый. Периодически, как налетающий шквал, начиналась вдруг стрельба, вокруг грохот, опять стук и цоканье осколков.
9 мая. День прошел, но тянулся невероятно долго. Писем от мамы нет. Одна коротенькая открытка от бабуси: просит купить ей чаю. Милая, бедная старушка.
Вечером часть девочек ушла спать. Нас осталось дежурить трое. В двена-дцатом часу завыли сирены и загрохотали зенитки. Опять обстрел: грохот, гул, здание вздрагивает, и находящиеся в нем испытывают состояние человека, под которым раскачивается почва. Мы схватили носилки с больными и начали сами таскать их в бомбоубежище. Тяжело, но впопыхах никому это не приходит в голову! Быстро всех перенесли. Сейчас сидим здесь, а зенитки грохочут, слышны разрывы. Стены нашего ненадежного убежища колеблются и дрожат, как картонные!
10, 11, 12 мая. Прошли однообразно, монотонно. Сутки работы сменяются отдыхом, беспрестанно прерываемым обстрелами района и тревогами, по которым выходим на посты. Мой пост — чердак маленького каменного домишка. В хорошую солнечную погоду я вылезаю на крышу, где и сижу у слухового окна, загорая и читая что-либо вроде «Краткого курса истории ВКП(б)». Два последних дня нет ни единого письма. Тоска.
13 мая. Проснулась в 6.30 с началом обстрела района, о чем и было возвещено по радио. Было сравнительно тихо. Разрывы и грохот доносились издалека, смягченные и приглушенные. В 7 часов завыли сирены, прибавилась еще и тревога ко все более приближающимся разрывам. С великой неохотой пришлось вылезать из-под одеяла, собираясь вновь, после неоднократного дежурства вчера и ночью, встать на пост. Утро, мягкий солнечный свет приятно озаряет нежную зелень деревьев. Эти деревья, еще большей частью совсем черные, с тонкими темными силуэтами ветвей, вдруг 10 мая покрылись нежным пушком свежей зелени. Сейчас, в свете утренних солнечных лучей, они приятно ласкают взгляд нежностью зелени, еще распускающейся и напоминающей редчайшую по красоте ткань! Хорошо! Стою на чердаке. Вокруг балки, песок, вода в ваннах, приготовленные лопаты и грабли — все это для тушения зажигательных бомб. В окно же открывается чудесный вид. Одни эти деревья, покрывающиеся на глазах зеленым одеянием, говорят об упорстве жизни, о ее величии. В зелени маскируются плиты, памятники, беседки кладбища — эти холодные и мрачные свидетели последнего образа человека в его материальном бытии.
Причудливое переплетение холодных каменных глыб с нежной зеленью лишь распускающейся листвы, смертоносные разрывы снарядов и бомб в воздухе, гудение моторов самолетов — все это говорит о единстве противоречий. В такой же мере напоминает возможность смягчения резкости противоречий. Вспоминается мирное время. Кажется, если доживу вновь, то никогда ни я, ни другие люди не будут равнодушны ко многому замечательному из окружающей нас жизни, что раньше не замечалось нами, не ценилось.
Никогда, кажется, не будут больше люди причинять друг другу неприятности, ссориться из-за пустяков.
О, многому, очень многому должна всех научить война!
Подавляющее большинство людей изживут свои пороки, дурные черты, и лишь немногие окончательно опустятся.
Срок моего стояния на посту был бы ровно 8 часов, если бы не был этот день моим рабочим днем по расписанию!
Солнце, тепло. Мягкий ветерок. Бахают зенитки. Гудят моторы.
14 мая. Сутки — предназначены для сна и стояния на посту. Устав после работы, я проспала всю шестичасовую тревогу. Утром, впервые за целый год, нам выдали с хлебом по 20 г масла. Я с удовольствием съела бутерброд, не распробовав и того, что масло заплесневевшее, безвкусное. Долго мучалась из-за адской боли, началась рвота. Я решила больше никогда сразу не кушать ничего, не осмотрев, т. е. не исследовав доброкачественности, хотя бы по внешнему виду. Днем была на собрании. Русский язык — это один из замечательнейших языков. В общем, самый лучший. Он красив, звучен, чрезвычайно образный язык. Как неприятно, даже больно слушать кошмарно коверканные, искажаемые русские слова и фразы. Создается впечатление чего-то неприятно шепелявеще-шипящего, каркающего, режущего слух. Даже изменение ударения в простом русском слове меняет сразу все: планы`, изуцание, тоцно.
Мне невольно вспоминаются те годы, когда мы лето проводили на даче в районе Опочки у села Михайловского, в Дмитровке, Русаках, Пушкинских Горах. Каким странным казалось тогда местное произношение — цай, доцка, тоцка, ботиноцки. Но там была особенность той местности, даже поговорка есть: «От Опоцки три верстоцки».
На собрании сказали пару слов о проверке, которая была мне поручена в роте санитаров: там я беседовала с 8 человеками.
Вечер и ночь были дождливыми, мрачными. Мы были рады. Ночь спали не просыпаясь.
15 мая. С утра мылась в душе. Хорошо. На отделении удалось написать маме письмо. Вот уже два дня, как приходят мамины письма с описанием кошмарной лени Людмилы — бездеятельности и беспросветной глупости: бегает с собаками, забавляясь тем, что те умеют таскать за ней следом в пасти читаемые ею пустые и сейчас совсем ненужные романы. А мама, уставшая за день на работе, да и в выходные, в воскресенья, застает дома развал, ералаш, беспорядок и… бесконечная грубость и пререкания в ответ на справедливые замечания. Ну бессовестная же она девчонка! Она забыла, как в те холодные, темные, голодные дни и ночи 1941—42 гг. мы здесь мечтали. Мечтали о дне, когда над нами снова будет спокойное, мирное небо… Мы обещали друг другу, что если только выживем, никогда не будем ссориться и приносить неприятности. Будем заботиться, помогать друг другу, облегчая труд и улучшая отдых. Мы обещали, что если переживем эти кошмарные дни, то в мирной жизни, вернее в иной обстановке, мы сумеем устроить настоящую хорошую жизнь. Нам казалось, что любую работу мы будем в состоянии и с радостью выполнять. И многое-многое нам казалось тогда таким естественным выводом, что сомневаться в исполнении этих мечтаний было невозможно.
И я верила, что Людмила, уезжая из такой школы, перенеся столько испытаний, оставляя буквально за порогом смерть, — что Людмила обеспечит не только себе, но, конечно, и маме, и тем, с кем придется столкнуться, максимально хорошие условия. А на деле? Нет, мамины письма, вероятно, еще не полны, но и описанного в них достаточно, чтобы у меня волосы поднимались дыбом, чтобы ощущать чувство вроде как после неожиданного удара по голове. Едва я написала письмо, как зашел М. Е. Ганопольский, приглашая сыграть пару партий в шахматы. В ординаторской оказался и доктор Конюхов. Я выиграла все три партии (одну у М. Е. и две у Конюхова), причем партии довольно долго обдумывались при каждом ходе противником. Вообще-то я нередко и проигрываю, но сегодня особенно «злое» настроение.
Вспоминается и письмо Нади Митник. Она знала о смерти Игоря К.? Почему же не написала? А Мульке? Быть может, он был даже свидетелем. Бедный Игорь! У меня о нем остались только самые хорошие воспоминания!! Что-то с его друзьями — Н. Мороз, Александром Жадёновым? О Шурке Мадисоне я немного знала.
Надя пишет, что работает с двоюродным братом Лёвушки Сурина. Что-то с ним? У меня и сейчас, кажется, дома сохранились письма со времен последней летней практики, где Люда Муравьева пишет, рассказывая о всех горестях и неприятностях, связанных с диким характером Лёвки. Я помню эту переписку, связанную с грандиозной ссорой в их группе (всего их было шесть человек на практике в Саратове), ко мне сыпались письма без счета — в Москву Люда писала, жаловалась, вплоть до угроз, взысканий для Лёвки. Лёва писал свои полуиронические письма, многозначащие, как всегда. Муся Клещатова и Арнольд Кролик — письма, беспрестанно осуждающие их. Они оба оставались лишь свидетелями и от души смеялись над потешными сценками этой трагической истории (соль-то которой заключалась в том, что один другую как-то назвал вроде «гуся» в гоголевской ссоре Ив. Ив. с Ив. Ник.) .
16 мая. 5 часов утра. Сижу в бомбоубежище: здесь часть больных. Остальных носили прямо наверх, ибо уже звучала музыка отбоя. Здесь холод жуткий. У меня отнялись три пальца кисти, и я почти не в состоянии писать. Те, кто выходят, охают, жалуются на холод и никакими шубами не могут согреться. Я же в белом халате поверх гимнастерки. Вышла наверх из подвала: светло уж, как днем. Скорее бы 9 часов! Всю ночь продежурить в таком адском холодище! Ведь мы разделились на две части по три человека. Трое из смены ушли спать. Наш черед подошел в 3 часа. Я успела дойти в общежитие, раздеться и забраться под одеяло (предусмотрительно надев шерстяные носки) и чистое, лишь сегодня поменянное белье. Хорошо. Кажется, только бы заснуть, но… прибежала Катюша: надо срочно выходить в отделение, прибыли больные, регистрирую обычно, не теряя ни секунды. Вот загрохотало, и здорово. Доктор Губанцев Алексей Яковлевич спрашивает меня: что это? Я отвечаю — зенитки. Но вот даже здесь, в убежище, мы подпрыгнули вверх вместе со столом и окружающими нас предметами. Да… вот сюда пришли и санитары. И сестры отдыхающей смены: все надеются найти здесь приют и спасение жизни. Начались разговоры, обычные в таких случаях. Почти все закуривают махорку. Влияние войны, фронта сказывается и в том, что женщины и девушки курят так же развязно и с естественным видом затягиваются, как заправские курильщики. Вот стоит Л. Левичева, так она даже ругается и не стесняется матом.
Много есть фактов, вошедших сейчас в жизнь, которые мы порой невольно терпим, но совершенно возмутительных со всех точек зрения.
Весь день до обеда спала в общежитии. После обеда получила письмо от Андреевых и справку о месте жительства Люсеньки Хвастуновой. Немного позанималась электрооборудованием, но… Пришла м/с Кирьянова А. И., передала, что в 17.00 соберется народ на занятия. Ровно в 17 я начала беседу. Присутствовало 24 человека. Вечером было кино «Зори Парижа», но мне что-то очень нездоровилось, и настроение отвратительное. Осталась лежать на постели, даже пошевельнуться, изменить положение казалось невероятно трудным, тяжелым. Что это?
Невольно много думала о судьбе моей дорогой бабуси, о маме с Люсетой. Что-то они делают? Как живут? Нет. Я их непременно еще увижу? Я должна их увидеть!
Вспоминались многие институтские дни, собрания, занятия, забавы, театры. Вспоминались Игорь, Лёва, Шуры — Мадисон и Клюйко, Коля Мороз и Мулька и многие, многие… интересна судьба Мишки Васса, Марка Чирского? Как-то занимаются наши студенты в Ташкенте? Мне очень и очень хочется тоже заниматься.
17 мая. 5 часов 20 минут — проснулась от солидного сотрясения всего помещения. Сбросил. Услышала удаляющийся шум мотора и грохот зениток. Пролежав еще пару минут под теплым одеялом, вынуждена была вскочить и быстро одеться под вой сирены. Пошла умылась, почистила зубы — и лишь тогда вышла на пост. Взяла с собой курс «Эл<ектро>оборудование» Пресса: быть может, удастся почитать на чердаке!
Чудесное солнечное утро. Голубое небо. Яркие солнечные лучи исключительно приятны. Воздух кажется особенно ароматным и необычно свежим. Даже как будто бы пахнет черемухой! Совсем как в мирное довоенное время, щебечут птички. Лишь гудение пикирующих самолетов да грохот зениток способны разрушить иллюзию весеннего утра. Я не поднялась на чердак. Осталась внизу у двери. Закрыв глаза, ощущаешь тепло нежных солнечных лучей. В воображении ярко вставали картины Черного моря, Сухуми. Почему? Ведь не ответить на такой вопрос. Сухуми, яркие, нежные цветы. Мы пришли рано утром после трехдневного пути через Клухорский перевал (всего 130 км) запыленные, усталые, но веселые и бодрые.
Сухуми, цветы, клумбы, чудные, легкие постройки. Синоп, море, песок, чудесное, беспредельное море, зовущее своими прохладными, зеленоватыми волнами, так приятно ласкающими купающихся. Бесконечные просторы песка на берегу. Зонтики, беседки, купальни, ларьки. А ботанический сад? Здесь же, рядом с синопским пляжем! Как интересно мы блуждали в его дебрях, лазали по зарослям кустарников, цепких, как паутина из колючей проволоки. Меня еще тогда без конца проклинали за то, что я завела в эти дебри, а я лишь предложила начать знакомиться с этим чудным садом не с блестящей, его показной стороны, а с дальних, заросших, напоминающих о своеобразии и дикости природы уголков. Помню, как отчаянно мы расцарапали руки, ноги, порвали сарафаны, пробираясь через заросшую кустарником чащу, пока наконец не выбрались на верхушку горы в сказочную аллею кипарисов, с высоты которой открывался чудесный вид на необъятный простор моря, уходящего туда вдаль, где поверхность его сливалась с синевой неба, на крыши домов, лежащих далеко внизу в ослепительном блеске солнца. Хорошо!
А сейчас? Тоже красиво: голубое, нежно-голубое небо, деревья, еще только лишь покрывающиеся зеленым, особенно праздничным нарядом в лучах утреннего солнца, чириканье и щебетание птиц.
Музыка отбоя слышна и сквозь каменные стены зданий! Я вернулась в общежитие около 7 часов. Открыла затемнения окон — солнечные лучи нарядно осветили, хотя и через узкие щели в фанере, комнату. Все спят. Я сажусь к столу, начинаю писать письма. По радио передают последние известия. Затем письма на фронт и с фронта. Сколько трагедий скрыто за строками многих писем…
Сестра передает брату скупыми, короткими фразами о смерти матери, которая успела уехать из Нальчика, но погибла на Кавказе же. Отцу сообщают о занятиях и жизни сына в детском доме… и т. д. А вот молодой парнишка пишет родным, что награжден орденом. Он обещает еще лучше бороться, еще больше и больше учиться.
На моем будильнике, стоящем здесь же, перед глазами, 7 часов 10 минут. Загудели сирены. Вновь я пошагала на пост. Опять стою на солнце. Мимо проходит народ на завтрак: военные в одну столовую, гражданские — в другую. Отстояла я с Тосей и Трусовой — пошла наконец в столовую. Завтрак сегодня: каша из фасоли, а кроме хлеба кусочек масла примерно 15 г. Позавтракала, чаю выпила пару кружек и вновь стою на посту. Хлеб в руках — не то чтобы он очень мешал, но… создает условия реального его уничтожения. И через полчаса, совсем незаметно, я осталась без единого кусочка хлеба… ни на обед, ни на ужин — ничего. Время движется к девяти. Надо идти на работу. Пришлось уйти с поста. Дома, в общежитии, тоже все девочки уже собрались. Пока я постелила постель, причесала Тамару (у нее болит рука), на работу пришла лишь в 9.05. Поднялась во 2-е сортировочное отделение — там, в нашей чудесной перевязочной, поболтала с Марией Андреевной Щербо-Нефедович, взяла вату у Муси Петровой. Снова пришла вниз. День яркий-яркий. Сижу в своей палате № 2, за столом у окна. В 10.45 доносится музыка отбоя. Я пишу письма: маме, Люсеньке Хвастуновой и др. В 10.55 загудели гудки, завыли сирены — тревога! Небо красивое, голубое-голубое. Нежно белеющие пушистые клочки — это остатки облаков, густо покрывавших небо в дождливый день.
Я осталась одна на отделении: все девушки ушли греться на солнышко, на воздух. Мне надо сегодня непременно справиться хоть с половиною курса электрооборудования.
18 мая. Лишь к 11 часам получила командировку на невероятно короткий срок — до 14.00. Что можно успеть сделать? Ровно ничего. О поездке в институт при таких условиях, естественно, нельзя и мыслить!
Я расстроилась, но решила поехать в город. Первым делом в больницу в бабушке. Без больших приключений я получила пропуск. Сдала шинель. В гардеробной выдали мне халатик. Накинув его на плечи и застегнув у ворота, я одним махом очутилась наверху. Длинный коридор 20-го отделения быстро пройден. У палаты № 5 в полукривом зеркале я едва узнала себя, так неожиданно было видеть выбившиеся, растрепавшиеся из-под берета волосы, запыхавшееся и покрасневшее лицо. Страшно было переступить порог этой огромной комнаты, с кроватями старушек, стоящими в три ряда. Вот первая налево койка у стены. На подушке — сморщенное, бледное, как воск, лицо моей дорогой старушки едва выделяется на фоне светленькой косынки, которой повязана голова. Я испугалась, казалось, сердце перестало биться: неужели умерла? Бедная моя старушечка. Нет, она жива, жива! Бабушка очень обрадовалась. Ее лицо болезненно сморщилось, она радовалась и плакала. Милая, бедная, дорогая моя старушка. Она замерзает в казенной холодной кофточке, под одним лишь легким одеялом. А я? Мне не жарко и под двумя одеялами, одно из которых теплее. Бедная, дорогая моя старушка, много, очень много приходится ей переносить трудностей. Долго беседовали мы, много-много мне рассказывала бабуся. Она очень волновалась обо мне. Боялась, что случилось что-нибудь, что я заболела… быть может, ранена. Даже решила, что мое последнее к ней письмо написано чужим почерком. Бедная, моя дорогая бабушка. За что переживает она столько неприятностей? Мне безумно тяжело слушать эти горести дорогой старушки. Расстроившись, я не могла даже сдержать слез, бабуся вспоминала всех: и маму, и Люсёнку, и Хвастуновых, причем обязательно должны дожить до встречи со всеми, увы, уже очень малочисленными родными. Бабуся, смеясь, пообещала жить до 150 лет. Наконец надо уходить. Я взяла квитанции на ее вещи, получить их из камеры и принести ей хоть немного теплого. Пошла я к директору, но разрешения на получение вещей мне он не дал, пообещав, что через пару дней вещи будут выданы больной на руки. Будет ли это так? Бедная моя старушка, чего только ей не приходится переживать? Рассказывала она о ночах, когда просыпалась в залитой огненным заревом палате. Бедная бабушка, она не боялась, нет. Она, как и все вокруг, становилась на колени и начинала молиться. Бабуся думала обо мне. И часто думаю о моей дорогой, сейчас совсем одинокой старенькой бабушке.
Заехала я домой, на Чехова, — все пока на местах, все цело. Двор весь взрыт, разделен на грядки. Под моим окном, около белой сирени, подаренной бабусей, тоже вскопана грядка. Так же было и прошлым летом: тогда Люсета сажала здесь салат, свеклу. Тяжелые, невиданно тяжелые дни. Но мне кажется, что они были чуть лучше. Ведь здесь были мои дорогие, родные и единственные — мама и Люсета. А сейчас? Бабуся, одна бабушка, и то в положении, в котором я не могу почти ничем ей помочь. Как ужасно, тоскливо до невозможности сознавать всего бессилия помочь больному, беспомощному человеку, тьму препятствий, которые не можешь преодолеть! Домик на улице Чехова все такой же маленький и незаметный. Не притягивает он уже прежней магической силой. Все пусто, заброшено, всюду холод, мрак. А так немного нужно, чтобы оживить все — лишь вдохнуть жизнь. Только бы вернулись мои родные мама с Люсетой! Когда, когда же настанет этот счастливейший из часов жизни? Медленно обошла я все три комнаты.
В госпиталь я вернулась в 14.35. На Красной площади встретила Наташу Лучникову: она приезжала к нам в госпиталь, вызывала меня. И вот случайно, но счастливо встретились! Хорошая она девочка. Мне нравится ее решительный, прямой и откровенный характер. Она мечтала о возвращении в свой поезд. Вернулись туда они с радостью. Но вот поезд расформировали. Наташу послали в один из госпиталей, там демобилизовали. Работает она вольнонаемной медсестрой. В свободные от работы сутки спокойно ходит по городу. Ехала она из политотдела ФЭП-50 — только что ее приняли кандидатом в ВКП(б). Приехала в госпиталь я кошмарно усталая. Уснула как убитая. Не слышала ничего. А грохот и шум не утихали вокруг: девушки перевозили барахло в другое общежитие — подвал разбитого здания. Я проспала до ужина. Вечером не стала переезжать: лишь прошла с Надеждой Васильевной Карташевой в это новое общежитие. Ну и тоска же!
19 мая. Вот уже 19 мая, я еще не переехала. Живем на прежнем месте вчетвером: я, Н. В. Карташева, Шура Казарина-Шиц и Хася Песлина.
Сегодня работаю сутки. Утром вызывают в проходную. Чудо! Ведь ко мне никто не приходит. Мчусь сломя голову в халате и косынке. Оказывается, тетя Нюра Белавина (бабушкина сестра, она всю жизнь одна) притащила мне семян свеклы и укропа. Она едва ходит, но решила сама выполнить мою просьбу —
я рассчитывала заехать к ней на Литейный, 40. А семена? Это для крошечного клочка земли, который мы с Н. В. Карташевой хотим засеять здесь, на территории.
Тете Нюре я вынесла порядочный кусок хлеба (450—500 г) и немного табаку (она его сумеет поменять на что-либо нужное). Она была очень рада. Сегодня гадкая, ужасная погода, не перестает идти дождь. Болят ноги, руки. Портится настроение. Когда мне удастся быть в городе? Неужели эта возможность окончить институт не претворится в реальность? Тоска. Мне иногда в голову приходят самые отчаянные решения. Мне думается, что нельзя терять время, надо как-то полезно реализовать полученные в институте технические знания, хоть сколько-нибудь целесообразно использовать мои силы! Неужели… У меня такое состояние, точно вдруг атрофировалась воля, точно живу не я, а одна совершенно незначительная часть меня самой живет в полуслепом состоянии, механически исполняя все необходимое… нет, не хуже, быть может, чем другие, во многом лучше. А воля, огромная воля к самостоятельному, разумному многоплановому труду спрятана где-то глубоко. Ей мешают освободиться тысячи уз. Она вынуждена спать. Лишь советуясь с разумом, строя планы на будущее! На один миг туда глубоко проник луч света — это мелькнувшая возможность окончить институт! Но… это было лишь мгновение! Дни, недели я сидела, разбиралась в формулах и выводах; готовилась. И вот! Крах! Глупость, мелочь, но разрушила! Все — командировку дают на 3—4 часа. Разве это не насмешка? «Возможности предоставлены — сумейте ими воспользоваться»!! Обидно до слез. Нет, есть, была и будет на свете справедливость. Я в этом уверена! Надо лишь уметь ее найти! (Хватит ли у меня упорства, сил?)
20 мая. Утро. Пишу в 4 часа при естественном свете — светло, как днем. Вот промчался еще один день, дождливый, тоскливый, холодный. Опять сутки — работа в бомбоубежище, а наутро — сон в общежитии. В подвале.
В 12.00 разбудили, сообщив, что я в числе тех, кто идет работать на разгрузку баржи. Это значит: заготовка дров всеми возможными, а потому и разнообразными способами. Самоснабжение. С 15.00 мы вышли на Неву.
21 мая. С 8.00 до 20.00 работали на берегу Невы. Солнце, ветер, вода, бревна и доски разбираемой санитарами баржи — мы вытаскиваем на берег из воды, а один из санитаров приезжает на лошади и увозит все в госпиталь. Все мы загорели и очень устали. Полдня был на берегу начальник госпиталя Шварц З. С. Ушел в 14.00, ограничив наше обеденное время до 15.00, а на возражения девушек ультимативно установил начало послеобеденной работы 15.15!!
Ночь в нашем подвальном помещении протекает совсем тихо: смягченными доносятся звуки извне и почти не слышно тревог. Мы не успеваем отсыпаться, утром глаза никак не открываются! Как красива Нева! Жаль, что нет времени, красок, а желание писать огромное. Работа? Вероятно, от непривычки кажется тяжелой. Болят ноги, руки, поясница. Фаня Боришанская (худенькая, маленькая, черненькая) даже надорвалась. Уже 2 дня все лежит и не может ни вытягивать с нами за канат бревна, ни тащить багром доски, ни пилить! Правда, уходя обедать, мы оставляем ее дневальной.
22 мая. Хороший солнечный день! Работали только до обеда, точно знали, что это день моего рождения. Надежда Васильевна помогла мне договориться с Симой Смирновой, в отдельной комнатке получила возможность заняться печением блинов из муки, присланной мамой еще зимой. Вечер. Хотели собраться небольшой группой, но прибыли раненые, и девочки были очень заняты. Я с Над. Вас. пошли помочь им регистрировать больных. В 23 часа мы сели за «чашку чая», нас было всего лишь четверо (Сима и Валя Ляпер, Над. Вас. и я). Угощение было очень скромным, хотя и необычным в наше тяжелое время в наших условиях. Хлеб с колбасой (случайно купленной у санитара), испеченные мною блины, которые даже «пахнут яйцами» (так определили Валя Ляпер и Сима Смирнова вопреки ворчанию Н. В. о том, что я вложила в муку много соды). Конфетки! Сахарный песок, какао! Вот как шикарно!!
23 мая. Едва проснулась в 7.00 после шестичасового отдыха. Опять работа на барже. Река сердито волнуется. Ветер пронизывает насквозь, до костей, хочет проморозить каждого. Знобко. Неприятно.
Почта принесла хорошенькую открытку. Конверт с обратным адресом Ташкента — малыш с замечательным личиком бежит с письмом и букетом цветов. Пришла и открытка от Анны Ив. Васильевой.
24 мая.
День переменной погоды. При солнце все кажется чудесным, хочется жить и радоваться. Дождь навевает скуку. Работа становится все тяжелее. Бревна все тяжелее и толще, но мы привыкаем. В короткие перерывы сидели на камнях, загорали и слушали конец толстовской «Крейцеровой сонаты». Много споров вызвали философские рассуждения.
Обед. Меня вызывают на Бюро. Я догадываюсь: из-за непроведенного мною очередного политзанятия на 9-м отделении. Но так просто, без подготовки проводить занятие я не буду (на подготовку не было и 2 часов) .
25, 26 мая. Состоялось Бюро и собрание, которое Башмачников направлял явно по неправильному пути. Я все-таки не могу считать себя неправой. Убеждена, что поступила правильно. Лучше честно предупредить, что провести занятие невозможно, чем задерживать уставших людей, отнимать дорогое сейчас время. А к сожалению, много еще у нас скучных занятий проводится штатными пропагандистами, не говоря уже о нас, нештатных.
Без доказательства и обоснования положения меня не убедишь! А если и впредь продолжат «игру в жмурки», мне остается лишь отложить заветную дату (занятия), ибо то искаженное, что я в данную минуту вижу, не отвечает ни идеалам моим, ни целям и стремлениям.
Мне очень нездоровится, потом допишу.
27 мая. Вечер. Отъезд в лес на заготовку дров. Первая бессонная ночь, комары, комары, комары. Работают здесь все с опухшими, искусанными лицами. Мы, приехавшие, привыкаем к работе. Участок — вагонетки. За начальника остался Кацман Я. М. — советует выбирать бревна полегче. Танец блохи. Адски устаем. Я в бригаде с Казариной и Лелей Степановой. После 3—4 дней работы у меня появилась адская боль в правом предплечье, опухоль, крепитация. Диагноз, поставленный врачом: крепитирующий тендовагинит. Не работаю три дня. Рука в шине. Затем легкие работы: дневалю, работаю на территории. Дни жаркие, комаров — тьма. Приезжает еще партия девушек. Тоже боевое крещение.
10 июня. Поездка за щавелем. Первый раз купалась. Дорога, лес, озера, горы замечательно красивы. Дорога напоминает путь между Сочи и Гагрой.
11 июня. Общий выходной день. Впервые за два года! Жарко. Многие загорали — сгорели. Я тоже заснула на солнце, но ненадолго. Уехал Кацман. Остался политрук Томилов. К вечеру оказалось много больных, озноб, температура — это все от усердного загорания! Чудесная белая ночь. Прохладно, но комаров — масса. Вечером уснула рано, часов в 9. Проснулась от неприятного удушья и тошноты: палатка полна дыма. Это девочки выгоняют комаров, разжигают костры. Я едва выбралась из палатки. Едкий дым вызывает слезы у людей, но лишь оглушение у комаров, они скоро вновь начинают жужжать, летая по палатке. Долго держится запах едкого дыма. Забираюсь с головой под одеяло. Воздуху не хватает, раздвигаю бревна, собственно нары, которые заменяют нам кровати, и относительно свежий воздух попадает в палатку, поднимается от земли. Ночь. Комары. Бессонница. Вновь утро-день и комары, комары, комары…
Где-то мама, Люсета? Что-то они сейчас делают? Сижу в кабине машины, дорожная авария — проколота шина. Мы вчетвером едем за щавелем. Вот полянка между горами. Сочная трава, дальше — мох. Выбираем листья и стебли щавеля. Обратно на обед ехали на машине, которую вел шофер Ваня. Я с девочками сидела наверху. Мчались с большой скоростью, оставляя позади горы, озера, луга и болота, покрытые лесом. Вот Гарболово, полуразрушенные, когда-то красивые каменные здания. Коркино — маленькая, совсем маленькая деревушка из трех домиков. За Коркино отвратительная проселочная дорога. Но через 20 минут мы будем уже в лагере. Ветер свистит, срывает косынку, старается опрокинуть сидящих людей. Ветер принизывает насквозь, забирается за воротник, обжигает лица. Гимнастерка надувается, как воздушный шар. Дорога чудесная! Она идет по лесу. Крутые подъемы сменяются неожиданными спусками, поворотами и переездами. Приятно радуют глаз блестящие белые столбики вдоль края дороги. Вспоминается дорога по берегу Черного моря. Тоже крутой спуск у одной стороны, но он оканчивается не бесконечным водным простором моря, а топкими болотами, покрытыми кустарником. По другую сторону дороги — косогор, покрытый лесом (конечно, не такой высокий, как горы Кавказа). Стройные высокие сосны могут легко сравниться с кипарисами юга. Озера живописно прячутся среди гор, покрытых лесом. В общем, мне все это очень напоминает живописнейшие картины юга. Есть места, очень напоминающие дорогу на подъезде к Хосте.
12 июня. Вновь — поездка за щавелем: Наташа Бойцова, Нина Красикова, Маруся Яковитова и я. С завтрака до обеда и с обеда до ужина собирали листья щавеля. Вечер. Я закрываю глаза и ясно-ясно вижу эти свежие, сочные листья, прячущиеся в траве, во мху. Вот всегда так! Это говорит о большой впечатлительности, большом нервном напряжении.
13 июня. Утром меня и Наташу Бойцову капитан Томилов поставил на сбор сучьев, разбросанных по вырубленным участкам леса. Через пару часов мы уже работали на вагонетках (это самый изнуряющий труд). Дождь, комаров меньше. Спать хочется невероятно, после бессонной ночи, борьбы с комарами, поисков тихого уголка (хоть в бане, лишь бы без комаров). Комары — это ужас, ад!
14 июня. Работа на вагонетках. Обеденный перерыв — сон, от утомительной работы и бессонной ночи кажущийся особенно сладким. Вечером в 19.00 моемся водой в бане, я переодеваюсь в свою голубую теплую пижаму и забираюсь в постель после ужина. Успеваю написать пару писем при свете бледного луча, проникающего через отверстие в потолке палатки. Иногда совсем немного читаю.
15 июня. Работала на вагонетках. Помимо руки, боль в которой еще дает себя знать, начинает очень болеть поясница. После обеда с Валей Шаровой и двумя санитарками ездили за Гарболово, к станции Грузино, где наши девушки складывают дрова. Нас послали туда помочь сделать переход для машин через полотно узкоколейки и придорожные рвы.
Сама поездка, красота дороги не могут не оставить огромного впечатления, несмотря на усталость и недомогание. Красиво, чудесно, как в сказке.
Скалывали землю лопатами, делали площадку. Очень болит поясница — это, несомненно, мышечная боль. Очевидно, от солидной физической нагрузки.
16 июня. Ночь прошла кошмарно. Просыпалась от каждого движения, ибо оно вызывало острую боль в пояснице. Вчера я легла поздно. Было партсобрание, довольно длинное. Между прочим, говорили о большом количестве заболеваний. С утра не могу ни согнуться, ни разогнуться. Надеть ботинки — пытка. Стискивая зубы, стараюсь преодолеть боль. Томилов сказал, что с утра мы с Валей Шаровой должны ехать за щавелем. Мне же не нагнуться! Что делать? Говорить я никому ничего не буду!
Пришла Валя Шарова — сказала об изменении решения: мы с ней идем в лес. До обеда работали в лесу. Тепло одеты с ног до головы, даже лицо все закрыто марлей — оставлены лишь щелки для глаз. Комары — ужасное дело. Они изводят до исступления. На участке в лесу мы работали трое: Андрей Вич, Валя Шарова и я. Мы были в роли учениц. А Андрей — в роли преподавателя. Я тоже научилась спиливать с корня огромные сосны, березы, ольху. Научилась по правилам обрабатывать сучки и распиливать ствол на двухметровые бревна. Хорошо в лесу! Тишина! Спокойствие! Какое величие природы чувствуется во всем! По-своему красив миг падения дерева, когда подпиленное у основания дерево-великан, качнувшись, начинает падать. Вначале оно летит медленно, цепляясь ветками за соседей, затем все быстрее и быстрее, ломая сучья и ветви. И наконец, рушится на землю. Нельзя оторвать глаз от падающего дерева, но болью отзывается треск ломаемых сучков, ветвей, в голову лезут аналогии с жизнью человека, великого и могучего, сильного духом, которого подтачивают мелкие, ничтожные дела и поступки. Великого может погубить слабый! Но первый гибнет, сохраняя величие, гордость.
После обеда, состоявшего из щавелевого супа и овсяной каши с кусочком рыбы, пошли в лес.
17 июня. Снова работа в лесу. Высоченные сосны, березы, ольха падают со скрипом, шелестом листьев, цепляясь за соседей, ломая сучья и ветки свои и чужие.
Бригадиром был Павел Иванович, пожилой, молчаливый рабочий. Он участник войны, потерявший большой палец правой руки в результате ранения.
Из города пришла машина. Среди привезенных писем мне от мамы — ни одного!
18 июня. Опять день работы в лесу. Я устала, но чувство удовлетворения от работы искупает усталость. Обрубала сучья, пилила бревна, носила их к штабелю. Пилить, говорят, со мной еще трудновато. Но я непременно научусь хорошо пилить. За день сложили 9 кубометров (вместо нормы 7,5). Очень тяжело тащить большие бревна к штабелю. Их надо нести на плече или на спине. На руках же очень тяжело. Первые дни, естественно, очень трудно привыкнуть, все болит. Но, конечно, пройдет, ерунда!
19 июня. День работы в лесу. С Валей вдвоем сделали 5 кубометров и на завтра подвалили много берез. Ночью опять масса комаров.
20 июня. Утром три бригады, и нас в том числе, поставили на предпраздничную уборку территории лагеря. Убирали сучки, посыпали дорожки песком, носили воду в баню. После обеда — проливной дождь. Однообразно барабанят падающие капли по крыше палатки.
21 июня. Банный день. Долго ждали воды, пока она нагрелась. Всего часа три нам повезло сидеть там: ведь мы были последней партией! После обеда я рисовала заголовок газеты.
22 июня. Работа в лесу. Нет слов, что работа тяжелая. Но лес, тишина, воздух — чудо!!
23 июня. Работа в лесу. Сам процесс работы складывается так: приходим утром на участок, где уже повалены деревья в предыдущий вечер. Обрубаем сучки, распиливаем на двухметровки. Таскаем на себе каждое полено до штабеля, где укладываем их высотой до 1,1 м. После обеда, когда норма по 2,5 кубометра на человека уже сделана, начинаем спиливать с корня, подготавливая тем самым работу на завтра. Под вечер, уже к концу работы, я тащила к штабелю большое березовое полено. Вдруг очень сильно кольнуло между лопатками. Я бросила бревно, в глазах помутилось. Долго не могла очухаться. Больно дышать, не согнуться.
24 июня. С утра вышла на работу в лес, но адская боль не дала работать. Врач освободила меня от работы.
В ночь на 25-е выехала на станцию караулить дрова. Дорога изумительно красива. Ночь прошла спокойно, всю ночь жгла костер.
26 июня. Была дневальной.
27 июня. День спала. Дождь, холодно. Ночь на станции дежурила Вера Соловьева.
28 июня. Я работала на разгрузке, на станции, в бригаде Орловского. Ночью был обстрел артснарядами.
29 июня. Утром, приехав на станцию, мы не могли не удивиться дороге: она была вся искалечена большими воронками. Один снаряд попал прямо в дрова, разбросал их в разные стороны. Нам пришлось вновь собирать дрова, разбросанные на большие расстояния, обугленные, расщепленные. Мы вновь складываем их.
Работа по разгрузке дров с машин далеко не легкая. Много таких моментов, когда рискуешь свалиться с двухметровой высоты или вывихнуть руку.
30 июня. Тоже работа по разгрузке дров. Дождь. Холод. Все мы мокрые, грязные.
1 июля. У нас — выходной, вернее банный день.
2 июля. Работала на вагонетках.
3 июля. Весь день льет дождь. Утром уж очень не хотелось вставать. Подъем устроили на полчаса позже обычного. Работала я на вагонетках. Это изнуря-ющая работа, но в нее постепенно втягиваешься. Вчера, нет, сегодня с машиной приехала из города мне пара писем: от Люсеты и Ольги Васильевны Андреевой. Сколько раз я их перечитала!
4 июля. Опять дождь. С раннего утра. Прямо ливень. Вышли на работу (опять на вагонетки) лишь после обеда. На каждой вагонетке работают три человека. Называется бригада. Я работаю с Мусей Яковитовой и Костей Ермолиным (бедный мальчуган, он 1924 года рождения и остался без глаза). Труд тяжелый. Сам путь, пока толкаешь эту нагруженную 4 кубометрами вагонетку, забирает массу сил, изматывает человека, я не говорю уже о погрузке и разгрузке, когда приходится ворочать толстенные бревна.
5 июля. Опять дождь. Опять работа на вагонетках. Разнообразие вносит лишь ожидание машин, вернее писем из города. Разговоры на самые различные темы в короткие перерывы. Дождь идет точно по расписанию. Мы успеваем уехать с вагонеткой по узкоколейке, нагрузить все 4 вагонетки, приехать обратно, разгрузить их, и как по команде начинается дождь. Так все 6 рейсов.
Обед сегодня очень неважный: жидкий-жидкий суп с рисом (на дне тарелки «Москву увидеть можно»), а на второе опять жидкая, как суп, манная каша с крупинками гороха и кусочком полусырой американской колбасы. Я могла бы съесть второй такой обед, впрочем… нет, уж слишком много в нем воды!
Когда наступит время и можно будет уж о еде не заботиться? Не испытывать постоянного чувства голода? Я никогда не была разборчива в еде, свидетели тому — мои родные. В противовес Люсетке, часто капризничавшей дома, да и папе, разбиравшемуся в кушаньях, я ела все и любила все (кроме жареной и вареной печенки). И сейчас я ем все, но часто хочется кушать. Хлеба мне не хватает: на ужин никогда не остается ни кусочка. Мамочка, дорогая, когда-то я вновь буду дома? Буду всегда сыта? Помню, как часто в мирное время утром позавтракаешь наспех, а положенный в портфель завтрак из бутербродов во-зишь с собой целый день. И домой, часов в 12 ночи, привезешь обратно. Мама сердится, а я оправдываюсь, что вот ведь некогда было целый день, даже и не вспомнила про еду… все это было. Так грустно звучит прошедшее время!
6 июля. Машины из города так и не дождались. Вечером долго не ложились спать, поджидали, но увы. Лишь утром, выйдя из палатки часов в 6, я у дневальной Над. Вас. Карташевой получила 5 писем с только что прибывшей машины.
Люсетины письма от 7 мая и 4 июня и мамино от 15 мая. Они меня обрадовали и… опечалили. Опять не ладят, ссорятся. Люсета на занятия ходит, но мечтает об отъезде в институт. Я ее понимаю: конечно, надо заниматься. Обязательно! Как-то мамино здоровье?
Опять дождь. Опять работаем на вагонетках. Ноги отказываются ходить. У Маруси Яковитовой очень болит сердце — это, конечно, от чрезмерной перегрузки. Врач Мария Владимировна Бобылева посоветовала ей принять валерианку с ландышем!
8 июля. Около 15.00 выехали машиной в город. Я записала, чтобы не забыть, что меня просили купить и что надо сделать:
1. конверты, карандаши
2. бумагу курительную
3. открытки, блокноты
4. спортсменки, размеры 35, 36, 38
5. сфотографироваться
6. бабушку навестить
7. в институт съездить
8. старые газеты захватить
9. фотозакрепитель, проявитель, рамка 9´12
Машина ехала отвратительно, все время останавливалась. День серенький, накрапывает, дождь, пасмурно. Мы собрали цветов — огромные букеты: ромашки, колокольчики и другие полевые. Сидя в фургоне, мы разбирали цветы и связывали букеты. Дождь барабанит по крыше фургона. Дорога очень плохая — ухабы, ямы, канавы. Долго мы ехали. Вот уж пригород — Гражданка, Лесной. Виден парк и здания нашего института. О, когда-то он будет вновь как прежде — большим, кипящим жизнью, трудом, весельем? Вот Лесной, дорога на Богословское кладбище, по которой мы в ту страшную зиму 1941 года, 16 декабря, провожали папин гроб. Вот и место, где стоял бабушкин домик. Сирень под ее окном цела, но выглядит так одиноко, сиротливо. В госпиталь мы приехали в 21 час. Ночь спали в общежитии, в подвале. Букеты цветов мы разнесли всем по назначению.
9 июля. Утром с Марусей Алексеевой мы вышли в 11 часов. Задержало нас оформление командировок. Пошли на Советский, 63, потом к ней домой и, наконец, в больницу к моей бабушке. Милая моя, чудная старушка. Я испугалась, зайдя в палату № 5 и не найдя бабули на своем месте. Растерянно стояла я посреди палаты. Старушки, очевидно, узнали меня и сказали, что бабуля в палате № 3. Бабушка очень обрадовалась. Я тоже была бесконечно рада видеть мою дорогую, славную старушку. Она очень старенькая, лицо бледное, сморщенное. Нездоровится ей, ноги болят, грудь заложило. Холодно, замерзает она в казенной легкой одежде, под летним одеялом. Я сняла свою бумазейную фуфайку, отдала бабусе: ведь я-то не замерзну. Много мы успели поговорить. Милая моя старушка, нелегко ей приходится. И грустно и тяжело ей. Единственное, чем я могла ее угостить, — это парой селедочек, кусочком хлеба, баночкой горчицы и чаем.
После больницы мы с Марусей поехали ко мне домой. Дом все такой же, лишь во дворе зеленый огород. Мое окошко обвито плющом, как в былые времена, но лишь с той разницей, что сейчас плющ вьется вокруг серой, много говорящей ставни. Дома все-все напоминает о родных, семье. Сам запах, атмосфера в квартире говорят о давно заброшенном, нежилом помещении. Как приятно отдохнуть на мягкой кушетке, кресле, увидеть себя во весь рост в зеркале, почувствовать уют, хотя и остывший, но знакомый и такой желанный! Но ведь мы проголодались, надо было сварить что-нибудь. С собой мы имели сухой паек: рисовой крупы грамм 250, селедку и кусочек хлеба, грамм 150—200. На старой печке-чугунке, служившей маме в зиму 1941—1942 гг., мы начали варить кашу. Пришлось кашу варить в чайнике, ибо кастрюля провалилась в отверстие печурки. Проблему топлива мы разрешили с помощью разломанного ящика и бумаги. Но каша — без крупинки соли! Где достать? Зашли в соседнюю квартиру к Нюшиному отцу-старику. Поговорили, вспомнили Андреевых. Я взяла пару ложек соли. Впервые после того кошмарного года в столовой был накрыт стол. С наслаждением мы кушали недоваренную рисовую кашу. На закуску — по маленькому бутерброду с селедкой. До вечера бродили по магазинам, в которых, однако, ничего не купили, ибо не имели ни ордеров, ни талонов. Я уговорила Мусю пойти в лекторий, где состоялись две лекции (Юдина и Рашковской) и просмотр нового американского кинофильма «В старом Чикаго». Фильм нам очень понравился. Заходим к тете Нюре. Живет она все так же плохо, очень нуждается, кошмарно выглядит. Я ничего не могла ей привезти, лишь дала немного денег. Тетя Нюра заходила к нам домой, узнавала о квартплате, но счета так и не получила. Я узнала, что это сделано управдомом умышленно по закону, в соответствии с которым мне квартплату вносить не нужно. В ЖАКТе я оставила заявление, просила высчитывать с меня квартплату ежемесячно. В лектории я случайно встретила Месиняшина, студента из группы, где занимались Наташа Баранова, Шура Клюйко и др. Он, оказывается, пишет диплом под руководством Шухмана. Удивительное совпадение! Но он пишет. А я? Неужели уже никогда? О соучениках он тоже ничего не знает, о судьбе Шуры Клюйко спрашивал у меня. Возвращались домой поздно. Движение по городу запрещается после 23 часов. Ворота нашего дома были заперты, и мы решили идти в госпиталь. Ночь спали очень крепко, не слышали ни обстрелов, ни тревог. Утром еще хотелось спать! Завтракали в госпитале. Пошли бродить по магазинам: очень хотелось купить спортсменки, но… увы, везде все по ордерам и талонам. В кино видели «Неуловимый Ян» — это фильм из жизни чехов 1939 года. После обеда я опять была в городе, дома, в ЖАКТе, заходила к тете Нюре. У меня очень болят ноги, это от сапог: каблуки стоптались и больно натерли ноги. Едва добрела. Уже вечером мы с Марусей вышли в город, чтобы наутро поехать поездом с Финляндского вокзала. Ночевали у Юли Евангуловой. Ее отца я много раз видела в нашем институте и даже сдавала одну из сессий ему. Почему-то хорошо помню этот экзамен. Я художественно разрисовала схемы машин и прессов, о которых собралась рассказывать. Рисунки эти, помню, ему очень понравились. Юля рассказывает, что ее папа погиб так же, как и наш. От голода. В ту страшную голодную зиму. Тоже 12-го, но февраля.
11 июля. К 8 часам мы были уже на Финляндском вокзале. В 8.48 отошел поезд на станцию Грузино. Много ленинградцев едет за город на огороды. Среди людей в вагоне есть даже дети! Я зарисовала головку чудесной шестилетней девчушки, сидевшей против меня, с белокурыми локонами и большими серьезными глазами. Грустно. В окно вагона видны чудесные озера, лес, луга и поля. Вот Кавголово! Какие чудесные летние месяцы проводили мы здесь на даче! Еще маленькими ребятишками тогда были. У нас гостила там одно лето Иринка Андреева. Я помню ее маленькую, тоненькие беленькие косички и хрупкую детскую фигурку. А вот озеро, где мы часто купались, особенно в выходные дни, когда приезжало к нам много знакомых. Вот и сам полустанок Кавголово. Как часто мы здесь вечером стояли среди оживленной толпы дачников, поджидая поезд, вернее папу с вечерним поездом!
Но все это осталось позади, промелькнуло перед глазами. Все ближе и ближе к границе, вернее к передовой линии фронта. Вот последняя станция. Дальше поезд не идет! Мне очень больно было идти в сапогах со стоптанными еще в городе каблуками. Надела сандалии — и попала прямо в болото. Едва выбралась на горушку. А там полтора километра пешком. Добрались наконец до склада наших дров и, усевшись в проезжавшую машину, проехали километров 18. Пару километров шагали пешком до лагеря. Устали, голодные — добрели как раз к обеду. Жарко, духота в палатке не дает сомкнуть глаз. Все уже мылись в бане, мы будем мыться лишь вечером. Я пошла в лес. Собрала немного черники. Комары в лесу кусаются ужасно, а я пошла в майке. Вымылась в бане очень хорошо. До утра все спали крепким сном, не слышали ни комаров, ничего.
12—15 июля. Дождливые, пасмурные дни. Нас шесть человек. Работаем на складе дров, на узкоколейке у Грузино. Разгружаем машины с дровами, но… ходит лишь одна.
16—18 июля. Стоят хорошие дни. Опять мы на разгрузке дров. Работать здесь хорошо тем, что чувствуешь тишину, природу и отсутствие многих приказаний и указаний, что всегда есть при большом количестве начальников.
21 июля. Банный день. Мечты о поездке за ягодами были прерваны ранним утром, когда на постели в палатке я увидела пачку писем, одно из которых от нашей соседки по квартире Пиккеевой Елены Алексеевны меня опечалило и заставило срочно хлопотать об отъезде. Со слезами выехала я из лагеря. Машина заезжала еще на огород, где забрала часть сестер для работы в госпитале. В город въезжали часов в 19. Новые разрушения сразу поражают своей мрачностью. Вот Лесной, Малая Спасская — вот дом, где был магазин «девятка», булочная-кондитерская, где я часто покупала бабусе сушки, пирожные, сухарики, конфетки. Место, где стоял бабусин домик, заросло свежей зеленой травой. Ее сиренька под окном цела. Милая моя, чудная бабушка, сколько замечательных дней провели мы в твоем всегда гостеприимном жилище. Бедная моя старушка — ведь приходится тебе сейчас последние тяжелые дни, дни войны и ужасов, проводить в больнице на казенной койке…
Машина мчалась по знакомым, родным улицам. Вот студгородок. Когда-то здесь жизнь била ключом. Учились, отдыхали, радовались и веселились… И вот стоят обгоревшие, разрушенные корпуса общежитий. О, как много они говорят!
У Некрасова улицы я вылезла и, с болью в сердце, пошла по направлению к дому. Дом на месте. Кругом дома битые стекла, хотя внешне все на своих местах. Поговорила с Нюшиным отцом Иваном Митрофановичем Митрофановым. Он рассказал, что с нашего дома снарядом сорвало крышу на самой середине дома, над квартирой Надежды Ивановны. Вот откуда груды железных листов перед домом у ворот.
В квартире буквально все сыпалось из рук. Ничего не делалось. Бродила я по всем трем комнатам, за все бралась… Мысли не хотели останавливаться на действительности. Невольно думалось о прошедшем и о желаемом будущем.
В госпиталь я пришла часов в 11 вечера пешком. Весь день 22 июля я провела дома, но что сделала — не знаю. Уехала лишь вечером, и то осталось в столовой одно окно незаколоченным. Просила об этом Елену Алексеевну Пиккееву, нашу соседку по квартире, и Агнию Дмитриевну — письмом.
Рано утром выехала с Карташевой поездом опять в лес.
23—31 июля. Работала нормально. На погрузке машин — пару дней, остальные на вагонетках.
1 августа. Утром на нашу вагонетку налетела следующая, с дровами. Я попала между ними… Очень сильно ушибла грудную клетку. Наша врач Бобылева М. В. делала мне холодные примочки. Нельзя быть настолько невнимательными. Ведь могло кончиться не только переломом двух ребер, а гораздо более страшным.
3 августа. Машиной выехала в город. Нас ехало 23 человека. Мужчины ехали на комиссию. Въехали в город в десять вечера. Как резко изменилась картина! Хочется снять шапки перед этим страдальцем-городом. Песнь «О любимом городе» в кузове затихла под свист снарядов, летящих над самыми нашими головами. Взрывы рядом с дорогой. Взлетающие камни, кирпичи и едкая пыль, окутывающая всех нас в зоне обстрела, заставили шофера Ванюшу быстрее гнать его неповоротливую газогенераторную машину. Под свист и грохот пролетели Выборгскую сторону. Вот мост. Нева…
В госпиталь приехали поздно вечером. На осмотр попала к доктору Шад-риной. Она поставила диагноз: перелом 3-го и 4-го ребер справа. Рентгенолог отказалась обнаружить что-либо, говоря, что граница кости и хряща на пленке не видна. Доктор Михайлова написала освобождение от работы на 4—5 дней. Осталась жить в общежитии с девочками 2-го сортировочного отделения. Поставили еще одну кровать на середину комнаты. Все дни здесь бахают кошмарно. Какой резкий контраст с тишиной леса!
Самочувствие? Умеренное. Больно дышать, больно повернуться. Одиночество очень тяготит в эти дни и в этой обстановке. Мама пишет редко. От ребят письма приходят, но тоже уже давнишние: ведь уже август, а я читаю о первых днях июля. Главное, конечно, — скорее поправиться. А там? В работе изменится и настроение! Мне очень хочется работать, и сейчас особенно.
7 августа.
В общежитии девочек 2-го отделения я временно: скоро приедут из леса настоящие хозяева.
Во дворе встретила начальника госпиталя Шварца З. С. Спросил о здоровье. Либерально предложил положить на отделение. Я отказалась, считая, что здоровье ухудшится от бесконечно-неподвижного лежачего состояния. Хочется работать… хоть что-нибудь делать. Буду помогать регистрировать больных на
1-м сортировочном отделении.
Разговор с врачом Пановой. Она жалеет о внезапно прерванном офицерском вечере. Я отвечаю, что виновата в этом война. Раз летучка привезла раненых, что ж делать? Она считает, что летучка не должна была к нам заходить, а отправляться в другой госпиталь, т. к. офицерский вечер предусматривался заранее. Она, улыбаясь, надеялась потанцевать позже вечером. А мимо носили раненых, тяжелых, стонущих, с окровавленными повязками. Я пошла в палаты, помочь записывать больных. Мне очень больно дышать… но разве это можно сравнить с той болью, которую переносят они?
11 августа.
Вот уже десять дней прошло с того момента, когда я увидела надвигающуюся вагонетку с дровами и в следующий миг — удар.
Вот и август проходит. Как быстро убегает время! Даже трудно поверить: третий год военного времени, напряженной работы в четырех стенах. Без родных и близких. Постоянное ощущение недостатков, отсутствие самого необходимого. Неуходящее сознание неподвижности, застоя, холода. Когда же
я сумею вновь заниматься? Когда перестанет давить сознание бездействия? Ведь даже самая большая загрузка, даже дни, когда устаешь кошмарно, не приносят удовлетворения.
Дни убегают очень быстро. Но это не обычные дни. Каждый из них не имеет себе подобного в многие десятилетия мирной жизни. Потом и мы, вероятно, не всему поверим сами, хотя и переживаем все это наяву.
Мирные, ни в чем не повинные жители — женщины, дети, старики, инвалиды — под крышами своих убежищ, на улицах родного города, в трамваях, магазинах вдруг подвергаются опасности лишиться головы или быть раненным, контуженным, искалеченным!
Шрапнельные снаряды — сразу на всех остановках главной улицы города! А обстрел города! Беспорядочно летящие снаряды, лишающие крова, жизни, здоровья мирных граждан? Невиданно! Чудовищно! Как назвать жителей, беспрерывно живущих в городе уже третий год? Чего-чего они не пережили? Для ленинградцев нет ничего невозможного — всюду находятся умелые руки. Все исправляется, чинится, вновь восстанавливается. И внешне жизнь в городе течет бойким, бодрым темпом. Незнакомцу может показаться даже, что жизнь течет весело. Театры, кино, вечера… ленинградцы же видят особые черты этого веселья: это отдых усталого горожанина, но отдыхая, он не перестает быть начеку. Среди зрителей театра, только что смеявшихся над веселой опереттой, сразу находятся серьезные, собранные, сурово-сосредоточенные люди, которые умело оказывают помощь раненным вражеским снарядом, который попал в здание театра. Люди с сознанием исполняемого долга быстро и организованно спускаются в убежище. Все делается быстро, собранно, без суеты, паники и лишних разговоров.
Ленинградец живет, ни минуты не теряя этой настороженности, состояния быть всегда наготове. Поэтому вражеские чудовищные зверства не вызывают паники или отчаяния. Конечно, тяжело потерять близкого, родного человека глупой и ненужной смертью от какого-нибудь осколка на остановке трамвая или от кирпичей, падающих во время чаепития за домашним столом. Но все это встречается сурово сдвинутыми бровями, стиснутыми зубами. Человека не покидает состояние, что это временные потери на прямом и верном пути к победе над врагом. И каждый стон раненого, каждый кирпич разрушенного здания, каждая рама, вылетевшая из жилого помещения, еще усиливают ненависть к чудовищно-зверскому врагу. Эта ненависть растет с каждым часом в сердце этих сосредоточенных ленинградцев, большей частью так серьезно и немного грустно смотрящих на вас. Эта печать войны легла на каждого в городе. Даже дети стали не по годам серьезны. Они рассуждают как взрослые.
Калеки-жилища вызывают в вашем сердце нарастающую злобу. Эта злоба растет еще больше, когда вы оказываетесь свидетелем многих смертей мирных граждан, детей, стариков. Наконец, эта злоба начинает бушевать в вашем сердце, когда вы попадаете в больницу, где лежат жертвы этих зверских обстрелов. Здесь вы видите женщин без рук, ног, детей на костылях…
15 августа. С утра я вышла на дежурство. Сижу в палате № 1. Здесь теперь есть радио. Только что пришла летучка.
До обеда время промчалось мгновенно. Больных много, работы много. После обеда я осталась одна дежурной на три палаты.
Почта принесла мне 4 письма. Как я рада! Настроение чудесное. Погода, солнечный день — все вместе кажется замечательным. Забылось и дождливое, грустное утро, и тоскливое настроение, и боль еще не поправившихся после удара вагонеткой ребер.
Мамино июльское письмо. Как я рада их разумному решению: Люсета поедет в Ташкент, в Политехнический институт, будет заниматься на электромеханическом факультете! Чудесно! Но мама неважно себя чувствует, определяют грудную жабу, это очень плохо. Катя Попова пишет из Ташкента о своей учебе. Вскользь вспоминает ужас проведенного в немецкой оккупации месяца в Минеральных Водах. Она пишет диплом под руководством Вл. Тих. Бушунова. Это же наш общий руководитель! О, как мне хочется работать по специальности.
Тамара Саромотина пишет о разочарованиях, встретившихся ей после окончания учебы. О тоске, о желании сменить свою специальность инженера на что угодно. Уверяет меня в неинтересности работы. Советует не спешить с окончанием диплома! Ну, это уже слишком. Мне медлить и откладывать эту заветную дату больше нельзя. Я не верю, что, окончив институт, буду разочарована. Нет!
Наконец, письмо от Сусанны. Как всегда, восторженное до напыщенности, а на самом-то деле совершенно искреннее. Письмо приходит уже во второй рейс, вернувшись из первого с неточным адресом: п/я 568. Чудачка Сусанна: ее письма всегда в изобилии содержат такие эпитеты, как «солнышко», «радость моя», «моя любимая» и пр., а кончаются крепкими поцелуями и объятиями. Так писать может только она, и по письму ясно встает весь ее образ. Она все такая же!
16 августа. Сутки свободна от дежурства. До обеда спала. До 12 ночи помогала регистрировать больных с летучки.
17 августа. Сутки дежурю: опять работа до самого утра.
18 августа. День спала. Дождик. Часа в 4 пошла греться соллюксом. Немного занялась стиркой.
19 августа. Сутки дежурю. Утро провозилась с тестом из муки белой, которой у меня полкило. За ночь тесто подкисло. Плохо, когда нет ничего под рукой: ни капли масла, сахару, ни даже сковородки! Сварила пельмени (или что-то вроде) и этим пришлось ограничиться. Хлеб сегодня и вчера я отдала
за теплые носки.
26 августа. Дни пролетели очень быстро. Работы много: едва успеваешь поспать, как вновь приходят летучки, баржа или машины. Сегодня тихо, спокойно. Вечером представилась возможность побывать в городе на лекции Эмдина «О постоянно действующих факторах в современной войне». Поехала с Шурой Кирьяновой. Часть пути пришлось идти пешком — неисправна трамвайная линия. Остановили патрули в морской форме, проверили наши документы. Шура за «грубое нарушение формы» чуть не попала в комендатуру: она была в туфлях на высоком каблуке. Беж<евого> цвета…
Лекция нам не понравилась: читает он чересчур сухо и, чувствуется, спешит окончить. Больше его слушать не пойду. Вот Добржинский читает, мне очень нравится! На обратном пути в трамвае № 24 не могла проехать мимо пр. Володарского. Литейный проспект произвел на меня сильное впечатление: чистая широкая асфальтированная мостовая напоминает о мирных днях. Но дома`! Калеки, ярко говорящие о многом своими фанерными заплатами, вырванными углами, зияющими чернотой щелями…
Дома меня обрадовала забота соседей: окна квартиры заколочены, даже форточки, фанерой. Я зашла лишь в кухню, дальше не успела. Во дворе яркая зелень покрывает грядки. Да, все здесь так близко, знакомо, дорого.
Вернулась в госпиталь в 21:00. Ужинала в комнате Симы и Валюшки. Долго мы беседовали, вспоминая прошлое. Обсуждали и последнее письмо от моей мамы. Ну и глупая же девочка Люсета: ведь не слушает ни маму, никого и делает глупости. Вот мама пишет об ее отъезде в Ташкент. Надела новое, сшитое мамой, синее платье, белую, с большими полями шляпу (это в дорогу — в пыль и грязь) и рюкзак весом 1,5 пуда — за плечи! Умно!
Мама пишет о неважном урожае на огороде «из-за лени Людмилы» — плохо полола, плохо и посадила.
23 августа 1943 года нашими войсками взят город Харьков. Радость всеобщая. Прослушав сообщение, я побежала в палаты, поделилась с больными… Пишу письма и поздравляю всех, всех.
27 августа. Работаю сутки. Работы много.
Письмо 27/8—43
Дорогая Люсета, только что я получила твое письмо от 8/8, которое для меня было чрезвычайно неожиданным. Долго рассматривала штамп на конверте. Не находя «Ташкент». Ты вернулась к маме? Читаю твое письмо: мне и больно, и смешно. Ну и глупышка же ты: сдала документы, поступила в инст-т, а теперь плачешь, что необдуманно поступила. В Самарканде? Вряд ли намного лучше. А впрочем, может быть и лучше: институт маленький, легче заботиться о студентах (мой матрикул ты не потеряла?).
Ты очень скупо рассказала о поездке в Ташкент. Там провела ты 5 дней? Ночевала на дворе института? Как это на дворе? Прямо на земле? И меня еще интересует: ты одна была в таком положении? А Иринка В. не предложила тебе ничего иного? Да… вот видишь, не все-то легко достается. Ты пишешь, что Мулька неплохо устроился. Ну разве можно так описывать его внешний вид? Так зло смеяться? Я, конечно, от души посмеялась над скупо, но ярко нарисованным тобой портретом. Но он молодец, что сумел выйти из всех тех положений и трудностей, кот<орые> встречались на пути. Вот видишь, и сумел даже поехать к родным! А ты растяпа большая. Мама пишет, что огород неважный. Из-за чего? Ты ленилась полоть? Или просто не умела посадить? Вот и торф у тебя разворовывали. А ведь вы с мамой трудились, почему не сумели беречь? А картошку? Нет, дорогая моя, нельзя быть настолько беспечной. Ведь тебе же самой хуже будет от этого. Ну вот. Будешь зимой без топлива, не хватит картошки и т. д. Вы разве солите огурцы? О, мне кажется это такая роскошь 150 огурцов! И вы не продали? Здесь купить 1 огурец надо иметь двадцать руб-лей. Мне очень хочется, но я, конечно, не куплю (как и многое, что мне хотелось бы!). Мама пишет, что ты поступаешь иначе (это верно?!). О приезде сюда по вербовке? Это неплохо! Но не так скоро, как ты думаешь. Сейчас это безрассудно. Много я уже писала о квартире, скажу еще раз, что пока все цело. Вообще с охраной имущества военнослужащих и эвакуированных сейчас очень строго дело поставлено. Есть специальный отдел по этому вопросу на ул. Зодчего Росси, 1/3 (я сегодня как раз по радио слышала) .
Думаю, что потом нам удастся поменять квартиру на более теплую и в неповрежденном доме. Особенно часто мне приходит в голову мысль о возможности жить за городом, ну вот хотя бы в Лесном. Очень хочется, чтобы близко была и зелень, и возможность иметь огород, и, быть может, козу (???).
А пока? Пока необходимо уметь ценить то, что имеешь. Тебе, конечно, надо или работать, или учиться. Лучше, конечно, учиться, но пойми, что это очень трудно. Сторону быта ты видела. Испугалась? Но это не все: придется параллельно с учебой уметь получить временную (быть может, чертежную или иную) работу, чтобы обеспечить существование себе. Впрочем, увидишь и испытаешь все сама.
Я купила себе шерстяные белые носки (лишь пару дней посидела без хлеба), выручили остатки муки от вашей зимней посылки — сварила себе что-то вроде пельменей (ведь печки нет и масла ни крошки не получаю).
Люсетка, ты не ценишь того, что имеешь. Как мне и многим хочется раз поесть картошки — обыкновенной, вареной, просто с солью, но сколько хочешь. Да… многое из того, что ты имеешь, нам бы хотелось хоть один раз иметь!
Посылаю английскую книгу Гальперина — быть может, ее ты удосужишься почитать?
Постараюсь выслать вам посылку. А деньги пока не высылаю: вы пока имеете свои овощи? А мне может понадобиться сделать дома хоть самый необходимый ремонт.
Крепко целую. Ира
Целы ли твои часы? А мои? Если хоть раз ты будешь грубить маме — мы с тобой поссоримся и надолго!
28 августа. С утра получила командировку в город. Сразу поехала коротким путем — домой. Перед воротами — груда камней и глубокие ямы, поврежден водопровод. В квартире вещи пока что целы. Мрачно, темно. Канализация неисправна и все поднимается обратно вверх. Грязно, душно в коридоре. О, если бы вновь началась мирная жизнь! В несколько дней все бы выскоблили, вымыли и снова жили бы в нашей чудесной, уютной квартире.
29 августа. Вновь сутки работаю. Тяжелые больные. Да, дорого достается народу эта война! Скоро ли настанет справедливый конец? Работаю одна на отделении. Ночь. Радио давно закончило передачи. Мария Васильевна ушла «покемарить» (вот поспать любит). Ну пускай спит — ей завтра домой идти, хозяйничать. А я? В общежитии выспаться успею. Приготовила сегодня пару бандеролей: Цубербиллера — задачник по аналитике — Люсете и учебник по физике — Маинке. Что Маине книга пойдет на пользу, я уверена, а Люсете? Не знаю…
30 августа. Опять день скомкан: разучилась я спать под громкие радиопередачи и разговоры девушек. Приготовила тете Нюре глицерину и немного хлеба.
31 августа. Сутки дежурю. Ночью, часа в 2, пришла летучка. Работы хватило до 9 часов утра. У меня 2 палаты, в одной — красноармейцы, в другой — офицеры. Во второй палате было много разговоров о военных действиях на Синявинских болотах. Много и долго рассказывал лейтенант С. о своих путешествиях с первого дня войны, которая застала его в Литве, сам он из Одессы.
До обеда хорошо выспалась. Мамино письмо и телеграмма прибыли неожиданно. Странно, почему они беспокоятся обо мне: ведь я довольно часто пишу им? Вечер провела у Валечки Ляпер и Симы Смирновой. Пришла баржа, ушла регистрировать раненых.
2 сентября. Сутки дежурю. Работы очень много. Ждем летучку — более 700 че-ловек. День промчался незаметно. К полуночи больных всех вывезли. Я дежурила до 7:30. Утром я заснула очень крепко, но проснулась в двенадцатом часу от страшного грохота. Голос диктора передавал по радио об обстреле района.
3 сентября. До 18:00 стоял беспрерывный грохот. Радио периодически напоминало, что обстрел района продолжается! С каким вниманием мы вслушиваемся в первые слова диктора: «Внимание, внимание, говорит местный штаб ПВО…» — и какими раздражающими кажутся троекратно повторенные слова «обстрел района продолжается».
За весь день я мало что успела сделать — кончила вышивать салфетку, сделала вышитое саше для расчески на тумбочку, немного читала, спала почти до обеда… Вечером была на занятии, которое ровно 45 минут проводил врач Аничкин.
Ночью много раз просыпалась: бешено стреляли зенитки. Темное небо озарялось, словно огненными шарами, вспышками выстрелов. Мама ничего не пишет, а почта принесла старое Люсетино письмо, еще от 30 июля! В нем фото: действительно, почти не узнать ту тоненькую чудную девочку, которая в 1941—1942 годах сама с трудом двигалась, экономила все возможное, чтобы поддержать маму. Да, она заслужила отдых и право так поправиться, но пора бы уже и за дело браться.
Какие замечательные вести приносит радио! Надежда на скорый конец вой-ны становится уверенностью. На территории Италии уже высадились войска союзников! Наши части за третье сентября заняли массу городов и сел, прошли по 25—30 километров на трех основных участках фронта (кроме Ленинградского).
4 сентября. Сутки дежурю.
5 сентября. Сутки свободна. До обеда спала. После обеда (кстати, состоящего из зеленых щей — вода, листья капусты вместе с зеленой ботвой, на второе — микропорция гороховой каши с волокнами мясных консервов и ломтиком моченого, не свежепросольного огурца) пошли мы с Шурой Аржановой искать место для отдыха на воздухе. Однако на территории госпиталя это нелегко сделать. Вот большой стог сена, высокий, с крышей. Мы решили взобраться на него и там наверху позаниматься. Вскарабкались наконец. Хорошо лежать в сене! Как чудно пахнет сухая трава! С высоты стога видна вся территория госпиталя как на ладони. Видно всех проходящих мимо людей, и мы радовались, как маленькие, что никому не догадаться, где мы. Вот идут работники кухни на территорию, огороженную колючей проволокой, — за капустой. Белые большие кочны выглядывают из широких зеленых листьев, а дальше желтоватая зелень огурцов, мохнатые метелки моркови! Шура не вытерпела и вслух высказала желание погрызть морковь, огурец или даже капусту. Наступит снова время, мирные, чудесные дни, когда все это будет доступно…
Мама, каждый раз я вспоминаю ее: как хорошо, что она уехала. Я рада. Рада за нее, что они не видят всего происходящего и переживаемого здесь. Я рада, что их здесь нет, хотя никто не догадается, как мне от этого тяжело. О том, что я буду скоро с ними вместе, мне иногда снятся сны.
Прочла статью Тихонова в старой газете «Ленинград в августе 1943 года». Ярко встал перед глазами тот день, когда не прекращался много часов подряд обстрел. Сколько кошмаров принесли эти часы жителям! Невский проспект: на всех остановках трамвая лежали трупы, подбирали раненых. Это было воскресенье. Все разрушения были быстро восстановлены, но забыть такое нельзя!
После ужина забралась в постель. Читала замечательную книгу «Человеческий заповедник» Кожевникова о вольной Сванетии, ее обитателях, о природе, красоте гор, их величии. Другим сестрам она кажется скучной, а мне очень многое напоминает из моих собственных путешествий.
Уже часов в девять за нами пришла старшая сестра, говорит, что весь персонал отделения обязан явиться на хоркружок! И вот все — и молодые, и уже старики, лет по 50, пришли в кинозал, где под аккомпанемент Силицкого распевали сначала гаммы. Важно было раскрыть рот, дабы он был убежден, что вы издаете требуемый звук «а-а-а». Затем разучивали украинскую песню «Реве та стогни Днипр широкий», безбожно коверкая и перевирая слова.
6 сентября. Чуть не проспали всей комнатой: проснулись около половины девятого. Стремглав, умывшись, помчались в столовую. Опять эта ложка каши из затхлой пшенной крупы. Не говоря уже о вкусе, ее так мало… Шура Кирь-янова подошла ко мне, делясь мыслями, сказала, что по утрам чувствует себя голодной. До обеда съедает почти всю свою пайку хлеба. От обеда до ужина — терпимо. В ужин всегда микроскопические порции каши или ложка винегрета. Вчера при раздаче обеда присутствовал начальник госпиталя Шварц. И странно. Обед был очень вкусным и порции вполне умеренные. Как это объяснить? Нет, лучше не думать на эту тему — слишком гадко вспоминать о человеческих пороках. Когда же? Когда все это изменится?
7 сентября. С утра мы устроили культпоход в баню. Здесь же, в лавре. После бани у меня адски болела голова.
От мамы два письма. О, эта Люсета! Ее лень…
9 сентября. Была в городе. На проспекте 25 Октября зашла в военный магазин, купила пару иголок и пошла по проспекту Володарского. Наклеивают свежие газеты. Я не могла не остановиться, прочесть.
<…> Мама в письме прислала карточку Сары Кавалерчик, попутчицы их путешествий. Девушка мечтает окончить институт иностранных языков.
Очень редко приходят мамины письма. На последнее я написала Людмиле длинное, очень серьезное и неприятное письмо (неприятно писать о плохом, а описание мамой Людмилиной лени и пустого времяпровождения не является хорошим).
10 сентября. Вчера же вечером получила вызов из Ташкента в институт!!! Ехать? Заниматься? Кончать? О, конечно, хочу! Но… бабушка? Бедная моя старенькая бабушка! Как она останется одна? Совсем одна? Нет, это ей равносильно смерти!
13 сентября. Каждый день в 16:00 репетиция хорового ансамбля. Участвуют все: скоро смотр самодеятельности. Интересно: на занятия хора участники (полный состав отделений) приходят под командой начальников отделений. Поют все — и стар и мал.
В общежитии у нас поголовная «болезнь»: впервые за два года в нашем военторговском магазине продается сладкое соевое молоко. Оно в первый момент кажется очень вкусным. Затем многих начинает тошнить, и долго-долго тогда человек и смотреть не может на это лакомство. А сладкое мы видим слишком редко. Понятно это общее стремление к приобретению этого «мороженого». Имеющие родных в городе заботятся и о них. Я купила 2 литра Ксенье Петровне, бутылочку послала тете Нюре.
Дуся Курицына столько накупила, что оставшихся денег не хватает даже на билет в баню. А стоит он один рубль! Смешно! Но многие из нас оказались именно в таком положении.
14 сентября. Разбудили нас в 6 часов: поступают больные. Привезли много моряков. Ну и веселый же это народ! Песни, шутки не умолкали в палате. Я с Ривой Белобородовой сбегала за Верой Кирилловой, притащили ее спеть что-нибудь. Пригласили и аккомпаниатора — Ник. Модестовича Силицкого. Концерт получился замечательный. У Веры чудный голосок, а главное, она буквально живет на сцене. Аплодисменты были оглушающими, совершенно искренне выражали восторг. А лица — как отражалось на них восхищение. Больные приподнимались на носилках. Один даже взобрался на окно и так горячо переживал, что я боялась, как бы он не упал. А как огорчаются они, что не все попадут в один госпиталь при отъезде от нас. Как маленькие дети!
Долго потом вспоминали мы между собой этот концерт. Ведь из стихийно возникшего получился настоящий большой концерт, на который собралась масса народу (сотрудников госпиталя) во главе с майором Спичаком — комиссаром. И начклуба Коган появился лишь в середине концерта, так что ему оставалось лишь зафиксировать мероприятие.
15 сентября. Получила хорошее письмо от Андреевых с приложением карточки семейного ужина. А как это было все когда-то близко! Карточка обошла по рукам всех обитательниц комнаты.
16 сентября. Меня назначили ответственным редактором стенгазеты. Надо будет собрать редколлегию и заново начать все. Работа была очень запущена. Надо газету сделать лучшей в госпитале. Не зря же наше отделение краснознаменное!
18 сентября. Большая работа началась в 10 вечера с прибытием летучки.
19 сентября. Вот уже 12 часов дня, а работа еще не кончилась. Едва вырвалась на 15 минут в общежитие, позавтракала. Вчера перед приходом летучки мы долго беседовали с девушками в общежитии. О чем? Началось с сегодняшней жизни, с обстановки вокруг. Дальше — о грядущих мирных днях, тяжелой работе. Трудностях, испытаниях, которые ждут нас впереди, и закончилось… вопросом возможности построения коммунизма.
С большим жаром говорит Дуся Курицына, как порох загорается Фаня Борищанская и горячо спорит Вера Кириллова, приводя много примеров из своей жизни. Я тоже рассказала о моей бабушке. Разговор вертелся и вокруг темы наших специальностей после войны, возможности учиться. Каждому казалось, что его положение хуже, чем у всех остальных. Решили, что мое положение наилучшее, ибо за плечами осталось 4 года учебы в институте. Быть может, и верно, но передо мной много еще очень-очень много трудностей и препятствий. Я верю, твердо верю, что их преодолею.
Больные поступают очень хорошие, бодрые, жизнерадостные, не плаксивые. Наоборот, сами подбадривают друг друга. Вот несколько человек начали ворчать, что их долго держат здесь на носилках, не увозят моментально. Так их соседи сами же разъясняют, что невозможно всех сразу вывезти. Вот мальчуган 1924 года рождения, у него ампутировано правое предплечье, — сидит, громко рассказывает о боевых делах и последних событиях.
Больных осталось мало. Я сижу за столом и… вот сейчас чувствую, что очень хочу спать.
Освободилась лишь в 12 часов, в работе пролетели больше чем сутки. Едва успела заснуть, как меня разбудили: ко мне кто-то пришел. Быстро одевшись, пошла к проходной, догадываясь, что это, вероятно, мама Н. В. Карташевой. Но что же мне делать? У меня своего хлеба осталось лишь маленький кусочек на ужин, а от Надежды Васильевны ничего не передавали. Дорогой я случайно встретила Нину Пономареву, и она буквально затащила меня зайти к себе. Обнаружилось, что у нее пакет, переданный для Екат. Павловны. Это более чем кстати. Е. П. рассказывала о своей жизни (а живется ей несладко). Огорчила меня и рассказами о моей бабушке. Неужели бабуся заболела? Почему не пишет мне ни слова? Теперь у меня болит сердце. Когда-то мне удастся выбраться к моей старушке?
Публикация Владимира Саблина
(Полную версию читайте в журнале «Звезда» №6 2015г.)