Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2015
1
— Ты видела когда-нибудь черный жемчуг, Ира?
— Конечно, на витринах.
— А хочешь, покажу?
Оставив девушку у открытого балкона, я вышла в спальню и тут же возвратилась с синей коробкой в руках. Повернувшись так, чтобы свет вечернего сада падал прямо на нас, я подняла крышку. На темном бархате змеилась матовая нить.
— Он будто с зеленым отливом, даже не знаю, как вы сможете это описать. Он настоящий?
— Очень легко отличить: натуральный жемчуг неровный, как и всё в природе. Только искусственное бывает гладким, без сучка и задоринки, без пятнышка, оно может даже дороже выглядеть… Но в настоящем будет играть свет.
— Говорят, что дарить жемчуг нельзя — к слезам.
— А мне никто его и не дарил, — сказала я и захлопнула крышку, на которой золотыми буквами было выведено: «ВИСБАДЕН».
* * *
У немецких городов есть особое свойство: они будто застревают во времени, причем каждый в своем. Словно вишенка в желе или комар в желтом янтарном плену.
Первый раз я оказалась в Германии в тот год, когда на Унтер-ден-Линден вовсю торговали осколками Берлинской стены. Приятель Феликс, как сейчас помню, уезжая, оставил ключи от своей квартиры, мы с мужем у него и остановились. Тесная квартирка с печкой, которую надо было топить дровами, располагалась в восточной части города, в старом доме. И сам Феликс, худой неловкий немец, с белой, точно вымоченной кожей, в круглых очках без оправы и длинном пальто с хлястиком, как на солдатской шинели, и эта холодная полупустая квартира, и ощущение скудости и беды — все вместе каким-то образом переносило нас в довоенную пору. Не в ремарковскую, стильную, — горькую, но стильную, — с кальвадосом, гоночными машинами и Марлен Дитрих, а в бедную, втянувшую голову в плечи Германию 1939 года. Будто все сохранилось и стояло в этой комнате, как атмосферный столб. Может, не в комнате, а в нас?..
Хотим мы этого — не хотим, но мы боимся немцев, и этот страх не одной войной вбит, а целыми двумя. Хотя, конечно, вторая в этом смысле не сравнится ни с чем: сам звук немецкой речи заставляет вздрогнуть любого, кто в детстве насмотрелся фильмов, начитался книг, наслушался рассказов — подлинных от папы, от мамы, от выжившего дедушки и чудом не умершей с голоду бабушки… У родителей-то все это было очень свежо, свежо, как рана, и слово «немец» они произносили бесстрастно, как мы сейчас сказали бы — «рак».
В школе же как раз вовсю продвигалась дружба народов. Даже такая волна была: мы переписывались классами со школьниками из других стран, ну, тех, конечно, кто был нашим соседом по соцлагерю. Мне, как сейчас помню, достался адрес девочки из немецкого городка. На старательно правильном русском языке она писала мне, что мечтает стать кондитером. Моя мама, которая, как все интеллигентные советские мамы, единственно возможным способом жизнеустройства для девочки считала высшее образование, очень удивлялась такой приземленности мечтаний и списывала ее на немецкую практичность. Я помалкивала, но сама была твердо уверена, что выращу из своего лохматого щенка настоящую боевую овчарку и пойду служить с ней на границу.
Так вот, раз в году у нас в школе устраивали специальный концерт, где мы должны были наглядно эту самую дружбу изображать. Наш класс, как я уже сказала, представлял Германию, точнее ГДР. Мама сшила мне немецкий народный костюм. По ее представлениям, это было нечто среднее между Красной Шапочкой и Белоснежкой. На самом деле, это я сейчас понимаю, я выглядела как кельнерша из баварской пивной: черный корсет на шнуровке, короткие рукавчики фонариком и широкая в сборку юбка, перешитая из маминого летнего сарафана.
В этом виде я должна была прочитать стихотворение на немецком языке, которого, конечно, не знала. Учительница из соседней школы, приглашенная специально по этому случаю, написала на листочке русскими буквами несколько строф, я выучила их наизусть, и, разбуди меня прямо сейчас ночью, могу отбарабанить без малейшей запинки:
Их вайс нихт вас золь эс бедойтен
Дас их зо траурек бин…
Мама знала немецкий не лучше меня, несмотря на то что ее-то поколение как раз учило немецкий в школах. Да как они учили? Блокада, оккупация…
Однако, мужественно продравшись сквозь строчки, мама почти сразу сообразила, в чем дело, и, бросив словарь, сняла с книжной полочки томик Гейне.
Там девушка, песнь распевая,
Сидит на вершине крутой,
Одежда на ней золотая,
И гребень в руке — золотой.
Словарный немецкий запас советского школьника наполняли выражения, которые чаще всего хрипло выкрикивали киношные актеры, переодетые в фашистскую форму: «Ахтунг», «Шнель» и бессмертное «Гитлер капут!»
Умы покрепче моего, юного и незрелого, бились над загадкой сумрачного германского гения, в кратчайшие сроки преодолевшего путь от Лорелеи до «Хенде хох!», однако и для меня разрыв между сводками Информбюро и сентиментальной историей про девушку, которая сидела на скале и расчесывала свои волосы, казался непреодолимым, будто мне рассказывали про две разные страны.
«Лиловым гребнем», — уточнил Мандельштам, будто сам видел.
Неумолимый рок, влекущий в пучину, зеленый жемчуг, вплетенный в волосы русалки, и пленительный голос, сбивший с курса могучий корабль немецкой истории.
Добрый Феликс, мой немецкий приятель, как мог, сшивал в одно целое мои разрозненные страхи, но ему самому предстояло много работы по части кройки и шитья, — ему, восточному немцу, который только что, как я, завершил дистиллированное обучение на ленинградском факультете журналистики, предстояло слиться с западной жизнью, скрытой от него доселе Берлинской стеной, и заново нащупать разорванную самоидентичность.
Все перепуталось, и некому сказать,
Что, постепенно холодея,
Все перепуталось, и сладко повторять:
Россия, Лета, Лорелея.
Времена были давние, переходные, денег не было ни у Феликса, ни у нас, и в основном мы ходили пешком. Но, если отправляться далеко, приходилось платить за билет в общественном транспорте. Помню сцену: метро, поздний вечер, вагон полупустой. Открываются двери, и заходят два полицейских офицера с овчарками на коротких поводках. Форма немецкого полицейского похожа на военную, да все военные формы похожи одна на другую. Черные кожаные плащи, туго перетянутые на подтянутых арийских фигурах, жесткий воротник, слегка поднятый сзади, опускался на грудь острыми лацканами, и фуражки, немецкие фуражки — с этим знакомым мучительным изгибом.
— Ахтунг, — резко произнес один из них, а другой заговорил быстро и ровно, что-то объясняя немногочисленным пассажирам.
Но даже понимай я по-немецки, я не смогла бы уловить смысл сказанного: первое слово оглушило меня. Сознание повело, и я словно оказалась внутри другого времени, запертая в янтарном электрическом свете: отрывистые звуки команды, вздыбленная шерсть на собачьей холке и страх бессилия перед страшной организованной силой, непонятной и неразумной. Нельзя же назвать разумным, например, стремление разбомбить Ленинград и убить мою маму? Просто черный ужас. Минутное чувство. Офицеры прошагали до конца вагона и вышли в другую дверь.
А вот, например, маленькие баварские города в долинах, окруженных скалистыми Альпами, – в них застыло (даже век не скажешь какой) пасторальное Средневековье, вылизанное до открыточной красоты: колокольни с круглыми куполами, толстые коровы с колокольчиками на пятнистых шеях, оштукатуренные домики, разрисованные сценами из баварской жизни. По большей части там распространен рисунок, изображающий Святого Христофора, который переносит младенца Христа на своем плече: видно, из-за близости к альпийским озерам баварцы так чтут святого, который помог Спасителю перейти воду, не замочив ножек.
Гуляешь по чистеньким улочкам, и на перекрестье дорог, одна из которых ведет к цветущим лугам, другая — к пивной под теплым небом, третья — к лодочной станции, на перекрестье этих веселых дорог часто стоит маленький памятник. Как у нас, только не обветшалый солдатик в потрепанной шинели, а просто плита, с выбитыми на ней именами: «Ганс, осень 1941, Восточный фронт», «Фриц, зима 1941, Восточный фронт», «Гюнтер, осень 1943, Восточный фронт». Смотришь на эти грустные буквы, переводишь взгляд на сытые альпийские красоты и думаешь: «Ребята, чего вам не хватало?»
Часто размышляю, какой шок должны были испытать советские солдаты, которые из разоренных колхозных деревень оказались в Германии, занимали немецкие города и видели несравнимое с их жизнью богатство. У них-то этот вопрос, конечно, звучал по-другому, не так, как у меня: «Что вам, ребята, было у нас надо?»
Город Линдау расположен на острове в Боденском озере и соединен с берегом мостом. То ли этот мост, то ли островное положение уберегли городок от разрушительных перемен, но он полностью законсервировался и каким был в XIII веке, таким и остался. Не заметила его, видимо, даже союзная авиация — такой маленький. Толя прочитал в путеводителе, что там, в церкви Святого Петра, сохранились фрески Гольбейна.
Храм мы нашли быстро: каменная кладка, прямоугольный каркас и башенка — чем проще на вид сооружение, тем оно гарантированно древнее. Мы вошли внутрь и остановились, пораженные. И это не голубые полустертые гольбейновские фрески так изумили нас.
Посреди каменной церкви, во всю длину, сложив руки на груди, лежал бронзовый солдат. Коваными сапогами он упирался в край надгробия. В шинели и каске. В фашистской каске. Возможно, на самом деле он был маленький или в натуральную величину, но где она, натуральная величина фашиста?..
Я впервые видела памятник Злу. Своих — ильичей — полстраны, но то ли глаза намозолились, то ли так стерлась острота впечатления, то ли нет в них той инфернальности, которую мы вдруг почувствовали, увидев немецкого солдата. Понятно, это — мемориал погибшим и потерянным в Первой и во Второй мировых войнах. Что такое солдат? — казенный человек: подняли — отправили. Спрашивали ли гансов и фрицев, когда посылали их на Ипр или на Москву?..
Понятно, откуда берется зло, но почему выплеснулось оно именно здесь, в этих чудных сказочных городках, где в лавчонках звучат музыкальные шкатулки, а витражи на окнах разноцветны, как бабочки?..
2
Висбаден замер в belle е´poque.
Есть, конечно, обычный город, где по утрам просыпаются горожане, простые висбаденцы, отправляют детей в школу, едут на работу, забегают по дороге в супермаркеты, становятся за прилавок, за пульт, за операционный стол; город, где по расписанию приходят поезда, над которым летают самолеты, где, наверное, есть даже заводы — где-то же разливают их знаменитую воду по бутылкам.
Есть город-аристократ, над которым парят купола царственного православного храма с мраморной усыпальницей великой княгини Елизаветы Михайловны и с русским кладбищем, где похоронены младшая сестра Кюхли и незаконные дети императора Александра Первого, город исторических гостиниц, наследников великих фамилий и старых денег.
Но одновременно с ними, с монументами и надгробными памятниками, с ресторанами, поездами и заводами, в общечеловеческой мифологии живет город-легенда.
Я как-то вычитала у Даниила Андреева, среди его догадок, предчувствий и прозрений, мысль о том, что придуманные книжные герои существуют по-настоящему. Те, конечно, что созданы не халтурщиками, а творцами, которых коснулось крыло ангела-гения. Где-то на небесах есть мир, в котором помирились Онегин и Ленский, где три товарища пьют кальвадос, а Дороти все идет по дороге из желтого кирпича.
Там, в этом мире, есть город Рулетенбург.
Казино доминирует над городом, но о нем не принято говорить вслух. Его даже называть так не принято. Прилично: Курзал. Само здание, огромное, похоже на Казанский собор. Римский портик с колоннами, два длинных крыла, и красная дорожка спускается по ступенькам, короткая, как высунутый язык, будто дразнит издалека. На лужайке перед входом — фонтан, роскошный, как хрустальная люстра в театре, а с другой стороны — выход в парк, с озерцом, гладкими дорожками и скамеечками, с которых открываются лучшие виды.
Высокий купол накрывает собой концертный зал, ресторан и игорные залы.
Где бы мы ни оказывались с дочкой, я выжимаю из этого места максимум просветительского цимеса. В Висбадене это, конечно, Достоевский.
* * *
Мест, которые связаны с именем русского гения, здесь немного. Скамейка в парке, расположившись на которой Федор Михайлович диктовал Анне Григорьевне новую повесть.
Счет за обед в отеле «Нассауер Хоф», подписанный рукой знаменитого постояльца, который с тщетной регулярностью пытаются выкупить у владельцев гостиницы русские гости. Круглый столик в игорном зале, за которым Достоевский просаживал последние талеры. Особо доверчивым местные экскурсоводы показывают дерево, якобы под которым застрелился главный герой «Игрока», но это уже на их совести.
Безденежная нервозность. Деньги дают стабильность, у него этого не было, впрочем, из всей русской литературы собственным пером жил только Пушкин, остальные либо графствовали, либо перебивались в петербургских коммуналках.
В Висбаден Достоевский приехал на воды.
Также из-за вод — ничем, кроме вод, тогда не лечили эпилепсию — он и поселился потом в Старой Руссе. Кстати, связь между этими двумя городами сильнее, чем мы думаем.
В древнем русском городе спокон веков занимались солеварением, на чем, кстати, так богатели, что налогов в казну платили более, чем Новгород или Москва. Однако целебные свойства минеральных источников доктора заметили только в начале XIX века. После наполеоновских войн император Александр Первый распорядился построить здесь лечебницу для раненых солдат, а превратить город в курорт с парком и фонтаном, по образцу немецкому, догадалась его супруга, императрица Елизавета Алексеевна, урожденная принцесса Луиза Баденская.
Здесь, в доме на берегу речки Полисть, и обосновалось на последнее десятилетие жизни писателя семейство Достоевских.
Кстати, бомбили жестоко Старую Руссу, как и Висбаден, только одних — немцы, других — союзная авиация. Но если в Висбадене гостиница «Виктория», где жил Достоевский, не сохранилась, то в Старой Руссе только его дом один практически и уцелел.
Но вот что никаким разрушениям не подвластно — так это сам миф.
Потому что Старая Русса тоже имеет образ, который живет в сознании читающего человечества.
Монастырь, где подвизался старец Зосима, речка, в которой Грушенька полоскала белье, дом с колоннами, откуда Катерина Ивановна спешила на суд… Скотопригоньевск — вот второе имя Старой Руссы.
В Старой Руссе Достоевский — солидный отец семейства, признанный классик, за лист последнего романа, «Братья Карамазовы», издатели платят по 300 рублей.
В Висбадене — это человек в самом отчаянном положении. Выиграть достаточно денег, чтобы спокойно работать, не заботясь о выживании многочисленного семейства. Расплатиться с долгами. Но не только это, нет, совсем не это! Выиграть по системе, доказать самому себе правоту своей системы, не горячиться на каждом фазисе игры, удерживаться — и переломить судьбу, стать ее властелином!
В пять дней Достоевский проигрывает все деньги — три тысячи золотых, — полученные от издательства как аванс за новый, еще ненаписанный роман. «Все дотла, и часы, и даже в отеле должен», — так признается он горько друзьям-литераторам, Тургеневу, Герцену, вымаливает деньги у издателей, пытаясь продать вперед «Преступление и наказание» — «психологический очерк преступления», которого существует еще только идея, пишет даже бывшей своей возлюбленной Аполлинарии Сусловой — вот до чего унижается разорившийся игрок… Пятидесяти талеров, которые присылает добрый и осторожный Тургенев, хватает только на один поворот рулетки, издатели шлют письма с кабальными условиями, а Аполлинария только издевательски смеется над неудачником. В отеле ему уже не подают ни обеда, ни чая, ни кофию, в любую минуту могут выгнать на улицу и грозят даже полицией. Он уходит из номера в три часа и возвращается к вечеру, делая вид, что пообедал в ресторации.
Говорят, что, прожив довольно долго в Висбадене (в третий, самый отчаянный приезд он промаялся здесь два месяца), Достоевский совсем не знал города: как заведенный он ходил только по одному маршруту: гостиница — казино, казино — гостиница. Да, и еще почта, конечно, почта, откуда он отправлял свои страстные письма.
В последнюю, четвертую поездку в Рулетенбург в мучительной попытке вырваться из заколдованного круга он — впервые — кидается в церковь. Буквально кидается, как всегда у него, вдруг, сломя голову, бегом. Примчавшись к храму, он останавливается как вкопанный: перед ним в вечерних сумерках мерцают мавританские купола старинной синагоги. Построенная тем же архитектором, что и православный собор, она стояла на полпути к русскому храму и вправду была с ним с ним схожа.
…Сегодняшний путник уже не перепутает храмы — синагогу сожгли в Хрустальную ночь…
Если сам запутавшийся человек не может найти дорогу к храму, то это вовсе не значит, что он останется одинок, без помощи родной церкви.
Настоятелем русской или, как ее здесь называли, «греческой» часовни Святой Елизаветы был в то время замечательный человек, протоиерей Иоанн Янышев. Знаком он с Федором Михайловичем не был, однако, прослышав об его тяжелом положении, сам пришел к несчастному, поручился за его долги
в гостинице и дал денег на дорогу в Петербург — 134 талера.
134 — эта сумма о многом говорит тем, кто сам считал оставшиеся деньги в кошельке. Видно, не лишнее отдал батюшка впавшему в нищету писателю.
«Это редкое существо: достойное, смиренное, с чувством собственного достоинства, с ангельской чистотой сердца и страстно верующее», — писал Достоевский о священнике, который помог ему прервать порочный маршрут.
Вернуть долг Федор Михайлович сможет только через год — в Петербурге возобновляются тяжелые припадки; едва оправившись, не разгибая шеи, он пишет обещанные издателям листы нового романа. Ни разу не напомнит отец Иоанн о долге, и благородство священника, самого находящегося в затруднительном денежном положении, еще более мучит ранимую чувствительность Достоевского.
Они встретятся потом еще только раз. На отпевании Федора Михайловича Достоевского отец Иоанн Янышев, ректор Петербургской духовной академии, произнесет прощальное слово:
«Вся деятельность покойного многострадального, много любившего писателя заключалась в отыскании светлых черт в самой низкой душе. Он рылся в грязи для того, чтобы отыскать и там чистое и высокое».
…Потертый рулеточный столик, еще ручной работы, стоит под стеклянным колпаком у входа в игорный зал, который так и называется — «Достоевский».
* * *
Мы с Аней тоже приехали на воды. Народ мы добросовестный, к тому же деньги плачены, поэтому утром, вечером и перед обедом честно плетемся к лечебному фонтанчику, укрытому беседкой с колоннами, и, морщась, цедим сквозь зубы мутную солоноватую воду. Ничего аристократического в этом процессе не сохранилось, даже фарфорового поильничка с золотым ободком, каковым балуют болящих в Карловых Варах, не наблюдается. Посетители источника набирают целебный напиток во что придется, чаще — в пластиковые бутылки, видно, чтобы три раза не таскаться, а мы с дочкой носим в сумочках бумажные стаканчики, чтобы не тяжело и не искать каждый раз заново.
Вечерами гуляем по парку, любуясь на разнообразие уток, снующих по гладким прудам под неизменные вальсы, которые наяривает городской оркестр, блистая золотом труб. В кленовой аллее, где деревья, стоящие по разные стороны, почти сближаются кронами, образуя тенистый коридор, Аня подобрала цветное пушистое перышко. Городская птица в Висбадене — это не воробей или голубь, а попугай, зеленый волнистый попугай. Как его сюда занесло? А нас?
Фуникулер канареечного цвета, который движется на канатной тяге при помощи водяного колеса, поднял нас на гору Нероберг. Петляя по дорожке, мы выбрались на самую верхушку и ступили ногой на кусок родной земли — эту землю вместе со стоящим на ней пятиглавым православным храмом и русское кладбище выкупил у герцога Нассау император Николай Второй. Земля была усыпана опавшими листьями.
Местные достопримечательности мы обошли быстро: дворец Бибрих, остатки римской стены, — да ведь и не в них дело. Гораздо интереснее было просто блуждать по улицам старого города, воображая, как нарядные дамы с кружевными зонтиками фланировали по этим булыжным мостовым, пили кофе с белым трюфелем, присев на ажурный стулик в кофейне у фонтана со львом, как они ступали атласной туфелькой на ковровую дорожку перед Оперным театром, выпорхнув из кареты. Облюбовав пару кафешек, мы длинными ложечками ковыряли мороженое, точнее, мороженое ела Аня, а я позволяла себе бокал рейнского, а потом снова пускались в путь, мимо домов со ставнями, мимо рынка с пахучими приправами, мимо витрин, каковые, пожалуй единственные, не скрывали, а, напротив, выпячивали аристократическую сущность старого богатого города. Нет, не «бренды», что в каждом столичном городе демонстрируют одни и те же дорогущие тряпки, которые забудутся, как только взгляд соскользнет с витрины. Здесь, в домах семнадцатого века, в низких застекленных окнах, на бархатных подушках, возлежали драгоценности. Букеты в мелкой россыпи рубинов, золотые медальоны с монограммами, серьги потемневшего серебра и жемчужные нити, размеров немыслимых и переливов невиданных.
Одно там лежало, глаз не отвести: темные перлы с зеленым отливом, словно отразился в них и навеки застыл блеск южной волны. Такое ожерелье можно было представить на лебединой шее Натальи Гончаровой — она-то была, как и муж, невыездная, а ее праправнучка до сих пор проживает в Висбадене.
Или нет: это тот самый роскошный жемчуг, который преподнес Настасье Филипповне генерал Епанчин и который она отвергла с особой усмешкою: «Генерал, возьмите и вы ваш жемчуг, подарите супруге, вот он…» Не проследил Достоевский судьбу непринятого дара, а ведь вполне возможно, что там он
и осел, у антиквара славного города Рулетенбурга, проигранный генералом в рулетку, заложенный в ломбард, забытый.
А может, нет, может, напоминает этот странный отлив драгоценную нить, которую сорвала с себя Лорелея, когда узнала, что рыцарь бросил ее, сорвала — и запрыгали круглые жемчужины по каменному замковому полу, зеленые, как русалочьи слезы…
Восторг перед жемчугом у меня с детства. Был фильм (у нас его показывали как пример нещадной эксплуатации негров), он вроде так и назвался — «Черная жемчужина». Главный герой был профессиональный ловец жемчуга. Однажды, особо глубоко нырнув, он нашел большую черную жемчужину. И тут — как бес попутал: живет в нищете, большая семья — десять негритят — от начальства находку он возьми да и утаи. Но ничего хорошего ему это не принесло, при первых же попытках сбыть драгоценность его и убивают. Сюжет помню смутно, а черная жемчужина, которую я впервые увидела в этом кинофильме, осталась у меня в голове как что-то редкое, романтичное, невероятно красивое и вместе с тем рискованное.
Потом меня, конечно, прорвало: сначала крашеный перламутр, за ним — ниточка речного мелкого жемчуга и, наконец, — настоящее — неровные желтоватые шарики. С тех у пор только прибавлялось: длинная нитка из Вьетнама — подруга привезла, розовые камушки из Китая, красивые искусственные серьги с Майорки… Но настоящий таинственный жемчуг южных морей, такой, про который писали «отборный» в пиратских книгах, такой жемчуг я тоже видела только на витринах, снова и снова застревая на тех же углах узких улиц Висбадена.
3
Конечно, мне хотелось попасть в казино, хотелось попробовать. Никаких зависимостей у меня в жизни нет, и поздно мне уже увлекаться, но пережить, пощупать, поймать впечатление — ненасытная жажда как компенсация недобранного в юности, юности, которая прошла в серо-бело-черном советском прошлом.
Днем, на экскурсию, мы туда уже сходили, все осмотрели. Мне даже удалось сфотографироваться, положив руку на зеленое сукно столика, на котором крутилось игорное счастье Достоевского. Там с камерами не пускают, но такая, видно, литературная тоска изобразилась на моем лице, что швейцар сжалился и сказал: «Я сам вас сфотографирую».
Одной, без мужа, идти было как-то странно. Конечно, я уже давно могу без спутника ходить в рестораны, и это не вызывает энтузиазма за соседними столиками: возраст дает женщине свободу. Однако для красоты картины надо было дождаться мужа.
Толя должен был приехать в Висбаден на выходные, больше у него не получалось, и я попросила его захватить с собой костюм с галстуком, а мне привезти вечернее платье, черное, кружевное, и нитку длинного белого жемчуга. Того самого, вьетнамского.
— Толя, я не собираюсь играть, я только хочу посмотреть.
Мы уже стояли в дверях.
— Я подумала, мне лучше не идти, — сказала Аня.
— Ты права, тебе там нечего делать, — согласились мы.
Вечернее платье, длинные атласные черные перчатки — все как положено.
Мы с мужем поднялись по красной дразнящей дорожке и через роскошный вестибюль, декорированный в античном стиле, двинулись к игорным залам. Из-за стеклянной перегородки, где продают входные билеты, высунулась черноволосая девушка:
— Your passports please.
Я, конечно, про паспорт не подумала. Не перчатки же.
— Нет проблем, сейчас принесу, — успокоил барышню Толя. — Наша гостиница прямо напротив казино.
Девушка еще объясняла насчет неукоснительности правил, а мы уже повернули к выходу.
— Зачем им мой паспорт? — удивилась я.
— Международных шулеров по базе ищут, — объяснил Толя.
В общем, все всерьез.
Я присела за ажурный столик, который стоял на гравиевой дорожке у соседнего от курзала здания. У тут же возникшей девушки в кружевном передничке я попросила бокал шампанского, а Толя быстро зашагал в сторону гостиницы.
Обстановка была самая романтическая. Представьте: ночь, Рулетенбург, светящийся фонтан, колокольчики фонарей вдоль улицы, и я, как героиня романа Достоевского, в кружевном платье с открытой спиной (этой детали я вам еще не поведала) сижу за столиком одна и пью шампанское. Нарочно не придумаешь.
От дверей бара отделился темный мужской силуэт и двинулся вперед, под свет фонаря: неподстриженные волнистые волосы, галльский профиль, быстрые смеющиеся глаза и легкий шарфик вокруг шеи. Он закурил, остановившись у моего столика, и мгновенно завязал разговор. Оказалось: местный антиквар. Ловец впечатлений, коренной висбаденец, но француз. Не на его ли витрине возлег черный жемчуг?
– Вы играете?
Он усмехнулся, повернулся на каблуках и сказал, глядя на манящие огни казино:
— Здесь все играют.
Из того же бара вышел приятель нового знакомца и присоединился к нашей болтовне. Я потягивала шампанское, держа бокал в поставленной на локоток руке, и черный атлас перчатки блестел в свете фонаря. В конце аллеи показалась знакомая фигура: мы и впрямь живем недалеко. Вот он уже совсем близко,
и можно разглядеть лицо: я улыбаюсь навстречу мужу, а собеседники принимают мои ласковые улыбки за часть разговора, который делается еще оживленнее. Толя замедляет шаг, и я вижу, как меняется выражение его лица. Оно становится очень заинтересованным, и я ловлю странное ощущение: словно вдруг возникла и пробежала с ног до головы легкая волна молодых чувств.
Он подошел. Подчеркнуто подал мне руку. Я поставила полупустой бокал на столик, поднялась и вложила ладонь в родной изгиб локтя:
— Это мой муж.
Антиквар чуть сдвинул густые французские брови, кивнул головой, метнув вперед темные волосы, все как-то неуклюже, словно между нами возникла какая-то неловкость, и ушел в темноту парка.
— Тебя на минуту оставить нельзя, — проворчал муж.
Я довольно хмыкнула.
Зал, грандиозный, даже для нас, избалованных петербуржцев; он напирал со всех сторон: канделябрами, бархатом, золотом, лепниной, хрусталем… Официанты в смокингах неслышно огибали столы, и приглушенный свет отражался в широких окнах, выходящих на темный сад.
Мы обошли залы. В одном из них белели скатертями пустые ресторанные столики, в другом — играли в покер. Разноцветные карты плели свой сложный узор, один за другим молчаливые люди делали быстрые движения руками, словно пытались изменить судьбу, которую пророчил им замысловатый расклад.
Самый большой, театрально-красивый зал занимали длинные прямо-угольные столы, покрытые зеленым сукном и расчерченные на квадраты, как детские классики. У края, на котором крутилась яркая красно-золотая воронка рулетки, возвышался крупье, белое лицо над черной ливреей, застывшее, как у фараона, только глаза напряжены и двигаются быстро, вроде буковок на табло. Их двое, с каждого конца, один запускает рулетку, другой следит за процессом. Потом я приметила и третьего, он стоял среди игроков. На высоких стульях, окружающих стол, расположились охотники за наживой, за их спинами — любопытствующие.
— Походи, присмотрись, — посоветовал муж.
Я ничего не понимаю в азартных играх, да и считать толком не умею — мне даже правила объяснять бесполезно. Да я ни на что и не рассчитывала.
С самого начала мы определились, что потратим на это дело 20 евро, сумму, которую не жалко спустить на такое развлечение.
Я наконец выбрала стол и взгромоздилась на высокий стул с краю. Рядом со мной сидел мужчина корейской наружности, видимо, профессиональный игрок. У него было очень много фишек, и он расставлял их быстро, казалось, что и не задумываясь, и так же невозмутимо подгребал себе после каждого поворота рулетки столько же, сколько до этого рассыпал по зеленому полю. Слева ерзала блондинка в леопардовом костюме. Три очкастые молоденькие японки больше хихикали и шептались, чем ставили, и беспрерывно толкали друг друга остренькими локотками. Дяденька с реденькими прилизанными волосами и помятым лицом, которое в приглушенном электрическом свете казалось желтушным, высиживал каждый следующий ход, явно подсчитывая что-то, известное лишь ему одному, чуть шевеля губами, и, решившись наконец, вынимал банкноту из кошелька, зажатого между коленями.
Толя встал у меня за спиной. Обменяв 20 евро на стопочку фишек, он небрежно подвинул их в мою сторону и положил мне руку на плечо: «Начинай!»
Все знают, что новичкам везет. Что такого особенного в новичке? Он разбивает рутину. Он просто не знает правил и делает в чистом виде то, что подсказывает ему судьба.
Я расставила фишки произвольно, на первые попавшиеся цифры. Крупье крутанул рулетку, шарик покатился.
Все мелькало перед глазами: крутящиеся полоски, сливающиеся в единое целое, как у юлы, запущенной ребенком, бегающие глаза крупье, мгновенные перемещения фишек по расчерченному столу, движения рук игроков, разрозненные, но связанные общим ритмом, — словно они были инвалиды в креслах, которые исполняли руками какой-то сложный танец.
— Делайте ставки. — В автоматической невозмутимости ровного голоса было что-то такое, что заставляло меня суетливо хватать горсть металлических кружочков, раскидывать их по столу, словно корм голубям, не понимая даже, что значат все эти квадратики и полукруги: скорее, скорее, лишь бы успеть, пока белая рука крупье не обхватит гладкую ручку.
Когда я пришла в себя, передо мной лежала одна последняя фишка.
Толя склонился ко мне и начал что-то объяснять: он же не может стоять и не командовать мною хотя бы пару минут.
Привычное чувство — нечего мне указывать — остудило меня и вернуло в спокойное расположение духа.
Я наконец услышала, что он говорил:
— Тебе не надоело? Давай спускай последние деньги, и пойдем к ребенку.
— Подожди, я сейчас сосредоточусь.
— Смотри, еще увлечешься, а ведь это грех.
— Погоди, дай оглядеться.
Новичок из меня оказался никудышный. Не набежала удача на новенького.
Попробую опереться на опыт. Что я читала об этом, где? Что я вообще знаю про азартные игры? Ага, вспомнила: «красное — черное»!
— Итак, — говорю я, — где тут у вас красное?
— Вот, — отвечает крупье, который сидит рядом со мной, через нервного землянистого дядю, и показывает рукой на красный угол, расположенный прямо перед моим носом.
И я кладу на самый яркий кусок стола свою последнюю фишку.
Оторопь моя прошла, и я равнодушно смотрела, как медленно поворачивается рулетка, как перескакивает с цифры на цифру черный шарик, как шевелятся бледные губы соседа и как, сложив на груди изящные маленькие руки, молча ждет кореец.
– Красное!
Движением лопаточки крупье сдвинул ко мне несколько фишек.
— Это твои, — сказал Толя. — Что ты будешь делать?
— Красное.
Крупье поворачивает ручку.
— Красное.
Горка фишек передо мной растет.
— Красное, — упрямо повторяю я.
Рулетка крутится.
— Красное.
— А между прочим, — заметил крупье, — можно дать и чаевые.
Я махнула в его сторону несколько фишек.
Словно воздух сгустился вокруг меня. Бросила играть леопардовая девушка, перестал бормотать сосед, а за спиной вдруг сгрудились какие-то люди, окружив меня так плотно, так близко, что казалось, это они отнимают у меня кислород, это из-за них у меня теснится дыхание.
— Мне показалось, вы русская, — нагнулся ко мне мужчина в дешевом костюме, — вам не надо разменять банкноты? Я могу сбегать, — с готовностью продолжил он с каким-то знакомым славянским акцентом.
— Что ты будешь делать дальше? — повторил Толя, слегка отодвигая доброхота плечом.
— Проиграю все, и пойдем. Красное!
Рулетка крутанулась еще и еще раз.
Крупье не то чтобы смотрят на меня — они занимаются своим делом, но я чувствую что-то такое, ну, что мое присутствие стало для них важно. В восьмой раз рулетка встала на красное. Теперь играла только я, даже кореец перестал расставлять свои бесчисленные фишки.
Крупье шваркнул лопаточкой, подвигая ко мне очередной выигрыш, и быстрым движением пальца подгреб к себе пару фишек. Поймал мой взгляд, не моргнув. Я кивнула: бери.
Мне вдруг все это перестало нравиться. И красноватый свет над зеленым столом, и бледные мертвенные физиономии работников лопаточки, и блестящие, как у гриппозных больных, глаза соседей. Я русский, бывший советский, человек, меня напугать трудно, помню, как в 1990-е в дорогих питерских клубах на входе вежливо просили сдавать оружие, — но и опасность я чую спиной.
— Может, хватит? — спросил муж.
Столбики фишек уже рассыпались, не вмещаясь в отведенном мне пространстве. Толя сгреб их одним движением и обменял на более крупные.
— Ты выиграла десять раз подряд. Больше не бывает.
Говорили мы по-русски, но крупье, который до этого молча крутил ручку, повернулся ко мне и улыбнулся. Улыбка у него была, как у акулы:
— Мадам, вам только пошла удача, как же можно уходить в такой момент?
Услужливая рука просунулась между мною и крупье и поставила бокал с шампанским.
— Красное!
Рулетка сделала круг, и на табличке над столом выскочило: «красное». Одиннадцатый раз!
Вот тут оно и случилось: я поняла, ухватила то чувство, которое поглощало игрока, которое снова и снова приводило его в этот зал, как наркомана. Это вовсе не одержимость, нет. Просто все становится правильным: ты же хороший, и вот оно подтвердилось, ты выигрываешь. Удача нашла тебя, определила
и отметила. Мир наконец стал правильным, и ты в гармонии с ним.
— Сколько здесь? — спросила я мужа.
Он считает мгновенно.
— Мы уходим.
— Да что вы, — деланно удивился крупье. — Настоящая игра сейчас только начнется.
— Хорошо, — согласилась я. — Давай я все спущу, и мы уйдем.
Красное выпало в двенадцатый раз.
Я слезла со стула
— Вы не хотите больше играть? — продолжал удерживать меня крупье.
— На новую нитку жемчуга мне уже достаточно.
Что видели они во мне?
Искательницу книжных приключений, почитательницу Достоевского, которая пытается поймать золотые крупицы его вдохновения, дотронувшись до зеленого сукна?
Повзрослевшую обитательницу обветшалой петербургской коммуналки, которая не ценит деньги, потому что они из другого времени?
Перепуганную мать, которая привезла больного ребенка на их лечебные воды?
«Нет! Они видят русскую, которую наблюдают за зеленым столом уже третий век: беспечная, богатая, за которой, закрывая ее открытую спину, стоит респектабельный муж и платит за ее удовольствия».
И я вошла в этот образ. Хотите — «бабуленька» из «Игрока». Капризная, избалованная, с легкими старыми деньгами. Хотите — эмигрантка, бежавшая из утонувшей страны с зашитыми в подол бриллиантами. Хотите — богатая новая русская, про которых в гостиничных коридорах шепчется прислуга: сами расплачиваются только пятисотенными и сами выигрывают тысячи в казино!
Это не Гольбейн, не музыкальная шкатулка — здесь можно не удивляться проявлению инфернального зла. Самое подходящее место. Думаешь, нет хуже нашей расхристанности? Ан нет, оно и здесь, в этом респектабельном заведении по машинной дойке. Может, для того и мучился здесь Достоевский, чтобы его Игрок задал сокровенный вопрос: «Ведь, право, неизвестно еще, что гаже: русское ли безобразие или немецкий способ накопления честным трудом?»
Мне не нужны ваши талеры, я уже купила, что хотела: ваши акульи лица, блеск пережитых чувств и шампанское в бокале на тонкой ножке.
«Достоевщина какая-то», — подумала я и слезла со стула.
Фишки не вмещались в подставленные ладони, скользили по атласу, рассыпались снова и снова по столу. Наконец мы сгребли их в две горсти и на вытянутых руках понесли через весь зал, к кассе, чтобы обменять на деньги.
— Не хватает только, чтобы это были настоящие золотые!
— Уходим, уходим!
Мы вышли на улицу. Деньги распирали Толины карманы и мою кружевную театральную сумочку.
Такое было чувство, что едва унесли ноги.
— Ты знаешь, я сюда больше не приду никогда.
* * *
— Как в фильме. — Аня смотрела с ужасом на рассыпанные по кровати купюры.
Случалось мне видеть крупные суммы. Но когда выдаешь зарплату — это совсем другое, это как дрова, которые ты подкидываешь в паровозную топку.
Тут перед нами валялся сорванный куш.
Мы стояли все трое, опустив руки, и не понимали, что с ним делать. Казалось, что за этими банкнотами нет номинала, как за заработанными деньгами. Получалось, что выигрыш еще бесплоднее, чем проигрыш. Что в нем, в этом «миге удачи»? Пустота? Или того хуже — ты как будто приоткрыл створку, как ребенок, которому не разрешили подходить к печке, а он ослушался, подобрался поближе и протянул руку к чугунной заслонке, за которой красноватый свет.
4
Вид на долину Рейна захватывает сразу, как только выходишь на палубу прогулочного теплохода: раздольный разлив реки, покатые лесистые холмы и обрывистые террасы с вытянутыми струнками виноградников, нависающие прямо над речным руслом. Замки по берегам, ровно такие, что должны стоять на балетной сцене, когда исполняют «Спящую красавицу», только шиповник настоящий. Сказки братьев Гримм, тревожные творения Гофмана, холодное сердце Гауфа — никаких декораций не надо, только приезжай сюда и снимай.
Мерное течение Рейна, деревья, отраженные в бегущей воде, — во всем этом есть неизъяснимая прелесть; ничего общего с тем, что ты обычно представляешь, когда думаешь о Германии: порядок, сытость, коровы, альпийские луга, сапоги…
Здесь же — не то. Я не большой знаток Германии (меня лучше про английское спрашивать), но кажется, что здесь он и обретается, этот сумрачный германский гений: замес сентиментальности, опрятности и ужаса.
Целью нашего небольшого путешествия была статуя Лорелеи, мы не сильно отрывались от того, что рекомендуют путеводители.
…Девушка-русалка, которая сидит на высокой скале, сирена в сиреневых сумерках, которая расчесывает свои золотые волосы, поет, приманивая моряков. Они теряют голову, выпускают из рук штурвал и гибнут…
У истока легенды часто обнаруживаются ее естественные корни. Скала Лорелея, на вершине которой сейчас присела безобидная каменная русалка, острой зазубриной выпирает там, где русло делает резкий поворот, из-за чего образуется неожиданно сильное течение, в этом месте до сих пор случаются крушения.
А скала такая крутая, что забраться по ней с берега никак невозможно, — только любуйся с палубы, если доплыл, и крепче держись за штурвал.
Маленькие города, расположенные вдоль Рейна через каждые пятнадцать-двадцать минут, с реки выглядят и вовсе игрушечными: пристань, башенка с часами или церковный готический шпиль, пряничные домики. Казалось, в каждом из них заключена своя сказка. Ты спустишься по трапу теплохода, перейдешь по деревянному мостику на брусчатую мостовую, нырнешь в переулок и окунешься в волшебную историю.
…На окошке со ставеньками, свесив хвост, сидит кот Мурр, в лавке у зеленщика выбирает приправы Маленький Мук, Гретель поливает герань в горшочке на подоконнике, а загляни в приоткрытую дверь домика с красной крышей — и увидишь, как перебирает фасоль девушка в перепачканном золой переднике. Только не подходи близко к пруду, где по краям колышутся темные травы: влажные руки ухватят тебя за подол и — не обедать тебе больше в трактире, где веранда увита прозрачным рейнским виноградом и давно ждет тебя над остывшим горшочком с кашей Песочный человек. Спеши дальше, туда, где звенят хрустальные колокольчики, сверни на соседнюю улицу, и она приведет тебя в дивный сад, где цветы похожи на птиц, а насекомые — на цветы…
Наш теплоходик медленно плыл вдоль величавого берега, увитого виноградной лозой, останавливаясь в каждом встречном городке. Чем он нам особо приглянулся — не знаю, но, разом переглянувшись, мы подхватили сумки и побежали по трапу в город Бахарах.
Очаровательный фахверковый рай: нарядные домики с красными сосновыми балками обвешаны цветочными горшками, которыми здесь украшено все — вывески, балконы и даже виноградные прессы. Крепостная стена с тремя воротами окружает замок Штелек — из тех, что возводили на холмах бароны-разбойники, белый шпиль церкви Святого Петра, руины готической капеллы, рыночную площадь и несколько улиц, вымощенных булыжниками. Вечерами здесь сверкают огоньками подсвеченные винные бочки, а в погребках к собственноручно приготовленным колбаскам подают знаменитый местный рислинг с виноградника «Бахарахский петух».
…Надо заметить, что у меня глубокие немецкие корни. Дальние мои прадеды еще при Екатерине Великой перебрались из Германии в Россию и верно служили ей, из поколения в поколение сражаясь за Бога, Царя и Отечество. На счет немецких корней я отношу свою пунктуальность и любовь к порядку. Правда, они просыпаются редко. Однако, сколько я ни бывала в Германии, никакой близости не ощущала ни к языку, ни к сумрачному гению…
Как только мы свернули с галереи, что идет по старой крепостной стене, на улицу и двинулись вдоль старой ратуши, я почувствовала необычайное волнение. То ли запах воды и трав, то ли чешуйчатые крыши, то ли сама эта игра цвета красного-белого-зеленого — что-то вдруг так сильно отозвалось во мне, будто вздрогнуло. Я шла под арками, с которых свисали сиреневые гроздья акаций, как Иоланта, слепая дочь короля Рене, после операции на невидящих глазах, словно только что прорезался у меня «чудный дар природы вечной», бесценный дар зрения. Мне хотелось щупать рукой сухие каменные стены, разглаживать ладонью виноградные листья и отличать цвет красной розы на кусте, что обвивал крыльцо. Остановиться, сесть прямо здесь, где стояла, на нагретую солнцем скамейку и впитывать глазами, ушами, всеми фибрами души каждую деталь — черепицу, балкончик с витой решеткой, щербатые лесенки: мне казалось,
я все узнаю` здесь. Поставь меня посреди площади, и я покажу безошибочно, где мой дом. Я протяну руку и почувствую знакомую гладкость перил, узна`ю звук, каким отзовется деревянный пол, услышу, как знакомо скрипнет ступенька под моей ногой, когда я войду. Там наверху будет башенка с двухстворчатым окошком. Если распахнуть его двумя руками одновременно, то можно увидеть Рейн.
Наваждение.
Тут я заметила, что Аня устала. Она быстро устает от изобилия впечатлений.
— Ты не хочешь отдохнуть? Где бы нам присесть?
– Да хоть здесь, — раздался позади нас пленительный девичий голос.
Мы вздрогнули и обернулись.
В дверях гостиницы стояла девушка, и ее рыжая голова золотилась на солнце.
— Зайдите к нам попить кофе, мы всегда рады русским.
Пока мы пили кофе, точнее, Анечка пила кофе, а мы с Толей — пиво, расположившись за деревянным столом, девушка рассказала нам, что судьба, оказывается, привела нас прямо в сердце самой сумеречной немецкой легенды — на родину Лорелеи.
История, вечная, как мир: девушка из бедной семьи, юноша — сын владельца замка, вот этого, полуразрушенного… Юный рыцарь привел невесту домой, а злая мать, возмущенная неравным выбором сына, — ну как она теперь будет смотреть в глаза соседям? — угрозами и проклятьями вынудила принца бросить подругу. И сорвала Лорелея с шеи жемчужное ожерелье, дареное неверным женихом, и раскатились по полу блестящие перлы… Бросилась бедняжка в рейнские волны и стала русалкой. Как-то потом нашла себе местечко на скале, с тех пор и топит моряков. Печально.
Что же в этом образе такого захватывающего, почему история про соблазненную и покинутую, позеленевшую от злости златокудрую девицу так важна для немецкой мифологии? Красота, искушение, месть? Чужая душа — сумерки.
В замок мы не пошли. Пора было садиться на теплоход и плыть дальше, к той скале, где сидела русалка. Вообще, эта история с Лорелеей начинала меня угнетать. Я, прямо скажу, всю эту нечисть не люблю даже в сказочном виде.
Когда я начинаю раздражаться, Толя нарочно безропотно это переносит — отчего мне делается стыдно. Начал накрапывать дождь, а зонтик он забыл в номере, и теперь ребенок промокнет, мы ведь только минуту назад видели магазин с зонтиком, выставленным у крылечка всем своим круглым полушарием, и как ты мог забыть, где этот магазин, когда надо укрыть ребенка от дождя, не можешь никогда ничего запомнить.
— Вот этот магазин, — кротко говорит Толя, и мы заходим внутрь, хотя дож-дик уже перестал.
В практически кукольном домике оказался кукольный магазин.
…Нужно родиться в Советском Союзе, чтобы понимать, что такое немецкая кукла. Игрушки моего детства — покупные целлулоидные пупсы и тряпичные поросята, мишки и зайцы, которых шила мне мама, чудесная рукодельница.
Но отдельно от всего этого привычного мира существовали немецкие куклы. Тогда они только появились в продаже, гэдээровские игрушки. Фарфоровые лица, волнистые волосы, заплетенные в две косички, туфельки, кружевные платья. У них открывались-закрывались глаза с длинными ресницами. Я до сих пор помню потертый прилавок игрушечного магазина на Покровке, у которого я околачивалась после школы, любуясь заморскими красавицами. Стоили они необычайно дорого, целых 5 рублей и 50 копеек. Помыслить невозможно было, чтобы родители потратили такие деньги на игрушку. И я начала копить. Мама ежедневно выдавала мне 20 копеек на мороженое. В мороженице, три ступеньки вниз на той же Покровке, продавщица длинной ложкой подгребала из бачков, наполненных снежным пломбиром, два шарика и укладывала их тесно в алюминиевую вазочку. Весь замысел базировался на том, что порция стоила
19 копеек, и у меня оставалась сдача, которую родители великодушно не забирали. Вечерами, спрятавшись под одеялом, я пересчитывала накопленные сокровища, дошла, помню, чуть ли уже не до рубля.
И вот в один прекрасный день в прихожей раздается звонок: бабушка спускает с головы платок и, не снимая ботиков, заходит в комнату. В руках у нее сверток, а по особенной улыбке, которую бабушка и не старается сдержать, вижу, что готовится что-то необыкновенное.
— Сегодня, — говорит она торжественно, — я получила пенсию.
Бабушка разворачивает бумагу, поднимает крышку картонной коробки и достает оттуда куклу с закрывающимися глазами…
Магазин, полный немецких кукол, многократно умноженная детская мечта: стены двух крошечных комнат от пола до потолка покрыты полками, на которых плотно, наседая друг на друга, выстроены принцессы в кружевных накидках, в шелковых передничках, в башмачках, туфельках, босоножках, в нейлоновых платьях, в панталончиках, в шляпках, чепчиках, с бантами и в клетчатых плиссированных юбках. А с потолка свисают маленькие качели, увитые лентами, и на них раскачивается самая красивая кукла, с круглыми голубыми глазами и роскошными золотыми локонами.
— Толя, можно я заберу ее с собой?
Муж смеется.
Я нерешительно тяну руку и спрашиваю продавщицу тоненьким детским голоском:
— Как зовут вашу куклу?
— У нас всех кукол зовут одинаково. Лорелея.
* * *
Мы вернулись в Висбаден. Толя сразу уехал в аэропорт, нам тоже оставалось всего пару дней на лечебные экзерсисы. Собрали вещи, упаковали пару бутылочек рейнского и лекарства. Куклу я туго замотала сначала в свитер, потом в куртку, которой так и не воспользовались ни разу, и спрятала на дно чемодана. Легли. Анечка заснула сразу, а мне не спалось.
Свет из окна падал на Анину кровать: казалось, будто она очерчена светлым квадратом.
Мне вдруг стало душно, словно вокруг меня уплотнился воздух, словно я снова за зеленым столом и меня теснят алчные бесплотные тени. Еще не тревога, но давящее чувство присутствия чего-то инородного, чужого. Локти ослабли, холодок побежал по спине, и что-то сжалось в грудной клетке, словно сердце от испуга прибилось к спине.
Закрытый и запертый на ключ чемодан стоял около окна и пах страхом.
Мне казалось, я вижу, как она крутится на дне, среди упакованных платьев, выпрастывается, будто младенец из пеленок, пытаясь вырваться из плена. Что будет, если ей удастся сорвать с себя эти тряпки? Чемодан разорвется изнутри? Что я увижу? Крошку Цахес?
Наваждение.
Комната будто разделилась на части: темную, где сумеречный немецкий гений нагнетал на меня свои страшные сны, и ту, где безмятежно спала Аня, огражденная квадратом нежного света.
— Мама, — сказала Аня, разбудив меня утренним шлепаньем босых ног, — знаешь, что я подумала: давай отдадим эту куклу в монастырь, в детский приют. Ну что ты, маленькая — в игры играть? Тем более в такие, — добавила она шепотом (непривычное для нее дело — матери указывать) и кивнула на окно, туда, где прямо через площадь, за сверкающим фонтаном, раскинув два длинных крыла и высунув красный дразнящий язык, высился Игорный Дом.
«Да, — подумала я, — и, пожалуй, надо еще и церковную десятину заплатить с тех денег, которые мы выложили антиквару за черный жемчуг с зеленым отливом…»
* * *
Я провела рукой по крышке с золотыми буквами, под которой блистательным кругом свернулось черное ожерелье.
— А почему я никогда его на вас не видела? — спросила Ира.
— Ты лучше спроси, почему я больше не езжу в Висбаден.