Переписка с Иосифом Бродским и с его отцом
Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2015
Привести в порядок бумаги, связанные с Бродским, я хотела давно. В этом году мне наконец удалось это осуществить.
Наша переписка началась в 1981‑м и закончилась в 1989 году, то есть продолжалась восемь лет. Бродский тогда жил в Нью-Йорке и в Сaут-Хедли, где преподавал, a я жила в Риме, где мы познакомились весной 1981 года. Встречались мы довольно редко, раза два в год.
Со временем мы стали чаще звонить друг другу, чем писать, но письма, записки, открытки, телеграммы, рисунки и многое другое, хотя и не всё, сохранилось: 35 документов Иосифа, 36 — моих. Свои письма я смогла прочесть, обратившись к наследникам Бродского после его смерти. Весь материал оказался у меня в 2000 году.
Когда мы начали переписываться, почтовая связь казалась уже архаичной, и 12 октября 1983 года Бродский написал:
«Ты — единственная, кому пишу. Остальным — либо звоню, либо вообще — ничего».
Я любила писать письма. Началось это в детстве: мне было восемь лет, школьная подруга с отцом-дипломатом переехала жить в Париж. Мне всегда нравились почтовая бумага, марки, конверты, ожидание писем, фантазии о их путешествии… Когда выросла, я полюбила еще и старомодность эпистолярного жанра. Например, в переписке с Бродским это проявляется через обращение на «Вы», причем с обеих сторон. Это правило редко нарушалось. В письме от 7 июля 1983 года Бродский пишет:
«…письма вообще есть продукт нереальности. Может быть, ничто на свете — особенно на бумаге — не имеет столь прямого отношения к нереальности — к нереальному аспекту человеческого существования — как письма».
Во время переписки с Иосифом я никогда не перечитывала его письма, за исключением, пожалуй, одного текста.
Странное ощущение — рассматривать полученные обратно собственные письма после того, как их адресат умер. Теперь я увидела то, чего не могла видеть: штамп на приклеенной мной марке, способ, которым он вскрывал конверт. Грустно было осознавать, что этих рук больше нет, а остался лишь жест. На одном из конвертов сделаны пометки: час вылета, название аэропорта, бара.
Мне было очень приятно снова увидеть свои письма. Это означало, что Иосиф хранил их, несмотря на то что в последние годы его жизни наши отношения прекратились. Все это время eго письма хранились в ящике моего письменного стола, были собраны в один большой конверт.
На самом деле есть огромная разница между живой перепиской, протекающей в течение определенного времени, и последующей работой с ней, когда ты становишься как бы не автором, а свидетелем, архивариусом. Переписка длилась долго и с промежутками, а теперь это сжато, как файл, как биографический фильм. Все сразу перед тобой — его и твое. Это совершенно новый опыт, может быть, новая травма, на которую смотришь как бы снаружи.
Еще у меня сохранились некоторые письма и открытки от отца Иосифа, Александра Ивановича Бродского, которые он мне посылал из Ленинграда в Рим, после того как мы познакомились во время моей послеуниверситетской стажировки в Ленинграде в 1981/1982 учебном году. Эти письма я также привела в порядок. В петербургском Музее Анны Ахматовой на Фонтанке, где находится «американский кабинет» Иосифа Бродского, хранится одно мое письмо отцу Бродского, а также открытка Иосифу, посланная в 1988 году. Копии этих материалов я получила благодаря Ирине Бородиной, хранительнице «кабинета» Бродского.
Я начала переводить письма Бродского в феврале 2013 года. Но тогда я делала это безо всякой хронологии, страшась, что упорядоченность может меня огорчить. Вдруг в этом порядке не окажется чего-то очень важного и личного. Просто случайно открывала, читала и переводила какое-либо письмо.
Бродский сохранял конверты моих писем только тогда, когда они были смешными или особенными. Может быть, он это делал из-за отсутствия пространства в крошечной квартирке в нью-йоркском Гринвич-Виллидже, где он жил тогда. Так, не сохранился конверт из Варшавы с маркой, изображавшей поэта Чеслава Милоша. Бродский его знал, и я писала об этой марке в самом письме. (Кстати, недавно в США появилась серия марок с американскими поэтами, среди которых есть и Бродский.) Из-за утраты конвертов у меня возникали проблемы с датировкой некоторых писем.
Каждое утро я ходила в ателье и делала фотокопии тех писем, которые только что перевела. Не носила все вместе, боясь потерять. Копировала письма и конверты с обеих сторон и просила делать копию на одном листе, чтобы альбом получился не слишком толстым.
Важно понять, сколько времени прошло с момента написания письма — дата обычно стоит наверху — до его опускания в почтовый ящик, до получения адресатом. Этот промежуток играет большую роль в переписке, а сейчас оказывается и историческим фактом. В ходе этой работы я иногда чувствовала себя Шерлоком Холмсом, когда с помощью увеличительного стекла старалась определить дату на конверте либо расшифровать какое-нибудь слово в письме отца Бродского. Так увеличительное стекло помогло открыть, что самая первая моя записка Иосифу Бродскому была послана как обычное письмо: справа на ней оказались волнистые углубления штампа, поставленного на отсутствующий теперь конверт.
Это действие — сосредоточение зрения на малом пространстве бумаги — становилось определяющим во всей работе. Другим важным моментом было изолирование части своего прошлого от контекста текущей реальности. В этих бумагах я искала порядок не столько внешний, сколько внутренний. Потребовался месяц интенсивной работы.
Чтобы понять человека и отношение, устанавливаемое им со своим адресатом, важно обратить внимание на форму его обращения на конверте: написано ли просто имя, окружено ли знаками вежливости. Правильно ли написано.
Еще важен язык. Когда Бродский употребляет итальянские слова, я пишу их в квадратных скобках, делая примечание, что то или иное слово написано по-итальянски. Например, Бродский иногда называет меня «Gattara» («Кошатница»). Это слово происходит от «gatto» («кот») и определяет тех женщин, обычно старушек, которые кормят кошек на улице. В Риме тогда их было много. Сейчас всё меньше и меньше.
Закончив переводить переписку, я написала комментарии к каждому письму: что за события и какие люди упоминаются в тексте. На обложке альбома на итальянском языке я напечатала перечень всех писем по начальной строке, чтобы впоследствии было легче найти нужное. Планирую отсканировать весь материал. Пока же я ограничилась лишь этой первоначальной работой для того, чтобы в будущем все сложилось в единый пазл.
Отдельный разговор — открытки, которые периодически посылал мне Бродский. В качестве напоминания о каком-либо месте он предпочитал изображения произведений искусства; если фотографию, то обязательно не цветную, а черно-белую. Иногда он отправлял мне старые открытки, карточки, фотографии — как напоминание о другом времени. Это означает, что наша переписка была многоплановой, отсылающей к событиям и временам, не имевшим к нам прямого отношения. Такое жонглирование и «разновременность» — характерная черта и для стихов Бродского. Он предпочитал странные образы, иногда старые репродукции анатомических рисунков либо фотографии с экстремальными сюжетами: например, два человека, играющие в теннис на крыльях самолета.
Фотокопии писем нужны для того, чтобы показать его почерк, а также его манеру заполнять пространство чистой бумаги: открытки Бродский заполнял целиком, иногда делал это даже там, где обычно указывается имя автора и название изображенного сюжета. Когда пространства не хватало, Бродский переворачивал открытку и писал там, где обычно указывается адрес, или там, где было белое поле. Письма он обычно писал на машинке, но не всегда, а последние слова и подпись — всегда от руки. От руки вносил исправления, добавления. Видимо, Бродский всегда перечитывал написанное.
Лет с восьми, когда вынужденно, почти год, соблюдала постельный режим, я вела дневник. В дальнейшем я научилась записывать свои маленькие тайны, шифруя итальянские слова кириллицей. Письма к Бродскому — это тоже «тайны»; первые из них как раз совпали с моим переходом от дневника к стихам. Бродский, разумеется, тогда это понимал больше, чем я, и мои письма очень любил и хвалил. 12 октября 1983 года он писал:
«Вообще же у Вас колоссальный дар на письма и вообще — видеть. Мне все время кажется, что Вам следовало бы заниматься сочинительством, хотя я и побаиваюсь, что если Вы станете писать профессионально, свежесть ощущений может уступить простой стилистике — особенно если Вы писать будете по-итальянски. Вам (как<,> между прочим<,> любому поэту) необходим адресат. Или — как модель живописцу. Во всяком случае, Вас ужасно интересно перечитывать<,> и, может быть, я попробую у Вас что-нибудь украсть для своих стишков».
Одно мое письмо он долго держал при себе, в бумажнике, но оно, к сожалению, не сохранилось. Помню, что до отправления адресату я сама перевела его на итальянский для своего дневника, но найти и прочесть этот текст пока не успела. Когда я перечитывала свои письма, то обнаруживала в них мысли и чувства, которые потом становились стихами. Я нашла в своем письме даже то, что впоследствии в стихах развил сам Бродский. 6 июля 1984 года я написала ему:
«Дни стали уже длиннее, волосы вьющимися, глаза приобрели несколько ватт; надеюсь<,> жизнь не захочет их выключить. Еще — слушаю Puccini».
В стихотворении «Ночь, одержимая белизной…», которое он послал мне уже опубликованным в конце 1986 года, Бродский строит целый ряд метафор о свете: звезды, лампы, свечи, лучи. Он пишет:
Ночь, одержимая белизной
кожи. От ветреной резеды,
ставень царапающей, до резной<,>
мелко вздрагивающей звезды,
ночь, всеми фибрами трепеща<,>
как насекомое, льнет, черна,
к лампе, чья выпуклость горяча,
хотя абсолютно отключена.
Спи. Во все двадцать пять свечей,
добыча сонной белиберды,
сумевшая не растерять лучей,
преломившихся о твои черты,
ты тускло светишься изнутри,
покуда, губами припав к плечу,
я, точно книгу читая при
тебе, сезам по складам шепчу.[1]
Стиль Бродского, видимо, влиял на меня: перечитывая сейчас свои письма, я нахожу его любимые слова и выражения, например: «смешно», «быть в состоянии», «реальность», «нереальность», «в лучшем случае», «наоборот», «относиться к», «и т. д.» и много других. Бродский любил выражения, которые создавали какую-то абстракцию и затормаживали восприятие собеседника.
С той же целью поэт анализировал собственные мысли, как будто они были мясом, а он их жадно отделял от костей.
Нужно понимать, что в то время я говорила по-русски только с Бродским и вообще была молодой. Так в моем стиле и самом процессе размышления установился некоторый осмос, схожесть с манерами Бродского.
Пишу из Рима 4 июля 1983 года:
«Ося младший дорогой, здравствуйте! Я держу в руках перо, капающее чернило, и форма перышка мне напоминает Ваш нос, шум его на бумаге — Ваше твердое произношение буквы └р“».
При переводе своих писем я испытывала сильное желание добавить нужные знаки препинания, исправить ошибки, но в итоге решила этого не делать. Я поняла, что все нужно оставить таким, как оно есть, потому что письма были написаны быстро, прямо, без черновика и подчинялись эмоциям. Все важно, и все что-то значит. Еще я была — иностранкой, а мой собеседник — известным русским поэтом. Мною двигала как смелость, так и детская непочтительность, может быть, оттого, что я хотела компенсировать наше неравенство.
Тот период жизни был для меня самым трудным: я оставила родительский дом, начала жить самостоятельно. Бродский не мог поехать в Россию, чтоб повидать родителей, а позже не мог быть на их похоронах. В 1987 году он получил Нобелевскую премию и жалел, что родители не могли разделить с ним эту радость.
Еще в те годы я перевела «Римские элегии» и «Венецианские строфы». Ка-кие-то мотивы отразились позже и в наших письмах. В «Римских элегиях» (IV) Бродский пишет:
О, коричневый глаз впитывает без усилий
мебель того же цвета, штору, плоды граната.
Он и зорче, он и нежней, чем синий.
Но синему — ничего не надо!
Синий всегда готов отличить владельца
от товаров, брошенных вперемежку
(т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться.
Так орел стремится вглядеться в решку.[2]
Пишу 25 апреля 1984 года из Рима:
«Форма острова и наших прогулок придавала глазу какую-нибудь перспективу, и коричневый глаз чувствовал себя отраженным в скале на середине синевы, со стеклом пенистой белизны вокруг.
Оттуда ограничение взгляда коричневого глаза, но и его проницательность; он поднимается над поверхностью, но его точка зрения — постоянная. Он пристален. Синий глаз — самый просторный, неограниченный, как сам горизонт. Неуловимый, кошачий, как вода и время. Он рассеян. Полный расцвет романтических мыслей».
Несколько писем и открыток мне отправил и Александр Иванович Бродский, отец поэта. Первую открытку подписал фамилией Иванов, поскольку в то время в Советском Союзе было предосудительно переписываться с иностранцами. Такие детали драгоценны сегодня особенно, потому что оказываются свидетельством той эпохи.
Вот начало его письма, написанного 20 января 1983 года:
«Утром, когда я проснулся, на меня со стены бесстрастным взором посмотрела Венера Боттичелли и листок календаря с красной цифрой 1.
По земле шагал новый год. С этого момента многое стало первым. Первый день Нового года, первое письмо из Рима, первое поздравление, первые радости, первый январский дождь, первое наводнение и даже первый насморк».
Отец поэта тоже чередовал письма и открытки и тоже любил метафоры. Например, на Новый год он прислал открытку с изображением лыжников с лыжами на плечах; название открытки — «Восхождение».
20 января Александр Иванович прислал открытку с репродукцией эрмитажной картины «Геркулес на распутье между Добродетелью и Пороком» — итальянского художника XVIII века Помпео Джироламо Батони. В тексте проявляется разговорный тон опытного фоторепортера: Александр Иванович берет на себя роль экскурсовода, задается очевидным для большинства посетителей вопросом и как бы берет у меня импровизированное интервью с микрофоном в руке:
«А теперь совершим экскурсию по Эрмитажу, первую в этом году. Остановимся. Какое изумительное полотно! Какой реализм! Какое глубокое психологическое проникновение! Что же решит молодой Геркулес? Я думаю, что предпочтет Афродиту, тем более что она более современна и активна. Целомудренность и строгость Афины вряд ли будут поняты юношей. Об этом всегда дискутируют зрители. А как думаете Вы?»
Его точка зрения, конечно, реалистична, более актуальна, чем картина. Тон — живой, блестящий.
К сожалению, в том году, весной, Александр Иванович потерял жену Марию Моисеевну. Он пишет 12 апреля 1983 года:
«Похоронили Марию в светлый мартовский день, собралось около ста ее друзей, месса была торжественной<,> как и подобает матери великого поэта современности».
Он умер полтора года спустя. Трепетно храню воспоминания о тех месяцах, когда я посещала их квартиру в 1981—1982 годах. Эта короткая переписка свидетельствует о теплоте и гостеприимстве, которые я находила в их доме. В мае, к 75-летию со дня рождения поэта, квартира Бродских в доме Мурузи на улице Пестеля станет Музеем-квартирой Иосифа Бродского.
[1] Иосиф Бродский. Стихотворения и поэмы. В 2 т. (БПБС). СПб., 2012. Т. 2. С. 94.
[2] Там же. С. 69.