Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2015
Сколько ни клейми Нобелевскую пробирную палату фабрикой фальшивого золота, из года в год ставящей свое клеймо на латуни, но десятилетия всеобщего подобострастия сделали свое дело: видишь бренд «НОБЕЛЕВСКАЯ ПРЕМИЯ 2007» — и тут же чувствуешь «подлость во всех жилах», как признавался Пушкин после встречи с императором. Вдруг я чего и пропустил?.. («А ты всего Ленина читал?!.» — когда-то пресекали наши робкие попытки ревизионизма правоверные коммунисты.) А тут еще издательская аннотация: «Эпохальный роман, по праву считающийся лучшим произведением знаменитой английской писательницы Дорис Лессинг…»
Итак, Дорис Лессинг, «Золотая тетрадь» (СПб., 2009). На «супере» бледное женское личико, утонувшее в корневой системе волос, полуприкрывших обнаженную грудь, — этакая «Майская ночь, или Утопленница». Объем — полтора «Воскресения» с довеском, о цене умолчу, чтобы редакция не заподозрила, что платит мне слишком много.
Первая глава — «Свободные женщины».
«Женщины были одни в лондонской квартире.
— Дело в том, — сказала Анна, когда ее подруга, поговорив по телефону на лестничной площадке, вернулась в комнату, — дело в том, что, насколько я понимаю, все раскалывается, рушится.
Молли всегда много говорила по телефону. Перед тем как он зазвонил, она как раз успела спросить…»
Бунин когда-то признавался: «Для меня главное — это найти звук. Как только я его нашел — все остальное дается само собой». Дорис Лессинг тоже нашла нужный ей звук — отщелкивание костяшек на невидимых счетах. Молли более искушенная, Анна более талантливая, но ее бесит, что их объединяет статус свободных женщин, то есть окружающие оценивают их исключительно с точки зрения их отношений с мужчинами. Они и друг с другом разговаривают этим же четким, отщелкивающим языком, отчего объем в сравнении с пересказом удваивается, а так называемые речевые характеристики к характерам ничего не прибавляют, ибо полностью отсутствуют. А поскольку и для внешности героинь миссис Лессинг не находит ни единой индивидуальной черточки, приходится все время проверять, где Молли, а где Анна.
Сейчас к ним едет бывший муж Молли Ричард обсуждать их киснущего сына Томми. Теперь Ричард крупный бизнесмен, а Молли и Анна всё не выберутся из подросткового левачества. Искушенная (чего никак не видно) Молли подрабатывает в качестве малоуспешной актрисы, а талантливая (чего тоже не видно) Анна живет на доходы с успешной книги, как можно понять, о поднимающейся Африке. Дело происходит в 1957 году, и разоблачение сталинизма служит неутихающей темой отщелкиваний.
Ричард (он тоже состоит исключительно из слов) обвиняет бывшую жену, что настоящая причина проблем с Томми — это то, что он полжизни провел в окружении так называемых коммунистов, которые теперь выходят или уже вышли из партии, — чему же теперь должна верить молодежь, которая не хочет поступаться принципами?
Нравы еврокоммунистов, хотя и они подают лишь очень слабые признаки жизни, пожалуй, самое интересное, что есть в эпохальном романе, особенно в его африканском отростке. И впрямь пролетариат — святыня; чернокожие жертвы колониального гнета — тоже святыня; но как быть, когда именно пролетариат является самым ярым сторонником колониального гнета? При этом все, что исходит из Советского Союза, дозволяется только восхвалять, печатать за партийный счет самые бездарные и лживые романы (Англия — тотальное царство тьмы с единственным лучом надежды — компартией), если они написаны рабочими, — Оруэллу не нужно было ездить в Страну Советов, чтобы написать свою знаменитую антиутопию. Как публицистика это было бы интересно, если бы Лессинг с чего-то не вздумалось объявить это художественной литературой.
Впрочем, у талантливой Анны имеются четыре тетради — черная, красная, желтая и синяя, — где среди сухих дневниковых записей и политических размышлений встречаются наброски вполне приличной прозы, иной раз даже отличной. Эти просветы в настоящую литературу напоминают случайно отъезжающие двери в жизнь из товарного вагона, в котором годами возили цемент. И тамошние серые фигуры, спорящие, стреляющиеся, совокупляющиеся, никак не воспринимаются живыми людьми — интересны лишь их мнения по разным социально-психологическим поводам, насколько могут быть интересными мнения неинтересных людей. Тем более выдаваемые с девятикратной нагрузкой как бы художественной невыносимой скуки.
Этот вопрос я бы просто включил в программу Литературного института: как писать об интересных событиях и переживаниях, чтобы это было убойно скучно. На первый взгляд, всего лишь требуется, чтобы герои не ощущались живыми людьми. Самое простое — лишить их тела, пусть от них останутся одни слова, как на первых трехстах страницах и происходит со свободными женщинами. Но ведь на последних восьмистах телесность отыгрывается за все: героиня в академической манере размышляет о сравнительных достоинствах вагинального и клиторального оргазмов, о том, почему запах собственных менструальных выделений ей неприятен, хотя она ничего не имеет против сортирных запахов, — однако и запахи не позволяют книге ожить.
Может быть, дело в перечислительной фиксирующей интонации? Нам трудно узнать себя в полицейском протоколе… Да и о своей физиологии мы размышляем какими-то другими словами, а то и вовсе без слов. А героиню возмущает, что описание испражняющейся женщины у какого-то критика вызывает чувство отвращения, ибо романтический образ женщины, если вы не знали, с точки зрения феминистического катехизиса всего лишь утонченная форма ее эксплуатации (о том, что идеал мужественности и на мужчину налагает весьма нелегкие обязанности, мудро умалчивается).
Героев почти нет, а вот наблюдений хватает. Свободная женщина, например, оскорблена: почему она, а не ее любимый мужчина должна готовить обед. Но в процессе готовки она вдруг осознает, что никакое другое занятие не делает ее такой счастливой. В том числе занятие любовью, если даже считать любовь чем-то таким, чем можно «заниматься». Свободолюбивой героине никак не освободиться от желания быть любимой, хотя в свободном сексе она знает толк.
Или те, кто в нем знает толк по-настоящему, как раз и не говорят о нем языком протоколов? Когда в стотысячный раз читаешь «он в нее вошел», уже невыносимо хочется, чтобы он поскорее из нее вышел, а ты сам выбрался из эпохального романа как из нескончаемого унылого сна. Да я бы ни за что и не стал себя так истязать, если бы не пресмыкательство перед стокгольмским политбюро.
Как раз в эти дни тягостных раздумий я пожаловался шведскому переводчику с русского, что уже не надеюсь выбраться живым из «Золотой тетради» их фаворитки, и он ответил, что Дорис Лессинг в шестидесятые была любимицей левой молодежи за то, что сочувственно изображала борющуюся Африку. Короче — нужная книга. Хотя, пожалуй, даже Ильич не решился бы назвать литературой социально-психологический отчет.
Впрочем, при желании можно пуститься в рассуждения, что лишь художественный полуфабрикат, а вовсе не модернистский роман в духе «Улисса» или «Шума и ярости» способен передать расщепленность и хаос современной реальности, — только мне не платят за то, чтобы я объявлял новаторством художественное бессилие.
И все-таки как трудно выдавить из себя раба! Когда я увидел в «Подержанной книге» всего за пятьдесят рублей покоробленный роман осточертевшей Дорис Лессинг «Сириус экспериментирует» (СПб., 2008), я вновь обрек себя еще на тридцать часов скуки. Крошка Дорис решила уже и не притворяться писателем, а прямо тиснула отчет «прогрессорши» Амбиен Второй, усомнившейся, имеет ли право ее космическая Сирианская империя «способствовать прогрессу и развитию» колонизированных планет, подвергая их обитателей экспериментам, «в которых нет Необходимости». Это не просто метафора «бремени белых»; в книжке масса дельных, хотя и далеко не гениальных мыслей, и будь это написано раз в десять короче, а главное, без художественных поползновений, было бы даже и любопытно. Но поползновения!..
Я и вообразить не мог писателя, до такой степени уверенного, что он не нуждается в художественном воображении: отщелкивай себе актуальные идеи и подсчитывай международные премии; и я очень довольна, что собрала их все, — с детской непосредственностью признается немолодая писательница. Они-то ее и развратили, эти хладные скопцы, раздающие премии за идеи, а не за искусство. Которому, похоже, сегодня легче дышится в бесхитростной женской прозе, чем на нобелевских высотах. Да, такая проза поглощена родней и соседями, но она вкладывает в них в тысячу раз больше души, чем Дорис Лессинг в мировые проблемы.
Книгу Сары Уинман «Когда бог был кроликом» (СПб., 2012) я купил в вокзальном киоске «для подлых», как выражались в простодушные петровские времена. Пассажиров Октябрьской железной дороги соблазняли тем, что Сару Уинман уже прозвали английским Джоном Ирвингом и поздравляли с тем, что на их глазах родился новый Марк Хэддон; более того — ее сравнивали аж с самой Кейт Аткинсон и Дэвидом Николсоном! (Не слыхали таких? Чувствуйте свою провинциальность!)
Главная героиня родилась в знаменательный год. «Год, когда, протестуя, вышел на улицы Париж. Год знаменитого Новогоднего наступления во Вьетнаме. Год, в который Мартин Лютер Кинг заплатил жизнью за мечту». Родилась, а потом надолго выпала из истории. Зато и нисколько по ней не скучала, наделенная драгоценным женским даром ощущать будни захватывающей драмой. Впрочем, девочка сумела навлечь на себя и священный гнев, предположив, что Иисус Христос появился на свет в результате незапланированной беременности, и дав любимому кролику имя Бог. При этом Элли вполне по-христиански относится к местной блуднице, а особенно ее дочери Пенни, и более чем снисходительно к совсем не христианской страсти ее брата Джо к его другу Чарли. Затем отец увозит Чарли в какую-то Белую Арапию, где его похищают террористы, и Джо уже готов отказаться от всяческих притязаний, лишь бы его возлюбленный остался жив. А потом неудачливый отец Элли выигрывает на тотализаторе огромные деньги и приезжает домой на роскошном «мерседесе» с затененными стеклами, и Эллина мама говорит ему: «Это вообще не машина, это символ всего гадкого в нашей стране. Я никогда в нее не сяду. Выбирай: либо я — либо она».
И все это так по-человечески, прямо не хуже Кейт Аткинсон, раз уж издателям не с кем сравнить писательницу в собственной стране. Но так издавна повелось в нашей приказчичьей рекламе — самолутчий аглицкий товар!
А потом Элли становится свободной нью-йоркской женщиной и пишет газетные колонки об Одиннадцатом сентября, терзаемая запахом горящей резины, топлива и еще чего-то, «о чем не говорили, но что было самым страшным». Вдобавок в эти дни пропадает без вести ее брат, и Элли в качестве свободной женщины ищет утешения в свободном сексе.
«Мужчина подошел к стойке, расплатился. Не уходи. Подними глаза. Я жда-ла бряканья колокольчика, но напрасно. Вместо этого шаги в мою сторону.
— Вы выглядите точно так, как я себя чувствую, — сказал он.
У него было усталое, печальное лицо. Он поставил передо мной кофе с конфетой └бачи“ на блюдечке. <…>
Потом он перевернул меня на спину, и вместо пальцев во мне был уже член. Теперь я видела его лицо: печальное, нежное, прекрасное лицо, у которого не было имени».
У персонажей Сары Уинман, в отличие от персонажей Дорис Лессинг, имеется не только член, но еще и лицо. У Дорис Лессинг сплошные мысли без особенных чувств, у Сары Уинман сплошные чувства без особенных мыслей. Что же до сексуальной морали, то они обе ею практически не скованы, наводя на мысль, что мораль сексуальная и просто мораль имеют между собою мало общего: я видел много пуритан, злых, завистливых и подлых, и видел немало сексуально раскрепощенных мужчин и женщин, добрых, щедрых и верных в дружбе. А потому сегодняшняя борьба за сексуальную нравственность, боюсь, отнюдь не приближает нас к просто нравственности.
А мелодрама Сары Уинман пожалуй что и приближает: мелодрама — душа искусства. Дорис Лессинг на тысячах страниц неумолимо демонстрирует, что без тайной веры в детские сказки искусство невозможно. При этом Сара Уинман очень маленький, но писатель, а Дорис Лессинг крупный, но не писатель.
Впрочем, раз пишет и награждается, значит, все-таки писатель. В мире Джорджа Оруэлла писателем называли карандаш.