Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2015
Мизантроп. Повесть
Ставшая почему-то известной баденвейлерская фраза «Ich sterbe» оказалась преждевременной. Он выжил,
пошел на поправку и, послонявшись по курортам Германии, Швейцарии, а напоследок
Италии, вернулся в Россию.
Жил в Ялте, но пристальная любовь современников то и дело
заставляла его спасаться бегством на гурзуфскую дачу. Предназначенный жене,
домик в Гурзуфе обычно пустовал: силы она посвящала главным образом сцене.
В Москве бывал нечасто.
Посмеиваясь над самим собою, написал новые две будто бы комедии —
«Липовая аллея» и «Ворона». Недлинные, короче прежних. По собственной как на
духу оценке — не бог весть что, перепевы, пустые щи. Никаких ожидавшихся
общественностью «тенденций» в них не просматривалось.
Сначала посещал премьеры в
Художественном, потом, когда интерес Станиславского сместился к менее
талантливым, но побойчее, авторам обличительного и водевильного направлений,
перестал, хотя спектакли по его пьесам время от времени шли.
Последний раз по театральным и издательским делам в холодной
первопрестольной был осенью девятьсот десятого года. В ноябре разнеслась весть
о смерти Толстого. Из Ясной Поляны, с людных похорон, уехал ни с
кем не раскланявшись.
Круг знакомых сужался. Среди тех, с кем сталкивался по житейским
обстоятельствам, выделял двоих — подолгу жившего в Гурзуфе Константина Коровина
(живописи его, однако, остерегался: слишком ярко, субъективно) и случавшегося
здесь громогласными наездами щеголя и почти всеобщего любимца Федю Шаляпина.
Постепенно из поля зрения удалились и они.
Дважды начинал «настоящий» роман, но понял, что это не его жанр,
бросил.
Вдруг оценил прелесть раздражительности.
После большевицкой
«революции» и Гражданской войны, проводив черного, с трагическими глазами
Шмелева, который потерял в феодосийских расстрелах сына и едва не сошел с ума в
голодной Алуште (несколько раз Шмелев пешком, хоронясь в кустарнике от
проезжавшей автомобилями матросни с блядями
и
револьверами, прибредал к нему в Гурзуф, отмерив больше двадцати верст), остался
один.
Дом в Аутке заколотил, на дачу перебрался
окончательно. Рядом была сестра Маша; иногда появлялась Ольга Леонардовна. Растил розы, надеясь в будущем, если оно
будет, вывести какой-нибудь свой сорт; ревниво любовался маками, недолго, но
буйно цветшими на скалах, без конца удивлялся наждачным с исподу листьям инжира и артиллерийским
способностям щетинистого бешеного огурца, который заселил ржавые окрестные
склоны. Заботясь о репутации знатока, сам ходил с ведром покупать у рыбаков
невообразимо дешевую, еще живую, трепещущую молодым серебром ставриду, хотя
запах рыбы, когда Мария Павловна в саду жарила ее на мутном подсолнечном масле,
переносил с усилием. Любил возиться с приблудными собаками — сначала с беспородной кудлатой
сучкой Касторкой, у которой в драке за овечий мосол было повреждено ухо, потом,
много позже, с вежливым кобельком Валидолом.
Помня о своем университетском образовании и профессиональном
долге, врачевал заболевших татар. Из-за скудости арсенала местной аптеки — в
основном полезными советами.
Нахрапистые большевики дом и сад в Ялте, несмотря на протесты
Луначарского, впрочем жидкие, отняли, передали туберкулезному
санаторию. Ручные журавли, которые когда-то преданно вышагивали за садовником,
погибли под одобрительный гогот новых хозяев. Туда же, на санаторий, под
нажимом комиссаров ушла Нобелевская премия, полученная в начале двадцатых в
соперничестве с какими-то Бенавенте и Мартинесом. В Стокгольм по ненадежности здоровья не ездил,диплом и денежный чек были переданы в посольство.
Жил на скудную луначарскую пенсию, редкие переиздания ранних
рассказов, на которые по невнятным основаниям было наложено литературоведческое
клеймо сатиры, и еще более редкие театральные отчисления.
Писать перестал, несмотря на уговоры Художественного — теперь МХАТа.
От советских аббревиатур коробило. Окружение, Ольга Леонардовна в первую очередь, подозревало, что он
предает бумаге воспоминания. Иллюзию поддерживал — делал вид, что пишет, но на
самом деле мысль о мемуарах отстранил безжалостно, догадавшись, что о братьях
актерах и литераторах ничего хорошего вспомнить не сможет. Хотелось написать
только о Толстом, но предмет был — заведомо не по зубам.
Официально почитаемый классиком, боялся, что его начнут изучать в
школе. К счастью, обошлось.
Соловьев, из ведомства Семашки, устроитель детской санаторной «базы» в
соседнем Артеке, пытался навязать ему регулярные визиты «пионерских» отрядов, с
барабанным треском, скандовкой бессмысленных, плохо рифмованных
приветствий и прочей ерундой. Пришлось к Соловьеву послать сестру Марию
Павловну с обращением: стар, утомляет, мешает работать. Истинная же
причина просьб уволить от посещений лающими хором детьми состояла в опасении
подхватить инфекцию и в отвращении к нарождавшейся истеричной и фальшивой
советской эстетике.
Ольга Леонардовна, смеявшаяся немного громче, чем в том
была нужда, и говорившая репликами из незнакомых пьес, опротивела до крайности,
но приходилось терпеть. К некоторому облегчению, евпаторийские или
севастопольские гастроли, которые давали ей поводы навещать мужа, случались не
так часто. Совершенно не выносил Ольгина племянничка, композитора Книппера, который убежал было с Врангелем за
границу, но вскоре вернулся в объятия комиссаров. По нашептамнедоброжелателей, племянник сочинял не только кантиленные симфонии и песенки вроде «Полюшко-поле»,
но и доносы в НКВД.
Неоднократно приезжали, в каленых пиджаках, разные советские
писатели («советские» — это что, новая нация такая?), но прием встречали
довольно холодный. Всякий раз это объяснялось недомоганиями. Горький, думать о
котором не возникало желания, уговаривал принять участие в учредительном съезде
союза литераторов, но сам не навещал, присылал то совсем опаскудившегося циника Алешку Толстого, то еще кого,
кажется, чуть ли не из своих секретарей. Отказался: стар, немощен. Заставили
написать приветное письмо — разве что не под диктовку. Было мерзко.
Единственный, с кем виделся охотно, кому разрешал курить на верандочке и с кем вел долгие и жадные беседы, был
астматик Паустовский.
До середины тридцатых два раза в год получал письма от Бунина, нежного и
желчного одновременно. Марки тщательно отклеивал над кастрюлькой с кипятком и,
когда просыхали, складывал в жестяную банку от леденцов с рождественскими
ангелочками на крышке. Потом письма приходить перестали; догадывался, что вряд
ли по причине охлаждения к нему Ивана Алексеевича.
В Ялту не выбирался вовсе: незачем. Из дому выходил все реже.
Несколько раз в году прогуливался по замусоренной гурзуфской набережной, из-под
шляпы неодобрительно поглядывая на вульгарную публику, которая в летние дни
обедала — едва ли не принесенным в судках домашним борщом — прямо на пляже,
близ устьица почти пересохшей Авунды. Предпочитал одинокие после-полуденные
сидения на складном парусиновом стульчике, заботливо выносимом сестрою, среди
камней на берегу «своей» бухточки, куда прямо со двора, под окошком
так называемого кабинета, спускалась омытая морской солью цементная лесенка.
Две ступеньки были щербатыми, и двигаться по ней вниз нужно было придерживаясь
за стенку левой рукой, вверх — рукой правой, трость переложив в левую. Слушая волны, наблюдая
застывших истуканами бакланов и суетливые бандитские сходки чаек, засиживался
до сиреневых сумерек, иногда задремывал. Снилисьнестеснительные девицы из веселых заведений Трубной площади.
Однажды на стульчике заснул навсегда. Марии Павловне об этом,
жалобно скуля, сообщил кобелек Валидол. Умер накануне летнего солнцестояния — в
субботу, 21 июня 1941 года, на восемьдесят втором году жизни.
На гурзуфское кладбище его провожали кроме возницы татарина,
правившего безропотным тощим осликом с бельмами на обоих глазах, только шесть
или семь человек.
Через четыре года после окончания войны с немцами прах его был
перевезен в Москву.
В энциклопедиях так и остался «русским писателем».
Из цикла «НАУКА И ЖИЗНЬ»
Несгибаемая воля
Когда произносится имя Майи Ивановны
Ермолаевой, в нашем, ближайших коллег, сознании возникает образ существа
мягкого, тихого, в определенном смысле безвредного. Однако среди ее соседей по
дому и в окрестностях, как, подчеркну, и у местных властей преобладает другая
трактовка. В их глазах она предстает как создание своенравное и неуступчивое,
иной раз скандальное, то есть не безусловно пригодное
для мирного сосуществования. Подробности ниже.
Майя Ивановна солидно занимается разработкой
сложных вопросов, касающихся истории и нынешнего состояния лужицкого языка
(кое-кто сказал бы —лужицких языков, насчитывая таковых два:
верхний и, напротив, нижний). Известностью за пределами отечества она обязана
именно своим специальным интересам и ученым трудам. Но лишь отчасти. Не везде
эта известность имеет, так сказать, положительный знак. Кое-где за границей
Майю Ивановну поминают неодобрительно и совершенно в иной связи, о чем мы,
коллеги, в массе даже не подозреваем. И об этом в свое время.
Майя Ивановна живет на Смоленской набережной, неподалеку от
новейшего здания британского посольства. Мы с Майей Ивановной принципиально
расходимся в оценке его архитектуры: я понимаю это сооружение как просто
безобразное, Майя же Ивановна — как совершенно омерзительное. Я догадываюсь,
что в ее случае к чисто эстетическим критериям неосознанно, а может быть,
вполне сознательно, примешан политический момент, фигурально говоря, отсутствие
у Майи Ивановны ярко выраженных симпатий к британской короне.
Пейзаж, открывающийся из окон Майи Ивановны, формируется щемящей
красоты изгибом Москвы-реки в том месте, где улица Новый Арбат, в прошлом
Калининский проспект, которому столичная фронда присвоила ироническое прозвище
«вставная челюсть», незаметно перетекает в проспект уже Кутузовский. За рекою
скачет громадная неоновая надпись «PROLOGY», зловещих цветов и невыясненного
назначения. Правее серою, а при закате серо-оранжевою пирамидою возвышается
гостиница «Украина», недавно перекупленная какой-то зарубежной компанией, с уверенной выгодой для последней и,
несомненно, с огромным упущением для нашего города. Еще правее, уже на этом берегу,
просматривается хорошо известный в народе Белый дом, где теперь за необходимой
оградой с вооруженной охраной — гарантией от нежелательных контактов с оголтелой частью населения — окончательно
обосновалось правительство.
В смутные периоды, коими богата российская история, Майя Ивановна
(я ей очень за это признателен) зовет меня в гости, с тем чтобы я, удобно прильнув к подоконнику,
имел возможность наблюдать общественные потрясения в непосредственной к ним
близости. Однажды это было, например, возгорание Белого дома в результате
неосмотрительного применения пиротехнических устройств.
Неодобрение соседей, о котором сказано выше, Майя Ивановна
возбудила нечастым для московских жителей увлечением: она пылает страстной
любовью к сельскому хозяйству, конкретно к птицеводству, еще конкретнее — к ведéнию кур. Года три назад Майя Ивановна завела у
себя на балконе некоторое количество этой полезной птицы, достаточное для
обеспечения семейства окорочками, крылышками, свежими яйцами, пером, наконец, органическим
удобрением для комнатных растений. О коммерческом значении куроводства Майя
Ивановна задумывалась, конечно, неоднократно, прежде прочего беря во внимание невысокие доходы от
академических занятий лужицким языком (да хотя бы и двумя), но развернуть
куриный промысел в товарных масштабах ей не позволяют ограниченные размеры
подсобной площади. Приходится довольствоваться малым, не допуская увеличения
поголовья свыше восьми половозрелых особей (куриная молодежь в счет не идет).
Но содержание в городских условиях домашних птиц даже столь незначительным
числом вызвало у соседей нарекания. Понять их можно: опрятностью и тихим нравом
куры не отличаются. Впрочем, до поры до времени соседи мирились с указанным
неудобством, тем более что Майя Ивановна умела гасить ропот, выставляя
небольшие излишки яичного производства на мелкую продажу по демпинговым ценам.
Положение обострилось с того дня, когда Майя Ивановна у дальней родственницы,
проживающей в Можайском районе, приобрела племенного петушка ливенской породы.
Того петушка я видел. Впечатление осталось незабываемое. Богатой
расцветки и ростом с хорошего индюка (хотелось даже гиперболически сравнить его, простите, с жеребцом),
безмозглый красавец победоносно топтал свой гарем, но, не утоляя инстинкт
ближним кругом партнерш, с нескрываемым интересом поглядывал с балкона даже на
гулявших по набережной девушек, а кроме того был отмечен голосом необыкновенной силы и звонкости.
Майя Ивановна души не чаяла в петушке, которого за внешность, выдающиеся
вокальные данные, неотягощенность интеллектом и неутомимость в делах любви называла
Эдиком. Немного прихвастывая, она говорила, что когда ее
любимец начинал горланить, ему не только отвечали петухи из близлежащих Переделкина или Одинцова, но откликалисьчуть ли не можайские сородичи.
Невероятный голосище петуха Эдика и стал причиной протестов со
стороны населения Смоленской набережной и прилегающих кварталов. В деревне
петухи, сколько мы знаем, демонстрируют певческие способности, сообразуясь с
естественным суточным круговоротом. В городе же, тем более таком крупном, как
Москва, с ее несмолкающим гулом, ночным сиянием огней и мелкой тряской от
поездов метрополитена, легко дезориентироваться. Попав в агрессивную среду
столицы, провинциал Эдик, откровенно говоря, свихнулся, перестал различать
природные циклы и орал невпопад, когда примерещится. А мерещилось ему
беспрерывно. Иногда он оповещал о наступлении утра до десятка раз за ночь.
Соседи постоянно жаловались Майе Ивановне на беспокойство,
приносимое ее фаворитом. Когда он кукарекал, просыпались дети, внезапно желтела
и опадала листва, лупилась штукатурка в запущенных квартирах,
включалась охранная сигнализация автомобилей, искажалось изображение на экранах
телевизоров, срабатывали неведомые вирусы в персональных компьютерах, скисало
не поставленное в холодильник молоко, даже подвергнутое пастеризации.
Рассказывали (думаю, врали), что из-за сбоев электроники на Киевском вокзале
пригородные поезда причаливали не к тем платформам или отправлялись,
к негодованию пассажиров, на три-четыре минуты раньше расписания. Единственным,
говорят, отрадным следствием творческой активности рехнувшегося горлодера было
улучшение навигационной обстановки во Внукове. «Боингам» и
«Ильюшиным» певческие упражнения Эдика были нипочем, но местная популяция
ворон, без устали занимавшаяся самовольной коррекцией взлетов и посадок, сочла
за благо сместиться на запад, в сторону Кубинки: тамошний военный аэродром, до
которого голос нашего петуха доходил в ослабленном качестве, представлял для
них местность не сказать курортную, но существенно менее нервозную.
Соседи Майи Ивановны грозились найти на петуха и петушиную
владелицу управу, а некоторые, наименее уравновешенные и не соблазняемые басно-словнойдешевизной яиц, — даже прибить голосистого красавца.
Но со своими сельскохозяйственными влечениями наша героиня ничего поделать не
могла. Любовь кдоместицированным пернатым была сильнее. Эдик продолжал
бесчинствовать.
До поры, я предупредил, до времени.
Однажды воскресным утром Майя Ивановна проснулась довольно поздно,
с непривычным ощущением бодрости и свежести. Сон, похоже, оказался полноценным,
ночь выдалась на удивление спокойной, утренняя тишина доставляла наслаждение
слуху. Но именно это не на шутку встревожило Майю Ивановну. Она бросилась на
балкон. Увы, дурное предчувствие оправдалось самым страшным образом. Красавец ливенских кровей, выдающийся производитель и
бесподобный вокалист Эдик лежал бездыханным. Его безмозглая голова была необратимо прострелена
смертоносной пулей.
Майя Ивановна тотчас же обратилась в ближайшее отделение милиции с
требованием возбудить расследование и уголовное дело об убийстве. Милиция,
сделав по инструкциям серьезное лицо, заверила заявительницу в том, что
сообщенному казусу будет придана первостепенная важность, убийц непременно
отыщут и предадут справедливому, то есть строгому, но соразмерному вине,
наказанию. Формулировка «сораз-мерному вине» Майю Ивановну, горе которой было
безмерным, не устроила. Разбушевавшись, она угрожала обратиться куда выше,
чтобы наказаны были не только убийцы, но и бездушные оборотни из участка. В
участке быстро сообразили, что полемизировать с Майей Ивановной будет, пожалуй,
отяготительно, и переформулировали заверения. Во второй редакции органами
правопорядка был предложен оборот «безжалостному наказанию», чем заявительница
была временно удовлетворена.
Каждый — безысключительно — божий день Майя Ивановна возникала в
отделении милиции с запросом о состоянии следствия, однако утешения не
находила. Дежурный неизменно сообщал: работаем, расследование ведется тщательно
и интенсивно, но случай сложный, необходимо время. День шел за днем, неделя за
неделей, а следствие топталось практически на месте. Выведенная из себя
очевидным бездействием органов, Майя Ивановна наконец потребовала полной информации от
начальника отделения. Начальник, уже утомленный настырностью скорбящей женщины,
закрыл дверь кабинета изнутри, вернулся к столу и, проникновенно взглянув в
глаза Майе Ивановне, неофициально, от себя, посоветовал ей отозвать заявление.
Недоумению и возмущению Майи Ивановны не было границ. «Оставим эмоции, — устало
сказал начальник. — Будь моя воля, я назвал бы злодеев уже сейчас. Однако воля
моя скована обстоятельствами, лежащими за пределами
моих служебных компетенций. Не имею возможности говорить прямо, но в нераскрываемости вашего дела заинтересованы некие, м-м, учреждения, на которые наша юрисдикция
не распространяется. Большего я сказать вам не могу. Так что, уважаемая
Майя Ивановна, — имя-отчество собеседницы начальник произнес, не заглядывая ни
в какие бумаги, из чего вытекало, что заявление Майи Ивановны изучено им
основательно и ситуацией он, что называется, владеет, — так что, уважаемая Майя
Ивановна, добрый вам мой совет: отступитесь и забудьте». Продолжать разговор в
кабинете начальника милиции потеряло всякий смысл.
Человеку аналитического ума, Майе Ивановне не понадобилось
значительных усилий, чтобы прийти к выводу: убийцы красавца Эдика скрываются за
плотными дверьми британского посольства. Официальные наши органы, понятно,
старались уклониться от дипломатических трений, но Майя Ивановна смириться с
несправедливостью и покорным бессилием родной милиции не хотела. Ее темперамент
жаждал мести, и никакой аналитический склад ума охладить эту жажду не мог.
Я вам покажу, внутренне распалялась Майя Ивановна, вы у меня
узнаете, как убивать чужих петухов (ослепленная мстительным чувством, она не
заметила, что в мыслях подменила единственную жертву некоей уже их, жертв,
совокупностью), я до посла дойду, но своего добьюсь. Этот ваш Лондон у меня
попляшет. Эпитет, коим Майя Ивановна мысленно снабдила Лондон, я по цензурным соображениям
воспроизводить не буду.
Майя Ивановна начала планомерную осаду
посольства. Насчет посла она, конечно, погорячилась. Дойти до него не удалось,
но из чиновников помельченесгибаемую ее волю оценили многие. В конце концов Майю Ивановну пригласили
на встречу с четвертым секретарем посольства. В беседе приняли участие еще двое
посольских сотрудников, чей дипломатический ранг не был прояснен; они были в
штатском и с незапоминающимися лицами, что Майей Ивановной было проницательно
истолковано в пользу их принадлежности службам, которые в обиходе уклончиво
называются специальными. Одного их них ей тут же
захотелось заподозрить в прямой причастности к убийству Эдика.
Беседа протекала в атмосфере необычной для дипломатов
откровенности. Четвертый секретарь посольства вынужден был признать, что
представляемое им учреждение имеет отношение к нейтрализации петуха Эдика.
Чрезвычайный и полномочный посол Соединенного Королевства просит передать
многоуважаемой госпоже Ермолаевой соболезнования, личные извинения за
причиненный ущерб и предлагает пострадавшей денежную компенсацию, которая могла
бы умалить ее горе. Ответ на вопрос госпожи Ермолаевой, что послужило причиной,
как выразился уважаемый четвертый секретарь, нейтрализации Эдика, дипломаты
искали долго и с заметной неохотой. Госпожа Ермолаева не сдавалась. Наконец
один из безликих штатских (как раз тот, которого Майя Ивановна в уме причислила
к снайперам по домашним птицам) в максимально обтекаемых выражениях дал понять,
что упомянутый петух Эдик имел несчастье горланить на тех самых частотах, на
которые настроена посольская аппаратура некоей особой предназначенности,
дорогостоящую и чувствительную эту аппаратуру постоянно зашкаливало, часть ее
вышла из строя. «Аппаратура для прослушивания Белого дома?» — уточнила госпожа
Ермолаева. Дипломаты, про себя отметив незаурядные аналитические способности
собеседницы, нехотя вынуждены были признать и это. «И в какую же сумму
оценивает многоуважаемый посол мои потери?» Секретарь посольства ответил в том
смысле, что, исходя из рыночной стоимости курятины живым весом и учитывая
душевные страдания многоуважаемой госпожи Ермолаевой, господин посол готов
предложить ей пятьсот рублей. Ярости госпожи Ермолаевой трудно подыскать
сравнение (впрочем, сама Майя Ивановна, передавая мне эту беседу, сказала, что,
ощутив кураж, немножечко переигрывала). «У вас выходит из строя дорогая,
впечатлительная и ранимая аппаратура, хваленая ваша разведка оказывается
беспомощной, а многоуважаемый посол хочет отделаться этой смехотворной суммой?!
Хотя ни мне, ни моим курам не до смеха. Да мне поездка в Можайск и обратно
дороже обошлась! Господи! А что за красавец был!» На глаза
госпожи Ермолаевой навер-нулась хорошо сработанная слеза. «Какова же будет ваша оценка
ущерба?» — ста-ра—ясь предотвратить женскую истерику, спросили
дипломаты. «Десять тысяч. И не рублей, а фунтов стерлингов». Надо отдать
должное прославленному английскому хладнокровию. Только у одного из штатских
малозаметно подвинулась вверх правая бровь. Четвертый секретарь посольства
предпринял попытку поторговаться, но госпожа Ермолаева, правильно расценив
диспозицию, была непреклонна. Секретарь закончил беседу обещанием передать
требование многоуважаемой госпожи Ермолаевой господину послу и попросил
сообщить ему ее банковские реквизиты.
Недели через полторы-две Майя Ивановна получила из британского
посольства изящную, чуть желтоватую, с лиловым грифом, хрупкую бумагу,
подписанную самим послом, из которой следовало, что просьба многоуважаемой
госпожи Ермолаевой рассмотрена позитивно, а посол продолжает сожалеть об
инциденте, но рад, что благоразумие обеих сторон позволило избежать
дипломатических осложнений. Сделав запрос в банке, Майя Ивановна выяснила, что
финансовое ведомство Соединенного Королевства определило величину ее материальных
и нравственных утрат суммой в две тысячи сто восемнадцать фунтов стерлингов. У
Майи Ивановны хватило благоразумия не выяснять, какая калькуляция привела к
этой некруглой цифре, и не ступать на тропу нового конфликта. Так что
неуживчивость и своенравие Майи Ивановны, на которых настаивает народная молва
в пределах Смоленской набережной и окрестностей, преувеличивать не стоит.
В подсобном птицеводстве Майя Ивановна начала разочаровываться.
Практику эту ей, видимо, придется свернуть. Дело, как показала жизнь, не очень
надежное, а в Москве даже небезопасное. Еще и куриный грипп, знаете ли: береженого, как говорится, бог бережет.
Сейчас Майя Ивановна размышляет, не потратить ли часть суммы,
полученной от неожиданно щедрой британской казны, на покупку поросеночка.
Жертва интриг, или Незарытый талант
Не стану скрывать: Люся Калинина — моя любимая ученица.
Но в языкознание она пришла не сразу. Путь ее был все же усеян
кое-какими терниями.
Выучку лингвистическую она получила вовремя, однако плодотворно заниматься украинской,
польской и словацкой фонетикой, синтагматикой сонантов, животрепещущими
вопросами лингвогеографии и остальным, чем снискала впоследствии
значительное уважение, начала с некоторым запозданием. Помешало раннее
увлечение искусством. Не могу расценить его как ошибочное, но все же, как
показало дальнейшее движение событий, в профессию на всю жизнь оно не
превратилось. Хотя задатки у Люси были многообещающими. Будь они немного
скромнее, могло статься, не вернулась бы Людмила Эдуардовна
в славистику, и знали бы мы ее совсем с другой стороны. Но как раз выдающиеся
вокальные способности и повредили, стали, как говорится, камнем преткновения.
Мы, конечно, не в накладе, грешить не буду, лингвистика от этого только
приобрела, а вот опера, возможно, потеряла замечательную певицу.
Немногие догадываются, что у Люси колоратурное контральто
лирико-драматического уклона. Таким редким голосам не находится места даже в
самых подробных классификациях. Еще когда Люся Калинина получала
лингвистическое образование, она участвовала в студенческой самодеятельности,
интересно выступала в любительских концертах с классическими романсами Гурилева и Варламова, Чайковского и Рахманинова
(Сергея Васильевича); была замечена знатоками. С особенно теплым чувством встречали
слушатели в проникновенном Люсином исполнении романс «Прими сей череп, Дельвиг…».
Не вспомню теперь кто, но
кто-то из наших меломанов, Реформатский ли, Аванесов, или кто другой, может
быть, даже и Петр Саввич, тоже немалый знаток,
посоветовал ей не пренебрегать дарованием, что называется, не зарывать талант в
землю и получить параллельно певческое образование, взять уроки ну хоть у той
же Надежды Матвеевны Малышевой. Жена академика Виноградова охотно
согласилась; ввиду природной редкости Люсиного голоса плату за уроки брала — не
буду пугать — минимальную. Вот так, сначала занятия у Надежды Матвеевны, а
потом, уже с лингвистическим дипломом, отложенным, однако, до иных времен в
дальний ящик, Люсе удалось окончить и Гнесинку, правда, вечернее отделение. На качестве
голоса специальное обучение не сказалось; напротив: голос креп, шлифовался,
расцветал новыми возможностями; совершенствовалась вокальная техника. По Москве
среди любителей известность Люсина росла; набирался ею опыт выступлений уже не только на камерных студийных подмостках.
А в один прекрасный день она была приглашена в труппу Большого
театра.
Прекрасный день — это только так говорится. На самом деле Люся
находит эти времена (к нашему утешению, недолгие) просто кошмарными.
Судите сами.
В Большой театр приходит создание молодое и, скажу особо, отмеченное общей
миловидностью, прочими приятными телесными обстоятельствами и
душевным обаянием. Отрадно. Театр на подъеме, известный наш театральный
реформатор Покровский, Борис Александрович, затевает эксперименты, протаптывает
новые тропы в оперной режиссуре, в подмогу ему дирижером совсем еще молодой, моложе
даже Люси, Рождественский, Геннадий Николаевич, тоже человек беспокойный и
незаурядный, с кругозором, искатель неторных путей. Одним словом, ожидался
невиданный взлет новых сил, новых творческих открытий и свершений.
С голосами в Большом, казалось бы, как-то все неплохо к этому
времени сложилось. Заявила о себе очень талантливо одна певица, не стану
произносить имени, все ее знают. Намекну лишь, что муж ее тогда подвизался в
исполнении на виолончели, теперь паче знаменит, особенно за границей, как
дирижер, тоже оперный. Люся только радовалась, что так все хорошо складывается.
Тем более, что Борис Александрович намеревался ставить
одну малоизвестную (и до сих пор о ней немногие знают) юношескую оперу Дмитрия
Дмитриевича Шостаковича, а куролесившая тогда
в Большом жена виолончелиста, добрая душа, будучиосведомленной о художественных поисках Покровского, рекомендовала ему на заглавную
партию именно Люсю Калинину. Сама же великодушно согласилась репетировать в той
опере вторую по значимости женскую партию — барыни-помещицы.
Как было не радоваться!
Но не все так просто. Большой театр всегда, мы знаем, был гнездилищем распрей, конкуренции, зависти, интриг, скандалов.
Говорят, и до сих пор так, я туда давно избегаю ходить. Но Люся Калинина по
молодости об этом не то чтобы не знала — как-то не задумывалась, не примеряла
этого к себе. В самом деле: без году неделю в театре, и уже выдвинута в солистки, на заглавную партию. Какие же
тут интриги, если предположительно основная интриганка так к ней великодушна.
Следует сказать несколько слов о той малоизвестной по сю пору музыкальной драме Шостаковича.
Многие, наверное, слышали про его раннее оперное сочинение «Нос», по Гоголю.
Насмешливый Шостакович придумал тогда чудной прием, до него в опере не
практиковавшийся. Гнусавость партии Носа достигалась зажатием одноименного
дыхательного органа с помощью бельевой прищепки. Эффект оказался необыкновенно
удачным. В другой же опере, которую как раз собирался
ставить Покровский и литературную основу которой составляло другое произведение классической русской
словесности, голос персонажа, давшего имя обоим этим сочинениям, по замыслу
Бориса Александровича (ужасного оригинала и экспериментатора, рискну
аттестовать его даже провокатором, в хорошем смысле), должен был подвергнуться
еще более радикальному принуждению. Из школьного курса анатомии и физиологии мы
все хорошо помним фистулы, которые вставлял собачкамживодер академик Иван Петрович Павлов, нобелевский
лауреат. Собачки хрипели, зря теряли литры желудочного сока и помирали с
голоду, чем бесконечно забавляли сумасшедшего академика. Не сказать, что именно
фистулу, но что-то такое для достижения правды образа и хотел вставить наш
знаменитый режиссер в дыхательный тракт Люсе Калининой, которая была рекомендована женою
виолончелиста на заглавную партию. Опера была — «Муму», на сюжет печальной повести Тургенева. Партию Герасима должен
был петь замечательный бас Александр Павлович Огнивцев. Предполагалось ли его сделать буквально
немым (и как?), или же Покровский уговорил его просто мычать по тексту, как у
Тургенева, неизвестно: опере так ведь и не довелось быть поставленной. Известно
лишь, что апофеозным номером предусматривался душераздирающий прощальный дуэт
Герасима и Муму в лодке. В скобках замечу: страшно подумать, до чего мог дойти
Покровский на путях к реалистической опере, с него сталось бы и утопить Люсю —
непосредственно и без малейшего сострадания.
Я думаю, для вас теперь вполне прояснилась истинная подоплека
великодушия, обнаруженного женой виолончелиста. Терпеть конкуренцию в театре
она не желала, вот и избрала такой изощренный способ избавиться от Люси Калининой. Расчет был, конечно, не на буквальное
утопление. Скорее на то, что Людмила Эдуардовна не захочет подвергаться смелым
экспериментам, откажется от роли, сорвет постановку, а там и к увольнению
представлена будет как не оправдавшая художественных надежд.
Стала очевидной эта подоплека и для самой Люси. Продолжаться далее
такое издевательство над талантом не могло. Кто-то должен был оставить сцену.
Сопротивляться козням, бороться со злобой и коварством потенциальных «коллег»
гордая и интеллигентная Люся не захотела: горите вы все огнем со своим Большим
театром, подумала она, кочевряжьтесь до посинения, у меня, слава богу, есть
другое образование. Займусь структурой слога или синтагматикой сонантов. А
петь, в конце концов, буду в порядке домашнего музицирования.
Чем и восхищает нас до сих пор.
Если говорить обо мне, то я счастлив, что мои педагогические
усилия в Люсином случае не пропали даром. Славистика, я уже говорил, только
выиграла.
Повесть моя, однако, была бы не полна, если
бы я умолчал об иных попытках обновления репертуара в Большом театре, на этот
раз балетного. В близкие описаннымвремена там
планировали поставить еще одно раннее и тоже не получившее широкой известности
сочинение насмешливого Дмитрия Дмитриевича
Шостаковича.
Речь о балете «Залп └Авроры“». Премьера этого спектакля, несмотря на
несомненные достоинства либретто и подлинную гениальность партитуры, также не
состоялась. И если в перипетиях с оперой «Муму» главную роль играла война
чисто творческих амбиций, то инициатива запрета «Залпа └Авроры“» исходила от
искусствоведческой организации, территориально обосновавшейся неподалеку от
Большого театра, вверх по Театральному проезду (можно и по Пушечной либо
Кузнецкому мосту), рядом с универсальным магазином «Детский мир». Искусствоведы
наши выделили удачность массовой сцены «взятие революционным народом ворот в
арке Главного штаба» и особенно — зажигательной матросской жиги на лестницах
Зимнего дворца, но, во-первых, нашли постановочно малоубедительным сольный
проход Ленина с забинтованной челюстью в Смольный институт (галоп-скерцо —
короткими перебежками, с прыжками, приседаниями и рыскающим озиранием по сторонам) и, во-вторых, в pas de deux Ленин—Сталин у шалаша на
берегу озера Разлив (разумеется, в ритме медленного вальса) неожиданно
усмотрели фарсовый гомосексуальный подтекст. Перепуганный насмерть маэстро
Лавровский, постановщик, на собеседовании с искусствоведами клялся, что ничего
такого не умышлял, а о буржуазном явлении «гомосексуализм» слышит впервые в
жизни. Если так, задушевно спрашивали искусствоведы, откуда же вы взяли, что
оно буржуазное?
С обновлением репертуара в Большом театре, мне рассказывают, по
сегодняшний день проблемы. Сочувствую; без злорадства.
А вот за Люсю Калинину я совершенно спокоен.
Любовь к диалектологии
Сергей Леонидович опытный диалектолог.
Любовь к славянской диалектологии началась у него еще на
студенческой скамье. Вот как было.
Поехал Сергей Леонидович в диалектологическую экспедицию, трудно
припомнить теперь, куда именно — то ли на Северную Двину, то ли куда-то к
Уралу. Но не в Карпаты или, предположим, в Тверскую область. Это уже потом,
когда он опытным стал, полюбил Карпаты, бабочек веселых, западно-украинские говоры и напевы, трембиты, сравнительно
уютный климат, кудрявые гуцульские овечки пасутся, трогательные пчелки гудят,
замечательно! А когда на студенческой скамье сидел, все время попадал на Север,
где комары. Может быть, допускаю, и случайно.
Но именно этот то ли Север с его окаянными комарами, то ли суровый
Урал и пробудил в Сергее Леонидовиче интерес к живому народному слову, к
простонародной гипокористике, к диалектной просодии, к проблеме
рефлексов «о» долгого и другим незабываемым вещам.
Было так. Поселился Сергей Леонидович, будучи в экспедиции, в доме
у одного мужика, неплохого, кстати, информанта. Мужик был одинокий, бобылем
жил, но в житейских удовольствиях толк знал. Пасеку с трогательными пчелками,
правда, не держал, хлопотное дело, однако любил баньку. Каждую субботу
устраивал баню. С вениками, ржаным квасом, иногда и самогону хлебнет
стаканчик-другой, особенно если не в одиночку, а с гулевой вдовой парится или каким-нибудь заезжимэкспедиционером,
который в субботней баньке отдохнуть согласился, а по молодости и
недогадливости без своей, магазинной то есть, водки пришел. В обратном же
случае хозяин, ясно, и от водки не отказывался.
Ну, на сей раз, значит, Сергей Леонидович. Этот хоть и молод еще
был, но в сенцах водочку поставил (студенческих грошей на поллитра наскреб), мол, пусть остынет, нас
дожидаясь. Правильно понимал.
Стали париться. Мужик был большой знаток и ценитель горячего пару.
Натопил каменку до сияния, сквозь туман красновато так светится. Сам залез на
верхотуру, а Сергей Леонидович, по непривычке еще к этому, надо сказать,
действительно огромному удовольствию, на нижней полке, где полегче, нежился.
Мужик кряхтел от банного субботнего счастья, похлестывал себя
веничком с мелковатым березовым листом, разомлевший, стонал даже, по-северному не редуцируя гласных в безударных слогах:
«Ох, хорошо, ой, Сергуня, хорошо-то как!» — «Хорошо», —
с литературным аканьем соглашался вежливый Сергуня (он понимал, что хозяин звал
его так не столько по простонародной склонности к фамильярным обращениям,
сколько потому, что был серьезно старше — лет, наверное, на тридцать пять, как
не больше. Что для него Сергей
Леонидович, мальчишка еще).
«Ой, хорошо дак! А чо, Сергуня, ну-ко, бздани-ко!»
Сергей Леонидович не понял: «Чего?» — спросил.
«Бздани-ко, говорю! Да посильнее давай! Как следовает! Чтоб — о-е-ей!»
Сергей Леонидович на нижней
полке ненадолго погрузился в некоторую задумчивость и даже, как бы сказать,
оцепенелость: с одной стороны, хозяин мужчина хотя и ценитель жизненных
радостей, но видимо положительный, к эксцентрике казарменного пошиба не
склонный, с другой стороны, просьба какая-то неожиданная, странноватая, с
третьей стороны, не уважить пожилого человека тоже нехорошо, с четвертой…
«Ты чо задумался?»
«Да вот…» — мямлит Сергей Леонидович.
«Чо, боисся задохнемсе?»
«Э-э… ну… вроде того…» — говорит ошарашенный слегка Сергей Леонидович.
«Не боись, Серега, не задохнемсе. Ну, я дак сам бздану дак. Поберегись!»
Сергей Леонидович осторожно, стараясь не обидеть хозяина,
переместился ближе к прикрытой банной двери. А мужик сполз со своей верхотуры, наклонился (голой задницей, заметим, к
Сергею Леонидовичу), взял ковшик, зачерпнул из бочки воды и плеснул на
раскаленный камень. И еще раз. Пар образовался такой, что стало совсем мглисто.
«О-о-ой, хорошо!» Судя по
голосу, мужик опять взлез на верхнюю свою
полку.
Тут только Сергея Леонидовича и осенило.
А водка оказалась совсем недурной, хоть и местного районного
разлива. С лучком зеленым, с яишенкой на сале! Только маловато было той водочки.
Еще бы граммов по сто — стало бы в самый раз.
Вернувшись в Москву, Сергей Леонидович в факультетской библиотеке
взял толковый словарь Владимира Даля, первый том, проверил себя: «Бздавать, сврш.бздануть поддать пару, плеснуть воды на раскаленный
предмет». Вот так.
Ну как не полюбить диалектологию!