Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2015
В Малом зале Дома литераторов Андрей Михайлович Турков читал Блока, Твардовского, Заболоцкого — его, Туркова, поэтическое избранное.
Так, между прочим, он отметил свое недавнее девяностолетие — стихами любимых поэтов.
«Лет семнадцать тому назад, — просто и тем более мучительно звучали последние строки «Братьев» Твардовского, — мы друг друга любили и знали. Что ж ты, брат? Как ты, брат? Где ты, брат? На каком Беломорском канале?» Было видно, что для Туркова — это не только и не столько поэзия, но и настойчивое требование ко всем нам хранить память о тех, кто предварил нас в этой короткой жизни, оставив в ней след своими страданиями, своим творчеством, своим стремлением к справедливости и правде. В книге воспоминаний «Что было на веку…» (М., 2009) — его низким поклоном всем тем, кого он знал и любил, — Андрей Михайлович привел пронзительные строки Юрия Разумовского, боевого офицера, замечательного поэта, прожившего долгую, честную, горькую жизнь: «Мои товарищи во тьму / Уходят друг за другом быстро, / Как в темный люк парашютисты — / По одному, по одному».
Турков не может примириться не столько с событием смерти, хотя страницы, посвященные жене, Нине Сергеевне Филипповой, выдают незаживающую в его душе рану, сколько с травой забвения, которой густо зарастают дорогие ему могилы. Сдается мне, наше беспамятство тревожит его куда более, чем великий разлучник, неустанно собирающий свою дань с живых. Окончательная смерть наступает с исчезновением памяти — случись эта беда с человеком или целым народом.
Наше отечество с давних пор словно бы страдает амнезией. У него отшибло память, и вместо того, чтобы благоговеть или содрогаться при упоминании некоторых имен и событий, оно склонно одним придавать вовсе не свойственные им достоинства и добродетели, а о других делать вид, что они если и существовали, то как-то по ошибке или недосмотру. «Ми эти ошибки исправили», — говаривал некто с кавказским акцентом и трубкой, которого всем сердцем любит писатель Прилепин. По недосмотру, к примеру, жил великий поэт, в приступе глухого отчаяния написавший, что в Кремле сидит «душегубец и мужикоборец». Мало того: он прибавил, что его «толстые пальцы, как черви, жирны». Поэт получил свое: тюрьму, этап и собачью смерть в лагерном бараке; но «толстые жирные» пальцы, похоже, так придушили Россию, что она и по сю пору никак не может вздохнуть полной грудью и не в состоянии составить себе четкое представление: кто все-таки есть кто.
Сам Турков принадлежит к той, довольно редкой у нас породе людей, обладающих трезвым взглядом на отечественную историю и культуру. О Сталине в шестнадцать лет он написал стихотворение, в котором была такая строка: «А вместо └гения“ (отчаянный вьюноша: гения забрал в кавычки! — А. Н.) окажется Ваал»; послесталинские годы трудился как пчела в условиях жесточайшей цензуры, поддерживая, как мог, литературу в лучших ее проявлениях и указывая на сочинения, исполненные фальшивой бодрости; от августа 1991-го испытал короткую радость, а затем горько задумался, на кой ляд понадобился эксперимент, который «младореформаторы» учинили на живом теле еще живого народа. Представитель «золотой середины», он написал: «Несть числа как громовым анафемам социализму, так и умильным панегирикам └августейшим особам“…». Литература нашего недавнего прошлого росла на каменистой земле, но вырастила не только «Белую березу» и «Кавалера золотой звезды». Поэтому столь настойчиво Андрей Михайлович напоминает в последних своих книгах о бывшем боевом офицере, поэте Константине Левине («Нас хоронила артиллерия»), о бесстрашных стихах Наума Коржавина, об Инне Гофф с ее прозой, которую высоко ценил Константин Георгиевич Паустовский, и многих, многих других…
А разве не дань памяти — вышедшая в прошлом году книга Туркова «На последних верстах» (М., 2014)? Со своей, подчас несколько тяжеловатой стилистикой, нисколько не скрывающей родства с шестидесятыми годами минувшего века, своим тоном, всегда благородно сдержанным, даже если приходится вести речь о каких-нибудь литературных бездарях и проходимцах, стремлением везде и всюду ставить во главу угла вечные ценности — и литературы и жизни (хотя разве это не одно и то же?) — она согревает душу какой-то сквозящей меж строк неизбывной человечностью. Литература — пожизненная любовь Туркова, необозримое поле его постоянной пахоты. Он — ее раб в том высоком смысле, в каком верующий называет себя рабом единого Господа. В свою пору мне (да и только ли мне!) промывали сознание его статьи в «Новом мире» незабвенного Александра Трифоновича Твардовского; его книги, читанные и перечитанные, вводили и в жизнь и в мастерскую таких бесконечно дорогих земных богов, как Блок, Чехов, Твардовский, Заболоцкий… На их примерах Турков учил понимать искусство; он стремился обучить читателей так любить правдивое, яркое и высокое слово, как любил и любит его он сам: самозабвенно и преданно. В конце концов, не худо бы знать, из какого сора растут стихи, которые, будто алмазом, проводят глубокие борозды в сердце и уме.
Право, грех был бы нам земным поклоном не поклониться Андрею Михайловичу за его работу пахаря литературы, в которую он впрягся более шестидесяти лет назад! (Десять тысяч статей — кто-то подсчитал — вышли из-под его пера! И это — не считая помянутых мной и не помянутых книг.) То ли коренные свойства натуры, то ли беспощадная школа войны и сполна пережитое им послевоенное лихолетье, то ли все это взятое вместе, образовали в нем тип литератора, кому всякая творческая удача собрата по цеху — личный праздник, именины сердца, но всякая обиженная Богом бездарность, восполняющая отсутствие таланта зычной глоткой и беззастенчивой ложью, оставляет тягостное чувство, подобное тому, какое испытывает оскорбленный в лучших своих чувствах человек. Проклятие нашего времени заключается не только в короткой, как поросячий хвостик, памяти, но и в том, что оно не дает себе труда отличить ложь от правды, а какой-нибудь, как ныне говорят, симулякр — от истинной художественности.
Остро ощущая это — без преувеличения — трагическое состояние времени и мира, Турков выпускает книги, которые невозможно читать без чувства благодарности, но и щемящей скорби. Как ветхозаветный пророк, он настойчиво стучит в наши сердца и словно бы говорит нам: ах, вы, жестоковыйные, поклоняющиеся ложным богам, грубую поделку ставящие вровень с творениями подлинных художников! Сверху вниз поглядывающие на наше недавнее прошлое, можете ли вы осознать величие поэзии Твардовского? Можете ли склонить голову перед поэтическим и человеческим подвигом Ольги Берггольц? Способны ли понять Солженицына во всей мощи его дарования, соседствующей, однако, с чрезмерной уверенностью в правоте собственных суждений — обо всех и обо всем? Личность огромная, а тут у кого-то блудливый язык повернулся назвать «Архипелаг ГУЛаг» собранием «лагерных баек». Турков в подобных случаях припоминает Бориса Можаева, сказавшего об одном таком подлеце печатного слова, что он «не литературу обозревает, а бросает ошметки грязи в самих писателей».
Неоспоримо первое место в сердце и памяти Туркова занимает Александр Трифонович Твардовский — великий поэт и редактор того, уже давнего «Нового мира», который, может быть, сам к тому не стремясь, стал центром некоей партии порядочных людей вообще и литературным домом для наиболее сильных писателей. Сейчас даже поверить трудно, что означал для читателя той поры каждый номер «Нового мира», с каким трепетом он искал имена Можаева, В. Быкова, Домбровского, Абрамова, Владимова, Черниченко, Дороша, того же Андрея Михайловича Туркова и каким счастливым чувством отзывалось ощущение, что эти люди смогли сказать о тебе и за тебя именно те слова, которые давно и безвыходно кипели в твоей душе.
Главный герой книг Туркова — правда. Так много повидавший на своем веку, он знает, что отступление от правды может снискать писателю благоволение власти, но затем обречет его забвению; что ложь способна выхолостить даже незаурядное дарование и что желание известности любой ценой — путь
к нравственному крушению. Поскольку наша литература далеко не вся состоит из людей чести и поскольку довольно часто выпадает случай вспомнить Осипа Мандельштама с его убийственными словами о писателях как о расе с дурной кровью, постольку в книгах Туркова немало примеров изуродованного мышления, искажения действительности и просто вранья à la Иван Александрович Хлестаков. Тут и жалкий в своих потугах поэт, самозвано зачисляющий себя в прямые наследники Твардовского; тут и «Эккерман» при Леониде Леонове (А. Овчаренко), но наш, отечественного разлива, не желающий быть всего лишь восхищенным слушателем и благоговейным стенографом. Он хочет быть педелем при своем «Гете», хочет избавить его от губительных заблуждений и потому стремится промыть ему мозги до чистого патриотического сияния. Леонова, пишет Турков, «вновь и вновь тревожат <…> горькие мысли о положении литературы в тогдашней стране вообще: └Какая драма: чтобы сказать правду, приходится обматывать ее во вранье“». Вот где язва, грызущая большого русского писателя! Вот страдание художника, которого заставляют раскрашивать забор потемкинской деревни! Для Леонова Солженицын, бесспорно, талантлив, «Архипелаг ГУЛаг» вообще — потрясение. «Эккерман» отечественной выделки считает себя вправе поучать мэтра верному чтению «Одного дня Ивана Денисовича»: «…замахнулся на изображение человека из народа, а мелкость изображенного объекта (! — не выдержав, поставил после «объекта» Андрей Михайлович. — А. Н.) подрывает само понятие человека». Но то ли наш «Эккерман» убедил нашего «Гете», то ли что-то в них родственно совпало, но звучит вдруг вполне согласный дуэт о демонической национальности, сгубившей Твардовского, а теперь вот подбирающейся к Валентину Распутину…
Горек хлеб у Андрея Михайловича. То приходится читать и отзываться на мемуары «Рваное время» Сергея Мнацаканяна, не без тоски отмечая плоские шуточки, кабацкую развязность и скрытую за этим гнетущую зависть ко всем, кто обласкан талантом и, стало быть, косвенно виновен в бездарности самого Мнацаканяна. Ведь никуда нам не скрыться от беспощадной правды Марины Цветаевой: «О, равенство, равенство! Скольких нужно было обокрасть Богу до седьмого колена, чтобы создать одного такого Пастернака!» Или выпадет Туркову ворочать камни, строку за строкой одолевая огромный том Людмилы Сараскиной, посвященный жизни и творчеству Солженицына, отмечая как несомненные удачи ее книги, так и столь же очевидные провалы. Андрей Михайлович упоминает в связи с этим «прекрасного» (его слово) критика Игоря Дед-кова, точно заметившего, что у автора «Колеса» «Правы, конечно, правые». Дедков «видел в этом произведении отступление свободного художника перед человеком, одержимым определенной политической страстью». «Разговора о писателе и его пути, — продолжает Турков, — на столь высокой — и трудной! ноте у Людмилы Сараскиной нет. Из боязни задеть героя? Из └пиетета“ перед ним? Из-за заявленного на первых же страницах книги иронически-презрительного отношения к └выверенному балансу плюсов и минусов“? Бог весть…»
Всякое писательское самовозвышение Туркову претит. Со своим огромным жизненным и литературным опытом он знает — и знает совершенно точно: позолота сотрется, свиная кожа останется. И потому можно представить, сколь больно было ему читать иные оценки Солженицына, словно бы указывающего Моцарту, что в «Реквием» не мешало бы подбавить толику бодрости. Или вот двухтомник Б. Тарасова «Рыцарь самодержавия» — ода Николаю I, лучшему другу, не без яда отмечает Турков, «совет… простите! русских писателей», который, однако, без малейшего стеснения «знакомился с перлюстрированными письмами великого поэта, запретил └Литературную газету“, в которой тот принимал живейшее участие, и столь тщательно отредактировал поэму └Медный всадник“, что автор не захотел ее в таком виде печатать». Или…
Но, сдается мне, будет. О ком мог — о том и сказал Андрей Михайлович свое искреннее, правдивое слово, нимало не заботясь при этом о своей личной литературной безопасности. «Quod scripsi, scripsi». Турков ныне в том золотом меньшинстве, которое только и сохраняет высокое достоинство отечественной словесности. Ежели бы не он и ему подобные «могикане» — о, в каком славном единении пребывали бы друзья-писатели! Прошлое России они бы описывали ну почти как райское житье-бытье, брезгливо зажимая носы от неблагородных запахов «Мужиков» и «Деревни» или же вообще не читая (так спокойней) ни Чехова, ни Бунина; семнадцатый год — как подлое дело всемирных заговорщиков, невидимых, будто привидения, но с «Протоколами» в одной руке и мастерком — в другой; в минувшем веке их скорее всего занимала бы не трагедия народа, а трубка генералиссимуса, а в нынешнем — выпущенный, словно джинн из бутылки, имперский дух… Страшнее всего, что все это писано было бы (и уже сто раз написано) не из-под палки, не страха ради иудейска, не по заданию агитпропа, а по велению сердца, вдруг почуявшего, что пора вставать с колен и погружать Соединенные Штаты в ядерную ночь. Меня тошнит от ненависти, выдаваемой за патриотизм, и стадного чувства, осененного штандартом с двухголовой птицей и православным крестом и вскормленного прокисшим млеком государственного телевидения. Отчего-то мне кажется, нечто схожее переживает и Андрей Михайлович, и потому, не щадя сил, напоминает нам о замечательных творениях отечественной литературы, о судьбах их авторов, сплошь и рядом исполненных высокого трагизма, о том, что искренность и правдивость застолбят писателю место в истории, даже если как «незадолго до смерти столь обескураживающе сказал поэт Михаил Дудин: «…был я малой переправой / В две жердочки через ручей».
Где правда, и совесть, и боль о родном Отечестве — там и Турков. Осмысливая назначение писателя в этом мире, он, мне кажется, непременно вспоминает слова Александра Ивановича Герцена: «Мы не врачи — мы боль». Оттого так дорог ему Твардовский. Оттого «Книга про бойца», поэма о Василии Теркине для него — несомненно бессмертна. Оттого столь высоко ставит он творчество Василя Быкова, «чье имя значилось на надгробной плите возле украинского села Великая Северинка» и кому долго и трудно с бесценной помощью «Нового мира» пришлось выбираться к читателям из литературной могилы. Двадцать три года (!) ждала отдельного издания его потрясающая повесть «Мертвым не больно». В горестное это время Александр Твардовский написал ему: «Все минется, а правда останется». «И поныне, — пишет Турков, — когда столько десятилетий минуло, с какой немеркнущей благодарностью вглядываешься в вереницу героев писателя, запечатленных им в тяжелейших, трагических <…> обстоятельствах!..»
Так уж получилось, что и воспоминания и «Последние версты» за редким, очень редким исключением стали книгами-некрополем. В свое время, читая «Некрополь» Владислава Ходасевича, я пережил сильное, горькое и светлое чувство. Боже мой, думал я, ведь они все были!
Были и творили писатели, о которых ведет благодарную речь Турков, и, внимая ему, я с особенной остротой воспринимаю строки Владимира Корнилова — пóмните, о свободе: «Я ведь ждал ее тоже, / Столько долгих годов, / Ждал до боли, до дрожи, / А пришла — не готов»; и замечательную его повесть «Девочки и дамочки», которую я — вслед за Турковым — безоговорочно поставил бы в первый ряд книг о войне… Но не только его стихи помню я; и Гаврилова, капитана из «Девочек и дамочек», помню, такого простого, такого мужественного и такого надежного мужика; и самого Корнилова по недолгим с ним разговорам, и Марлена Кораллова, «сталинского зэка», одержимого, по слову Туркова, потребностью сказать; и Олега Волкова, которого двадцать семь (!) лет Соловков, а потом и других островов Архипелага гнули, но не согнули, — все они были в моей жизни и навсегда остались в литературе.
Андрей Михайлович Турков тому свидетель.