Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2015
* * *
Не жалею о том, что я жил при советской власти,
Потому что я прожил две жизни, а не одну,
И свободою тайной был счастлив, и это счастье
Не в длину простиралось, а исподволь, в глубину.
Было горестно, больно, но не было одиноко.
Понимал с полуслова, кто друг мне, а кто чужой.
И последнее стихотворенье больного Блока,
Пусть не лучшее, Пушкину верило всей душой.
И воистину в сумрак февральский, в слепую вьюгу,
А январская лютая власть к той поре прошла,
Мне как будто сквозь сумрак протягивал кто-то руку,
И вставала заря, и сирень впереди цвела.
И сирень зацвела, и воистину солнце встало,
Обновленною жизнью задарен я был второй,
И увидел Париж, и не то чтобы зла не стало,
Просто облик его — слепок с пошлости мировой.
А потом обступило нас третье тысячелетье,
Что-то в нем не заладилось, словно огонь потух.
Мне бы радоваться: это жизнь мне досталась третья!
Кто сказал, что она быть должна лучше первых двух?
* * *
Не в том беда, что мысль, а в том беда, что слово.
Насколько ж кисть, орган счастливей и резец!
Стихам не обойтись без языка родного,
На языке чужом стих жалок, как мертвец,
А если даже он и дышит, то иначе
И разевает рот, как рыба на песке.
Звучание стиха, — оно-то все и значит,
Смысл гаснет без него, заходится в тоске.
Быть может, потому поэту и родная
Страна дороже всех: его бессмертье — в ней,
И как бы ни была свободнее чужая,
Сговорчивей, к морям припавшая, теплей,
Ему своей страны необходима участь
Счастливая, никто не озабочен так
Спасением ее, как он, и верит в случай,
В стихах своих всю жизнь превозмогая мрак.
* * *
Беглец Италии, Жьячинто, дядька мой...
Баратынский
Лежать ли в ящике, засыпанном землей,
На метра полтора уйдя в могильный слой,
Иль, в пепел превратясь, в вазоподобной урне,
Как греческий поэт, пастух или герой, —
Не все равно ли, где, хоть в Лавре, хоть в Ливурне.
Когда корабль сквозь мрак, сквозь жизни шум и гам
Подходит, наконец, к нездешним берегам,
О выгоде смешно заботиться последней,
Ее и нет, отдать метелям и снегам
Себя или цветам в изнеженности летней.
И в помощь мне даны не звон колоколов,
Не тягостный обряд и пение псалмов,
Не вечный блеск звезды или протуберанца,
Которым дела нет до скромных мертвецов,
А тихие стихи про дядьку-итальянца.
ЗАБЫВЧИВОСТЬ
Все куплю, а спички позабуду,
Иль таблетку третью не приму,
Отвлеченный чем-то на минуту,
Позвоню, забывшись, не тому,
И себя ругая и жалея,
И смущая стоном небеса,
Вспоминаю бедного Тесея,
Перепутавшего паруса.
А ведь он, несчастный, был моложе
И в подземном мраке победил
Минотавра дикого — и что же?
Черный цвет на белый не сменил!
Знал бы он, от Крита отплывая
В темноте, тайком, на склоне дня,
Что его оплошность роковая
Утешеньем служит для меня.
* * *
Кораблик белый, двухмачтовый
Моторный, парусный, пристать
К любому берегу готовый,
Увижу в сумерках опять.
Он выбрал самый каменистый,
Скалистый склон необжитой, —
Такие любят пейзажисты,
Пленяясь дикой красотой.
А может быть, им облюбован
Тот дикий берег потому,
Что в людях он разочарован
И век не нравится ему?
И политические игры
С политкорректностью слепой,
И артефакты, и верлибры,
И музыкальный сухостой.
Уснут безумцы и деляги,
Погаснут Запад и Восток…
И как звезда, всю ночь во мраке
Его мерцает огонек.
* * *
Арону Зинштейну
Художник работает быстро, быстрее меня.
Ему для портрета достаточно часа — и чудно!
И было мне видно подобие то ли огня,
Горевшего в нем, то ли мысли, владевшей подспудно
Им и заставляющей руку, державшую кисть,
Летать, замирать, как пчела над жасмином, кружиться.
Не есть, не жевать и, уж точно, зубами не грызть,
Вбирать безошибочно радость, а не копошиться.
Я видел холста оборотную сторону, мне
Была не видна, потерпи, сторона лицевая.
Но я, мне казалось, на том же сгораю огне,
Любя эту жизнь и художнику тем помогая,
И как не любить, даже муки и ужас терпя?
Да здравствуют пчелы! Искусство и есть садоводство.
Портрет получился. Я мало похож на себя.
Но горечь, но радость! А радость важнее, чем сходство.
ПИКОВАЯ ДАМА
Что-то в «Пиковой даме» такое было,
Что меня еще в детстве заворожило,
Не про повесть — про оперу говорю.
Так от музыки этой меня знобило,
Что Чайковского втайне благодарю.
Может быть, и Флоренция виновата,
Где писал композитор ее когда-то,
Зной Флоренции северу предпочесть
Пожелав, раззолочена, тесновата,
Виновата — и все! Почему, бог весть!
Предвкушенье какого-то зла, удара,
Приближенье затейливого кошмара,
Дамы пик с ее бледностью гробовой.
Повторение: та-ра-ра-ра, та-ра-ра.
Из театра под снегом домой, домой.
Что-то в музыке есть, что страшнее слова.
Может быть, потому, что она готова
Так и этак мелодию повторить
Ту же самую: завтра вернется снова,
Как бы ты ни старался ее забыть!
ПОЛНОЛУНИЕ
…Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.
Державин
Не зажигая свет,
Я в комнату, как в зал,
Вошел, в халат одет,
И «Здравствуй!» — прошептал
Державинской луне,
На комнатном полу
Писавшей что-то мне,
Надеюсь, похвалу.
Надеюсь потому
(Луна, какая честь!),
Что, раздвигая тьму,
Стихи мои прочесть
Смогла в полночной мгле,
Одобрить и понять:
Лежала на столе
Раскрытая тетрадь.
И комната моя
В мерцанье золотом,
Как будто полынья,
Подернутая льдом,
И впрямь была на зал
Похожа в этот миг,
Так лунный раздвигал
Ее скользящий блик.
И, глядя на луну,
Стряхнув остатки сна,
Я думал: ну и ну,
На свете есть луна,
Не выдумка луна,
Она и вправду есть,
Светла и холодна,
Ни золото, ни жесть.
И встретится мой взгляд
С державинским на ней,
И никаких преград,
Ни смерти, ни скорбей,
Ни горя, ни веков,
Померкших вдалеке,
А только ряд стихов,
Не тонущих в реке!