Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2015
Весной 1959 года в доме недавно вышедших на пенсию врачей появилась новая домработница Мария Михайловна Одинцова. Несмотря на свои пятьдесят лет она была женщиной очень подвижной, энергичной. За дело Машета, как окрестила ее хозяйка дома, моя бабушка, взялась с большим рвением. Фронт работ был обширным. За полгода отсутствия домработницы жилище изрядно подзапылилось и подзагрязнилось. Я, семилетний советский школьник, пока не задавался вопросом, откуда появилась эта пожилая женщина? Почему, кроме как у нас в углу за кухонным буфетом, ей негде жить? И почему у нее нет ни родных, ни имущества, кроме узла, с которым она вошла в наш дом?
Мария Михайловна была среднего роста, худощавая. Ее серые глаза в хорошие дни всегда смеялись. В густых темных волосах светилась только легкая проседь. Наверное, ее и теперь можно было бы назвать красавицей, если бы не излишняя бледность и слишком тонкие, подвижные, чрезмерно обозначенные крылья носа, свидетельствующие о большой, возможно, патологической нер-возности их обладательницы.
Такое предположение сделала моя бабушка и оказалась совершенно права. Позже выяснилось, что периоды психического равновесия, во время которых Мария Михайловна работала не покладая рук, сменялись приступами глубокой депрессии. Тогда Мария неподвижно лежала на своей постели, устремив взгляд в потолок, и почти беспрерывно плакала.
В это время от нее невозможно было добиться ни слова. Хозяева приняли решение в таком состоянии ее не беспокоить, а давать отлежаться и прийти в себя самостоятельно.
Зато в периоды душевного спокойствия тетя Маша демонстрировала чудеса работоспособности. Она могла целый день, как ткацкий челнок, шнырять по дому и по двору, вытаскивать вещи и мягкую мебель, с которой у нее хватало сил справиться в одиночку, без устали все выбивать, вытряхивать, мыть, между делом еще и готовить обед… А вечером она пила чай вприкуску и предавалась воспоминаниям, например, о своем пребывании в детском интернате, покидать территорию которого воспитанницам было категорически запрещено. Венцом этих воспоминаний обычно была фраза: «Мы — девчонки — всегда маршировали строем с песней, а ребята из-за забора нам только посвистывают, тоже маршируют и поют. Короче говоря, не без того что было весело…»
Наблюдая за Марией, моя бабушка, уже давно страдающая от астмы, неспособная сделать и десятой части той работы, которую, как казалось, без особого напряжения осиливала Машета, качала головой, дивясь ее первозданному здоровью.
По мере того, как я рос и одновременно волей-неволей наблюдал за тетей Машей, у меня стали появляться вопросы, касающиеся ее личности и биографии. Дело в том, что она никак не вписывалась в рамки, заданные назойливой пропагандой. В стройной схеме советских реалий не находилось для нее места. Пропаганда денно и нощно трубила о том, что счастливая жизнь охватила уже всех советских людей и что никаких сомнений ни у кого в этом быть не должно. Эта пропагандистская какофония действовала на подрастающее поколение настолько эффективно, что была способна заглушить даже очевидное. В то время рассказывать даже о себе нечто такое, что звучало не в унисон со стройным хором официальных рапортов, означало лить воду на мельницу врага и клеветать на советский строй. Конечно, если тебя вызовут куда следует и тот, кому это положено по службе, попросит рассказать о себе все без утайки, то здесь уже не шали: все одно — дознаются. А так, чтобы направо и налево тиражировать повесть о своей несчастной судьбе, портя тем самым настроение молодым строителям коммунизма и вызывая ненужные вопросы, — это, извините, мягко говоря, не приветствовалось и в хрущевские времена, тем паче, что в консервативной провинции «оттепель» была градусами пониже.
Однако при тесном общении шила в мешке не утаишь… По каплям, щепоткам, как бы случайно, но человек много чего поведает о себе, тем более что у большинства людей имеется в этом потребность.
Но это все со временем. А пока у меня как у невольного наблюдателя шло накопление фактов. Первым делом я отметил, что тетя Маша по большей части пребывает в радостном настроении, как оказалось, по причине того, что она вернулась наконец на родину. Правда, не буквально в тот населенный пункт, где родилась и прожила первые двенадцать лет жизни. Почему-то именно туда она вернуться не могла, или не хотела, или некуда было возвращаться?..
Тетя Маша иногда делилась со мною воспоминаниями о детстве. Она с удовольствием рассказывала, как ее отец любил лошадей. Лошадей у них имелось, по крайней мере, три: два жеребца и одна рыжая кобыла. Мария была младшей в семье. Вместе со своим братом и сестрой, стоя на высоком крыльце, она любила наблюдать, как отец вываживал своих любимцев по кругу в большом дворе. Держа их под уздцы, он, весело покрикивая, бежал рядом, а кони, потряхивая гривами, гарцевали, как бы подыгрывая его настроению. И было видно, что это занятие доставляет удовольствие и ему, и лошадям.
На этом, впрочем, воспоминания о счастливом детстве заканчивались. А потом возникал интернат, почему-то уже в Казахстане… Еще она вспоминала, как во время войны работала в Алма-Ате на авиационном заводе, сутками не выходя из цеха, а спала, завернувшись в перкаль. Запах смолы и клея, которыми был пропитан перкаль, располагал ко сну без сновидений. Только сомкнешь глаза, а тебя уже толкают: оказывается, пора работать. Несколько часов сна пролетали как одна секунда.
Так летели годы. А после войны она все чаще стала задумываться о том, чтобы вернуться из Казахстана, который так и остался для нее чужим, поближе к родным местам. Вот уже и паспорта обещали выдать на руки. Но шло время, а их под разными предлогами все не выдавали, все откладывали. Пускали слухи о том, что вот выполним очередной важный заказ, уж тогда точно отдадут. И что вам, в конце концов, паспорта?! Вы все равно литерная рабсила, и мы, начальство, будем использовать вас здесь столько, сколько понадобится Родине. А Родине как понадобилось десять лет назад, так и надобится до сих пор. И без нашего спецразрешения вы все равно отсюда ни ногой. Завод для вас все… Он вас и поит, и кормит, и жилье в общежитии предоставляет, и больничку, если кто занемог. И незачем вам куда-либо ехать: вас там никто не ждет. Вас сюда Родина направила, оказав высокое доверие, специальность дала. От вас же требуется одно — это доверие оправдать. Затем в ход шли ссылки на все усложняющееся международное положение и на бесконечные происки врагов. А международное положение и впрямь было час от часу не легче. Угроза новой войны реально нависла над страной. И это обязывало всех трудиться не покладая рук, а не думать об увольнении с неизвестными целями. Мало ли что теперь можно, но совесть-то надо иметь! К тому же вот-вот снова будет нельзя…
Однако кое-кто из особо неблагодарных покидал-таки свои рабочие места и отбывал в неизвестном направлении. Впрочем, о направлении нетрудно было догадаться: не в Китай же лыжи навостряли. И если беглеца или беглянку те, кому это положено по службе, успевали перехватить на не столь отдаленных вокзалах, то их возвращали назад, где они подвергались интенсивной проработке устами всякого ранга начальников. Им грозили разными карами и неприятностями. Впрочем, дальше проработок и угроз дело не шло, так как реальных возможностей для этого у начальства уже не было: чай завод не зона и сейчас не сорок первый год. И вроде как свободные люди. Вроде как полноправные граждане, мало ли что без паспортов, уже давно выписанных, но годами лежащих в сейфе заводоуправления. Начальство на местах не торопилось информировать низшее звено о послаблениях административного режима в стране, опасаясь того, что работники не без основания начнут качать права, а норовило как можно долее морочить людям головы в духе милой их сердцу старины.
Тем не менее во второй половине пятидесятых годов Мария уже крепко уяснила себе, что уехать можно и ничего серьезного за это не будет. Ее останавливало даже не столько отсутствие паспорта, сколько то, что ей было совершенно не к кому ехать. Не было у нее никакой зацепки в родных краях.
К этому времени контингент ее товарок, некогда вместе с нею направленных Родиной вершить трудовые подвиги почти за бесплатно, уже сильно поредел. Жизнь постепенно, медленно, но менялась. И менялась она медленно, в том числе и оттого, что людям требовалось время, чтобы об этих переменах узнать, эти перемены осознать, поверить в них, а только затем ими воспользоваться, перешагнув не без труда через устоявшиеся воззрения и страхи. Это было тем более трудно, ибо заводское начальство всех рангов при каждом удобном случае твердило о том, что старый, так любимый ими порядок вскоре будет восстановлен и всем и вся снова будет руководить железная рука. Начальство мечтало о том, что снова можно будет подавать заявки не только на детали и материалы, а самое главное — на людей, которых сколько надо, столько и пришлют. И эти присланные будут счастливы уже лишь оттого, что рабочий день нормирован, что не придется голодать, как бывало, работая на сельскохозяйственном фронте. И что еще при этом будут платить какие-то деньги, на которые можно что-нибудь купить или, скажем, пойти в кино на полюбившиеся фильмы, например с участием Любови Орловой.
Существовавший и ранее, но надежно укоренившийся во время войны административный штамп «дай людей» сильно отдавал крепостничеством, но, как это ни парадоксально, крепко прижился в стране «победившего народо-властия». Серые колонны бессловесной рабочей силы стояли за этим штампом. Эти колонны Родина по своему усмотрению комплектовала, перемещала и использовала, заставляя работать, где силой, где обманом. С людьми начальство обращалось как с малыми детьми, щедро одаривая их затейливой смесью сладких обещаний и скрытых, а иногда и прямых угроз.
Маша просто обожала фильмы с участием Любови Орловой. Особенно нравились ей «Веселые ребята», «Цирк» и, конечно, «Светлый путь». Последний она и в зрелом возрасте не могла смотреть без слез. Пусть героиня фильма все связывала порвавшиеся нити, а Мария все натягивала на плоскости ароматный перкаль… Все одно: жизненный путь героини фильма был так похож на ее жизненный путь — путь от крестьянской девчонки до передовика производства. И главное, в кино все было так весело, что хотелось петь и смеяться вместе с Орловой. Правда, иногда почему-то хотелось и плакать… И она давала волю слезам. Благо в темном кинозале этого никто не видел, а может быть, другие тоже плакали, каждый о своем.
Итак, решение оставить родной завод у Маши определенно созрело. Конечно, было бы лучше осуществить его, имея паспорт в кармане. Паспорт можно было бы легко получить, если заявить, что она выходит замуж. Такое заявление работниц просто обезоруживало заводское начальство и считалось уважительной причиной для того, чтобы отдать документ на руки. Кто-то действительно выходил замуж. Кто-то, вступая в конфликт с уголовным кодексом, заключал фиктивный брак. Каждая решала наболевший вопрос по-своему. Но Мария ни тем ни другим способом решить проблему не могла. Замуж она не вышла, потому что не послал ей Бог достойного жениха. А вступать в фиктивный брак не позволяла христианская совесть.
Да, дорогой читатель! Как это ни покажется удивительным, но Мария была с детства верующей, и долгие годы промывания мозгов результата не возымели. Конечно, у нее хватило ума в обществе воинствующего атеизма свою веру не афишировать, а верить, так сказать, тайно. И, тем не менее, с Божьей помощью ей жить было не в пример легче, чем тем, кто пытался ублажить свою душу с помощью зеленого змия. До того, как в двенадцатилетнем возрасте ее разлучили с семьей, она уже знала десятка полтора молитв и помнила их до сих пор. А главное — она верила… Она была уверена в том, что ее судьба в руках Всевышнего и что все будет так, как Он решит. И разве не Божий промысел явил себя в том, что при случайном разговоре от командированного из Борисоглебска, уездного города, относящегося ранее к ее родной Тамбовской губернии, она узнала, что живет в этом городе женщина, в девичестве носившая одну с нею фамилию, и что работает она медсестрой в железнодорожной больнице?
Поразмыслив, Маша пришла к выводу, что вполне возможно, это дочь двоюродного брата ее отца, который еще до революции перебрался в Борисоглебск. Имени ее она не помнила, но отчество совпадало. Эта информация послужила решающим толчком к тому, чтобы более не медля исполнить давно задуманное. Главное, теперь определилась географическая цель поездки — Борисоглебск. И сверхзадача — отыскать дальнюю родню. А касательно ее семьи, то она была уверена, что никого из них уже нет в живых. Она знала когда-то, что отец погиб еще в двадцать первом году, будучи активным участником антоновского мятежа. А остальные, как сообщила ей затянутая в полувоенный френч начальница интерната, умерли уже в Казахстане в результате какой-то эпидемии. Сообщила и, отведя глаза в сторону, тут же, пользуясь случаем, привычно забубнила политинформацию про то, что эпидемия разразилась не просто так… Что это происки мирового капитала, который хочет в тисках голода и болезней задушить первое в мире социалистическое государство рабочих и крестьян. Что ответом на эти происки может быть только одно — ударный труд. А предаваться тоске и унынию не стоит: враги только этого и ждут. И поскольку тебе, Одинцова, исполнилось шестнадцать, то скоро тебя отправят в трудопоселение «Прогресс», где будут использовать в сельском хозяйстве. Там тебе представится возможность своим трудом доказать, что ты достойна быть членом социалистического общества. Тебе оказывается доверие, а твоя задача — это доверие оправдать.
Тогда Маша не знала, что оправдывать все возрастающее доверие Родины она будет еще в течение тридцати четырех лет.
Трудопоселение «Прогресс», куда в числе прочих перевели Марию, сильно смахивало на лагерь для содержания бесконвойных заключенных, как, впрочем, и интернат походил на колонию для малолетних правонарушителей. Кстати, они и располагались неподалеку друг от друга.
Когда началась война и трудопоселенцам объявили о предстоящем спецнаборе на оборонный завод, все восприняли эту благую весть с несказанной радостью. Это была возможность наконец избавиться от постылого сельского труда. Да и в любом случае в городе веселее. Но брали только молодых и здоровых, а Маше было уже за тридцать. Однако здоровьем Бог не обидел, и вот она, счастливая, с группой товарок под присмотром сопровождающего с пачкой документов едет в Алма-Ату.
По приезде на перроне им учинили проверку, построили в колонну по четыре и повели на завод. Звонкий девичий голос затянул было «Катюшу», но колонна не поддержала, и песня заглохла.
— Людей на завод гонют, — откомментировал кто-то из прохожих, завидев колонну.
Когда наконец пригнали, то разместили в помещении, расположенном прямо на заводской территории. Это была казарма на пятьдесят человек с двухъярусными койками и умывальной комнатой. Холодный туалет располагался отдельно во дворе. На следующий день опять была медкомиссия. Троих отбраковали и отправили обратно в «Прогресс».
Все эти медкомиссии девчата воспринимали как заботу об их здоровье, в чем, кстати, и убеждали их доктора. Но на самом деле работодатель в лице государства, отбирая самых здоровых, таким образом страховал себя от ненужных затрат и лишних хлопот.
Годные по здоровью сразу приступили к работе, но два месяца никого не выпускали в город. Все эти два месяца в нерабочее время разного калибра начальники во френчах объясняли им, что они должны быть благодарны социалистическому отечеству, которое теперь в опасности. Они и раньше всем были должны, а с началом войны долг возрос многократно. Через два года их перевели в заводское общежитие, расселили по комнатам разной площади с разным количеством одноярусных уже коек. Это долгожданное событие было обставлено весьма торжественно. Перед ними выступило начальство и пояснило, что, несмотря на тяжелое положение страны, Родина проявляет к ним неусыпное внимание и заботу. Естественно, надо было быть благодарными и отвечать ударным трудом.
Маше определили место в комнате на двенадцать человек. В сорок седьмом году она перебралась в комнату на восемь человек, а в пятьдесят третьем — на шесть. Таким образом, социальный прогресс был налицо. Так к пятидесяти пяти годам у нее был шанс оказаться в комнате на четверых. О том, чтобы ей — бессемейной — получить отдельную комнату, не могло быть и речи.
Навязчивая мысль об отъезде теперь почти постоянно будоражила сознание Марии. Раздумывая об этом, она в одиночестве прохаживалась по комнате общежития. День был воскресный, и все ее молодые соседки отправились кто куда по своим молодежным делам. Тетю Машу с собой не приглашали и, откровенно говоря, считали ее женщиной с чудинкой: как можно, дожив до таких лет и будучи вовсе не уродиной, так и не определиться по жизни?
Однако получилось так, что по ходу бесконечного процесса погашения долга перед Родиной и вершения трудовых подвигов не заладилась у Марии личная жизнь. И, несмотря на то, что и в сорок лет она выглядела привлекательно, так и не было мужчины в ее жизни. До поры она горевала по этому поводу, а с возрастом стала гордиться.
Теперь же и вовсе не до того. Не нужна ей ни отдельная комната в этом казенном приюте, ни тем более запоздалый спутник жизни. Что ее удерживает здесь? Мария обвела взглядом комнату. Ничего не удерживает. Хоть сейчас уходи. А почему нет? Аванс выдали вчера. За паспортом и соваться бесполезно: опять будут разговаривать с нею как с дурочкой.
Паспорта тем немногим, кто еще работал с военных времен, начальство не отдавало с маниакальным упорством, поступая не по закону, а по праву сильного. А где возьмешь таких непритязательных работниц? И сколько творческих усилий потрачено руководством на идеологическое укрепление этой самой непритязательности. На ней, почитай, и держалась вся страна. Это главное качество, прежде всего ценимое Родиной в своих людях. Их потребности можно свести к минимуму, заменив еду сладким лозунгом, а одежду теплым отеческим напутствием.
Молодежь приходит сейчас на завод, например, выпускники ФЗУ, — это уже не тот контингент. Некоторые ведут себя нагло настолько, что интересуются размером заработной платы! А иногда и выражают недовольство этим самым размером! С такими работниками много не наработаешь. Пора бы там, наверху, и власть употребить. А то расконвоированный народ совсем разболтался и уже не так, как бывало при Хозяине, склонен к самоотверженному труду на благо Родины. И фильм «Светлый путь» уже не вдохновляет современных девчат вкалывать, не покидая цеха.
Тем не менее надо заметить, что непритязательность выгодна государству лишь в кратковременной перспективе и в чрезвычайных обстоятельствах. В конце концов она приводит к серьезному торможению социального прогресса. Пришло время, и сама власть стала возмущаться тем, насколько опустилось низшее звено, на котором и лежит священная обязанность претворять в жизнь все благие намерения начальства. Как всегда, сверху была спущена директива о необходимости всемерно повышать культуру производства. Если в тридцатых, сороковых, начале пятидесятых годов уровень чумазости был мерилом энтузиазма, то теперь Родина решила, что непосредственного строителя светлого будущего пора бы и умыть.
Но давайте вернемся в комнату на шестерых, где Маша Одинцова приняла свое окончательное решение.
Однако, прежде чем ехать, надо хоть как-то собраться. Она выдвинула из-под кровати недавно купленный чемодан и тут же задвинула его обратно. Она не решилась идти с ним по городу, да еще по направлению к вокзалу: а вдруг кто-то из начальства увидит… Она решила, что ее выручит старый добрый узел, куда можно сложить все необходимое, а вернее, все, что у нее есть. Для узла хорошо подошло бы ярко-розовое казенное одеяло из тонкой байки, которое все использовали в качестве покрывала. Но, во‑первых, оно казенное, с большим черным штампом, а Мария не хотела в такие годы записываться в воровки. Во-вторых, уж больно яркое: привлечет внимание, в том числе и на вахте. Тогда она сдернула пестренькую занавеску из невзрачного ситца, покрывавшую вешалку с верхней одеждой, сложила ее вдвое и расстелила на кровати. Пестренький невзрачный ситчик давным-давно был куплен ею вскладчину с другими соседками по комнате. Но по неписаным общежитейским законам это вовсе не означало, что теперь она имеет право его присвоить. Теперь занавеска считалась общественным достоянием жильцов.
Маша засомневалась. Ведь бывало, и сама она на правах старшей по возрасту предостерегала молодежь от незавидной участи прослыть единоличником и хапугой. А теперь, выходит, сама хапнула. Ну, да ничего. За эту мелочь девчата ее строго не осудят.
Узел получился совсем небольшим. За тридцать четыре года Мария Михайловна не много добра нажила.
Стараясь держать узел пониже, она с замиранием сердца удачно проскочила вахтершу. Она не несла ничего чужого. И хотя у нее в узле были только свои вещи, но все равно Маша чувствовала себя виноватой, да и лишние вопросы ни к чему. «У вас свой только желудок, все остальное государственное». Эту «истину», обращаясь к воспитанницам, любила повторять начальница интерната, и ей удалось-таки крепко вбить ее в малолетское сознание.
И вот Мария на улице. Ее подхватила какая-то неведомая сила и понесла к вокзалу. Не чуя под собою ног, втянув голову в плечи, она чуть не бегом устремилась к новой жизни. Она не хотела и даже боялась оглянуться. У нее было такое ощущение, что позади нее сгорают все мосты.
Вокзал «Алма-Ата-1» представлял собою длинный ряд невзрачных одноэтажных строений, тянущихся вдоль широкого перрона. В каждом из них располагалась какая-нибудь из вокзальных служб. По всем этим помещениям, по перрону, по привокзальной территории среди прочего люда не спеша и вроде бы бесцельно слонялось множество удивительно одинаковых фигур. Это были оборванцы, будто бы получившие свой гардероб на одном складе и по одной разнарядке. Обращали на себя внимание чрезвычайно ветхие штаны, висящие бахромой выше щиколоток, голые ноги, обутые в старые резиновые калоши, подвязанные тряпочками или бечевками, так как зачастую калоши не соответствовали размеру ног. Определенное разнообразие наблюдалось только в головных уборах, но все они были неимоверно грязны и уродливы. Но самое главное: вся эта публика была одета в одинаковые прорезиненные серые плащи, напяленные на рваные телогрейки. Эти плащи делали их сутулых обладателей удивительно похожими на стаю огромных серых крыс. Откуда столько одинаковых плащей? Откуда столько одинаково безобразных лиц? Догадаться было нетрудно. Похоже, что эти пришельцы были уже не в состоянии куда-либо ехать. Похоже, это была их последняя станция. Как говорится — приехали…
До отправления поезда было еще около двух часов, и Мария решила купить себе съестного в дорогу. Она отыскала не то кафе, не то столовую и вошла внутрь. Войдя же, обнаружила, что заведение буквально оккупировано серыми плащами. Маша остановилась у порога, снова пораженная их сходством с огромными крысами. «Крысы» не спеша перемещались от столика к столику и методично доедали и допивали все то, что осталось от людей. Если кто-то из посетителей заведения трапезничал, «крыса» ненавязчиво, соблюдая дистанцию, становилась за спиною едока и терпеливо ждала своего часа. Другие «крысы» в этом случае данного едока уже не имели в виду. Таким образом, здесь соблюдался некий порядок.
В них не было и намека на агрессивность. Они не испытывали чувства неловкости из-за своего антуража и способа бытия. Казалось, что из всех чувств у них осталось лишь одно, побуждающее их наполнять свое нутро. Может быть, когда-то их сознание тоже обогатили афоризмом о желудке. И может быть, эта стая состояла как раз из тех, кто понял его слишком буквально.
Вдруг Мария почувствовала на себе чей-то взгляд. Она повернула голову. Из-за ближайшего столика на нее белесыми глазами-плошками пялилось крысоподобное существо. Когда они встретились взглядами, существо широко осклабилось, обнажив несколько длинных желтых зубов, и издало какой-то звук. Маша никогда не была шибко брезгливой, но тут ее чуть не стошнило. Она быстро вышла на свежий воздух и поспешила прочь от этой кормушки. Покупать съестное ей расхотелось.
Теперь она решила позаботиться о билете, зачем и направилась в кассовый зал. Уже через минуту она обескураженно смотрела на билетную кассу, около которой колыхалась, нет, не очередь, а просто до крайности уплотненная толпа. Билет доставался тому, кто, уловив подходящий силовой импульс, принимал в нем участие и оказывался против кассового окошка. Мария поняла, что у нее нет шансов и чем тратить силы и время на овладение билетом, лучше уж сразу штурмовать вагон, а там видно будет.
Она приняла верное решение, поскольку с таким трудом добытый билет при посадке никто не проверял. Проводник было высунулся, но его тут же затолкали обратно вглубь вагона. Через какое-то время туда же внесли и Марию. Она было застряла на ступеньке, но кто-то сверху, может быть по ошибке, схватил ее за шиворот и втащил в тамбур. Ее положение значительно облегчалось отсутствием габаритных вещей. Несколько часов она так и ехала в тамбуре, а затем кое-как втиснулась в вагон и устроилась в проходе. Маша была счастлива. Она вдруг почувствовала себя свободной и только ругала себя за то, что не уехала раньше.
Ночью ей удалось поспать под веселый перестук колес, сидя на чьем-то чемодане. Сквозь сон она чувствовала, как через нее перелезают люди. Кто-то при этом споткнулся об нее. Кто-то протащил по спине тяжелый мешок…
Утром она уснула особенно крепко, и ей приснилась Любовь Орлова в образе героини фильма «Светлый путь». Орлова взяла ее за руку и повела куда-то. Сомлевшая от счастья Мария сначала охотно последовала за ней, но после непродолжительной эйфории ее вдруг охватило беспокойство. Она стала оглядываться по сторонам и поняла, что путь их лежит по направлению к родному заводу. Вот уже и черный зев проходной замаячил впереди… Машу охватил ужас. Она попыталась освободить свою руку, но тщетно. Орлова приблизила к ней свое вдруг ставшее отвратительным лицо и закричала:
— Пропуск! Где твой пропуск?! Предъяви пропуск!..
Мария очнулась ото сна в холодном поту. Над нею стоял проводник в форменной фуражке и, потряхивая за руку, требовал предъявить билет. Билета у Марии не было, и она протянула ему деньги. Проводник молча сунул деньги в карман и полез дальше исполнять свой служебный долг.
Через несколько минут поезд остановился.
— Какая это станция? — спросила Маша у пожилой женщины, сидящей у окна.
— Тюратам, — ответила та и сладко зевнула.
Название станции ни о чем не говорило Маше. Она раньше и не слыхала про такую. Ей было невдомек, что в ста пятидесяти километрах отсюда чудом оставшийся в живых бывший колымский зек Сергей Королев, осуществляя свою юношескую мечту и задание Родины, руками опять же подневольных работников возводит грандиозные стартовые комплексы.
Эти самые работники именовались тогда «рабочими воинского призыва» и по своему положению мало чем отличались от заключенных. В каком-то смысле их положение было еще хуже, чем у зеков, так как те хоть знали, когда кончается их срок, а рабочий воинского призыва не мог рассчитывать на свое-временный дембель. Если начальство считало, что надо еще поднапрячься, дембель могли отложить на полгода, а то и на год. Не вполне определенный статус этой категории военнослужащих давал их командованию лазейку для такого вопиющего произвола.
Одетые в некое подобие военной формы, а иные в чем призывались, полуголодные, опустившиеся в результате отсутствия элементарных бытовых условий, в основном вручную, долбили они землю в глухой степи и в зной и в стужу. Ра-зумеется, при этом не зная, зачем, и не понимая, за какие прегрешения Родина щедро выписала им три или четыре года принудительных работ.
Наблюдая за каторжным трудом этих бессловесных рабов, Королев, вероятно, узнавал в них недавнего самого себя — колымского зека. При этом, конечно, он не мог не отметить заметного прогресса в сфере использования принудительного труда: ему на Колыме приходилось значительно хуже. Вполне вероятно, что он и сочувствовал этим бедолагам. Но когда речь идет о деле архиважном, тут некогда миндальничать. Тут можно и власть употребить, как, бывало, делал это лучший друг всех детей. Уложив на войне и в ГУЛаге немереное число своих подданных, Родина дерзновенно бросила вызов космосу.
Находясь под впечатлением своего сна, Маша нащупала в кармане пропуск. У нее возникло острое желание избавиться от него. Она стала шарить глазами возле себя в поисках какой-нибудь щели, куда можно было бы его затолкать и навсегда таким образом, как ей казалось, распрощаться со своим прошлым. Но, к счастью, подходящей щели не нашлось, а остыв немного, она решила пропуск сохранить, ведь сейчас это был ее единственный документ. Тем более, что выглядел документ солидно. Это была темно-синяя книжечка с вклеенной и пропечатанной фотографией.
Первое, что сделала Мария, сойдя с поезда на станции Борисоглебск, — это впервые после тридцативосьмилетнего перерыва пошла в единственную действующую в городе церковь. Церковь находилась как раз возле вокзала. Маша углядела ее еще при подъезде к городу и восприняла это как добрый знак. С час она молилась. Поставила свечи за упокой своих близких и, испросив благословения у старенького батюшки, направилась в железнодорожную больницу, которая находилась в двух кварталах от вокзала. Там, проявив ранее не свойственную ей изобретательность, она выведала домашний адрес своей предполагаемой родни. Знакомиться с нею на рабочем месте Маша не хотела, полагая, что казенная обстановка будет препятствовать возникновению душевного контакта. В обстановке казенной легче отказать, чем пойти навстречу. Она решила, что явится к ней вечером: на ночь глядя отказать еще труднее.
А пока Мария Михайловна отправилась посмотреть город. Надо заметить, что он уже понравился ей с первого взгляда, и ее не покидало чувство, что она наконец вернулась на родину. И то правда: ее родное село находилось в каких-нибудь пятидесяти километрах от Борисоглебска по направлению к Тамбову. Да и сам Борисоглебск ранее числился в Тамбовской губернии.
На дворе стояла вторая половина марта. Было тихо и ясно. Днем бежали ручьи, но к ночи подморозило: под ногами хрустел ледок. На подходе к дому своей предполагаемой троюродной сестры, который находился недалеко от больницы, Мария оробела. Домик был маленький, но относительно ухоженный и стоял на своем отдельном участке земли. Мария тихо вошла во двор. Собака залаяла было на нее, вылезши из-под крыльца, но Маша сказала ей несколько ласковых слов, собака осторожно потянулась к ней носом, обнюхала и завиляла хвостом. Маша давно заметила, что с собаками у нее легко возникает дружба.
На ее робкий стук вышел пожилой мужчина и после непродолжительных расспросов предложил пройти в дом, так как в темноте разговаривать неудобно, а разговор обещал быть обстоятельным.
Маша была почему-то до того уверена, что Лидия Ивановна действительно ее троюродная сестра, что, когда по ходу разговора это стало ясно обеим, она даже не удивилась, чего нельзя было сказать о Лидии. Для нее появление Маши было равносильно встрече с пришельцем из потустороннего мира. Она была на пять лет старше Марии. О судьбе семьи двоюродного брата своего покойного отца в принципе знала, но и думать о них давно забыла, не без основания записав всех в покойники. А тут вдруг самая младшая из детей оказалась среди живых и свалилась ей как снег на голову. Да не аферистка ли она, присвоившая себе с еще неизвестными намерениями чужое имя?.. Расспросы были долгими и обстоятельными. Среди прочего Лидия попросила Марию показать паспорт. Та предъявила ей заводской пропуск и объяснила положение вещей.
— Да как же ты без паспорта устраиваться будешь? — изумилась Лидия и всплеснула руками. — Час от часу не легче!..
Она время от времени уходила в комнату, где тихонечко сидел муж Вася, и о чем-то с ним шепталась, очевидно, советовалась. Жилище представляло собою обычный пятистенок: печка отделяла кухню от жилой комнаты.
— Она еще тебя ни о чем не просит, — вдруг донеслась до Марии тихая реплика Василия.
— Нет, прошу, — встряла Маша, исполнившись решимости повоевать за себя.
Василий и Лидия вместе вышли на кухню, где она сидела на табуретке у порога, и обреченно уставились на нее. На счастье Марии, оба оказались людьми не злыми, мягкими. И хотя было очевидно, что появлению Маши они вовсе не рады, в то же время было понятно, что за дверь ее, по крайней мере на ночь глядя, не выставят.
— Приютите меня ненадолго, — чуть не плача попросила она и начала было сползать на пол, намереваясь встать на колени. — Мне ведь на вокзал нельзя: я ж беспаспортная. А деньги у меня есть целых пятьсот рублей… и облигаций еще целая пачка…
Василий остановил ее, придержав за плечи.
— Ладно, Мария Михална, не надо этого… Мы люди взрослые и даже пожилые. Лиде вон через месяц на пенсию выходить. А я уж два года как пенсионер. Давай обсудим все спокойно… Плохо, что паспорта у тебя нет. Куда ж без паспорта?.. А еще и прописка. Без паспорта и прописки тебя на работу не возьмут.
— Мне бы только осмотреться… Я что-нибудь придумаю…
— Что ж ты раньше не придумала уволиться по-человечески, да и ехала б тогда с паспортом и с трудовой книжкой. Я, конечно, твои объяснения слыхал… Странно все это… Но, может быть, тебе и повезет. Лида вон говорит, что бывший главврач ихний… Он работал чуть не до семидесяти лет, но вот недавно на пенсию ушел… Так вот он домработницу ищет с проживанием. Вроде пока не нашел… Обнадеживать тебя не будем, но завтра же Лида с ним поговорит. По всему выходит, что это для тебя подходящий вариант. А пока переночуешь у нас. Она тебе на раскладушке постелит. Я щас ее из сарая принесу.
— Ой, спасибо, — горячо залепетала Мария. — Век вас не забуду! И не надо раскладушку. Я тут на кухне на табуретках прекрасно устроюсь. Я привычная. Я сколько в войну в цехе на верстаках спала, перкалью накроюсь и…
— Ну, как знаешь, как знаешь…
Он постоял, подумал.
— Слышь, Мария Михална, ты смотри, если получится с доктором, ты уж нас не подведи. Мы ведь тебя совсем не знаем, а поручиться за тебя придется… Но, честно сказать, я почему-то тебе верю.
Таким образом Мария Михайловна Одинцова попала в наш дом, где прожила, наверное, гораздо дольше, чем планировала. Хотя трудно предположить, что у нее вообще были какие-то планы. Скорее всего, она собиралась жить далее по наитию. А прежде всего ей надобно было осмотреться, ибо, расставшись с родным заводом, она попала и в другую жизненную ситуацию, в которой ты более свободен, но и более ответствен за самого себя. Она еще толком не знала, чего хотела, но зато уже хорошо знала, чего не хотела. А не хотела она более вкалывать ни на заводах, ни на фабриках. В ее сознании произошел перелом; так сказать, сработал эффект усталости металла применительно к человеческой психике. Она решила, что тридцати четырех лет ударного труда достаточно и, может быть, пора хоть что-то получить от любимой Родины взамен загубленной жизни. Тем более что Родина богатела на глазах. Кое-что от этих богатств перепадало и низшему звену, кому больше, кому меньше, а кому пока и ничего. К последней категории относила себя и Маша, и в связи с этим зрела в ней обида.
Парадокс заключался в том, что, с одной стороны, чувствуя себя теперь более свободной, она, с другой стороны, ощущала себя все более несчастной — обделенной. Происходило это, вероятно, оттого, что лишь теперь она стала осознавать всю степень обмана, жертвой которого стала.
С двенадцати лет Маша привыкла ходить строем под бодрые маршевые песни, которым учили ее мудрые наставники. Те же самые наставники постоянно убеждали ее в том, что она по гроб жизни должна быть благодарна интернату и трудопоселению, где она без права выезда жила до войны, и родному заводу, и развенчанному ныне великому Сталину за неустанную заботу о ней, о простой крестьянской девчонке. От нее же требовалось всего-навсего — оправдать высокое доверие. А важнейшее из искусств мастерски вбивало последний гвоздь в эту идеологическую конструкцию. За все эти годы она ничего и никогда не просила, а просто работала и ждала, когда ее приведут в светлое будущее.
По мере формирования нового мировоззрения и по мере приближения пенсионного возраста Мария перешла от размышлений к активным действиям: она начала писать письма, и не кому-нибудь, а на самый верх, игнорируя местный уровень, полагая, что от местного уровня толку не будет.
Однако я забегаю вперед. Обращаться к руководству страны, даже не имея паспорта в кармане, крайне неразумно. Поэтому задачей номер один для нее стало обретение главного документа.
Расположив к себе своих хозяев ударным трудом, она попросила моего деда помочь ей в этом архиважном вопросе. Она была уверена в том, что в местной милиции ее и слушать не станут, да еще и неприятности могут возникнуть. Используя свои многочисленные знакомства, старый врач через начальника милиции добился-таки того, чтобы паспортным столом был сделан официальный запрос на адрес алма-атинского завода, и через два месяца паспорт был уже в борисоглебском ГРОВД. Его вручили Марии Михайловне уже с пропиской, на которую хозяин дома, мой дед, дал согласие.
Окрыленная успехом, Маша стала бомбардировать родное предприятие запоздалыми заявлениями об увольнении по собственному желанию и просьбами выслать ей трудовую книжку, но тщетно. На ее письма не последовало никакой реакции. Так, видимо, родной завод отомстил ей, неблагодарной ударнице, не пожелавшей до конца пройти свой «светлый путь».
Возвращаясь к письмам, надо сказать, что Машино неприятие мужчин на сей раз выразилось в ее нежелании обращаться к руководителям страны напрямую, а писать их женам. Первые два письма она написала жене Молотова. Когда ей объяснили, что Молотов уже не у дел, она решила писать жене Кагановича. Но и Каганович был в том же положении. Тогда, более не мелочась, она решила написать жене Никиты Хрущева, чем повергла в состояние шока своих хозяев.
— Маша, — обратилась к ней моя бабушка, — ты нам свои письма обязательно давай на проверку. Мы проверим их на предмет грамотности, да и по содержанию, может, что подскажем или подправим.
Бабушка была сильно обеспокоена эпистолярной активностью Машеты, тем паче что последняя становилась все более резкой в оценках окружающей действительности, социальной несправедливости, в том числе и конкретно по отношению к ней. О своей прошлой жизни в положительном контексте вспоминала все реже. Но иногда, повинуясь ностальгическому порыву, она объявляла мне:
— Ну, Сашка, щас у нас с тобою будет пир: я щас сотворю тюрю или затируху… Ох и вкуснятина…
И начинала хлопотать у кухонного стола. За этим всегда следовала неизбежная реакция моей бабушки. Она появлялась на кухне и, невзирая на мои протесты, уводила меня прочь.
— Да зря вы, Александра Семеновна. Пусть покушает: это ж такая вкуснятина, — доносился нам вслед голос тети Маши.
Но Александра Семеновна была непреклонна.
Между тем подошел пенсионный возраст Марии Михайловны, а результаты обращений к Нине Хрущевой были равны нулю. Тогда Маша решила переменить тактику и перейти на местный уровень. Она снова обратилась за помощью к моему деду, памятуя об истории с паспортом.
На закрытом семейном совете было принято решение помочь Маше еще и потому, что общение с нею становилось все более сложным и необходимость расставания была очевидна для всех. Действовать решено было через депутата горсовета, отставного чекиста, а ныне преподавателя истории КПСС местного пединститута Лукьянова, с которым мой дед опять же не близко, но был знаком. Под диктовку Мария Михайловна написала заявление на его имя.
В один из теплых майских дней старый чекист Лукьянов (а было ему далеко за шестьдесят) по предварительной договоренности появился в нашем дворе. Дед встретил его у калитки, они прошли в цветущий сад побеседовать на свежем воздухе под умиротворяющий гул неутомимых пчел.
Едва увидев депутата через окно, тетя Маша насторожилась. Когда два убеленных сединами мужа присели на садовую скамейку, она стала бегать то к двери, то к окну хозяйской спальни, силясь разглядеть его получше. Удивленный ее чрезмерным интересом и очевидным волнением, я не удержался от реплики:
— Да что вы так беспокоитесь, тетя Маша? Вас позовут…
— Позовут-позовут, — повторила она тоном, выражающим чувство, близкое к сомнению.
А потом как бы сама для себя добавила:
— Это, кажется, он нас высылал в двадцать первом году.
Мне тогда ее предположение показалось совершенно неправдоподобным. Как это можно узнать человека более сорока лет спустя?.. Правда, опознанию могла помочь фамилия… И вообще, для меня тогдашнего подобные временные промежутки находились за пределами возможности их осознания.
Наконец крикнули Марию Михайловну, и она поспешила к своим благодетелям, по привычке вытирая руки о фартук, который, наверное впопыхах, забыла снять.
Мне стало любопытно послушать их разговор, и я, тихонько приоткрыв окно (зимние рамы тетя Маша выставила накануне), прислушался к голосам. Звонкий и несколько истеричный голос Марии Михайловны был слышен хорошо. Голос старого чекиста иногда был заглушаем шелестом цветущего сада.
Видимо, депутат решил подойти к вопросу с чисто правовой точки зрения.
— Вы просите назначить вам пенсию на том основании, что проработали тридцать четыре года. Но дело в том, что пенсия не назначается просто со слов заявителя. Для этого необходимо предоставить документальное обоснование. А главным документом в этом случае является трудовая книжка. Я знаю, что вы писали на завод и просили выслать вам документ, но они почему-то этого не сделали. Наверное, вам следует самой поехать в Алма-Ату и на месте решить этот вопрос.
— Нет. Я не поеду. Да еще в такую даль…
— Почему?
— Потому что это бесполезно. У меня предчувствие…
— Предчувствие к делу не подошьешь. Документ необходим.
— Они мне его не отдадут, и все…
— Как это не отдадут?
— Не захотят и не отдадут… Кто их заставит? Скажут: «Езжай откуда приехала. Мы тебя не знаем. Нет у нас никакой твоей книжки».
— У вас в паспорте стоят штампы о приеме на работу в сорок первом году и об увольнении в пятьдесят девятом. Раз есть штампы, значит, должны быть приказы о приеме и увольнении. Если есть приказы, то должна быть трудовая книжка… Как это не отдадут?
— А кто им чего сделает?
— Тогда вы пойдете в прокуратуру, напишете заявление, прокурор сделает официальный запрос на завод и вопрос решится.
— А они на запрос прокурора отписку напишут.
— Прокурор сделает повторный запрос…
— И сколько это будет продолжаться? Запрос да перезапрос… Где я там буду жить? На что я там буду жить? Это может длиться неделями, а то и месяцами. Если бы они хотели мне ее отдать, они бы прислали мне ее сюда.
Чекист помолчал.
— У вас, судя по отметкам в паспорте, стаж восемнадцать лет, а нужно двадцать.
— А как же шестнадцать лет моей работы в сельском хозяйстве?
— Ну, во‑первых, на этот счет нет уже никаких документальных подтверждений. А во‑вторых… Вы знаете, работникам сельского хозяйства — колхозникам — пенсий не полагается.
— Как это не полагается? — Голос тети Маши зазвенел нотой выше. — Нам говорили: «Вы работаете на свое светлое будущее». Я верила… Мы иногда с утра до ночи работали. Бывало, что и голодали… А теперь — не полагается…
— Ну, что поделаешь. Таков закон, что колхозникам пенсия не полагается. Колхозы и совхозы обеспечивают их натуральными продуктами.
— Я никогда не была колхозницей.
— Как так?
— Я была трудопоселенкой.
После этих слов мой дед заерзал на скамейке, закашлялся, извлек из кармана носовой платок и тщательно протер усы.
— А откуда вы родом? — как бы спохватившись, спросил чекст. — Я без очков что-то не разберу.
И он отодвинул паспорт подальше от глаз.
— Да здесь недалеко, из Губаревки…
Я видел, как седая голова депутата повернулась к тете Маше и замерла на какое-то время в таком положении.
— Мы уехали оттуда, когда мне было двенадцать лет, — продолжила Мария, — а как, я не помню.
Чекист повернул голову, несколько откинув ее назад. Наверное, он смотрел вдаль и что-то вспоминал.
— Ну, хорошо, — наконец выдохнул он. — Я постараюсь вам помочь. Но, исходя из того, что есть, пенсия будет очень небольшая.
— Мне лишь бы на хлеб…
— И с жильем вопрос попробуем решить, но, конечно, благоустроенного обещать не могу.
— Мне лишь бы отдельная комнатушка…
Депутат не стал заходить в дом, чтобы лично посмотреть на условия проживания бывшей трудопоселенки. И потом никаких комиссий не было.
— Ну что, это он? — спросил я тетю Машу, когда та вошла на кухню после беседы.
Тетя Маша ничего не ответила и молча прошла в свой угол. Однако по взгляду, устремленному в пол, и плотно сжатым губам я заключил, что ее подозрения остались в силе. Я уже вышел в коридор, когда из-за буфета себе вослед услышал как бы и не мне адресованное:
— Это он…
Пенсию Марии Михайловне назначили без проволочек. Когда стала известна сумма, я был поражен ее мизерностью, но, прикинув, вынужден был согласиться с тем, что на хлеб и молоко кое-как хватит, а большего человеку, для которого тюря и затируха были вкуснятиной, и не требовалось. Видимо, Родина, назначая столь «щедрое» содержание, рассуждала приблизительно так же.
С жильем вопрос решился тоже довольно скоро. Я слышал, что ее поставили на очередь, и через год Марии Михайловне выдали ордер и ключи. Она сразу побежала смотреть комнату. Часа через полтора вернулась довольная. Особенно ее порадовало итальянское окно, счастливой обладательницей которого она теперь стала. Весь вечер только и было разговоров, что про итальянское окно…
— Все-таки я везучая, — тараторила тетя Маша, прихлебывая чай из эмалированной кружки (фарфоровые чашки она не признавала). — Во всем доме больше ни у кого нет итальянского окна. У всех обыкновенные. Через такое окно все небо видно, а я так люблю смотреть на облака. Мне и телевизора не надо. Сяду у окна, чай буду пить и облаками любоваться.
Добротный купеческий дом, поделенный на клетушки, в котором Маша получила комнату, находился в самом центре города. Тогда он имел вход со двора, а широкий двор был не лишен пасторальности.
За исключением главной тропы, он весь был покрыт густою, упругой травой-муравой, делающей шаги совершенно бесшумными. Второстепенные и третьестепенные тропинки пересекали его в рациональных направлениях, создавая узор, подобный прожилкам древесного листа. Самые утоптанные из второстепенных вели к экологически чистой в то время помойке, где, к моему удивлению, жирные крысы и не менее жирные кошки мирно кормились рядом, чем двор послал. Видимо, всеобщая сытость способна в мире животных сгладить природный антагонизм. Четырехметровая кирпичная стена отделяла часть двора от соседней территории. Она была увита диким виноградом и представлялась мне стеною древней крепости. А другую сторону двора от улицы отграничивало одноэтажное, низкое полуподвальное кирпичное строение. Оно было поделено на маломерные жилые секций, разумеется, безо всяких удобств. Двери и окна этих секций выходили во двор.
Я часто бывал в этом дворе. Там со своими родителями в одной из полуподвальных секций жил мой школьный товарищ. Расположившись на обширном из-за толщины стен подоконнике, мы паяли усилители и радиоприставки к ним для нелегального выхода в эфир на средней волне, постигая таким образом азы радиотехники. Иногда между делом я поглядывал в окно, и взору моему открывался широкий двор, бывший купеческий дом в отдалении и статичная фигура тети Маши на высоком крыльце. Теперь она возымела обыкновение подолгу стоять неподвижно, опершись на перила, и смотреть то ли на небо, то ли на двор, то ли вглубь себя. О чем она думала? Что вспоминала? Может быть, ей виделся широкий плац специнтерната, по которому она, девчонка, весело маршировала строем и с песней? Или, может быть, ей вспоминался отец, вываживающий гарцующих лошадей?..
Так получилось, что какое-то время мы не встречались с нею. Но вот однажды, уже покидая территорию двора, я услышал звонкий голос тети Маши:
— Саша!.. Саша! Стой, погоди!
Она, как всегда, чуть не бегом приблизилась ко мне, схватила за руку и потянула к дому.
— Ты ведь у меня еще ни разу не был… Пойдем, я покажу тебе, как богато я живу…
Несколько смущенный такой преамбулой (какое уж там богатство!), я тем не менее последовал за ней. Поднявшись на крыльцо, мы вошли в мрачный коридор, по обе стороны которого выстроились двери, обитые чем-то рваным, одна безобразнее другой. В промежутках между ними на узких ненадежных конструкциях мостились закопченные керосинки.
Гордо распахнув свою дверь, тетя Маша подтолкнула меня в спину. Я вошел в комнатушку размером не более чем три на три метра. Печь, стоящая поперек, лицевой стороной была расположена настолько близко к стене, что там могла поместиться разве что табуретка. Но если бы печь хоть немного отодвинули назад, то между нею и противоположной стеной уже не поместилась бы и стандартная кровать. У окна притулился небольшой стол и стул рядом с ним. А у двери топорщилась вешалка с одеждой, покрытая тем самым пестреньким невзрачным ситчиком.
— Сашка-Сашка, — услышал я позади себя восторженный полушепот тети Маши. — Ты посмотри, какая я счастливая: у меня итальянское окно!
Но счастье было недолгим. Через год Мария Михайловна Одинцова умерла от скоротечного рака.
Теперь в отремонтированном доме, где находилась Машина каморка, располагается продовольственный магазин — минисупермаркет с просторным торговым залом во весь периметр дома.
Я иногда захожу в этот магазин за продуктами, но глазами всегда невольно ищу то место на глухой стене, где некогда тускло сияло Машино счастье — итальянское окно.