Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2015
Этот маленький рассказ, извлеченный автором из рукописи романа «Процесс», был написан в декабре 1914-го, а опубликован в сентябре 1915 года, в еженедельнике «Selbstwehr» («Самозащита»). Крохотная легенда, сочинение малоизвестного автора, — мог ли кто-то предполагать тогда, каким эхом отзовутся эти полторы странички в читающем мире, какую вызовут лавину мнений, истолкований, исследований? Какую? Я вам скажу. Согласно переизданной в 2000 году трехтомной библиографии кафкианы, непосредственно этой легенде посвящено более ста публикаций. И к ним нужно прибавить значительную часть еще почти шестисот работ, рассматривающих «Процесс» в целом, так как никакое истолкование романа невозможно без разбора главы «В соборе», и, в частности, легенды, которую там пересказывает священник. (Отвлечемся на миг; помните Энтони Хопкинса в роли священника?1 Есть авторы, для которых нужны особые актеры. Для Достоевского нужен был Смоктуновский, для Кафки — Хопкинс.) Наконец, учтя распределение по годам — основной поток публикаций пошел с начала 1960‑х, — получаем, что в среднем, не считая разнообразных отсылок и упоминаний по случаю, которых Гугл знает сколько, сейчас примерно каждый месяц перед все еще открытыми вратами легенды появляется новый интерпретатор.
Разумеется, ее давно перевели на все сущие языки и на русский не один раз, и вот уже целый век мир читает эти полторы странички — и все никак не закончит читать. То есть не может прочитать?
В чем дело, а? Что там такого в этой крохотной притче, скажите. Нет, ну и я скажу, я ее тоже переводил и прекрасно помню — там же вообще-то все так ясно, просто, бесхитростно даже и язык прозрачный. И тем удивительнее было, что смысл притчи как-то не ухватывался; текст впитывался мгновенно, но смысл словно бы ускользал. Ну, Беньямин определяет мир Кафки как театральный, а не всегда скрытые пружины вещи развертываются перед зрителем на сцене и сразу: бывает, что и в зале, и позже…2 Да что там зрители, самому автору пришлось не один раз ее прочесть, чтобы понять! Из чего это следует? Из дневниковой записи от 21 января 1915 года — Кафка в тот день читал невесте отрывки из «Процесса» и, в частности, «стражную историю» (он примерно так ее и называл: «Türhütergeschichte» — или просто «Legende»): «Мне только сейчас открылось значение этой истории…» Это, заметьте, через месяц после ее создания! Гессе не зря писал, что об этой легенде можно размышлять день за днем.3 Однако, помимо притчевой иносказательности, не замечается там никакой особенной двусмысленности, которая, как считал Камю4, свойственна Кафке, и не угадывается тех тайников в каждом слове, о которых читателей Кафки предупреждал Батай.5 Но если ничего такого в ней не было, то после ста лет чтения (и пятидесяти лет чтения по-русски: первый перевод был в «черном томике» 1965 года) хочется задать очередной проклятый вопрос, с некоторым трудом артикулированный нашим новым искусством: «Че это было?»
Ну, без текста не обойтись. Пересказывать не буду, нелепо: такую крохотку нетрудно перечитать целиком. И невредно. Текст берем по последней прижизненной публикации в сборнике «Сельский врач» — там есть небольшие отличия от рукописи. Вот что там было.
Перед Законом
У врат Закона стоит страж. К этому стражу подходит человек из народа и просит допустить его к Закону. Но страж говорит, что сейчас допустить его не может. Человек задумывается и затем спрашивает, не допустят ли его, может быть, позже. «Это возможно, — говорит страж, — а сейчас — нет». Поскольку врата Закона, как всегда, открыты, а страж отошел в сторону, человек наклоняется, пытаясь сквозь врата заглянуть внутрь. Страж замечает это, смеется и говорит: «Если тебя уж так туда тянет, попробуй войти, переступив через мой запрет. Но учти: у меня длинные руки. И ведь я всего лишь младший страж. А там в каждом зале по стражу, и у каждого следующего руки длиннее, чем у предыдущего. Уже одного вида третьего даже я не могу вынести». Таких затруднений человек из народа не ожидал. Закон же должен быть доступен всем и всегда, думает он, но затем, повнимательнее присмотревшись к этому стражу в его шубе, с его крупным острым носом и его длинной редкой черной татарской бородой, все-таки решает, что лучше уж он подождет, когда ему предоставят допуск. Страж дает ему скамеечку и разрешение присесть сбоку перед вратами. Так сидит он дни и годы. Он делает много попыток получить допуск и утомляет стража своими просьбами. Страж периодически устраивает ему маленькие допросы, спрашивает, откуда он родом и многое другое, но задает все эти вопросы равнодушно — так задают вопросы важные господа — и в конце всякий раз говорит ему, что пока еще допустить его не может. Человек, много всего взявший с собой в дорогу, употребляет все, даже самое дорогое, для того чтобы подкупить этого стража. А страж, хотя и все принимает, но при этом говорит: «Я беру это только для того, чтобы ты не думал, что ты что-то упустил». Долгие годы человек почти непрерывно наблюдает за стражем. Он забывает о других стражах, и этот первый кажется ему единственным препятствием для получения допуска к Закону. В первые годы он невежливо и громко проклинает эти несчастные обстоятельства, потом, постарев, уже только ворчит себе под нос. Он впадает в детство, и поскольку за долгие годы изучения стража он узнал уже всех блох в воротнике его шубы, то он просит и их помочь ему и переубедить стража. В конце концов зрение его слабеет, и он уже не знает, действительно ли вокруг стало темней или это только глаза его обманывают. Зато теперь в темноте он различает немеркнущее сияние, которое исходит из врат Закона. Но жить ему осталось уже недолго. И перед смертью все наблюдения, сделанные им за это время, выстраиваются в его голове в один вопрос, которого до сих пор он стражу еще не задавал. Он кивком подзывает его, поскольку уже не может распрямить свое коченеющее тело. Стражу приходится низко нагибаться к нему, так как разница в росте сильно изменилась не в пользу человека. «Что ты теперь еще хочешь узнать? — спрашивает страж. — Ты какой-то ненасытный». — «Закон ведь нужен всем, — говорит человек, — как же так вышло, что за все эти долгие годы никто, кроме меня, не просил допустить его?» Страж видит, что человек уже угасает, и, чтобы слова еще достигли его закрывающегося слуха, ревет: «Здесь никого больше не допустили бы, потому что этот вход предназначался только для тебя. И сейчас я иду его закрывать».
Передохнем немного. Сделаем паузу — типа рекламной, да? Вспомним что-нибудь позитивное, духоподъемное, ну, скажем, «вы этого достойны» или «все входящие — бесплатно»… Хорошо; сплюньте — и вернемся к тексту.
Вот, сколько раз уж читано, а каждый раз задевает, причем непонятно чем. Задел он какой-то нерв, тронул что-то, что прячется внутри и ускользает от формулировок… Но слышу еще один проклятый вопрос нового времени: «Ну и что?» А в самом деле, что? Ну, парабола, притча, да, но мало ли их было — вон, вся Библия полна. Да басня любая — тоже иносказание, еще и с бонусом морали в конце. А здесь какая мораль в конце? Не будет тебе, человек из народа, ни Закона, ни Правосудия, ни Справедливости, ничего тебе не будет, так и подохнешь под воротами, — такая? Но если такая, почему этот страж Закона говорит, что вход был, и даже именно для этого человека? Значит, могло быть иначе? Ну, слушайте больше стражей Закона, они наговорят… То есть страж врал? Минуточку, это же обсуждают в соборе Йозеф К. и священник. И священник говорит: стража раньше не спрашивали, и он просто исполнил свой долг. То есть, надо понимать, долг перед Законом, и именно — охранять вход, даже от человека, для которого вход предназначался. Такой вот долг. А что тут особенного? И сейчас сплошь и рядом. Вы человек из народа? Ну, значит, знаете. А перед человеком у стража никакого долга нет. Страж Закона служит Закону, а не человеку. Поэтому — ну и, как говорит священник, в силу ограниченности — страж Закона с человеком чванлив. И предложение попробовать войти, несмотря на запрет, — это не склонность «шутки шутить», нет, это так же хорошо нам знакомое желание покуражиться, дать почувствовать свою власть — то, что Достоевский называл «административным восторгом». И снисходительность стража, о которой говорит священник, и периодически устраиваемые допросы — это просто административная физиология, акты упоения властью. А насчет того, что сам страж Закона не знает, — так а зачем ему? (Деррида замечает, что стоящий на страже Закона поворачивается к Закону спиной.6) Стоящему на страже знать Закон не обязательно. Может быть, даже вредно. Он ведь живет не по Закону, а по уставу сторожевой службы. А уж про то, что «на самом деле» он стоит ниже человека из народа, и говорить нечего. Он ведь слуга Закона, значит — из «слуг народа» или из их обслуги. И кто же не знает, как с ними обстоит на самом деле? Вот в бумагах — ну, там, в переписном листе или еще где — там да, там и на деятельность президента (а случись, так и диктатора) крестик ставится в самой нижней графе «Оказание услуг населению». Но ирония в том, что это, может быть, так на самом деле и есть. Да, для «кого-то кое-где у нас порой» диктатор — услуга населению. Мы же это видели: не стало деспота Каддафи — и братские народы джамахирии тут же с небывалым энтузиазмом кинулись резать друг друга. Нет, не прав Фигейредо7, не всякий человек созрел для свободы, а прав Александр Иванович Герцен, который, при всей ненависти к рабству, понимал: «Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены внутри».8 Иллюстрацию см. в последнем фильме Германа-старшего — эпизод, где Румата освобождает раба. (Странное ощущение: чудится, что в притче есть какая-то неявная гиперссылка на этот фильм, даже, может быть, не одна…) Но вернемся в собор, есть вопросы к священнику. Вот он говорит, что если про врата сказано, что они «как всегда, открыты», то это значит, что они открыты всегда и страж не смог бы их закрыть. Но ведь это не обязательно так. Слова «как всегда, открыты» могут означать, что так всегда было раньше, до человека, а что будет после человека, еще не известно. И если вход предназначался только для умершего и ждать больше некого, то время прежнего «как всегда» закончилось, и страж этот вход вполне может закрыть. Должен даже. И скамеечку забрать.
Пока что констатируем, что страж не обязательно врет и, может быть, в самом деле пойдет и закроет врата. Нет человека — нет и входа, да нет и Закона. Только страж и устав сторожевой службы. Что, спрашивается, тогда сторожить? А кто это спрашивает?.. Ты еще жив? Так закрой рот и читай Устав. Законы приходят и уходят, а Устав остается; и когда закроются врата и законов не станет, Устав придет к тебе сам, без приглашения. Он уже близко. Слышишь эти тяжелые шаги командора?.. Руку, товарищ!
Обманывается ли страж, не зная Закона? Ну да, как человек… но он же страж. А как стражу Закона остаться человеком? Человек и страж разделены внутренней чертой, они по разные стороны — надо переступить. В себе. Становясь стражем, человек переступает черту, и происходит превращение. И вернуться назад уже не получается. Ставшие стражами Закона, как манкурты Айтматова, забывают, откуда они, кто они, зачем. Их головы стягивает Устав.
Но то, что за наивный самообман, переходящий на человека, стража надо немедленно выгнать, это Йозеф К. горячится. Йозефа, конечно, понять можно, однако что ж так сразу выгонять за добросовестное заблуждение? Если оно добросовестное (пусть даже «стражно-добросовестное»), то надо дать второй шанс, а для начала объяснить стражу, какой он этим самообманом наносит вред. Если наносит. Потому что — кто сказал, что самообман так уж вреден? Йозеф К.? А он знает? А что он знает? Он не знает даже, за что его судят. Он знает только, что не виновен ни в чем — в смысле: не знает в чем, — но и его побуждения, и его суждения, мягко говоря, не слишком основательны. Вот и священник его одергивает: не тебе судить. Страж — слуга Закона, а значит, «от человеческого суда ускользает». Что мы и наблюдаем в живой природе. Ускользают слуги, со всеми подельными сродственниками, включая любовниц. За недоказанностью ускользают, за отсутствием, на худой конец — по амнистии. Не ускользает тот, кто не слуга. И тот, кто, даже сидя на скамеечке, слишком невежливо и громко проклинает. А слуги ускользают от суда законно. Судить же можно только по Закону, а они — слуги Закона, они призваны Законом, поэтому, как говорит священник, в них и усомниться нельзя, это значило бы усомниться в Законе. И еще говорит, что если по службе связан хотя бы только с входом, то это уже намного больше, чем жить свободным в свободном мире. Знает, что говорит.
Хороша, однако, свобода: пришел, сел и сидит всю жизнь, словно его посадили пожизненно. Да, добровольно сидит, но это что — проявление свободы воли? Нет, это горькое осознание бессилия, это животная поза подчинения, признания своего низшего ранга. Опускаясь на скамеечку, он «опускает» себя. Свобода человека из народа ничем не обеспечена, она ему непосильна, и он отдает ее в добровольном самоумалении (изменяется разница в росте), в отказе от своей воли (впадает в детство).
Но почему обязательно так понимать это пожизненное сидение у врат, видя в нем только слабость, жалкость, беспомощность? А почему не настойчивость, упорство, долготерпение? Потому что это упорство и долготерпение лежачего камня. Живое действует, переставшее действовать превращается в камень (в конце человек уже не может распрямиться). Он ведь и умер не в конце. Он начал умирать заранее, когда опустился… нет, еще раньше. Когда не посмел войти, а только наклонился — вот тогда и повеяло на него из нижних пределов смерти…
Ну, конечно, надо еще смотреть, какой это человек из народа. Человек человеку рознь, да и народ — народу. Один рыщущий, борзый, голенастый; не пустили к Закону — побежит в обход Закона искать другой вход. Не найдет — убежит беззаконно устанавливать свой Закон. А другой неспешный, приземистый, прирастающий. Его не пустили — он или все равно полезет, к Закону против Закона, или уж никуда не побежит, а сядет и будет сидеть, день, год, всю жизнь. На Закон надеясь. Ну, характер такой, что тут скажешь. А характер определяют папа с мамой и история с географией. Опять же где как. Вот взять, к примеру, китайцев. У них и Закона не надо, на все один Обычай: уважать старших. И одна Привычка: работать. И ничего, живут. Правда, в тесноте, а где-то и в обиде, так что, бывает, тоже бегут из дому, во все даже стороны. Но не к Закону бегут, не за правдой — за жизнью… Неудачный пример.
А тогда чего ты его привел? И вообще, если прямо сказать, по-простому, — струсил человек из народа, а? Давай, не юли, комментатор, чего там тень наводить — струсил и продолжал трусить всю жизнь, вот и просидел ее под воротами. Что, не так, что ли? Конечно, называть вещи своими именами нужно. И конечно, безумство храбрых, львиное сердце, верная рука — это все замечательно, спору нет. Но если еще и голова есть, то не во всякие, даже открытые… «Стук в ворота» помнишь? Перечитай. Тоже полторы странички, не хуже этих. Жутче. Но как-то всем понятнее, нам в особенности. Теперь насчет наведения тени и легко бросаемых упреков. «Трус»!.. Да нет, все может быть, но хоть прикинем, что за человек.
Так о нем ничего не сказано, просто человек из народа. Да, не сказано, но кто нам мешает порассуждать. Человек из народа… а ему, вообще-то, что нужно от Закона? Зачем он пришел? Ну как зачем… кто прибегает, обращается, взывает к Закону? Обиженный, кто же еще. Если у меня все хорошо, зачем мне Закон? Значит, не все хорошо у человека из народа, он обижен, он ищет справедливости, управы на притесняющих его, на сильных мира сего. Дальше, с чего ему бояться стражей Закона, если, допустим, он их раньше не встречал? Или если встречал и по опыту знает, что бояться их не нужно? Выходит, у него другой опыт. Он их встречал и знает, что бояться их нужно. Да и как могло быть иначе, ведь он человек из народа, значит, не из «слуг народа», не из властей предержащих и не из тех, кто так или иначе, положением или богатством над народом возвышается, то есть это, что называется, «маленький человек». А маленькому человеку уже по малости его неизбежно приходится иметь дело со стражами, и во врата, перед которыми стоит стража, он не сунется, даже если они открыты, это себе дороже. Лучше всего — он знает это по опыту — тихо пройти мимо, и только если уж позарез надо, он подойдет к стражу с просьбой о допуске. И поступить иначе он «по жизни» не может. Ведь он пришел издалека (сказано, что много всего взял с собой в дорогу), и, значит, там, откуда он пришел, Закона нет. А стражи есть везде. И там, откуда он пришел, он имел дело со стражами без Закона. Не зря ведь он пошел искать Закон, то есть искать правосудия. От тех стражей и пошел, с одною мыслью в голове: «Где-то же должен быть Закон». То есть так его доехали, что все бросил и пошел правды искать. Ну а тогда, по жизни зная, чего ждать от стражей, он и не мог действовать иначе. Более того, теперь можно утверждать, что человек из народа не то что не трус, а — смелый человек!
Ну да, как же нет. Ведь что произошло? Вот он получил от стража отказ — неожиданный? Нет! Человек ожидал отказа — мы еще получим подтверждение этому, но и сейчас понятно: человек знал, чего можно ждать от стражей. Поэтому он и не возражает, и не доказывает, что его должны допустить, потому что он пришел издалека, и там, откуда он пришел, Закона нет, и на дороге нигде Закона нет, а есть только здесь и т. д. и т. п. Он не спорит, потому что это бесполезно: он знает, с кем имеет дело.
Он задумывается — о чем? Этого не сказано, но о чем может думать человек в такой момент? Наверное, о том, что вот проделал такой путь, с такими надеждами, и на всем этом долгом пути нигде не находил Закона, его нигде не было, и вот наконец все-таки дошел, нашел, и вот они, эти врата, и — и что же теперь, все зря? все было напрасно? и здесь такой же страж без Закона у врат Закона? Но нет, нет, ведь этот страж — страж Закона, и сам уже — первая ступень правосудия, значит, должен его допустить, просто он сейчас не может, он же говорит, что сейчас не может, — ну, значит, позже, да? И человек спрашивает: а позже? И получает подтверждение: да, позже — возможно. Однако подтвержден и отказ: но сейчас — нет. И что делает человек? После всего, что он — уже понятно — претерпел от стражей без Закона, он, несмотря на повторный отказ, наклоняется и заглядывает туда, куда доступ ему только что запретили. Дважды запретили. И он, опять скажу, делает это, слишком зная, чего можно ждать от стражей! Это что, трусость?
Нет, трус не посмел бы наклоняться и заглядывать, трус бы сразу отошел или вообще ушел: сказано «позже», значит, позже. Ведь заглядывая и, тем более, наклоняясь, человек мысленно уже преступает запрет. А уж тут и по фантастическому оруэлловскому правосудию, и по фантастическому басманному — состав мыслепреступления налицо. Это же демонстративно вызывающее поведение. В котором легко усматривается, извиняюсь, crimen laesae majestatis — оскорбление величества. И какому же стражу такое может понравиться? Разумеется, он немедленно реагирует: длинные руки, страшные стражи, не вынести вида — пугает? Пустые угрозы? Не для того, кто имел дело со стражами и вынужден был уйти из дому в поисках правосудия. Человек из народа должен был отнестись к этим угрозам серьезно, он и отнесся. Там, где нет Закона, подобные угрозы, увы, слишком реальны, но здесь? Здесь он такого не ожидал: здесь же Закон. И вот это уже оказывается для него неожиданным.
Человек приходит в такое замешательство, что выпадает из действительности подаренной ему надежды, невольно скатываясь в прошлое той исходной веры, с которой уходил из дому: Закон должен быть доступен всем и всегда. Он даже не успевает заметить, что его старая вера противоречит новой надежде. Он в смятении, но все же не отступает, он думает. И о чем сейчас? Не о чем ином, как о том, чтобы нарушить запрет! Да, он его не нарушит, но он об этом думал, это легко доказуемо. Он же детально рассмотрел стража: шубу, нос, бороду — и по результатам этого рассмотрения принял решение ждать допуска, то есть — что он делал? Он оценивал непосредственные угрозы и взвешивал риски, значит, уже не абстрактно, а практически обдумывал предложение нарушить запрет. Мыслепреступление первой степени и рецидив! Нет, человек из народа не труслив, он поневоле осторожен — жизнь научила. У маленького человека школа жизни всегда сурова, другой не бывает. А из унаследованного характера и унаследованной жизни и получается то, что получается. И что со всем этим делать?..
Ничего не делает человек из народа, только взятки дает, стареет, ворчит и на блох надеется. Да и не видит уже ничего, кроме извратного сияния (почему-то кажется, что это должно быть голубое светодиодное свечение, может быть, даже жесткое излучение). И последние силы он собирает не для последней попытки, не для проклятия даже, а для смиренного приятия своей участи, окончательного согласия с ней. Ведь его последний вопрос — уже не борьба с жизнью и даже не борьба за жизнь, но лишь удивление после жизни. А с ее исходом он уже согласился по умолчанию…
Но страж не отвечает человеку на последний вопрос. Да нет, не отвечает. Он говорит, что здесь никого больше не допустили бы, но вопрос был о другом, о том, почему никто больше не просил здесь допуска. Закон ведь нужен всем, почему же никто не приходил? А действительно, почему? Выходит, все знали про этот строгий пропускной — то есть непропускной — режим, потому и не приходили. Что же, весь народ знал, и только человек из народа, тот, ради кого режим и был установлен, о нем не знал? Как понять? А так: приходили до него! В свое время, до него приходили многие, но никто не был допущен; накопился горький опыт неудач, и все в народе уже знали, что здесь к Закону доступа нет. И человек из народа это, разумеется, тоже знал, а если все-таки пошел, то, значит, совсем уж его доехали, не стало уже сил терпеть. Так и пошел, на авось, на удачу, на чудо надеясь, хоть и знал, что не пустят, и готов был к этому. Вот и подтверждение сказанному: человек из народа был готов к тому, что его не допустят к Закону! Это многое объясняет.
А что объясняет страж? Словцо хорошее он бросает: «ненасытный». Это значит, что, по понятиям стража, он всю жизнь кормил человека из народа ответами на его вопросы. Окормлял. А тому, вишь, все мало. Но главное: «вход предназначался только для тебя». То есть вход предназначался для того, чтобы человек вошел, однако рождением и прежней жизнью человек из народа оказался предназначен для того, чтобы просидеть остаток жизни у этого входа. Вот и предназначенье. Но сказано, что легенда — во введении к Закону. Она и вводит, указывает предназначенье. И показывает, как оно выполняется. Словно предупреждая: Закон-то есть, но… Се ля ви?
Ну хорошо, ну пусть вначале человек был не готов из-за характера и прежней жизни — пусть. Но не мог ли он потом, отсидев сколько-то и собравшись с духом, распрямиться и встать с этой скамеечки привратной, и войти, и стать в Законе? Видимо, не мог. Но почему же нет? Ну что «почему»? Стареет человек, зрение садится, в темноте он, разница в росте растет, разве не понятно? «Низко нагибаться к нему» — это же значит, что человек из народа стал пигмеем. Или сравнялся с блохами, которых просил о посредничестве… А разве мы не постарели? И тоже давно уже ничего не видим, кроме немеркнущего голубого сияния, перед которым просиживаем свой остаток, и разница в росте очень, очень изменилась не в нашу пользу…
Что там говорит священник в конце? Принимать как необходимость. И стражей, и все, что они нам говорят. Ну, он же тюремный капеллан и принадлежит к суду. Что еще может сказать тюремный капеллан? И Йозеф К. правильно его понимает: «Ложь становится основой миропорядка». (Делез и Гваттари утверждают, что в «Процессе» ложно все, даже Закон.9) Предчувствия К. оправдались, его предсказание сбылось, ложь стала основой миропорядка. «Но это не был его окончательный приговор». Что ж, будем надеяться, что не окончательный. Процесс пока еще продолжается…
И все-таки, что ж это было? В смысле: верно ли, что вот именно это Кафка и написал? И все-таки, как понимать? Ну, раз можно было так прочесть, значит, написал и это. Но не только. Для кого-то было важно, что Кафка иногда употреблял слово «Закон» как имя Бога. Мартин Бубер прочитывал в легенде поиски смысла10, Герман Гессе — трагедию ложного понимания, Эрих Фромм — пассивную надежду11, Жак Деррида — явление отсутствующего закона, другие — другое. Каждый обнаруживал свое: Кафка просвечивает тех, кто прикасается к его текстам. Вообще, по Беньямину, существует два метода принципиального непонимания текстов Кафки — теологический и психоаналитический. Но у нас ведь должен быть свой, особый путь. И потом, довлеет дневи злоба его; когда мы будем иначе жить и мыслить — иначе прочтем и мы. Этих полутора страничек нам хватит надолго.
1 Энтони Хопкинс играл священника в английской экранизации «Процесса» 1993 года. (Вспомнив о кино, нельзя не упомянуть и об экранизации Орсона Уэллса 1963 года, которую Делез и Гваттари называли конгениальной роману. И тоже знали, что говорят.)
2 О толковании легенды в «Процессе» Беньямин писал: « [Т]екст так великолепен, что можно было бы заподозрить во всем романе лишь раскрытую, развернутую параболу».
3 Гессе так писал о «Процессе»: «Основная проблема Кафки — отчаянное одиночество человека, конфликт между глубоким, страстным желанием понять смысл жизни и сомнительностью любой попытки наделить ее таковым — исследована в этом великолепном, увлекательном романе с проницательностью, от которой приходишь в отчаяние, это устрашающее и почти жестокое произведение. Но… каждая деталь несет в себе столько красоты… дышит такой любовью и выполнена с таким искусством, что злые чары обращаются в благие…» (Гессе Г. Письма по кругу. М., 1987. С. 251; перевод Н. А. Темчиной и А. Н. Темчина).
4 Камю замечает, что развязки сюжетов Кафки дают подсказки, но понимание не приходит сразу, вещь надо перечитать под иным углом зрения: когда возможно двойное толкование, требуется двойное прочтение. А в связи с чрезмерно логичными истолкованиями вспоминает анекдот про сумасшедшего, удившего рыбу в ванне. Врач, подключаясь к миру фантазий, спрашивает: «Клюет?» — и слышит в ответ: «Конечно, нет, идиот, это же ванна».
5 Батай от толкования вещей Кафки просто отказывался: «Абсолютно бесполезно искать смысл в литературных произведениях, где зачастую видно то, чего нет на самом деле, или, в лучшем случае, сие нечто скрывается, не успев появиться, при малейшем незначительном утверждении» (Батай Ж. Литература и Зло. М., 1994. С. 106; перевод Н. В. Бунтман).
6 Деррида отмечает еще, что человек из народа оказывается не «перед Законом», а, собственно, перед Замком — местом, куда нельзя попасть.
7 К тому, что всякий человек созрел для свободы, Эзоп у Фигейредо добавляет: для того, чтобы умереть за нее! Звучит гордо, но мы наблюдаем довольно много созревших для того, чтобы умереть без нее.
8 Из Герцена цитируются «Письма в будущее к старому товарищу» (1869), Письмо третье. Продолжение цитаты: «Как ни странно, но опыт показывает, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы». Главным условием освобождения называется «совершеннолетие большинства». Кафка, кстати, читал Герцена («Лондонские туманы»), причем именно в декабре 1914 года, и, должно быть, обратил внимание на слова «бесплодное искание, разговоры тяжелые и совершенно бесполезные, и я все чего-то ожидал… чего-то ожидал».
9 Делез и Гваттари замечают еще, что история про стража далеко не ясна, а то, что священник оказывается частью судебной машины, противоречит религиозным толкованиям романа.
10 Мартин Бубер писал: «[Д]верь все еще открыта. Для каждого человека есть своя собственная дверь, и она открыта ему. Но он не знает этого и, по-видимому, узнать не в состоянии». И весь роман «имеет дело с безысходностью в отношениях человека со своей душой…» (Бубер М. Два образа веры. М., 1995. С. 335; перевод С. В. Лёзова и А. Ю. Миронова).
11 А Фромм считал, что все события романа в действительности относятся к внутренним переживаниям, и совесть человека предстает перед ним, в частности, в образе тюремного священника, смысл речей которого в том, что ни подкупом, ни мольбами внутреннюю моральную проблему не решить — надо предъявлять счет самому себе.