Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2015
Русская революция, как отмечалось в предыдущей статье, сама по себе не представляла явления необычного, явления, обрекающего страну на катастрофу. Революция — тяжелое, но в то же время нормальное испытание для общества, идущего по пути модернизации, пронизанного насквозь комплексом острых противоречий. Однако последствия подобных испытаний могут быть совершенно различны в зависимости от того, какие силы выходят победителями из борьбы, ставшей естественным следствием разрушения старого режима. И в этом смысле итогом русской революции оказалась столь радикальная смена социального строя, что наша страна на несколько десятилетий вновь угодила в ловушку модернизации (о ловушках см. в: «Звезда», 2013, № 5; 2014, № 3) .
Напряженность революционного противостояния не всегда напрямую связана с напряженностью постреволюционных последствий. То, во что превращается страна после революции, может зависеть как от остроты противоречий, пронизывающих общество, так и от комплекса внешних обстоятельств. Например, от «великих идей», которые влияют на сознание широких масс населения в тот момент, когда осуществляется революция.
В частности, революции, прокатившиеся по Европе в 1848 г., были для некоторых стран (особенно для империи Габсбургов) чрезвычайно серьезным испытанием. Европейские государства проходили тогда трудный этап модернизации, когда общество быстро трансформировалось и противоречия резко обострялись. Однако вне зависимости от того, чем конкретно закончилась революция в той или иной стране, постреволюционное развитие было практически всюду продолжением предреволюционного. Даже во Франции, где июльскую монархию Луи Филиппа сменила сначала непрочная республика, а затем империя Луи Бонапарта, имело место углубление модернизации. Во многом это определялось тем, что середина 40-х гг. XIX века была эпохой расцвета либерализма и фритредерства. Господствующие в обществе идеи, по сути дела, предлагали людям еще активнее осуществлять те изменения в политике и экономике, которые уже наметились раньше. Революции 1848 г. ломали и доламывали старые режимы. Их философия не предполагала новых крутых поворотов.
Совсем иным образом обстояло дело ровно через сто лет после этих событий. В 1948 г. ряд стран Центральной и Восточной Европы резко повернул на социа-листический путь. Если события, происходившие в этих странах, в какой-то мере являлись революциями, то следует, наверное, признать, что были они не слишком масштабными. По сути дела, революцией в чистом виде, наверное, можно считать лишь то, что происходило в Югославии на протяжении Второй мировой войны, тогда как, скажем, события 1948 г. в Польше, Венгрии или Чехословакии больше напоминали левый государственный переворот, осуществленный при определяющей поддержке сталинского Советского Союза. Тем не менее события эти обусловили радикальную трансформацию политических и экономических систем восточноевропейских стран. Всюду сформировались тоталитарные режимы, ориентированные на построение социалистической экономики. В том числе в Югославии, на которую Сталин не мог оказать силовое воздействие. И это не удивительно, поскольку середина ХХ века была эпохой триумфального шествия по Европе социалистических идей, настраивавших общество на коренное переустройство политических и экономических систем. Значительная часть чехов, словаков, венгров, поляков и южнославянских народов склонялась к социализму, хотя, конечно, не слишком симпатизировала тоталитарной политической организации.
В общем, сильные предреволюционные противоречия могут порой сочетаться со слабой постреволюционной трансформацией режима, а слабые предреволюционные противоречия не исключают того, что постреволюционные изменения могут быть радикальными. В этом смысле надо сказать, возвращаясь к русской революции 1917 г., что напряженность противоречий, страшный и кровавый характер Гражданской войны не предопределяли жестко попадания в ту ловушку модернизации, в которую мы угодили. Разразись русская революция в иную эпоху, когда влияние социалистических идей было не столь значительным, крови и жертв могло бы быть столько же, но последствия для модернизации страны наверняка оказались бы совершенно иными.
Революция не простая, а перманентная
Чрезвычайно важным для понимания воздействия, оказанного русской революцией на модернизацию страны, является характер марксистских представлений о том, как в принципе может совершаться социалистическая революция.
Утвердившаяся в марксизме теория диалектики производительных сил и производственных отношений предполагала, что развитие капиталистической экономики на определенном этапе вступает в непримиримое противоречие с буржуазным государством и с самой системой буржуазной эксплуатации человека человеком. Согласно этой теории, в широких слоях рабочего класса растет понимание того, что капиталист присваивает часть продукта, созданного трудящимися, и это является вопиющей несправедливостью. По мере роста своего классового сознания рабочие стремятся коренным образом изменить ситуацию. Для этого пролетариат осуществляет революцию, в результате которой ликвидируется система частнособственнического предпринимательства. Капиталист исчезает, а весь произведенный рабочими продукт поступает в распоряжение общества. Согласно марксистской теории, подобная революция может произойти не в любой момент и не в любой стране, а только там и тогда, где и когда рабочий класс достаточно силен и сознателен. А это означает, что революция возможна лишь в по-настоящему развитых странах с высокой степенью индустриализации и урбанизации, где численность крестьянства резко сократилась, а численность рабочего класса возросла, где появились многонаселенные мегаполисы, в которых и разразятся революционные бои. Более того, поскольку (как показал опыт некоторых революций) терпящий поражение старый режим может получить военную поддержку со стороны соседних государств, необходимо международное объединение сил рабочих. Революция способна победить лишь в том случае, если она произойдет одновременно в ряде высокоразвитых государств, и, следовательно, буржуазия одних стран, поглощенная собственными заботами, не сможет оказать помощь буржуазии других стран. В качестве практического вывода из марксистской теории возник тезис о необходимости мировой революции (хотя на практике, конечно, предполагалось, что для победы рабочего класса достаточно достижения одновременного успеха не по всему свету, а лишь в нескольких крупных европейских государствах).
Итак, выходит, согласно ортодоксальному марксизму, что социалистическая революция в России никак не могла победить. Во-первых, потому, что наша страна была преимущественно крестьянской с не слишком развитыми городами и с малой численностью рабочего класса. А во-вторых, потому, что победа революции в одной стране в принципе исключена.
Однако Ленин и Троцкий трансформировали марксистскую теорию. Они повернули ее так, чтобы обосновать возможность осуществления радикальных преобразований именно в России. Согласно этой реформированной теории, социалистическая революция начинается не обязательно там, где высокоразвитые производительные силы вступают в противоречие с отсталыми (капиталистическими) производственными отношениями, а там, где в силу определенных частных причин возникла революционная ситуация. Где комплекс противоречий, разрывающих страну на части, обострился выше обычного. Где низы уже не хотят жить по-старому, а верхи не могут ими по-старому управлять.
Корректировки, внесенные Лениным и Троцким в марксизм, были столь радикальны, что фактически ничего не оставляли от теории как таковой. Однако надо признать, что именно Ленин с Троцким, а не старые теоретики марксизма, лучше понимали, как на практике разрушаются режимы. То есть какое значение для революции имеет комплекс накопившихся в обществе противоречий, в том числе тех, которые не имеют непосредственного отношения к классовой борьбе рабочих с буржуазией. Русская революция подтвердила правоту Ленина и Троцкого. Падение старого режима произошло там, где сплелись десятки неразрешимых проблем, а вовсе не там, где производительные силы достигли самого высокого уровня развития (например, в Англии).
При этом партия Ленина строилась как марксистская, и влияние марксизма на умы многих российских интеллектуалов было в ту эпоху чрезвычайно сильным. Поэтому старую теорию никто не мог просто отбросить — как не соответствующую практике. Любые корректировки, вносимые в марксизм, должны были каким-то образом состыковываться с его основами. Поэтому Ленин с Троцким не отказались от концепции мировой революции, а лишь сформулировали так называемую концепцию «слабого звена». Она утверждала, что революция поначалу должна совершиться в стране, являющейся слабым звеном в цепи капиталистических (империалистических) государств, но затем обязательно распространиться повсюду, где производительные силы переросли буржуазные производственные отношения.
Россия в представлении Ленина и Троцкого являлась как раз таким слабым звеном. Но для того чтобы социалистическая революция победила, процесс, начавшийся в России, должен был обязательно получить развитие в других европейских государствах. На практике это означало, что революция из нашей страны должна быть перенесена как минимум в Германию — государство высокоразвитое, урбанизированное, промышленное, обладающее сильным, многочисленным пролетариатом и при этом территориально расположенное неподалеку от России (в отличие, скажем, от Англии).
Четко и лаконично эта идея выражена в работе Л. Троцкого «Перманентная революция». «Сохранение пролетарской революции в национальных рамках может быть лишь временным режимом, — писал он, — хотя бы и длительным, как показывает опыт Советского Союза. Однако при изолированной пролетарской диктатуре противоречия, внешние и внутренние, растут неизбежно вместе с успехами. Оставаясь и далее изолированным, пролетарское государство в конце концов должно было бы пасть жертвой этих противоречий. Выход для него только в победе пролетариата передовых стран».
А вот тот же взгляд, но со стороны противника. Жесткий оппонент Ленина Александр Кизеветтер сразу после смерти вождя образно, кратко и до предела цинично выразил суть его концепции: «Умерший на днях в Москве дурак с самого начала своего эксперимента так и заявлял в печатной брошюре, что коммунизм в России невозможен, но Россия есть та охапка сухого сена, которую всего легче подпалить для начатия мирового социального пожара. Россия при этом сгорит; ну и черт с ней, зато мир вступит в рай коммунизма».
Таким образом, специфической особенностью русской революции были отнюдь не особая разрушительность, особая жестокость или особая непримиримость сторон. Разного рода революционные ужасы в достаточной мере испытали многие страны. Специфической особенностью нашей истории после победы большевиков стало формирование в новых коммунистических элитах представления о том, что революция не может остановиться, что она должна стать перманентной, что мы находимся лишь на первой ее стадии и должны обязательно готовиться к продолжению. Причем продолжения этого нельзя избежать, поскольку оно предопределено историческими законами, открытыми Марксом, Энгельсом, Лениным.
Вообще-то обычная революция (как показывал европейский опыт) рано или поздно кончается, а революционные власти трансформируются, бронзовеют и начинают стремиться не к мифическим идеалам, а к конкретным земным благам. Это понимали многие русские люди в начале 1920-х гг. Соответственно, известной частью интеллектуальной элиты последствия нашей революции не воспринимались трагически. В частности, авторы эмигрантского сборника «Смена вех», вышедшего в июле 1921 г., полагали, что победившие в России большевики могут стать нормальными правителями. Сменовеховство было естественной, рациональной реакцией образованных людей на свершившиеся события. Исторический опыт революций показывал, что это, бесспорно, ужас, но отнюдь не ужас без конца.
«Невозможно, чтобы за одним Лениным, — писал сменовеховец Ю. Ключников, — последовали другие. Нет, отныне надолго или навсегда покончено со всяким революционным экстремизмом, со всяким большевизмом и в └широком“ и в └узком“ смысле. За отсутствием почвы для него. За ненадобностью. Завершился длиннейший революционный период русской истории. В дальнейшем открывается период быстрого и мощного эволюционного прогресса».
Вывод Ключникова был понятен и логичен, причем другие сменовеховцы подтверждали его сравнением с Великой французской революцией. А. Бобрищев-Пушкин полагал, что «мы уже подходим к директории», а Н. Устрялов даже приводил мнение Наполеона, считавшего Робеспьера способным изменить весь свой образ действий в случае, если бы ему удалось удержать власть.
В свете подобного подхода Ленин представлялся эдаким переродившимся Робеспьером. К мысли о том, что конец революции налицо, вела, в частности, ленинская новая экономическая политика (НЭП), принятая за четыре месяца до выхода в свет «Смены вех». Согласно НЭПу, большевики отходили от коммунистических методов в экономике, заменяли продразверстку продналогом и допускали в ограниченных масштабах свободное предпринимательство. «Повинуясь голосу жизни, — отмечал Н. Устрялов, — советская власть, по-видимому, решается на радикальный тактический поворот в направлении отказа от правоверных коммунистических позиций. Во имя самосохранения, во имя воссоздания └плацдарма мировой революции“ она принимает целый ряд мер к раскрепощению задавленных химерой производительных сил страны».
Казалось, что если в экономике Россия возвращается к рынку, то так ли уж важно сохранение авторитарной политической системы? Тем более если за поворотом курса стоит желание широких масс.
О том, что поворот не является случайностью, не является сиюминутным капризом Ленина, писал сменовеховец С. Лукьянов: «так называемая └эволюция большевиков“ <…> объясняется просто тем, что аналогичная эволюция происходит в массах <…>. Пролетариат понял, что как интеллигенция, так и буржуазия не только не страшны для народа-победителя, но и должны быть и могут быть использованы в интересах самого народа».
Увы, сменовеховские интеллектуалы не принимали во внимание того, что для коммунистических интеллектуалов революция отнюдь не завершилась. Революция, конечно, — это не ужас без конца, однако конец еще очень далек, и, ради того, чтобы к нему прийти, следует совершить немало разного рода «ужасов».
Одним из элементов политики большевиков было стремление стимулировать развитие революции в Германии, а по возможности и в других странах — Чехословакии, Венгрии, Румынии, даже в Италии, не говоря уж о Польше. Этим, в частности, определялось движение войск Михаила Тухачевского на Польшу в 1920 г. Приказ, отданный им перед началом наступления, не оставлял сомнений в целях операции: «Бойцы рабочей революции. Устремите свои взоры на запад. На западе решаются судьбы мировой революции. Через труп белой Польши лежит путь к мировому пожару. На штыках понесем счастье и мир трудящемуся человечеству. На Запад! К решительным битвам, к громозвучным победам!»
Для Тухачевского, как сам он писал затем в своей книге, польская кампания являлась «связующим звеном между революцией Октябрьской и революцией западноевропейской». Добейся он успеха, пройди со своими войсками от Вислы до Одера — и германских рабочих можно было бы поддержать непосредственно красноармейскими штыками. Однако штыки эти не смогли довести советскую власть даже до Вислы. Поляки, разгромившие Тухачевского и свершившие так называемое «чудо на Висле», предотвратили непосредственное слияние российских и германских революционных элементов.
Тем не менее в дальнейшем советские власти пытались решить те же самые задачи иными методами. Деятельность Коминтерна должна была способствовать усилению революционных сил в различных странах мира. СССР готов был использовать свои внутренние ресурсы для того, чтобы зарубежные коммунисты получили возможность совершать социалистические революции. С наших сегодняшних позиций подобная растрата ресурсов в бедной стране, едва вышедшей из ужасов Гражданской войны и гиперинфляции, представляется каким-то безумием. Или уж во всяком случае действием иррациональным, противоречащим здравому смыслу. Но для советской элиты, насквозь пропитанной марксизмом, деятельность Коминтерна представлялась чрезвычайно важной, поскольку без нее невозможно было довести до конца главное дело их жизни. Собственно говоря, без этого невозможно было даже выжить во враждебном окружении.
Правоверные коммунисты бредили мировой революцией и готовы были принять в ней самое экзотическое участие. Известный российский историк В. Булдаков приводит целый ряд примеров революционного психоза.
Вениамин Израилев двадцати четырех лет из Орла написал письмо Сталину: «Буржуазия Европы в предсмертных судорогах. <…> Пошлите меня в Лондон и дайте мне эскадрон всадников Чичен (так в тексте; имелись в виду чеченцы. — В. Б.). Дайте мне шпагу, сделанную из тульской стали и напишите на ней: └Коммунизм или смерть“. В Лондоне я буду говорить с раввином на древнееврейском языке, спрошу, отдадут ли иуды фабрики, заводы рабочим или нет, то я буду делать то, что делал тов. Петерс в Ленинграде в 1919 году — террор, красный террор».
Красный командир Александров из Москвы тоже предлагал Сталину сформировать полк из кавказцев, но направить его хотел в Польшу или Румынию.
Старый большевик Райдук выбрал иные направления для развития мировой революции: «Я прошу разрешения партии отправиться для совершения террористического акта в одну из двух стран — Китай или Болгарию».
Коммунист Грицкий из Грозного четко представлял себе цели задуманной им операции: «Создайте ударную группу по обезглавливанию империализма. Пустите меня в Германию, и я обезглавлю Каутского».
Курсант из Ленинграда намечал себе более реалистичные цели: «Если бы в Эстонии разгорелось восстание, то я бы уже шагал по полям Эстонии».
Наконец, красный поп Ярчуков готов был освятить всю эту деятельность в духе известной блоковской поэмы: «Я призываю весь народ Украины и Московии на смертный бой (войну) с англичанами и <,> благословит дело войны с ними Христос».
Понятно, что все эти порывы находятся «на грани клиники», но психоз верных бойцов мировой революции есть не что иное, как отражение настроений широких масс населения. В. Булдаков приводит данные обследования школьников, которое показало, что в 1928 г. 77,5 % считало отношения СССР с буржуазными странами враждебными. И эта их оценка положения дел вполне объяснима.
Если довести до логического конца представления о перманентной революции, то надо будет признать неизбежным стремление западных империалистов задавить силой молодую советскую республику. В ортодоксальном марксистском сознании того времени господствовало представление, будто борьба мира капитала с миром труда идет не на жизнь, а на смерть. Поскольку восстание рабочего класса развитых стран, по Марксу, объективно обусловлено развитием производительных сил и поскольку советская Россия по Ленину является своеобразной базой, обеспечивающей это восстание, то империализм в целях самосохранения должен рано или поздно осуществить интервенцию против молодой социалистической республики. Они же там не дураки, чтобы сидеть и ждать, пока мускулистая рука пролетариата поднимется по всему миру и ярмо деспотизма разлетится в прах.
На самом деле политические лидеры европейских капиталистических стран совсем не обязаны были думать о будущем в марксистских категориях. И, соответственно, не обязаны были так уж сильно страшиться перманентной революции. Они были поглощены своими собственными проблемами. В частности, повышением эффективности экономики, которая после Первой мировой войны толком не хотела приходить в порядок. Однако для понимания того курса, который взят был на вооружение в СССР, важно не то, что думали западные лидеры, а то, как складывалось представление о мотивах их деятельности в головах лидеров советских.
Эти головы не могли допустить представления о мирном сосуществовании двух социальных систем. Подобное представление утвердилось лишь в брежневскую эпоху, когда перевелись искренне верующие марксисты. А до тех пор пока таковые доминировали в советской элите, господствовало представление: либо мы их, либо они нас. Война должна была обязательно начаться в обозримой перспективе, поскольку отсутствие войны противоречило марксистско-ленинской теории. А истинность этой теории коммунистами не оспаривалась.
НЭП во враждебном окружении
Советской России требовалось превратиться в огромный военный лагерь. С точки зрения коммунистических вождей, это был не вопрос выбора стратегии. Это был вопрос элементарного выживания в капиталистическом окружении. Либо ты спровоцируешь мировую революцию, либо ты подвергнешься интервенции. В любом случае надо иметь сильную армию и мощную военную индустрию, способную обеспечить красноармейцев вооружением. Соответственно, вслед за вопросом о противостоянии мира труда и мира капитала объективно вставал вопрос об индустриализации, о коренном преобразовании экономики. О преобразовании, осуществляемом не для того, чтобы насытить рынок предметами потребления и соорудить коммунизм в отдельно взятой стране (подобные представления противоречили марксистско-ленинской теории), а для того, чтобы насытить армию оружием и соорудить коммунизм на всем том пространстве, до которого дотянутся штыки этой армии.
Невозможно рассматривать экономические проблемы советской России и, в частности, экономические дискуссии 1920-х гг. в отрыве от проблематики мировой революции. Вряд ли удастся понять, как мы попали в ловушку модернизации, если полагать, будто об экономике того времени коммунистическая элита думала лишь как о базе для удовлетворения потребностей общества. Советская индустриализация становилась не фундаментом роста благосостояния, а элементом непримиримой борьбы мира труда с миром капитала. И ей должны были быть подчинены все имеющиеся в стране ресурсы.
Индустриализация в СССР, таким образом, сразу же превращалась в нечто принципиально иное, чем индустриализация, совершавшаяся раньше в капиталистических странах. Формирование промышленности в рыночных условиях неизменно должно быть подчинено задаче удовлетворения спроса населения. Без этого промышленность вообще не сможет возникнуть. И даже если государство стремится в ходе индустриализации сделать сильный уклон в сторону милитаризации (как это было, скажем, в кайзеровской Германии или в дореволюционной России), оно может себе позволить подобный маневр лишь в той мере, в какой рынок предоставляет для этого ресурсы.
В СССР милитаризация стала, по сути дела, самоцелью. Естественно, индустриализация с военным уклоном не могла обойтись только производством оружия. Требовалось создавать для нее ресурсную базу — сырьевую и энергетическую. Поэтому в годы первых пятилеток большое внимание уделялось, в частности, металлургии и электроэнергетике. Но в целом вся работа ориентировалась на то, что «Гремя огнем, сверкая блеском стали, Пойдут машины в яростный поход, Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин И первый маршал в бой нас поведет».
Правда, тут возникал естественный вопрос: откуда взять ресурсы для индустриализации? Теоретически на него могло существовать два ответа. Столкновение этих двух взглядов представляло собой, наверное, главную дискуссию 1920-х гг.
С одной стороны, большевики имели возможность пойти традиционным путем. Провозглашение НЭПа означало, что рынок у нас допускается, причем, поскольку Советский Союз в те годы был крестьянской страной, товарно-денежные отношения фактически должны были охватить большую часть экономики. Крестьяне растили хлеб, продавали его, выручали деньги, платили налог государству, и на эти средства советская власть могла осуществлять индустриализацию. Такая модель была ясной, понятной, проверенной на практике в иных странах, то есть абсолютно работоспособной. Однако у нее был и существенный недостаток. Темпы индустриализации полностью определялись объемом тех ресурсов, которые государство могло собрать с помощью фискальной деятельности. В случае возникновения серьезного экономического кризиса или при неспособности государства собрать налоги в большом объеме, строительство военных объектов неизбежно должно было замедляться.
Готовность страны к обороне детерминировалась ее готовностью к труду. Но «если завтра война, если завтра в поход»? Получалось, что судьбоносное противостояние мира труда с миром капитала, а по сути дела, счастье всего человечества определялось тем, сможет ли убогий российский мужичок продать хлеб и заплатить государству налоги?
С другой стороны, можно было пренебречь рыночными отношениями и попытаться изъять у деревни в пользу города дополнительный объем ресурсов. Изъять насильственным образом, или, как деликатно предпочитали выражаться ученые, внеэкономическим путем. При таком подходе проводить индустриализацию можно было значительно быстрее. Можно было рассчитать, какой объем вооружений требовалось получить стране в кратчайшие сроки, спланировать строительство необходимых предприятий, определить соответственно этому потребность в деньгах и, наконец, понять, сколько зерна, проданного на рынке, способно принести государству нужную сумму. А затем изъять тем или иным образом у крестьянства данную сумму — вне зависимости от того, хочет ли мужичок ее отдавать.
Движение в данном направлении больше отвечало приоритетным задачам советской власти, готовившейся к противостоянию мира труда и мира капитала. Однако проблема имелась и здесь. Страна только что прошла через годы военного коммунизма, когда ради победы в Гражданской войне большевики с помощью продразверстки изымали у крестьян хлеб, не думая ни о каких рыночных принципах. Военный коммунизм привел к значительному сокращению производства сельхозпродукции и к тому, что имеющиеся запасы зерна всячески укрывались от продотрядов. Коммунистическая элита не могла не понимать опасности подобного подхода. Недаром она приняла ленинскую политику НЭПа, хотя допускать рыночный маневр на пути к мировой революции ей, наверное, очень не хотелось.
Таким образом, выбор стратегии индустриализации был неочевиден.
Первый подход отстаивал крупнейший теоретик партии большевиков и сравнительно компетентный экономист Николай Бухарин. Еще недавно он считался наиболее яркой фигурой среди так называемых левых коммунистов. Невозможно было усомниться в его верности марксистско-ленинской теории, в его стремлении к мировой революции, а значит, к той милитаризации, которая для этого требовалась. И то, что Бухарин попытался вписать рынок в процесс индустриализации, то, что он готов был сказать кулакам: «Обогащайтесь!», определялось умением достигать временных компромиссов на пути к стратегическим целям. Великим мастером компромиссов был Ленин, и неудивительно то, что именно его любимец Бухарин оказался в 1920-е гг. наибольшим прагматиком. Он стремился проплыть узким проливом между Сциллой экономического развала и Харибдой империалистической интервенции.
Второй подход отстаивал на «теоретическом фронте» троцкист Евгений Преображенский. Он собирался изымать у крестьян ресурсы не только налогами, но также с помощью монопольно высоких цен промышленности. Однако позиции Преображенского в дискуссии были явно слабее. Во-первых, он не имел такого веса, как Бухарин, в коммунистическом руководстве. Во-вторых, как раз в то время, когда стране надо было определяться со стратегией индустриализации, большевистские вожди боролись за власть с Львом Троцким и, естественно, не слишком стремились поддерживать экономические воззрения троцкизма. В-третьих, приняв НЭП в 1921 г., трудно было сразу же разворачивать страну в противоположном направлении без по-настоящему серьезных оснований. Поэтому победить Бухарина на «теоретическом фронте» Преображенский никак не мог, хотя полностью проигравшим, как мы увидим дальше, его тоже нельзя было бы счесть.
В первой половине 1920-х гг. развитие событий шло фактически по Бухарину. Однако вскоре выявилась серьезная проблема. Хотя крестьянство вставало на ноги и нормально кормило народ, индустриализация фактически не осуществлялась. В стране с нормальной капиталистической экономикой разбогатевший нэпман или кулак начали бы инвестировать в промышленность. Но в стране с рынком, допущенным лишь в рамках НЭПа, уповать приходилось в основном на государственные инвестиции. Постепенно выяснилось, что, если к бизнесу относиться лишь как к дойной корове, он не станет «нагуливать вес». Ведь рано или поздно такую корову пустят на мясо. Так не лучше ли прокутить доходы или припрятать?
С нэпманов в СССР брали высокие налоги. Их покрывали общественным презрением, высмеивали в прессе. Грозили вот-вот ликвидировать как класс, а временами отдельных лиц отправляли за решетку. Чтоб сохранить свободу и деньги, бизнес вынужден был идти на взятки чекистам, а также подкармливать ответственных советских работников и партийную элиту. Наконец, детям нэпманов было намного сложнее получить образование, чем детям рабочих.
В общем, с миллионерами, способными развивать промышленность, дело в СССР не задалось. Они активно «переквалифицировались в управдомы». Это предопределило поворот всей экономической стратегии. К середине 1920-х гг. стало ясно, что речь уже не идет о выборе между двумя путями строительства социализма (по Бухарину или по Преображенскому). Выбирать приходилось между тремя потенциальными возможностями. Либо мы возвращаем капитализм в полной мере и тогда имеем шанс на ускорение роста экономики, либо сохраняем НЭП и надолго расстаемся с планами индустриализации, либо усиливаем государственное вмешательство в экономику и получаем средства для укрепления обороноспособности страны.
Первый путь, экономически наиболее разумный, был совершенно исключен для страны, которая только что с огромными жертвами победила капитализм.
Второй путь был хорош лишь тем, что оставлял со временем шанс для ползучего возвращения капитализма. Страна была бы сыта и медленно со сменой поколений могла бы налаживать условия для нормального функционирования экономики. В глазах сменовеховцев подобный путь, наверное, выглядел приемлемым, но в глазах коммунистов, сформировавшихся на теории мировой революции, он представлялся утопичным. Эти люди, во-первых, не желали возврата капитализма ни в близкой, ни в далекой перспективе, а во-вторых, полагали, что во враждебном империалистическом окружении никакой далекой перспективы у страны Советов просто не будет при отсутствии мощной военной индустрии.
На протяжении 1920-х гг. ощущение, будто мы находимся во враждебном окружении, постоянно подпитывалось со всех сторон, и в итоге марксистская схема начинала выглядеть все более убедительной в глазах самых широких масс населения — начиная с необразованных крестьян и заканчивая партийной элитой.
Во-первых, о всевозможных заговорах врагов, о вредителях, о поддержании бдительности и тому подобных вещах непрерывно говорили чекисты. Значение их ведомства напрямую зависело от того, насколько советское руководство чувствует опасность для своего положения. Чем больше обнаруживалось проблем в сфере безопасности, тем больше становилось влияние чекистов на положение дел в стране, тем больше были их штаты, зарплаты и полномочия. Неудивительно, что с такой «информационной подпиткой» начинали нервничать даже те, кто не слишком большое внимание уделял марксистским представлениям о страстном желании мировой буржуазии задавить молодую Советскую страну. Во-вторых, фрустрированное постреволюционными трудностями население само начинало искать виновников многочисленных неудач. Рабочий класс обнаружил, что капиталистическая эксплуатация исчезла, а жизнь не наладилась. Кто был ничем, так, собственно говоря, ничем и остался, хотя слова коммунистического гимна «Интернационал» обещали ему, что он «станет всем» после того, как будет разрушен мир насилия. Обвинять в этом коммунистических вождей было чревато неприятностями. А вот удовлетворяться тем, будто враги по-прежнему сильны и строят нам всевозможные козни, никто не мешал. Чекистская информация о недобитых белогвардейцах, являющихся передовым отрядом будущих интервентов, ложилась на фрустрированное сознание масс и порождала постоянный страх. Обыватель ждал агрессии со стороны Англии, Франции, Польши, Румынии, Финляндии, Эстонии, Болгарии, Японии и прочих стран, где буржуазия спит и видит, как бы насолить Советскому Союзу. В-третьих, поиск врагов был в известной мере обусловлен личной выгодой тех, кто таковых обезвреживал. Молодой коммунист обнаруживал врага в лице коммуниста старого и тут же получал его должность с окладом. Труженики завода разоблачали старого спеца, занимавшего пост директора, и какой-нибудь спец по обнаружению заговоров садился на его место. При подобном подходе идея разоблачения заговоров овладевала массами, и вскоре советские вожди, плохо понимавшие, что же действительно происходит внизу, сами проникались страхами относительно всесилия шпионов, саботажников, диверсантов и прочей публики, имеющей, естественно, связь с коварной заграницей. Как отмечает В. Булдаков, «к концу 1920-х гг. коммунистам мерещилась крамола едва ли не во всяком кружке кройки и шитья, не говоря уж об офицерских кассах вспомоществования». Могли ли они в такой ситуации спокойно допускать сохранение НЭПа и откладывать индустриализацию с оборонным уклоном на неопределенное будущее? Конечно, нет. Идея индустриализации могла лишь сосуществовать с НЭПом на его раннем этапе. Но по мере того как выяснялось, что рынок в советских условиях 1920-х гг. не обеспечивает накопления и не гарантирует достаточного объема инвестиций, естественным образом нарастало желание усилить государственное вмешательство в экономику и вытащить из частного сектора (особенно из многомиллионной российской деревни) ресурсы, необходимые для милитаризации страны. В итоге вышло так, что объективными обстоятельствами оказалось обусловлено движение вперед по пути, обоснованному Преображенским. И это нисколько не противоречило тому, что троцкизм как политическое течение был разгромлен, а сам Преображенский в 1930-х гг. репрессирован. Борьба за власть привела к поражению троцкизма, против которого объединились различные политические силы от Сталина до Бухарина. А борьба за социализм обусловила победу троцкистских взглядов, поскольку они последовательно исходили из концепции мировой революции. События, происходившие во второй половине 1920-х гг. и приведшие к катастрофическим для нашей страны последствиям, оказались следствием той зависимости от исторического пути, которая определяет конкретный ход развития. И дело было не в революции как таковой, а в той характерной для начала ХХ века идеологии, которую взяла на вооружение победившая партия. Исходившие из идеи мировой революции большевики не могли не готовиться к боям с империалистами, а следовательно, непременно должны были в кратчайшие сроки провести индустриализацию с милитаристским уклоном. Распространенные порой у нас представления, будто коммунисты 1920-х гг. могли выбрать НЭП, рынок, сытость и мирное сосуществование двух систем, представляют собой типичный анахронизм. Они исходят из мировоззрения совсем иной эпохи. Они игнорируют постреволюционные реалии и те ключевые проблемы, которые волновали людей того времени. В декабре 1925 г. Бухарин, по сути дела, вынужден был признать, что в свете предлагавшейся им концепции мы будем плестись к социализму черепашьим шагом. Николая Ивановича это вроде бы не сильно смущало. Он оставался оптимистом. Но глава правительства Алексей Рыков, бухаринец по взглядам на НЭП, уже отмечал в то время, что без капиталовложений страна дальше жить не может. Как практик он готов был корректировать старую линию. На XIV съезде ВКП(б) в декабре 1925 г. был взят курс на индустриализацию, однако в течение следующих полутора лет на практике кардинального перелома не происходило. Коммунисты по возможности пытались впрягать в одну «социалистическую телегу» и «мощного коня» государственной индустриализации, и «трепетную лань» частнособственнического хозяйствования. Однако как только вопрос о выборе курса встал ребром, началось жесткое давление на крестьянство с целью изъятия у него средств внеэкономическим путем. Переломным оказался 1927 г. С одной стороны, это был год так называемой «военной тревоги». Англия разорвала дипломатические сношения с СССР. Вряд ли «мировой империализм» тогда готов был на нас напасть, но Москва, существовавшая в атмосфере страхов, связанных с враждебным окружением, не могла не отнестись к потенциальной угрозе серьезно. Возникло ощущение, будто враг у ворот, а мы к войне совершенно не готовы. Неустойчивое политическое равновесие между «голубями» и «ястребами» должно было сместиться в сторону последних. С другой стороны, именно осенью 1927 г. впервые в полный рост встал вопрос о неспособности государства приобрести у крестьян достаточное количество зерна без эскалации насилия. Хлебозаготовки были провалены. Объяснялось это двумя основными причинами. Во-первых, деревня совсем не горела желанием сдавать урожай государству по сравнительно низким закупочным ценам. Во-вторых, на рынке не хватало товаров ширпотреба, которые мог бы купить крестьянин на свои заработки. Приобретать нужные ему промышленные изделия приходилось по высоким ценам и, соответственно, продавать хлеб тоже хотелось не за бесценок. В итоге значительная часть урожая шла к частным торговцам, а государство оставалось с носом. Нельзя было начинать индустриализацию в такой обстановке. Государству требовалось прокормить рабочих, создающих промышленные гиганты, а также экспортировать зерно за рубеж для того, чтобы на вырученную валюту покупать передовую технику и нанимать западных инженеров. В итоге давление на крестьян усилилось. Местные власти, чтобы обеспечить заготовку зерна, стали применять насильственные методы, далеко выходившие за рамки теории Е. Преображенского. Над простыми крестьянами откровенно издевались, кулаки попадали в руки ОГПУ. Результат, как и следовало ожидать, был двойственным. С одной стороны, насилие помогло залатать дыры в системе государственных закупок. С другой — стало ясно, что, как в годы военного коммунизма, крестьянин теперь начнет прятать хлеб и сворачивать производственную активность. Казалось бы, советская власть второй раз наступила на те же самые грабли. Но на дворе был уже не 1921 г. Государство окрепло, подавило крупнейшие очаги крестьянского бунта и оказалось готово к тому, чтобы применять качественно новые методы насилия. Те, которые на исходе Гражданской войны были ему не по силам. Так мы вплотную подошли к коллективизации. Лишив крестьянина возможности самостоятельно выращивать хлеб, сделав его всего лишь работником колхоза и сосредоточив контроль над зерном в руках государственной бюрократии, советская власть получала ресурсы для индустриализации с милитаристским уклоном. Теперь можно было в большом количестве изготовлять вооружения и средства производства, необходимые для милитаризации. При этом не требовалось выпускать ширпотреб. Крестьянин сдавал зерно, почти ничего не получая взамен.
После коллективизации государству удавалось изымать у крестьян 30—40 % валового сбора зерновых в тех районах страны, где земли были наиболее плодородны — на Украине, на Северном Кавказе, в Поволжье. Экспорт хлеба за рубеж резко увеличился уже в 1930 г. Это было как раз то, что требовалось для индустриализации и милитаризации.
Поскольку экономические механизмы распределения ресурсов между потреблением и накоплением больше не работали, а административных механизмов еще не было выработано, возникла опасность того, что советская бюрократия расшибет лоб, молясь на индустриализацию, то есть будет изымать зерно по максимуму. Скорее всего, именно это обусловило трагический голодомор на Украине 1932—1933 гг. и страшные лишения, испытанные крестьянством в других частях страны. На Дону казаки грустно шутили: «Рожь и пшеница — все за границу. Колючка и кукуруза — все Советскому Союзу».
С экономической точки зрения массовая коллективизация, начатая осенью 1929 г., была губительной мерой, разрушившей и без того малоэффективное сельское хозяйство. Но в плане противостояния мировому империализму иного решения у советской власти не имелось. Сворачивание НЭПа представляло собой вполне рациональный выбор. Перед лицом растущей внешней угрозы страну превращали в единый военный лагерь.
Это была новая ловушка модернизации, по сути своей очень похожая на ту, которая в свое время обусловила формирование поместно-крепостнической системы ради поддержания боеспособной армии. Теперь ради укрепления обороноспособности крестьян вновь закрепощали, но не потому, что надо было содержать поместное войско, а потому, что требовалось изъять ресурсы на переоснащение армии — на создание танков, самолетов, транспортных средств. Без этого нельзя было воевать, а потому индустриализация в сочетании с коллективизацией представляла собой не проявление безумия вождя, а вполне рациональное решение стоящих перед страной проблем. Другое дело, что проб-лемы эти были естественны в рамках параноидальной логики марксистско-ленинской теории.
После того как в революции победу одержала партия, противопоставившая себя всему миру, избежать попадания в такую ловушку было чрезвычайно тяжело. И несмотря на все благие намерения, связанные с НЭПом, мы в эту ловушку действительно угодили. Как справедливо отмечал Егор Гайдар, «в результате революции и Гражданской войны путь России к динамичному капиталистическому росту, предполагающему высокую активность частнопредпринимательского сектора, значительные частные сбережения и инвестиции, оказался закрыт».
Административная хозяйственная система, которую Сталин начал выстраивать с 1930-х гг., была оптимально адаптирована к существованию в ловушке. Милитаризация стала целью существования всей экономики, тогда как работу «второстепенных» отраслей пытались оптимизировать лишь исходя из требования максимального перекачивания ресурсов в военно-промышленный комплекс. Неудивительно, что шестьдесят лет функционирования экономики в подобном режиме создали для реформаторов 1990-х гг. серьезные проблемы.
Продолжение следует