13. Как от перестройки дошли до «перестрелки»
Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2015
Перешагнем разом хрущевскую и брежневскую эпохи, которые, несмотря на отдельные реформаторские попытки, не сумели переменить СССР. Обратимся сразу к периоду, начавшемуся после 1985 г., когда страну возглавил Михаил Горбачев. Однако при этом будем держать в памяти период со смерти Сталина до смерти Черненко, поскольку именно в это время сформировались поколения, ставшие ключевыми действующими лицами радикальных реформ.
Историю посткоммунистической эпохи в свое время шутливо поделили на три этапа: перестройка — «перестрелка» — перекличка. Надо признать, что этот грустный анекдот в основном верно отразил логику развития событий. Однако за общей простенькой схемой скрыт чрезвычайно сложный механизм преобразований. В частности, тот факт, что перестройка завершилась «перестрелкой», то есть попыткой военного переворота и распадом государства, является следствием не просто ошибок Горбачева и авантюризма путчистов, а результатом сложного сочетания демонстрационного эффекта (о сути этого явления см. вторую статью нашего цикла — «Звезда», 2013, № 4), воздействовавшего на поздний Советский Союз, с зависимостью от пройденного исторического пути («Звезда», 2013, № 5). В «перестрелку» завела нас та «колея», которую стали прокладывать по российскому бездорожью задолго до событий второй половины 80-х гг. ХХ века.
Красивая картинка Запада
В разговорах о воздействии демонстрационного эффекта на поздний Советский Союз есть два сложных пункта, нуждающихся в прояснении.
Во-первых, от людей, прошедших через трансформацию 1980—1990 гг., час-то приходится слышать, что таких перемен они не хотели. Из этого делается вывод: советская административная система хозяйствования основную массу населения устраивала, а значит, преобразования были навязаны народу элитами, желавшими получить доступ к разделу государственной собственности.
Во-вторых, увидев, насколько легко наше общество отказалось сейчас от демократических начинаний 1980—1990-х гг., некоторые аналитики пришли к выводу, что преобразования оказались то ли результатом случайного стечения обстоятельств, то ли следствием давления, которое Запад оказывал на Горбачева. Народ же был абсолютно индифферентен. И даже элиты не оказывали реша-ющего воздействия на ход событий, поскольку, как мы сейчас видим, не смогли защитить своих прав на собственность и личные свободы.
И с первым и со вторым подходом трудно согласиться. Даже притом что советские верха действительно хотели получить доступ к разделу собственности, а США действительно стремились оказать давление на СССР, дабы обеспечить себе преимущества в возможном противостоянии с наиболее вероятным противником. Думается, что при анализе процессов, возникших в годы перестройки, нам следует обратить внимание в основном на демонстрационный эффект. Он оказал столь серьезное воздействие на наше общество, что оно в 1980-е гг. действительно желало качественных перемен. Другое дело — надо четко понимать, что` мы подразумеваем под словом «желало», а что` — под словом «перемены».
Слишком упрощенным было бы утверждение, будто советский человек середины 1980-х гг. стремился к демократии западного типа, частной собственности, конкурентной системе или тем более рыночным ценам и безработице в качестве стимула, повышающего трудовую активность тех, кто пока еще имеет рабочее место. Демонстрационный эффект сам по себе не мог сформировать в широких слоях населения развитое сознание, способное рационально оценивать сложные экономико-политические системы. Он просто тем или иным способом рисовал в головах советских граждан СССР красивую картинку западной жизни. И эта картинка нравилась людям значительно больше, чем то, что приходилось им видеть в реальной советской действительности.
Образ желаемого складывался из разнообразных источников. Зарубежные фильмы, радиоголоса («Свобода», Би-би-си, «Немецкая волна», «Голос Америки»), редкие туристические поездки и командировки в мир капитала, книги иностранных писателей, рассказы бабушек о дореволюционной России, престижные импортные товары… Советский человек формировал на этой основе свое представление об уровне потребления в странах Запада и часто мифологизировал ту объективную информацию, которая до него доходила.
Идентифицируя себя с героем популярного американского или французского фильма 1980-х гг., советский кинозритель автоматически ставил себя на его место в потребительском ряду. Он ехал по красивому городу на хорошей машине, заходил в переполненные товарами магазины, пропускал рюмочку в уютном кафе, располагался в просторной квартире с хорошим видом из окна или даже в загородном доме с лужайкой, гаражом, площадкой для барбекю. А если кинозритель вечером слушал еще и радиоголоса (что делали, конечно, далеко не все), то получал профессиональное разъяснение, почему в СССР всего это нет.
В импортируемых из США или Франции фильмах героями редко были рабочий, горничная или клошар, ночующий под парижским мостом. Соответственно, и представления о красивой жизни за рубежом складывались несколько идеализированными. Точно так же идеализированными становились рассказы о России былых времен, возникавшие спустя много лет после кончины царского режима. И примитивная советская пропаганда ничего не способна была этому противопоставить, поскольку ее пристрастность становилась ясна каждому, кто всерьез интересовался политикой и экономикой.
Поездки за рубеж влияли на сознание сотен граждан, иностранные радиоголоса — на представления многих тысяч, а кинофильмы формировали мировоззрение миллионов. При этом надо иметь в виду, что действие демонстрационного эффекта не было автоматическим. Условия для позитивного и несколько идеализированного восприятия западной жизни созрели в СССР примерно к 1970—1980-м гг. Определялось это тем этапом исторического пути, который страна прошла за время существования коммунистической системы.
В первую очередь следует отметить следующее: принципиально важным было то, какой объект для сравнения выберет советский человек. Можно было сравнивать с нищетой недавнего прошлого или же — с богатством западного мира.
В эпоху быстрой урбанизации 1930—1950-х гг., когда миллионы крестьян перебирались из деревни в город на предприятия сталинской индустриализации, сравнение реальной жизни в СССР с кинематографической картинкой красивой иностранной жизни вряд ли могло поколебать основы социального строя. Выбор был гораздо проще и конкретнее. Деревня — это голод, скука, убогость жизненных условий и полная безнадега в отношении перспектив. Родился колхозником — колхозником и помрешь. Город на этом фоне давал определенные гарантии благосостояния. Счастливец, выбравшийся из сельской местности, где в 1930-х гг. от голода страдали миллионы крестьян, воспринимал жизнь в городском подвале, плохую еду и тяжелый труд за станком как успешное продвижение по карьерной лестнице.
Впереди у такого «карьериста» была еще перспектива сделать сына счетоводом, а дочь машинисткой, что по меркам индустриального общества сулило семье процветание. Наличие подобных социальных лифтов, казалось бы, убогих по стандартам постиндустриального мира, но чрезвычайно действенных в 1930—1950-е гг., делало вопрос о демонстрационном эффекте неактуальным, а потому Сталин мог спокойно показывать в советских кинотеатрах трофейные фильмы о красивой жизни. Зритель не завидовал: он рад был тому, что сидит в уютном городском кинотеатре, а не в темной промерзшей избе.
Однако когда у сына-счетовода и дочери-машинистки родились собственные дети, не знавшие голода украинского села, ситуация изменилась качественным образом. Эти люди нового поколения стали к началу перестройки «сторублевыми инженерами». Они понимали, что к старости их зарплата вряд ли перевалит за двести рублей, а детям вновь придется начинать жизненный путь с грошей, поскольку никакого наследства родители им оставить не смогут.
Социальные лифты, столь действенные в эпоху быстрой урбанизации, перестали работать в сложившейся городской культуре, где не существовало частного бизнеса, а возможности для карьерного роста быстро сужались из-за амбиций партийно-хозяйственной номенклатуры, пристраивавшей всюду своих детей. Массовых репрессий больше не было, номенклатуру никто не отправлял на лесоповал, и это лишало простого человека всякой возможности стать непростым, то есть выдвинуться на освободившееся место репрессированного начальника. В подобной ситуации демонстрационный эффект становился важнейшим фактором, пробуждавшим стремление к переменам. «Сторублевые инженеры» и их дети сравнивали свою жизнь не с трагической жизнью отцов и дедов, а с западной кинематографической картинкой, демонстрирующей то, что могло бы у нас быть, если бы отцы и деды не построили социализма.
До какого-то времени безнадегу убогого существования скрашивала надежда на обновление социализма. И пока эта надежда существовала, демонстрационный эффект имел серьезного конкурента внутри СССР. Многие полагали, что вслед за преодолением сталинского наследия положение дел переменится и жизнь станет даже лучше капиталистической, как и предполагалось в соответствии с учением Маркса — Энгельса — Ленина. Программа КПСС, принятая в 1961 г., сулила на этот счет очень многое. Однако со сменой поколений надежда уходила в прошлое. Молодые люди, появившиеся на свет в эпоху, когда жизнь перестала быть динамичной, не имели никаких оснований полагать, что динамизм вдруг откуда-то возникнет при наследниках сталинской власти.
Во-первых, уже в 1970-х стало ясно, что программа КПСС содержит откровенное вранье насчет экономических перспектив. А во-вторых, возник резонный вопрос: с какой стати правящая страной геронтократия станет что-то менять? Хмурые лица правителей, которые глядели с портретов, развешанных в школах и на заводах, в конторах и в медицинских учреждениях, не сулили ничего хорошего в обозримой перспективе. Гораздо приятнее выглядели зарубежные артисты на киноэкранах. От них и впрямь хотелось ждать чего-то лучшего.
Но вот вопрос — чего? Лишь очень немногие советские граждане обладали сложившимся представлением о том, как функционирует общество, где живут привлекательные киногерои. Демонстрационный эффект формировал тягу к лучшему, но не наделял знаниями. О том, что для появления товарного изобилия нужна конкуренция, худо-бедно догадаться еще можно было. Но для чего требовались демократия, гарантии прав собственности или тем более гарантии прав разного рода меньшинств (национальных, религиозных и даже сексуальных), не понимали часто даже наиболее образованные люди.
Поначалу демократию и гарантии прав крупного капитала советский человек готов был взять «в пакете» с дешевыми джинсами и возможностью без очереди приобрести хороший автомобиль. Проще говоря, он о таких вещах всерьез не задумывался. Гражданин СССР, которому осточертела брежневская геронтократия, полагал, что демократия хороша хотя бы потому, что физиономии на портретах будут моложе и улыбчивее. А еще потому, что о преимуществах демократии говорили толковые люди, получившие прозвание «прорабы перестройки», — известные публицисты, режиссеры, писатели. Однако серьезного запроса на «физиономии» в 1980-е гг. не было. Имелся запрос на дефицитные товары и повышение жизненного уровня. Демонстрационный эффект сформировал представление о том, что наполнить прилавки вполне возможно, и эта перспектива пробуждала желание реформ. Но к сложным размышлениям о том, как обеспечить товарное изобилие, человек, желающий перемен, не был склонен. Попытка приписать гражданам позднего СССР сознательное стремление к демократии и к формированию институтов свободного общества представляет собой серьезную ошибку. Если пойти по этому пути, то невозможно будет объяснить последующее «разочарование» в реформах и в демократах не чем иным, как тем, что перестройку устроили нам враги (то ли внутренние, то ли внешние, то ли те и другие совместно), соблазнив народ всякими сказками. На самом же деле народ не соблазнялся никакими сказками. Он хотел товаров, которые видел в кино и которых не имел в реальной жизни. Этот разрыв между желаемым образом потребления и потреблением реальным существовал на самом деле и был в основном преодолен благодаря реформам 1990-х гг. Думается, такой результат в целом устроил общество. Несмотря на жалобы относительно жесткости реформ, попыток вернуть мир пустых прилавков с директивными ценами никто у нас сегодня не предпринимает, кроме небольшой группы сильно идеологизированных, но ни на что не влияющих граждан. Демонстрационный эффект сработал и обеспечил очередной шаг по пути модернизации России. А вот упрощенные представления о том, что мы приобретаем «в пакете» с наполненными прилавками, «не сработали». Они стали быстро развеиваться, по мере того как общество стало сталкиваться с новыми трудностями.
Демонстрационный эффект не формировал представлений о том, почему должны существовать крупные капиталы, почему нельзя взять и разделить их среди малоимущих, почему, наконец, нельзя сделать так, чтобы работали все заводы, в том числе те, которые не выдерживают конкуренции. Понимание реальной связи явлений возникает благодаря высокому уровню экономико-политической грамотности и обычно присуще небольшой части населения.
Если общество не переживает период трансформации, широкое распространение подобной грамотности имеет малое значение. Устоявшийся мир (в США, в Западной Европе) не ищет альтернатив. Однако на грани эпох, когда реформы, с одной стороны, дают новые перспективы, а с другой — осложняют жизнь людей, не вписавшихся в поворот, об альтернативах начинают мечтать многие. Именно так у нас обстояло дело в годы перестройки. Демонстрационный эффект обусловил желание перемен, но плохое понимание того, какие, собственно, перемены возможны на практике, обусловило естественную реакцию: общество стало сравнивать достигнутое с той красивой картинкой, которая формировалась в головах миллионов советских людей до начала преобразований. При подобном сравнении разочарование было неизбежно.
Почему Россия — не Китай
А какие же перемены действительно были возможны? На самом деле выбор оказался невелик, поскольку зависимость от исторического пути во многом определила характер преобразований, осуществленных во времена перестройки. Образно выражаясь, мы способны были построить лишь то здание, которое было адекватно уже существовавшему к середине 1980-х фундаменту. Это, в частности, хорошо видно при осуществлении межгосударственных сравнений.
СССР должен был трансформировать социализм вместе с рядом стран Центральной и Восточной Европы. Несколько раньше начались коренные изменения в Китае. Результаты осуществленных реформ оказались весьма различны. И это не удивительно, поскольку различалась та «колея», в которую угодили мы, и та, по которой двигались наши соседи. Можно отметить несколько важнейших моментов, определивших российскую специфику.
В первую очередь следует отметить, что для Советского Союза 1980-х гг. был объективно невозможен китайский путь, который иногда рассматривается в качестве оптимального.
Китай конца 1970-х, когда Дэн Сяопин начал свои преобразования, был по структуре экономики и по социальным аспектам похож скорее на СССР 1920-х гг., нежели на страну времен Михаила Горбачева. В Китае доминировало сельское хозяйство, население в основном проживало в деревне, не имелось систем социальной защиты, о стариках государство не заботилось, считая попечение уделом семьи, а самое главное, если не удавалось собрать урожай, крестьяне могли просто умирать с голода. Соответственно, ключевыми реформаторскими шагами в Китае стали предоставление самостоятельности сельхозпроизводителям и создание условий для привлечения иностранного капитала, который должен был развивать промышленность. В годы НЭПа наша страна ставила перед собой примерно такие же задачи, однако если ликвидация продразверстки прошла успешно, то привлечение капитала полностью провалилось.
Китай же оказался успешен как в том, так и в другом. Реформаторам удалось сформировать хозяйственную систему, при которой крестьяне накормили страну, а иностранный капитал начал формирование современной промышленности. Пореформенная китайская экономика характеризовалась высокой конкурентоспособностью благодаря дешевизне рабочей силы.
Исторический путь, пройденный Советским Союзом с 1920-х по 1980-е гг., отличался быстрой урбанизацией. Люди теперь жили преимущественно в городах, имели гарантированное государством рабочее место, пенсионное и медицинское обеспечение. Они трудились на заводах и в научных институтах, многие из которых в рыночных условиях оказались бы неконкурентоспособны (особенно предприятия военно-промышленного комплекса). Что же касается тружеников села, то государство за счет кредитов, фактически превращающихся в дотации, регулярно покрывало любые убытки, а кроме того, присылало в деревню на уборочные работы огромные трудовые армии горожан.
Движение по китайскому пути в этих условиях означало примерно следу-ющее: роспуск колхозов и совхозов с предоставлением крестьянам возможности кормиться с земли любым способом. Без дотаций на сельхозтехнику и горючее, без трудовых армий, без пенсий, без финансирования школ и больниц.
В городах же невозможно было пойти даже таким путем, поскольку, в отличие от китайских реформаторов, реформаторам советским так или иначе надо было решать вопрос о том, что делать с огромной промышленностью, созданной со времен сталинской индустриализации и работающей не на рынок, а на государство. Более того, промышленностью, которая, в отличие от китайской, гораздо меньше интересовала иностранных инвесторов из-за значительно более высокой стоимости рабочей силы и привычки советских граждан к определенным (хотя и примитивным по западным меркам) социальным гарантиям.
Высокие темпы экономического роста в Китае в значительной степени стали следствием того низкого уровня развития, с которого эта страна стартовала при Дэн Сяопине. Старт с иного уровня обусловливает и иной характер модернизации. Она может быть более или менее успешной в зависимости от того, совершаются ли реформаторами ошибки, но она в принципе не может быть такой же, как модернизация слаборазвитой страны.
Иными словами, зависимость от исторического пути в СССР второй половины 1980-х гг. состояла в невозможности игнорировать судьбу миллионов граждан, которым при переходе к рынку объективно пришлось бы столкнуться с трудностями. Советские реформаторы должны были «подстилать им соломку», чтобы не больно оказалось падать, тогда как реформаторы китайские с подобной проблемой практически не сталкивались, как не сталкивались с ней большевики времен НЭПа. Таким образом, в ходе реформирования среди советских граждан объективно оказывались проигравшие и, следовательно, недовольные ходом преобразований, тогда как Китай к началу реформ находился на столь низком уровне экономического и социального развития, что простая либерализация условий хозяйствования автоматически улучшала жизнь общества.
Играла ли здесь какую-то роль культура? Порой некоторые аналитики, характеризуя проблему перехода от административной экономики к рыночной, говорят, будто в культуре советского человека слишком сильна была привычка к патернализму. Отсюда вытекали проблемы с «подстиланием соломки», большими государственными дотациями и общей неэффективностью реформ.
Думается, что здесь мы имеем дело отнюдь не с проблемой культуры, поскольку к патернализму привыкли и миллионы граждан западных государств всеобщего благосостояния. Это видно сейчас, например, по проблемам стран Южной Европы (в первую очередь Греции). Любому человеку трудно терять работу и ломать свою жизнь, особенно в преклонном возрасте. Проблема перехода к рынку определялась особенностями исторического пути, в ходе которого сформировалась такая экономика, которую невозможно было реформировать без тяжелейшей ломки сложившейся еще в советские времена структуры.
Следующий важный момент, определявший специфику реформ в СССР, — система власти, доставшаяся перестройке в наследство от брежневской эпохи.
СССР 1980-х гг. представлял собой отнюдь не персоналистский авторитарный режим во главе с генеральным секретарем ЦК КПСС, как иногда кажется не слишком внимательным наблюдателям. Страной управляло коллегиальное руководство, на верхушке которого находились политбюро и секретариат; ниже Центральный комитет КПСС, а дальше — съезд партии, собиравшийся раз в пять лет. В подобной системе быстрые эффективные реформы могли бы осуществляться только в том случае, если бы бо`льшая часть партийно-государственной элиты придерживалась реформаторских взглядов, причем одинаково понимала бы характер преобразований. Тогда политбюро, ЦК, а при необходимости и съезд с полным сознанием дела принимали бы нужные законы и постановления.
Однако поскольку таких условий к началу перестройки не сложилось, коллегиальное руководство все время раздиралось противоречиями. В середине 1980-х гг. основная группа пришедших к власти руководителей — Михаил Горбачев, Егор Лигачев, Николай Рыжков, Борис Ельцин, Виктор Чебриков — внешне представлялась единой командой выдвиженцев андроповского времени, но на самом деле придерживалась весьма различных взглядов на характер необходимых преобразований. Более того, эти взгляды еще и трансформировались различным образом в зависимости от того, какой опыт приобретал в ходе перестройки тот или иной советский лидер. Ельцин, например, приобретал радикальные взгляды, тогда как Лигачев становился оплотом консервативных сил.
Горбачев должен был потратить примерно два года на внутрипартийные интриги и серьезное кадровое манипулирование, прежде чем сумел сформировать группу лиц во главе с Вадимом Медведевым и Александром Яковлевым, которой было поручено готовить первую серьезную экономическую реформу, расширявшую самостоятельность государственных предприятий. Преобразования стали на практике осуществляться с 1988 г.
Поскольку эта реформа оказалась неудачной и ослабила положение Горбачева, ему пришлось продолжить маневрирование с целью укрепить персональную власть. Думается, что политические трансформации 1989 г. осуществлялись именно с этой целью. Странная система выборов делегатов съезда народных депутатов СССР (включавшая механизм отсева неугодных кандидатов, а также отдельный корпус избранников от общественных организаций) имела целью отнюдь не реальную демократизацию общества, а формирование такого органа власти, который был бы не столь консервативен, как партийный аппарат, но и не слишком радикален. Возглавив депутатский корпус, Горбачев оказался сразу на двух стульях и получил возможность маневрировать между ЦК КПСС и народными избранниками. Это предоставляло ему некоторую степень независимости, поскольку на волне демократизации (даже ограниченной) консерваторы из партийной элиты опасались того, что Горбачев пренебрежет ими в пользу новой системы власти.
Но даже такое маневрирование не позволило освободить руки для следующего этапа преобразований. Только когда Горбачев стал президентом СССР, то есть получил пост, с которого его нельзя было снять столь же быстро, как в 1964 г. сняли Хрущева, начался второй этап экономических преобразований перестройки (1990). Иначе говоря, только предельно укрепив свои позиции, Горбачев решился на разработку программы перехода к рынку, которая качественно отличалась от предшествовавших планов совершенствования социализма.
Однако в конечном счете на реализацию новой программы вплоть до распада СССР советские лидеры так и не решились. За время политического манипулирования и проведения неудачных преобразований авторитет Горбачева упал столь сильно, что попытки укрепления личной власти лидера обернулись на деле ее ослаблением. Тем не менее президент СССР продолжал политическое маневрирование вплоть до августовского путча 1991 г. Огаревские соглашения, целью которых становилось реформирование Союза, теоретически могли бы вновь укрепить позиции Горбачева, поскольку переносили центр тяжести власти в руководство республик, нивелируя как роль ЦК КПСС, так и роль съезда народных депутатов. Очевидно, президент СССР надеялся в новой системе управления страной остаться важнейшим и абсолютно необходимым звеном координации деятельности республиканских руководителей, но развитие событий после августа 1991 г. показало, что для подобных надежд уже не имелось никаких объективных оснований.
Если бы зависимость от системы коллективного руководства, оставшейся в наследство от брежневской эпохи, не тормозила преобразования, Горбачев мог бы осуществить радикальные реформы еще в то время, когда не растерял свой авторитет. Однако вряд ли это серьезно продвинуло бы перестройку в нужном направлении, поскольку зависимость от исторического пути не ограничивалась данной проблемой.
Третьим важным моментом, определившим специфику российских преобразований времен перестройки, стало доминирующее влияние на реформы идей поколения шестидесятников.
Это поколение сформировалось под определяющим воздействием «оттепели», стремилось к серьезным экономическим и политическим преобразованиям в СССР, однако во многом сохраняло надежду на возможность трансформации социализма. Горбачев сам принадлежал к числу шестидесятников, а также привел в высшие эшелоны власти некоторое число людей с близкими взглядами на жизнь. Более того, поколение «оттепели» доминировало во второй половине 1980-х гг. среди влиятельных экономистов, а также среди деятелей культуры — писателей, кинематографистов, актеров и режиссеров театра.
Шестидесятники были разочарованы брежневской эпохой. В частности, тем, как советские танки подавили в 1968 г. Пражскую весну — попытку обновления социализма в Чехословакии. Почти два десятилетия они ждали того момента, когда создадутся условия для реализации тех реформ, о которых они мечтали в молодости. Перестройка создала наконец эти условия. И шестидесятники, достигшие высоких постов и добившиеся серьезного влияния на общество, оказали решающее воздействие на то, что во главу угла были поставлены идеи, уже отмиравшие в странах Центральной и Восточной Европы. Там элиты стремились к тому, чтобы войти в Европу с ее капиталистической системой хозяйствования и многопартийной демократией. Но в СССР конца 1980-х на капитализм по-прежнему смотрели с опаской, надеясь соединить каким-то образом сомнительные преимущества государственной собственности и фиксированных цен с очевидными преимуществами рыночной конкуренции и материального стимулирования труда.
Совместить это, как выяснилось, чрезвычайно трудно. Реформы, осуществленные в годы перестройки, привели в конечном счете к макроэкономической дестабилизации, к развалу зарождающегося потребительского рынка и к образованию огромного «денежного навеса», то есть к появлению больших сумм денег, которые население не могло потратить в магазинах из-за углубляющегося дефицита товаров. Поиски третьего пути, отличающегося как от административного социализма, так и от рыночного капитализма, не довели до добра.
Чешский реформатор Вацлав Клаус сказал как-то, что третий путь — это путь в третий мир. Элиты стран Центральной и Восточной Европы в общих чертах это уже понимали к середине 1980-х. Но советским элитам, мыслящим в категориях 1960-х гг., пришлось приходить к пониманию важнейших проблем эпохи на собственном трагическом опыте.
В этой связи можно заметить, что большую роль в характере проводимых Горбачевым преобразований сыграл фактор — четвертый по счету — особой жесткости советского «железного занавеса» в сравнении с тем, который отделял страны Центральной и Восточной Европы от Европы Западной.
О том, в чем состояло это различие, хорошо говорит популярный в советское время анекдот. Что такое секс по-шведски, секс по-польски и секс по-русски? Секс по-шведски — это когда две молодые пары в Стокгольме собираются вмес-те и… Секс по-польски — это когда поляк побывал в Стокгольме, заснял все происходившее на пленку и показал фильм в Варшаве. Секс по-русски — это когда наш турист, побывавший в Варшаве по турпутевке, увидел этот фильм и пересказал дома то, что там было показано.
Нетрудно заметить, что анекдот выстроен в соответствии с системой ступеней модернизации, описанной во второй статье этого цикла («Звезда», 2013, № 4). Несколько утрируя, можно заметить, что демонстрационный эффект распространяется из страны более «сексуально модернизированной» в страну менее «модернизированную» и дальше на периферию. Информация в экономико-политической сфере распространялась примерно тем же путем.
Например, венгерские, югославские или польские ученые могли чаще, чем наши, бывать на Западе. У них имелся больший доступ к научной литературе, описывающей рыночные и демократические реформы. Они могли порой, как это было с известным венгерским экономистом Яношем Корнаи, некоторое время работать за рубежом, непосредственно воспринимая методы науки, свободной от марксистских ограничений. А в собственных странах эти ученые подвергались менее жесткому (чем наш) идеологическому прессингу со стороны ортодоксальных марксистов и высшего партийного руководства. Если в СССР общественные науки были в первую очередь элементами государственной идеологии и лишь во вторую — собственно науками, то в Венгрии, Югославии и Польше научный поиск как таковой оставался все же приоритетным.
В ГДР, Чехословакии и Болгарии свобод было меньше. Однако Восточная Германия в силу языковой общности объективно не могла быть резко отделена от ФРГ. Хотя попытки бегства на Запад через Берлинскую стену жестко пресекались, выстроить аналогичную стену в интеллектуальной сфере оказалось невозможно. Информация о том, как функционирует свободный мир, проникала на Восток и готовила людей к осуществлению перемен.
Принципиально отличался в СССР и другой информационный канал — рассказы пожилых людей о том, как жила страна в прошлом, то есть до установления социалистического строя. Если в нашей стране дореволюционные времена и начало перестройки разделяло уже несколько поколений, то в странах, где социализм установился лишь после Второй мировой войны, к середине 1980-х гг. еще живы были люди, хорошо помнившие буржуазные порядки. Они вполне могли сравнить социализм и капитализм по качеству товарного обеспечения, уровню сервиса в магазинах, порядку на производстве и многим другим параметрам. Думается, что для таких стран, как Чехословакия и ГДР, где в первой половине ХХ века уже был достигнут весьма высокий уровень экономического развития, данный фактор воздействия на преобразования был довольно значим.
Степень жесткости «железного занавеса» во многом зависела от исторического пути различных стран. Если в России социалистические преобразования имели внутреннюю природу и стали следствием революции 1917 г., то в страны Центральной и Восточной Европы они были принесены Советской армией после Второй мировой войны. «Старший брат» помог местным коммунистам подавить сопротивление иных (в ряде случаев намного более влиятельных политических сил), однако широкие слои общества хорошо помнили эту историю. Несмотря на чистки и репрессии, там оставалось много людей, не желавших слишком большого влияния со стороны восточного соседа, а потому предпочитавших держать «дверь на Запад» слегка приоткрытой. Такие люди сохранялись даже в высших эшелонах коммунистической власти различных стран, а потому «железный занавес» не мог быть слишком жестким.
С вопросом об ограничениях, выстроенных для минимизации демонстрационного эффекта, непосредственно связан вопрос об отношении к западному миру. Пятым моментом, определившим специфику проходивших в СССР преобразований, стало отношение к Европе. В Польше, Венгрии, Чехословакии и у других наших западных соседей, не исключая даже республик Балтии, входивших в состав СССР, в середине 1980-х гг. было ощущение своей исторической принадлежности к Европе. В России подобного ощущения не сформировалось. Европейцами в полной мере себя по сей день ощущает не столь уж значительная часть граждан, и, соответственно, сложившиеся в Европе нормы жизни, правила, институты не представляются российским гражданам обязательными. Или, точнее, в нашей стране не сформировалось представления о том, что жить, как в Европе, нам следует для возвращения утраченной идентичности.
Может показаться, что данный момент характеризует не столько зависимость от исторического пути, сколько культуру. Можно предположить, что в Европе на протяжении столетий формировалось чувство принадлежности к некой единой общности. Оно передавалось из поколения в поколение, укоренялось в сознании и ныне качественным образом отличает людей, считающих себя европейцами, от тех, кто ищет свою идентичность на стыке Европы и Азии.
Думается, что такого рода логика не вполне адекватно характеризует положение дел. Чувство европейского единства, европейской идентичности вряд ли имеет по-настоящему глубокие корни. Не так давно Европа была расколота страшными войнами. Люди ощущали свою принадлежность к разным лагерям и совершенно не стремились объединяться. Несмотря на то что у различных европейских народов действительно есть много общего и их судьбы постоянно переплетались в истории, национальная идентификация явно вытесняла наднациональную.
Европейская идентичность — это современный конструкт, сооруженный, правда, не на голом месте, а на солидной исторической базе. В силу определенных конкретных причин люди второй половины ХХ века сочли, что должны ощущать себя не только немцами, французами, чехами или поляками, но одновременно еще и европейцами. Как ни парадоксально это звучит, думается, у сегодняшних граждан Европы имеется более глубокое ощущение общности своих корней, нежели у тех, кто жил в прошлом. Жил, так сказать, «ближе к корням».
Для жителей Центральной и Восточной Европы одним из важнейших элементов формирования единой наднациональной идентичности было стремление отказаться от формирования идентичности, навязываемой Советским Союзом. Чувство принадлежности к единому социалистическому лагерю по мере нарастания разочарования в административной экономике все больше ассоциировалось с дефицитами, отсталостью, милитаризацией хозяйственной системы. Одновременно демонстрационный эффект формировал представление о быстром развитии мира, находившегося к западу от Берлинской стены. Соответственно, стремление разрушить стену в прямом и переносном смысле закреплялось в головах людей представлением, будто бы мы всегда были европейцами, но грозный восточный сосед насильно отделил народы Центральной и Восточной Европы от своих западных братьев.
Шестым моментом, определившим характер советской перестройки и последовавших за ней преобразований, стал так называемый имперский синдром. Советский Союз представлял собой империю — наследницу царской России. И, как в любом государстве подобного типа, реформы имели у нас определенную специфику. В этом смысле наш исторический путь был во многом похож на исторический путь империи Габсбургов или Османской империи, которым пришлось распасться в трудный для себя момент (после Первой мировой вой-ны). А от преобразований 1980-х гг., осуществленных в малых государствах Центральной и Восточной Европы, многие из которых, кстати, были наследниками Габсбургской державы, советские преобразования сильно отличались. Причем по понятным причинам особенно трудным было преодоление имперского синдрома в России.
Реформы в империях почти всегда проходят особенно тяжело, поскольку общество не может полностью мобилизовать свои силы на осуществление экономических и политических преобразований. Для малых народов, стремящихся к независимости, данная цель становится порой более важной, нежели достижение рынка и демократии. А большим народам решать экономико-политические задачи еще сложнее: они мучительно переживают утрату былого величия, цепляются за него всеми силами, тратят ресурсы на сохранение старых границ и, если это не удается, впадают в серьезную депрессию. Демократизация в империях всегда внушает страх, поскольку обретение людьми гражданских свобод неизбежно связано с обретением свобод отдельными территориями. Если для малых народов экономико-политические реформы, как бы тяжело они ни происходили, являются выходом на новый уровень развития, то для больших имперских народов даже успешно осуществленные преобразования принимают зачастую форму трагедии.
Худший вариант трансформации империй — это война за удержание отдельных народов, стремящихся к независимости. Перестройка и распад СССР, к счастью, прошли без крупных войн. Или, точнее, войны задели окраины (Армению и Азербайджан, Молдову, Таджикистан), но не ударили непосредственно по России. Однако в дальнейшем случились две чеченских войны, намного осложнившие ход преобразований, а после грузинская (за Южную Осетию) и украинская (за Донбасс).
Первая чеченская война потребовала значительных финансовых ресурсов как раз в тот момент, когда правительство не могло нормально собрать налоги и сбалансировать бюджет, что обернулось высокой инфляцией, сменившейся быстрым нарастанием объема государственного долга и наконец дефолтом. Эта война шла в то время, когда страны Центральной и Восточной Европы ликвидировали макроэкономическую нестабильность, переходя к устойчивому росту ВВП.
Вторая война привела к появлению страха перед терроризмом, распространению панических настроений в больших городах и, как следствие этого, к укреплению авторитарного режима. Причем характерно, что авторитаризм в России получил новый импульс для развития именно в тот момент, когда наши западные соседи завершали демократическую трансформацию своих политических систем, готовясь к вступлению в Евросоюз.
Наконец, военные конфликты последнего времени сформировали в народе ощущение осажденного лагеря и привели к разрыву международных экономических связей, без которых нормальное развитие в XXI веке невозможно.
То, что негативное воздействие имперского синдрома на модернизацию не является случайностью, демонстрирует нам опыт Югославии. Эта страна, являвшаяся по сути имперской, несмотря на малые размеры, прошла через все те же проблемы, что и Россия. Республики бывшей Югославии, в отличие от других государств Центральной и Восточной Европы, испытали в переходный период во`йны, высокую инфляцию и сравнительно долгое существование авторитарных режимов.
Наконец, седьмой момент, определивший специфику событий, происходивших в перестройку, связан с сильной зависимостью советской экономики от экспорта нефти и получения нефтедолларов.
Советский Союз вследствие падения цен на нефть в середине 1980-х гг. потерял значительную часть доходов, позволявших поддерживать уровень жизни населения в брежневскую эпоху. Еще в начале 1960-х гг. наша страна стала крупнейшим импортером хлеба и вынуждена была поставлять на мировой рынок ресурсы, которые обеспечивали бы поступление валюты. Глава советского правительства Алексей Косыгин инициировал освоение нефтяных месторождений Западной Сибири. С этого мы и кормились долгое время. Однако при падении цен на нефть советскому руководству трудно было импортировать продукты и предметы потребления в том же объеме, в каком это делалось раньше. Дефицит мяса, масла, сахара становился все заметнее.
Как говорилось выше, для Горбачева в трудный период преобразований большое значение имела твердость власти. Высокий личный авторитет помогает каждому лидеру в осуществлении непопулярных реформ. И если бы сохранялись высокие цены на нефть, советское руководство могло бы смягчать «товарными интервенциями» естественное недовольство тех слоев населения, которые не вписывались в новую хозяйственную систему.
Но Горбачев по мере продвижения к настоящим реформам все более явно ощущал нехватку финансовых ресурсов. Он не мог имитировать успехи преобразований, поскольку каждое новое его начинание в экономической или политической области проходило на фоне обостряющихся дефицитов. Понятно, что подобное положение никак не способствовало укреплению решимости лидера страны. Напротив, он скорее мог чувствовать себя человеком, все дальше забирающимся в ловушку, из которой уже не будет выхода.
В государствах Центральной и Восточной Европы нефти не имелось. Структура экономики Польши, Венгрии или Чехословакии в этом смысле была более сбалансированной. Соответственно, в период неблагоприятной нефтяной конъюнктуры эти страны не несли экстраординарных потерь. Понятно, что от отсутствия природных ресурсов реформы не становятся менее болезненными. Но в СССР, как ни парадоксально, они становились более трудными именно благодаря наличию нефти. Или, точнее, благодаря привычке населения к потреблению тех благ, которые уже невозможно было приобретать из-за падения валютных поступлений во второй половине 1980-х.
Таким образом, целый комплекс обстоятельств, связанных с зависимостью от исторического пути, повлиял на то, в каком положении СССР встретил перестройку. Горбачеву не удалось решить стоявших перед ним проблем, что стало одной из причин попытки государственного переворота, предпринятой в августе 1991 г. Исторический путь Советского Союза после провала путча завершился, однако проложенная столетиями колея никуда не делась.
И в 1990-х гг., когда России пришлось непосредственно осуществлять экономические реформы, влияние колеи оставалось чрезвычайно важным. Более того, она еще и «углубилась», поскольку неудачи экономической реформы, проведенной Горбачевым и его соратниками, пришлось преодолевать российским реформаторам — Борису Ельцину и Егору Гайдару.
Продолжение следует