Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2015
«Как будто он вынырнул из тумана, внезапно стал видимым красивый корабль» — роман «Деревянный корабль» (СПб., 2013) начинается как ясная и точная реалистическая проза. С легким гоголевским оттенком: а доедет ли-де такое колесо до Москвы? — очень уж серьезно рассуждают о плотницкой работе кораблестроителей «три компетентных господина, умеющих точно выразить суть дела». К ним присоединяются два таможенных чиновника: «Как бы то ни было, они выразили согласие с компетентными рассуждениями трех случайных господ и намекнули, что у них тоже есть свое мнение относительно выдающихся целей, которым мог бы послужить такой корабль».
Однако корабль и через две недели стоит на прежнем месте, и — «стоило чиновникам взглянуть на голые теперь мачты, как кожа у них на лбу собиралась в хмурые складки. Приходилось признать: их мнение о корабле оказалось ошибочным». При этом их рассуждения по столь серьезному поводу до того подробны, логичны и многословны, что это уже начинает отдавать Кафкой. Но дальнейшие рассуждения все новых, отлично обрисованных персонажей еще более философичны — по поводу нарастающей череды нелепостей, начинающихся с драки в трюме и не заканчивающихся исчезновением дочери капитана, чей жених еще в самом начале плавания обнаружил в чреве парусника таинственный лабиринт, по которому блуждают неясные фигуры…
Вполне очевидно, что у автора более чем достаточно ума, выдумки и живописного мастерства, чтобы развить такое начало в сатирический гротеск, в притчу, в детектив, в мистический триллер. Но он почему-то не желает загнать повествование ни в одно определенное русло, а пишет вместо этого «Реку без берегов» («Деревянный корабль» — ее первая часть) — так называется классическая трилогия Ханса Хенни Янна, законченная в добровольном изгнании на острове Борнхольм, по словам автора, за три недели до вторжения Германии в Россию, а по прикидкам переводчика и комментатора Татьяны Баскаковой (и перевод и комментарии превосходны) — к Сталинградской битве.
К читателю же роман попал лишь в начале холодной войны — к читателю немногочисленному, ибо, как разъяснил швейцарский литературовед Вальтер Мушг, «после смерти Альфреда Дёблина Ханс Хенни Янн остался последней из великих фигур, которые когда-то под знаком экспрессионизма создавали современную немецкую литературу. Он разделяет судьбу их всех — быть практически неизвестными сегодняшней публике, то есть молодежи. Он тоже страдает от той отсталости немецкой литературной жизни, что проявляется со времени катастрофы 1933 года».
В советской России, правда, германисты свое дело знали: в «Краткой литературной энциклопедии» (1975) совершенно справедливо указано, что «интеллектуальный роман» Я. строится вне хронологич. сюжетности, на основе ассоциативности худож. идей, символики лейтмотивов и т. д. Так что, будь он переведен в те годы, его, глядишь, расхватывали бы в обмен на макулатуру, коей были завалены полки наших книжных магазинов. Однако после культурной катастрофы 1991 года рынок все расставил по своим местам: миллионы наших соотечественников перестали притворяться, что любят серьезную литературу, а потому поисковая система на запрос «Янн» отвечает вопросом, не имеется ли в виду Ян — тоже автор трилогии («Чингисхан» — «Батый» — «К последнему морю»), а если продолжаешь настаивать на Янне, тебе выдают канадского писателя Мартела Янна.
Надеюсь, после этой книги посмертная жизнь немецкого Янна в постсоветской России приобретет качественно новый масштаб. Замысел книги, полной не находящих разрешения загадок, настолько необычен и значителен (сам Янн однажды объявил целью своего романа деконструкцию западного логоцентризма), что было бы величайшей самонадеянностью в короткой заметке пускаться в его глубины. Здесь довольно поблагодарить Издательство Ивана Лимбаха за то, что теперь каждый из нас тоже получил возможность поймать в этой реке собственную рыбку.
И, если повезет, не простую, а золотую.
Я бы с большим интересом прочел о Янне какую-нибудь умную и страстную статью, эссе или очерк вроде тех, которыми наполнена книга Олега Юрьева «Писатель как сотоварищ по выживанию. Статьи, эссе и очерки о литературе и не только» (СПб., 2014).
Олег Юрьев, похоже, не терпит никакого масскульта, от интеллигентского до блатного (первейшая задача культуры, напоминаю, наделять ее носителей чувством собственной красоты и правоты). «Владимир Вертлиб — взрослый писатель и человек — ушел из нашего └культурного круга“, поэтому не знает больше и больше не понимает └само собой разумеющегося“, всей аксиоматики советского интеллигентского сознания, смотрит на нее — на нас — извне. Поэтому свободен от нашего самообмана, от восхищенного взгляда на себя — на ах каких честных, порядочных, культурных, интеллигентных… если бы только не советская власть (она же российская дикость), не израильская бескультурность, не американская наивность…» «Даже забавная мысль — взять харьковского приблатненного подростка, с характерными для него льстивостью, наглостью, с неудовлетворенной претензией на лидерство в банде, со страстью к клевому прикиду, с восхищением перед всяким насилием, кроме государственного (в переводе на нынешний, частично энглизированный лимоновский язык, — это и есть ненависть к истеблешменту) — так вот, взять и перенести его в Нью-Йорк со всем его уровнем развития не выше этажерки. Могла бы получиться смешная книга, если бы в уличном кодексе, сформировавшем личность подростка Савенко, хоть как-то ценилось чувство юмора.
Но нет — настоящий блатной трагически-серьезно относится к себе. А вслед за ним и бегающий за папиросами мальчишка».
«Эдичку ведет по Нью-Йорку, а писателя Лимонова по жизни поиск слабых, считающих себя несправедливо обиженными, завидующих, — чтобы стать среди них самым сильным, самым несправедливо обиженным, самым завистливым и жестоким. В этом смысле безразлично кто — троцкисты, уголовные негры, замучанные (так! — А. М.) эмигрантским истеблешментом авангардисты или московские молодые люди, от скуки и безнадежности поверившие в химеру └национал-большевизма“ <…>. А правыми они будут называться или левыми — совершенно безразлично».
Олег Юрьев вообще не щадит «навзрыд-навскрик-говорения с отчетливым привкусом сыгранного социального низа, приблатненного пафоса и слезливой жестокости, которую если не открыл, то освоил и присвоил я-Маяковский: улица-де корчилась безъязыкая, и вот пришел я и дал ей язык». Даже не решаюсь помыслить, насколько Юрьев говорит о самом Маяковском, давшем новый язык отнюдь не улице, но исключительно восстающей против миропорядка интеллигенции, а насколько о «время от времени входящем в моду типе └хулигана“, срывающего с себя тонкую пленку цивилизации, которой его коварно пытались заламинировать буржуи, символисты и вообще царизм… жиды и пидарасы… Путин… инопланетяне… — неважно кто».
«Главное, что мы эту пленку сдираем и требуем признания, что мы и так хороши, без пленки. Полюбите нас черненькими. <…> А что хамим налево и направо, так это чтобы объязычить безъязыкую улицу. И очень обижаемся и переживаем, когда обхамливаемые почему-то позволяют себе не щадить наших чувств. <…> Не только я как читатель и вообще гражданин прекрасно обхожусь без объязычивания безъязыкой улицы, но и сама она нисколько не нуждается ни в каких якобы артикулирующих ее орга`нчиках. Особенно в форме попыток закомплексованного полуинтеллигента изобразить из себя страшного грозного хама-пролетария и выдать себя за голос └улицы“, обращенный-де к самой же этой улице, именуемой в таком случае └народом“. Или Читателем с большой собирательной буквы Ч». Однако бичевать гораздо легче, чем создавать, как теперь выражаются, позитив: отдернуть руку от огня или стукнуть по носу обидчика — движение почти рефлекторное, а вот умение любить и делиться любовью — это требует серьезных духовных усилий. Олег Юрьев любить умеет: «Написанное Чеховым не нуждается в календарных напоминаниях: его проза всегда есть и будет, пока существует русская речь и Россия (что означает, я надеюсь, вечно)». Но выживание Чехова и России не слишком нуждается в чьих-то частных усилиях: «…в фокусе зрения автора, — справедливо указывает издательская аннотация, — скрытая, тайная, подавляемая доминирующей идеологией и эстетикой великая несуществующая литература ХХ века, которой он пытается вернуть существование: Тихон Чурилин, Павел Зальцман, Всеволод Петров, Борис Вахтин, Владимир Губин…» Этот оксюморон — «великая несуществующая» — вероятно, и наполняет душу автора горечью за обойденных не тайным, но явным социальным величием поэтов и писателей, а также обидой на тех, кто, не задумываясь и не замечая, проходит мимо их книг — надгробий на заброшенном кладбище, довольствуясь «джентльменским набором совинтеллигента (Волошин, да Гумилев, да — в хорошем случае — Цветаева и Кузмин, да в самом лучшем — Ходасевич), усердно размножаемым просвещенными инженерами на личных и служебных пишмашинках, а то и на множительной технике номерных НИИ)». Любые разговоры в пользу тех, кто обойден посмертной известностью, не могут не трогать. А Олег Юрьев еще и обладает отличным слогом, эрудицией и умом, и оттого его интересно и приятно читать, о чем бы он ни писал. Хотя, увы, довольно часто он оказывается интереснее тех, кого вывел из тумана. Главы, скажем, о Чурилине и Нельдихене настолько хороши, что в оба портрета я просто влюбился. И эту любовь не смогли погасить даже их стихотворения. Тихон Чурилин:
Весе сна спадшего,
Граде, дар радости радоницы!
Гремль, младший гром — А ну ницы!
И целуй у лея дождя
Благословенные руки.
И цели лавра вождя
Мироточивые муки.
Кому, кому, о муко, купать
Упадки в купели липе.
О, падь,
Да возносяйся лепей!
Или Нельдихен:
Бирюзою перстня божьего
Небо нынче не заткнуто, —
Небо серое.
Но зато и в бурю осенью
На деревьях загорелых
Листья со`лнятся.
В городах во время праздника
Марш гудит солдатошагий; —
Разве весело?
Я уверен, что Олег Юрьев и знает и видит в этих строчках гораздо больше моего, но я, несмотря на все усилия самообразования, по своему уровню поэтического развития, видимо, так и остаюсь с людьми, о коих не сужу, затем, что к ним принадлежу, — с просвещенными инженерами. Однако преданность автора своим любимцам невольно приводит на ум (из нашего Яна) слова Бату-хана, покоренного мужеством урусутов: «Вот как надо любить и защищать свой родной улус!»
А с чем еще невозможно не согласиться, «история русской литературы должна непрерывно расширяться во все стороны, иначе она не Вселенная. А она — Вселенная». И мою личную Вселенную Олег Юрьев расширил весьма существенно. Ну а какую культуру следует считать первой, а какую второй — на этот вопрос автор, может быть, невольно, отвечает сам: «Всякая неофициальная культура стремится (или ей следовало бы стремиться) избежать главной ловушки — языка времени». Какая культура не оглядывается на другую, хотя бы и в стремлении ей не уподобиться, — та и есть первая.
Правда, и галактики субкультур оказываются необозримыми, куда ни загляни. Небольшой двухтомник Юрия Шубика (СПб., 2013) — в одном томике картинки, в другом комментарии — располагает уже самим названием: «Занимательная медицина в картинках для врачей и сочувствующих им граждан: Медицинский экслибрис». Полностью присоединяюсь к предисловию Бориса Стругацкого: «Это маленькая, емкая, сверхкомпактная энциклопедия обширной территории мировой культуры. Здесь история медицины и множество увлекательных медицинских историй, рассказанных изящно и мастерски. Здесь мифология, причем мифология почти нам неизвестная (нам, малограмотным читателям └Мифов Древней Греции“). Здесь замечательные биографии замечательных людей — врачей, коллекционеров, художников всех времен и народов… И юмор. Ну конечно же, — юмор!»
Этот юмор особенно располагает к автору, когда он смеется там, где другой истекал бы желчью: «А коллекционеры — они люди особые. Понятно, что это в основном ребята с интеллектом, весьма образованные, любящие поговорить о высоких материях, порассуждать об искусстве. И при этом — когда дело касается предмета их вожделения (в смысле коллекционирования) — порой совершенно беспринципные! Обмануть, объегорить, надуть — да не вопрос! Купить за бесценок коллекцию у вдовы покойного собрата — едва ли не знак особой доблести! А приобрести у бабки за рубль то, что стоит тысячу, — удачная сделка!»
Пожалуй, на такие кунштюки и у пишущего эти строки не хватает юмора.
Конгресс Международной федерации экслибриса в Стамбуле. «Обстановка вполне семейная, во всяком случае почти все друг друга знают. Половина участников — художники, половина — коллекционеры. <…> Только вот что любопытно: почти каждый вечер бедные художники печально чешут в затылке и подсчитывают, сколько работ у них сперли эти самые интеллигентные люди — коллекционЭры».
Впрочем, ничего нового — мир, где что-то делят, всегда низок, высоким бывает лишь тот мир, где что-то делают. А люди никогда ничего не делают без участия фантазии. Даже в самых современных экслибрисах не только присутствует — доминирует символика мифологических и магических времен. Но это нужно не просто смотреть — рассматривать (жаль, в книге отсутствуют даты создания экслибрисов, было бы очень интересно сопоставить с периодами «главной» культуры живописи и графики). Ясно, что тема борьбы за жизнь не может избежать присутствия смерти, но человеческий дух не сдается, защищается эстетикой и метафизикой.
Правда, самого автора даже и его душевная щедрость не защитила от обиды за ушедшего из жизни Бориса Натановича, чьей светлой памяти посвящена книга: «В России любят мертвых. Вернее так: к сожалению, только мертвых и любят». К счастью, однако, это совсем не так. В начале 1970‑х я провел лето с гатчинскими физиками на таймырской шабашке, и они с утра до вечера перебрасывались цитатами из братьев Стругацких, рождая во мне обиду за боготворимого Толстого: его никто так не любил. А как обожали Высоцкого, Окуджаву, Городницкого!..
Если бы в России не умели любить, у нас не было бы ни литературы, ни музыки. А что каждый культурный или субкультурный кумир наживал не только друзей, но и недругов, то это совершенно нормально для любой страны. Что, не было могущественных врагов у Мольера, у Байрона, у Шиллера?
Если писатель не нажил врагов, значит, он не внес в мир никаких серьезных изменений.