Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2015
* * *
К двадцать первому веку кончилось вымирание
русских интеллигентов — осталось совсем немного
тех, кто помнит и знает, и, если бы знать заранее,
кто-то бы, может, спасся, но вряд ли по воле Бога.
К двадцать первому веку приблизилось вымирание
старой цивилизации — осталось совсем немного
тех, кому это нужно, и, если бы знать заранее,
наверно, в другую сторону пошла бы эта дорога.
Если бы знать заранее, если бы знать заранее,
я бы сачок свой детский бросил, сломав на части.
К двадцать первому веку началось вымирание
бабочек, то есть сердца, то есть души — отчасти.
* * *
И все-таки шорох пластинки под патефонной иглой
создавал ощущение жизни: то ли шумел прибой,
то ли шуршали деревья, и музыка, пению вторя,
рождалась из листопада и пены моря.
Деревья давно срубили, иссохший залив молчит,
однако старинная лютня на лазерном диске звучит
так безупречно, так вечно, что меломаны в восторге.
Наконец-то мы все оцифрованы.
Словно в морге.
ВЫБОРГ ЗИМОЙ
Незабываемые картинки:
Выборг, сырой, как рыба на рынке.
Что ни припомню, куда ни пойду —
всюду одна чешуя во льду.
Вольное плаванье в море соседнем
кончилось — время сетям и бредням.
Рынок распахнут — у всех на виду.
Всюду одна чешуя во льду.
ОТКРЫТИЕ СТАНЦИИ
Мне девять лет. Построено метро.
Там, под землей, хрустальные колонны.
Ждут поезда. Вокруг от глаз пестро,
и ватники чисты и окрыленны.
Толпа готова перейти на крик,
а кто-то в давке охает и стонет.
Все счастливы, как будто в этот миг
в гробу хрустальном Сталина хоронят.
СЕМИДЕСЯТЫЕ
Пишущая машинка,
не умолкай, прошу!
Ты моя камышинка,
я сквозь тебя дышу.
Мир все темней, безлюдней,
тень у ворот ползет;
в омуте смутных будней
сладок твой кислород.
* * *
Хвойный запах, елочный, сосновый,
стал душком опилок и трухи.
В Петербурге мы сойдем с основы,
некогда вколоченной в стихи.
Наступают времена с оглядкой.
Жизнь прошла. Не изменился мир.
Прожитое выглядит закладкой
в книге, перечитанной до дыр.
ЮНОШЕСКОЕ
Запах мехов я путал с запахом женщины.
Шарль Бодлер
Я, словно пленку, просмотрел
те дни, в наплывах и накрапах,
где запах шубы, как Бодлер,
я принимал за женский запах.
Я выпил пряный тот настой,
густой, напополам с тоскою…
О, шубка беличья, постой,
не рассыпайся под рукою!
С ВОСТОЧНОГО
Говорю тебе в который раз:
быть со мною Бог тебя упас —
посмотри, в развалину какую
превратил Господь меня сейчас.
Ты еще настолько молода,
а моя седеет борода;
был бы, скажем, я старик Хоттабыч —
сам омолодился бы тогда.
Но давно исчез бессмертный джинн,
и до капли выпит мой кувшин.
Что еще могу тебе сказать я?
Старость — не достоинство мужчин.
Стану светом на щеках твоих,
стану тенью возле глаз твоих,
стану прахом, неприметным прахом
в ямочках, у теплых губ твоих.
* * *
Как бы чаянья ни томили,
все давно наперед известно:
вот и нет тебе места в мире,
где тебе уступают место.
Сердцу — зорче, а телу — жарче,
ибо вита уже не дольче.
Занимай свое место, старче:
сидя нынче куда как стойче.
* * *
И каша на воде, и хлеб крошишь руками,
и мучишься, когда заляпаны штаны…
О, старость, о тебе не говорят стихами —
в особенности те, кто до сих пор юны.
Я слово позабыл… Второе… Третье… Все!
О чем ты говоришь? Не слышу ничего я.
Лишь память о себе, как белка в колесе,
по кругу мечется и не дает покоя.
* * *
Я разучился спать, не просыпаясь.
Чем глуше ночь, тем все яснее мне,
что звуки стерлись и слова распались,
а запахи остались лишь во сне.
И как бы ночь рассвет ни оттеняла —
все меньше тишины и глубины,
пока скользит по глади одеяла,
как челн Харона, зыбкий свет луны.
* * *
…О чем же мы с тобою говорим —
какое вдохновение? Горенье?
Язык есть смысл. Поэзия есть ритм.
Ритм смысла есть мое стихотворенье.
А то, что сердце выжжено дотла
и не в ладу твои душа и тело,
и — юность пролетела, жизнь прошла, —
до этого кому какое дело?