Опубликовано в журнале Звезда, номер 4, 2015
Если верно, что самый глубокий слой мандельштамовских аллюзий — пушкинский, то на роль «Памятника» у него могут претендовать два стихотворения весны 1931 года: «За гремучую доблесть грядущих веков…» и «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…» (далее — СМР). Между ними существует очевидная связь, сходство не только тематическое, но интонационное и риторическое. Причем от пушкинского «Памятника» оба контрастно отличаются в модусе речи: у Пушкина — гордое утверждение: я воздвиг, весь я не умру, не зарастет народная тропа, а у Мандельштама — не утверждение, а надежда и просьба, почти мольба: «запихни меня…», «уведи меня в ночь…», «сохрани мою речь». У Пушкина — аполлоническое бесстрастие, у Мандельштама в первом случае мы видим, как страх за себя мучительно преодолевается верой в свою звезду, во втором — мольба уже только о спасении — не бренного тела, вот именно что «души в заветной лире», которую Мандельштам обозначает просто и точно: «моя речь».
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.
Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.
И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье, —
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.
Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи –
Как, прицелясь на смерть, городки зашибают в саду, —
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесах топорище найду.
СМОЛА И ДЕГОТЬ
Анна Андреевна Ахматова искренне верила, что адресатом СМР является она. Надежда Яковлевна Мандельштам скромно писала, что стихотворение не посвящено никому. Но она, реально сохранившая вопреки смертельному риску стихи Мандельштама, заучившая их и пронесшая, как живое письмо, сквозь самые мрачные десятилетия сталинщины, не могла, я думаю, сомневаться, что стихи адресованы ей — если не автором, то самой судьбой. И она была права; хотя права была и Ахматова. Есть такие портреты, которые как бы «следят за зрителем»; пусть перед картиной стоят несколько человек — каждому из них чудится, что взгляд с портрета обращен на него одного.
Как это происходит, Мандельштам объясняет в своей статье о собеседнике. Речь поэта всегда направлена к «провиденциальному читателю», тайному другу. Кажется поначалу, что поэт обращается к близкому другу-современнику, — на что намекает начало второй строки «За смолу кругового терпенья…», — но в то же время через его голову к любому, кто прочтет его «письмо в бутылке», к своему читателю в потомстве.
Все это более или менее очевидно. Даже обсуждать нечего, достаточно вслушаться в этот глухой, прямо в сердце идущий голос, в завет поэта тем, кто его переживет, к людям будущего… Но в литературоведении чего только не случается. Вот, например, Александр Жолковский считает, что вероятный адресат стихотворения СМР — власть, с которой Мандельштам ищет контакта любой ценой.1 Он интерпретирует это так, что поэт, закончив отчет о своих заслугах в первой строфе, во второй и в третьей предлагает властям предержащим свои услуги в форме «прислуживания при наказании других лиц»!
Жолковский не первый, который видит в этом стихотворении Мандельштама попытку договориться с властью. Такое же мнение в более мягкой форме высказывал и Сергей Стратановский: Мандельштам, в обмен на сохранение своей «речи», «подобно Маяковскому, Багрицкому и многим другим советским поэтам, готов оправдать казни».2 Но зачем равнять Мандельштама с Маяковским и Багрицким, а не с Ахматовой и Пастернаком, которые никаких казней не одобряли? Стратановский уточняет: «Мандельштам готов оправдать не всякие казни, а лишь те, что совершались во имя Революции». Но все стихи Мандельштама начала тридцатых свидетельствуют о его ясном понимании, что усиливающийся в стране террор лишь прикрывается именем революции. Вряд ли Мандельштам был менее чуток, чем Пастернак, который писал еще в 1928 году по поводу Шахтинского дела, по которому 11 человек были приговорены к расстрелу: «Террор возобновился», причем без следа тех «нравственных оснований и оправданий», что в эпоху военного коммунизма.3 Нет, Мандельштам не обманывался относительно «хищи» и «лжи», «кровавых костей в колесе» и «шестипалой неправды», которая пытается убаюкать совесть поэта. Прислуживать тем, которых он ясно обозначил как «татарва» — слово, заключающее в себе страх и отвращение, — он не собирался. Это, кажется, ясно. Это одно лишь и ясно — сразу, без всякого логического анализа.
Хотя в целом СМР — стихотворение, конечно, загадочное. Читатель улавливает не столько смысл, сколько мощную волну стихов, убеждающую прежде всего интонацией, поверх и помимо слов. По поводу таких непрозрачных стихов, кажется, Анна Ахматова как-то заметила: не важно, что читатель не понимает; главное, чтобы сам поэт понимал, что он имеет в виду. Уточним: и чтобы читатель понимал, что поэт понимает. Если такое ощущение есть, это уже хорошо. Но в какой-то момент хочется пойти дальше и открыть заложенный автором смысл, разгадать шифрограмму.
Итак, начнем с самого начала.
«Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, / За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда…»
Смола кругового терпенья — это то, что слепляет вместе дружеский круг, к которому обращается поэт, слепляет неизбежно, как в сказке о «бычке — смоляном бочке». Но это еще и ссылка на липкий страх — и терпенье, такое же липкое, как страх, который принуждает к терпенью; это круговая порука страха и терпенья.
Совестный деготь труда — смелое выражение, идущее поперек идиоматических «мазать дегтем», «в бочке меда ложка дегтя». Это тоже нечто вязкое, как смола, но это «привычка к труду благородная» (Некрасов), это тот самый «блуд труда», который у нас в крови (Мандельштам) — с переправленным на плюс значением слова «блуд», как и слова «деготь». Деготь черен, как черный труд поэта, как черен любой честный труд. У Мандельштама труд и чернота всегда рядом: «чернозем», «черноречивое молчание в работе» и т. д. Совесть поэта — в честности его работы над словом и смыслом, то есть в конце концов над собственной душой.
К своим заслугам во второй строке поэт относит именно это — честность черного труда поэта — даже в условиях липкого страха, сковавшего не только его самого, но весь его круг.
Возможна и ассоциация с известной фразой Шекспира, ссылающегося на свою профессию актера: «рука красильщика» (Сонет CXI).
На имени моем — клеймо стыда;
И, как рука красильщика, всегда я
Запятнан краской моего труда.4
Читаем дальше.
«Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима, Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда».
Почему в новгородских? Не потому ли, что Новгород — символ русской вольности, разгромленной и уничтоженной Иваном Грозным?
«И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый, / Я, непризнанный брат, отщепенец в народной семье…»
К кому обращается поэт в первой (пятой строке) строфе? Если в первой строфе адресатом служит одновременно и современник и потомок — далекий друг, то здесь происходит метаморфоза и адресатом становится сам русский язык — воплощение всего, что было, есть и будет, хранилище народной памяти.
«…Обещаю построить такие глубокие срубы, / Чтобы в них татарва опускала князей на бадье».
Об обещании построить глубокие срубы — чуть далее, а вот о татарве хочется сделать одно замечание. Как известно, в годы опричнины на Руси было перебито больше бояр и князей, чем погибло от татар за все века татаро-монгольского ига. Поэтому, полагаю я, слово «татарва» употребляется здесь в обобщенном значении «варвары» и относится ко всяким чинителям массового террора, в том числе к нашим домашним карателям вроде Ивана Грозного.5
СРУБЫ И СТРОФЫ
В комментариях М. Л. Гаспарова к СМР говорится: «Сквозной его образ — деревянные срубы: в первой строфе на дне их светится звезда совести (образ из Бодлера), во 2‑й расовые враги топят в них классовых врагов; в 3‑й они похожи на городки, по которым бьют: если в «С миром державным…» поэт жертвовал собой за класс, к которому не принадлежал, то здесь он принимает на себя смертные грехи народа, которому он чужд; концовка двусмысленна — топорище он ищет то ли на казнь врагу, то ли самому себе».6
Что касается замечания Гаспарова о Бодлере, оно представляется здесь не очень убедительным: звезда и колодец — слишком традиционное сочетание образов. Критик основывается на заключительных строфах стихотворения Бодлера «Неотвратимое»:
О, светлое в смешенье с мрачным!
Сама в себя глядит душа,
Звездою черною дрожа
В колодце Истины прозрачном.
Дразнящий факел в адской мгле
Иль сгусток дьявольского смеха,
О, наша слава и утеха —
Вы, муки совести во Зле!
Однако у Мандельштама речь идет не о том. Ни ада, ни дьявольского смеха, ни грешного поэта, который с ужасом глядит вглубь своей души, у него нет. Колодец, который строит Мандельштам, — совершенно иной, в нем должна отразиться звезда Рождества, и вода в колодце — «сладимая»; поэт должен принести людям благую весть о мире, который уже почти искуплен7, а Христу родившемуся — драгоценные дары от полноты души и благодарности.
Немного поверхностным (хотя и остроумным) представляется и замечание Гаспарова о том, что в этих срубах «расовые враги топят классовых врагов». Как я уже отметил выше, «татарва» здесь скорее бранная кличка, чем указание на этнос, а «князья» — элита народа, к которой Мандельштам, несомненно, причислял и себя.
Но это все второстепенно. Главное в другом. Мне кажется, что М. Л. Гаспаров, подойдя совсем близко к пониманию стихотворения, все же недооценил внутреннюю «железную» логику Мандельштама и слишком рано отступился. Мало сказать про сквозной образ «деревянного сруба»; тут не просто сквозной образ, а сквозной концепт — развернутая метафора, проходящая от начала до конца стихотворения. Поразительна как простота этого концепта, так и столь долгая его утайка от глаз литературоведов. Речь идет об изоморфизме стихо-творение — колодец. Соотношение вполне очевидное, наглядное. Если спросить (хотя бы ребенка), на что похоже стихотворение, напечатанное на листе бумаги, то ответ будет: на башню. У Йейтса сказано прямо:
Священна эта земля
И древний над ней дозор:
Бурлящей крови напор
Поставил Башню стоймя
Над грудой ветхих лачуг —
Как средоточье и связь
Дремотных родов. Смеясь,
Я символ мощи воздвиг
Над вялым гулом молвы
И, ставя строфу на строфу,
Пою эпоху свою,
Гниющую с головы.
Но башня — героический символ. Колодец — как бы негатив башни, ее выворотка: то же самое, но утаенное от глаз, интроспективное. Можно сказать и так: башня — для символистов, колодец — для акмеиста.
У Мандельштама — колодец.
Проследим детальнее изоморфизм колодца и стихотворения. Стихи состоят из строк, колодец — из коротких бревен или плах (тех же бревен, расколотых или распиленных вдоль, плоских с внутренней стороны и горбатых с внешней). В стихотворении, написанном перекрестной рифмой, строки соединены по четыре в катрены (четверостишия). В срубе колодца — как и в срубе избы — бревна тоже соединены, связаны по четыре в венцы; каждый венец сруба соответствует четверостишию, венец ложится на венец, как строфа на строфу.8
Нужно ли добавлять, что содержанием колодца служит вода, просочившаяся из глубин земли, а содержанием стихотворения — мудрость из потаенных земных и небесных (отраженных в колодце) глубин.
УМЫСЛЫ И РАСЧЕТЫ
Жолковский представляет дело так: поэт обещает властям построить колодец, чтобы топить в нем «князей». Он усматривает у Мандельштама некоторый «договорной мотив», задаваемый конструкциями с чтобы, для, за, определяющими в данном конкретном случае договор Мандельштама с сильными мира сего. По мнению Жолковского, этот мотив соответствует «глубокому убеждению поэта, что мир управляется законами высшей целесообразности, └рецептурности“, что за все приходится платить». Взятое под таким углом, стихотворение предстает как попытка некоего «гешефта» Мандельштама с властями ради достижения своих целей, в том числе, метафизических (бессмертия и пр.).
Усмотренные Жолковским обороты действительно часто встречаются у Мандельштама и действительно служат «риторическим каркасом» текста, но приписываемое поэту «глубокое убеждение» в простом и рациональном устройстве мира является, на мой взгляд, лишь грамматической иллюзией.
В данном случае критик путает онтологические свойства поэтики Мандельштама с механизмом его поэтической риторики.
У Мандельштама воздух стиха — неожиданность, а не логическая связка и не «рецептурность».
Да, он любит союз «чтобы» и часто связывает, соединяет им строки и синтагмы, чтобы они не рассыпались. Однако с этим союзом не все так просто, как кажется. Даже в стандартном русском языке он не обязательно являет целеполагание (см.: Словарь современного русского литературного языка. Т. 17. С. 1134—1135). А в поэтическом языке «чтобы» может означать не прямую логическую связь, а простую последовательность событий: не вследствие чего, а после чего, иногда даже вопреки чему.
По-русски можно сказать (и написать) так: «Он успел блестяще сдать экзамены в консерватории и даже услышать исполнение своей первой симфонии, — чтобы через несколько недель погибнуть в ополчении под Москвой, где таких же └вояк“ с винтовочками бросили против танков и мотопехоты немцев». Разумеется, тут никакого целеполагания нет, никто не сдавал экзамены с тайной целью погибнуть. Коннектор «чтобы» в данном случае подразумевает, по сути, риторический вопрос: для того ли, чтобы?.. В эмфатической и поэтической речи такое употребление встречается сплошь да рядом.
Вот один пример из Мандельштама:
И холодком повеяло высоким
От выпукло-девического лба,
Чтобы раскрылись правнукам далеким
Архипелага нежные гроба.
(«Черепаха», 1919)
У «выпукло-девического лба» здесь нет определенного целеполагания. И провеявший холодок не ставил никакой ясной цели в столь отдаленном будущем. «Чтобы» выступает лишь как коннектор, соединяющий поэтические идеи, связь между которыми, скажем так, далеко не прямая. Просто разные поэты предпочитают разные коннекторы. У одного это скромное «и», у другого «но», а у Мандельштама — «чтобы». Это не означает сплошных умыслов и расчетов — только роковую связь явлений мира, тайную их перекличку.9
ПЛАХИ И РЮХИ
«Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи — / Как, прицелясь на смерть, городки зашибают в саду…»
Мерзлые плахи — из которых сложен сруб колодца.10 Во второй строке они уподобляются чуркам, из которых складывают городошные фигуры. Здесь уместно заметить, что в городки любили играть руководители Советского государства: Ленин, Сталин, Калинин, Ворошилов11 и что в 1928 году городки были включены в программу Всесоюзной спартакиады. Одна из фигур городков (пятая) называется «колодец».
Разбитый вдребезги битой, или рюхой, «колодец» — образ отношения новой власти к поэзии Мандельштама. «Зашибленный», разнесенный на бревнышки сруб — вот что ждет его стихи. Одна надежда, что и разбитые, они останутся ему верны и выручат его у смерти. «Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи…» (Любовь — это и есть верность и выручка.) Так и случилось.
Еще маленькое замечание. Союз «как» во второй строке не подразумевает никакого сравнения (что приводит к абсурду), а должен пониматься в значении «когда». Ср.: «Как разбил государь Золотую Орду под Казанью…» (Дм. Кедрин).
«А за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе / И для казни петровской в лесах топорище найду».
Железная рубаха — вериги аскета или кандалы каторжника. В лесах топорище найду — шаг, который делает обреченный навстречу собственной казни, предпочитая открытую смерть на миру тихому дрожанию и ожиданию неминуемой участи. Проще говоря, антисталинский памфлет 1933 года «Мы живем, под собою не чуя страны…» (до которого оставалось еще два года) и есть то самое «топорище».
ДВА «ПАМЯТНИКА»
Жолковский признает, что гипотеза о предлагаемой Мандельштамом сделке наталкивается на абсолютную ее нереалистичность и неосуществимость, так как в самом тексте «договора» поэт аттестует своих предполагаемых партнеров как «палачей с петровскими топорами, мерзлыми плахами, железными рубахами, зашибанием насмерть и фантастическим опусканием на бадье в дремучие срубы, — то есть в качестве, выражаясь языком Савельича, злодеев».
Так зачем же тогда выдвигать эту нелепую гипотезу о сделке со злодеями? Неужели Мандельштам в 1931 году совсем сбрендил, что обращается к своему палачу как к другу: «Сохрани мою речь навсегда…»? И не просто другу, а человеку с развитым литературным вкусом, который поймет и «привкус несчастья и дыма», и «смолу кругового терпенья», и прочее — всё то, что вполне понятно может быть только собрату-поэту. К нему-то в конечном счете и обращает свою речь Мандельштам, завещая своим стихам жить, «доколь в подлунном мире» и так далее.
«Сохрани мою речь навсегда…», по сути, и есть его «Памятник», как это признает и А. Жолковский в конце своей статьи. Может быть, точнее было бы сказать: «половина памятника», так как на эту роль претендует и написанное той же весной 1931 года «За гремучую доблесть грядущих веков…»; по справедливости их нужно бы считать парными и взаимно дополнительными стихотворениями.
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей…
Отметим, что в начальных двух строках первого стихотворения три союза «за», а в начальных второго — два.
В первом — роль памятника выполняет глубокий деревянный колодец, в котором проступает семиконечная звезда Рождества, во втором — енисейская сосна, которая «до звезды достает».
Образы, конечно, зеркально отраженные.
1 Жолковский А. Сохрани мою речь, — и я приму тебя, как упряжь. Мандельштам и> Пастернак в> 1931 году // Звезда. 2012. № 4.
2 Стратановский С. Нацелясь на смерть // Звезда. 1998. № 1. С. 218.
3 Пастернак Б. Л. Полное собрание сочинений. В 11 т. М., 2005. Т. 8. С. 207.
4 Thence comes it that my name receives a brand, / And almost thence my nature is subdued / To what it works in, like the dyer’s hand…
5 То, что в этой строфе аллюзия на убийство великих князей («алапаевских мучеников») 18 июля 1918 г., первым отметил, кажется, Омри Ронен. Но это именно косвенная аллюзия, а не прямая отсылка. Известно, что великих князей сбросили в колодец мертвых или полумертвых.
6 Мандельштам О. Стихотворения. Проза. Сост., вступ. ст. и коммент. М. Л. Гаспарова. М.; Харьков, 2001. С. 650.
7 См. в статье «Скрябин и христианство»: «Искусство не может быть жертвой, ибо она уже совершилось, не может быть искуплением, ибо мир вместе с художником уже искуплен…»
8 Уже после написания этой статьи я узнал, что к аналогичному выводу («срубы — это стихи») пришел также Александр Илличевский в своей книге эссе «Дождь для Данаи» (М., 2006) .
9 Вот еще один (придуманный мною) пример, показывающий употребление оборота с «чтобы» в значении непредусмотренного следствия:
Он всю жизнь укрощал наш язык, непокорный и грубый,
Украшал и расцвечивал жизни унылую гладь
И во сне целовал свою музу в холодные губы, —
Чтобы нынешний бард не умел и корову склонять.
По нашему мнению, в строке «Чтобы в них татарва опускала князей на бадье» союз «чтобы» работает в таком же или сходном смысле.
10 Колодцы обычно рубили «в прямоугольную лапу» из дубовых либо сосновых плах горбылем наружу.
11 Живописное описание Ленина, играющего в городки, см. у А. Вознесенского в поэме «Ланжюмо»:
Раз! — распахнута рубашка,
раз! — прищуривался глаз,
раз! — и чурки вверх тормашками
(жалко, что не видит Саша!)—
рраз!