Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2015
Его все звали Яшей, а то просто — Яшкой. Продолжают так звать и теперь, пятьдесят лет спустя после его гибели на войне. Не потому, что были с ним запанибрата, не воспринимали его всерьез или хотели принизить его достоинство. Наоборот. Мне думается, такая манера объяснялась простотой его общения с людьми, его доброжелательным, не начальственным отношением. «Яша был хорошим парнем», — сказала мне Татьяна Ивановна, в блокаду — юная диспетчер передач Таточка Воробьева. Его все любили. У него, кажется, не было врагов. Недоброжелатели попадались.
Я разговаривал со многими его сотрудниками по блокадному радио. Все они люди разные, с несхожими судьбами, характерами, пристрастиями. Но объединяет их одно: как только речь заходит о Бабушкине, их лица озаряет добрая улыбка, взгляд «опрокидывается» в прошлое, будто вновь обращаясь к нему. И каждый находит душевные слова о нем.
«Таких чистых, простодушных до наивности людей, как Бабушкин, я, кажется, не встречал за всю свою длинную жизнь, — писал мне Израиль Меттер, работавший с ним еще до войны. — Я не знаю ни одного человека, который, будучи знаком с Бабушкиным, не был бы охвачен симпатией и восхищением его человеческой личностью. Даже одно знакомство с ним заставляло любого из работавших с ним быть лучше и чище душой».1
И я подпадаю под магию его обаяния, и мне трудно в разговоре произнести «Яков Бабушкин» или «Яков Львович». Мне кажется, что такое словосочетание «не звучит». Куда складнее — «Яша Бабушкин». Но имею ли я на то право, не знавший его, почти случайный исследователь его судьбы? «Почти» — потому, что он любимый соученик моего учителя — Анны Владимировны Тамарченко, многое мне о нем рассказывавшей. Его фотография в рамке висела в ее кабинете.
Яков Бабушкин родился 16 июня 1913 года в Евпатории. Детство и юность прошли в этом южном городе, прокопченном солнцем, просоленном морем. Все свободное время от учебы, физкультуры, драмкружка (где он был и режиссером и художником) и книг Яша проводил на берегу моря или в море. Бывало, заплывал за горизонт, отдыхал на спине, возвращался. Рос крепким и, хотя роста был невеликого, неплохо играл в волейбол и даже прыгал с шестом.
Вспоминает младшая сестра Бабушкина Элиза Львовна: «Яша учил меня слушать плеск и говор волн. Он говорил: „Прислушайся, ведь море разговаривает. Ты понимаешь, что оно говорит? Вот слушай…“ И он начинал фантазировать, в его фантазиях были и герои, им придуманные, и известные мне по сказкам. Выдумщик он был большой… Яша всегда был чем-то увлечен. Помню какое-то лето — он строил с товарищами байдарку. Долго и упорно возились они, выстругивая ее. Радости не было предела, когда спустили свое детище на воду. Целые дни проводили они в море. А на суше немало дней и недель потратил Яша на пешие походы по южному берегу Крыма. Сначала с преподавателем, с классом, а потом с несколькими товарищами исходил он вдоль и поперек крутые, извилистые крымские тропинки.
Книги… Они всегда были с ним. Запомнилось, как медленно, сосредоточенно, как бы прислушиваясь к себе, читал Яша наизусть Блока и Маяковского. Самым любимым подарком у нас в доме была книга. Читали все много…»2
Закончив школу, он против воли отца, но все же — с его согласия, уехал в Москву. Работать. Он был твердо убежден, что начинать самостоятельную жизнь следует на заводе. Поехали вдвоем со школьным другом, работали на автомобильном заводе, часто в ночную смену. Жили на каком-то чердаке, зимой жутко мерзли. Оба заболели туберкулезом. Вернулись в Евпаторию. Яша отогрелся, а его друг умер.
В 1932 году Бабушкин приехал в Ленинград. Учиться. Но и работать. Поступил на вечернее отделение Института философии, литературы и истории (ИФЛИ), работал на заводе «Вулкан». «В первый или второй день занятий я познакомился с Яшей, — рассказывал его сокурсник, впоследствии академик Георгий Михайлович Фридлендер. — Был он кучеряв, в коричневом гарусном свитере под матросским бушлатом. После занятий назначили собрание нашей группы. Не знаю, поручили ли Яше вести это собрание или это было его собственной инициативой. На глазах у всех Яша перепрыгнул через стол преподавателя, потребовал внимания и заявил: „Предлагаю избрать старосту!“ Его прыжок был столь неожиданным, столь мальчишески ловким и веселым, что старостой единодушно выбрали его. В 1934 году вечернее отделение ликвидировали, и мы продолжали учиться уже на дневном… Когда он стал работать в радиокомитете, то начал свою жизнь там борьбой с серостью и посредственностью. Для того чтобы художественные передачи были действительно художественными, ввел классику — русскую и зарубежную, привлек на радио наших товарищей — Выгодского, Николая Верховского, Римского-Корсакова, Станчица, Макогоненко, Лешу Мартынова… Когда началась блокада, меня в Ленинграде не было — после окончания аспирантуры в 1940 году я уехал в Архангельск, и Яша взял мою мать к себе в радиокомитет своим секретарем, помогал ей, чем мог…»3
В 1937 году Бабушкин закончил филологическое отделение университета, куда за два года до того влился ЛИФЛИ, и был назначен начальником литературно-драматического вещания Ленинградского радиокомитета.
…В то воскресенье, как и в предыдущие, ровно в 10 часов утра в эфир должен был выйти очередной выпуск программы «Давайте не будем!..» Однако позвонили из Москвы и передали приказ — транслировать только центральное вещание. А Москва передавала марши. Час, другой, третий… На душе становилось тревожно… Что-то произошло. Со страной… Огромное… В 12 часов зазвучали позывные центрального радио. Диктор несколько раз повторил: «Внимание! Внимание!.. Через несколько минут будет передано экстренное сообщение…» «В двенадцать пятнадцать выступил Молотов, и все перевернулось», — сказал мне через сорок лет бывший редактор передачи «Давайте не будем!..» Г. П. Макогоненко.
Приехал Бабушкин. Все, кто были на студии, собрались в его кабинете. Главный вопрос — что передавать? Ведь запланированные на сегодня, завтра, на неделю вперед мирные передачи теперь никому не нужны. А какие же нужны?! «В первую очередь следует рассказывать, что делается в городе, что говорят люди, что происходит в военкоматах, на улицах, в учреждениях. Новое время — новые песни… Ищите поэтов, композиторов, публицистов, сатириков — людям требуется новое слово…» — так примерно подвел итог этого совещания Бабушкин.
Анатолию Мариенгофу он позвонил сам. Главу воспоминаний об этом, почему-то не вошедшую в отдельное издание его книги (1988), поэт назвал «Бабушкин мобилизовал мою музу»: «Гитлеровские дивизии наступали на Ленинград. Казалось не только люди, но и наши камни сжали кулаки и челюсти. Утром, в начале девятого, у меня в комнате зазвонил телефон: „Доброе утро. С вами говорит Бабушкин. Вы уже позавтракали? А через полчаса можете быть у меня на радио? Так я вас жду“.
Через полчаса я был у него в кабинете.
— Мы, Анатолий Борисович, с завтрашнего дня выпускаем еженедельную радиогазету, — сказал он. — В каждом номере пойдет ваша военная баллада. В восемь часов утра вам будут давать самый свежий материал с Ленинградского фронта. — Он улыбнулся. — Вы сядете в мое министерское кресло, за этот мой министерский стол… Всякий раз я буду выключать телефон и запирать вас здесь на ключ. А на дверях вывешивать записку: „Тут сейчас работает А. Б. Мариенгоф“. А ровно в два, то есть в четырнадцать ноль-ноль, вы будете читать нам свою балладу. Есть?
— Есть!
— Ваши друзья Зощенко и Евгений Шварц тоже согласились работать в радиогазете.
— Эти соседи мне очень приятны…»4
1 июля вышел первый номер «Радиохроники». В нем прозвучали статья М. Козакова, зарисовки И. Кратта, выступление Е. Рывиной «Вставайте, советские люди!», памфлет И. Меттера и стихотворный фельетон В. Волженина. В октябре вышел уже сотый номер. Среди авторов «хроник» — Б. Лавренев, Евг. Шварц, М. Зощенко, А. Мариенгоф, О. Берггольц, В. Азаров, А. Крон, В. Саянов, И. Авраменко и многие другие писатели.
«Яша был мозговым центром Радиокомитета, — рассказывал мне Георгий Макогоненко. — По вечерам он собирал нас, спрашивал: какие идеи есть на завтра? Если что-то рождалось в нас, бежали к нему. Обсуждалось, принималось или отвергалось. Он был нервом необыкновенно сложной творческой работы…»5
«Он умел каждого расшевелить, пробудить фантазию, — вспоминала главный редактор музыкального вещания Ф. Н. Гоухберг. — Однажды он засадил меня в свой кабинет, сказал, что нужна музыкальная передача на полчаса, с 9:30 до 10 утра, и чтобы я подумала об этом. Исписала листок всякой ерундой, предлагая десяток, как мне казалось, вполне приличных передач. Но он остановился на одной — концерте по заявкам раненых. Даже я, придумавшая тему, не поняла во что это может вылиться, а он сразу усек… Это передача шла у нас еженедельно в течение двух лет. Приходило огромное количество писем. Не только с заявками… Мы называли имена бойцов, передачи слушали по всей стране, в том числе и родственники, друзья раненых… Писали нам благодарные письма, ибо с помощью нашей передачи узнавали, что близкие живы, просили прислать адрес и т. д.».6
Авторский коллектив все время менялся. Одни эвакуировались из города, другие, ушедшие военными корреспондентами в армию, вдруг объявлялись на радио. «В сентябре я принес в Радиокомитет очерк, — вспоминал Александр Розен. — Прошло всего полтора месяца с того дня, как Макогоненко затащил меня на радио, а как здесь все переменилось. Широкие коридоры были почти пустынны. Большинство сотрудников работали на „окопах“. Не только так называемый аппарат, но и актеры, и оркестранты. <…> В то время главным редактором Радиокомитета был Бабушкин. Он быстро просмотрел материал: „Сами прочитать можете?“ — „Отчего ж нет, прочту…“ — ответил я беспечно.
Передача была назначена не то на десятое, не то на одиннадцатое, но между разговором с Бабушкиным и самим выступлением снова пролегла эпоха. 8 сентября немцы начали воздушное наступление на Ленинград. Каждый человек, испытавший бомбежку в большом городе, знает, что это такое… Я помню дом на Старо-Невском и женщину с ребенком на руках и помню себя, свой страх, свою беспомощность, свою немоту и чей-то сильный, спокойный голос: „Гражданка на лестнице, гражданка на лестнице, не двигайтесь с места, вам будет оказана помощь“. <…>
Бабушкин, едва взглянув на меня, все понял:
— Нельзя выступать в таком состоянии. Возьмите себя в руки.
— Пусть прочтет диктор, — сказал я.
— Как это „пусть прочтет“? Диктор, так же как и артист, должен подготовиться, почувствовать материал. Тем более что у вас все идет от первого лица. Это обязывает.
— Не все ли равно, кто в этом сейчас будет разбираться…
Бабушкин зло взглянул на меня:
— Если бы не слушатели, которые хотят знать о героях войны, я бы просто снял ваше выступление. Но нас слушает Ленинград. Нас слушают ленинградцы, и так, как еще никогда не слушали. Сейчас каждое слово на вес… — Он, наверное, хотел сказать „вес золота“, но вспомнил, какая здесь цена этому металлу, и сказал: — На вес совести нашей.
В общем все, кто был причастен к работе Радиокомитета в блокаду, сходятся на том, что Бабушкин был человеком мягким. Но тогда, в сентябре, он мне запомнился иначе. Он говорил со мной и твердо и жестко, и, пожалуй, даже громко. Я думаю, что тогда это была единственная возможность вывести меня из шока, заставить работать. И я думаю, что, если бы я вовремя не взял себя в руки, разговор мог стать еще громче».7
Для Ленинграда настали тяжелые времена. В письмах к сестрам в эвакуацию Бабушкин делился некоторыми мыслями о жизни города: «10/XI <1941> <…>. Я сам жив-здоров, работаю так же и там же, где работал до войны. Работы очень много, условия нелегкие. Вы, вероятно, знаете из радио и газет о том, что представляет сейчас жизнь в Л<енингра>де. Этого, конечно, представить себе правдиво нельзя — это много проще, легче и обыкновеннее, чем может казаться, и, вместе с тем действительно трудности всегда сложнее и труднее, чем можно себе представить. В общем же, жить, как видишь, можно. Бодрости здесь не теряют, уверены в своей силе и победе люди так, как никогда. Особенно замечательны женщины — это настоящие героини, хотя им труднее, чем кому бы то ни было. Остальное без изменений».8
Пришла зима, а с нею голод. Продолжались ежедневные обстрелы города. Гибли люди. Все сотрудники Радиокомитета перешли на казарменное положение, жить перебрались в подвал. «Когда нет театров, нет кино, нет музыки, света, сил, — что связывает людей? — спрашивал Бабушкин своих редакторов. И сам отвечал: — Только черная тарелка радио. А что они слышат? Метроном, сводки, в которых говорится, что снова что-то оставили, что снова произошло снижение норм?.. Нужны тематические передачи с продолжением. Читать классику — каждый день, в одно и то же время. Начнем с „Войны и мира“. И что-нибудь посмешнее — Гоголя например…» Каждый получил задание — подготовить текст того или иного произведения. Через несколько дней начальник «литдрамы» Макогоненко пришел к нему: «Их сейчас невозможно читать… Я, правда, никогда не рассматривал литературу с кулинарной точки зрения…» — «А что такое?» — «Да в каждой вещи про еду…» — «Покажи! — и после паузы: — Выкидывай все к чертовой матери. Только один сюжет…» — «А хорошо ли это?» — усомнился литературовед Макогоненко. — «Мы же это не публикуем», — ответил литературовед Бабушкин.
А работать становилось все труднее. Люди слабели, умирали, случалось, теряли карточки, что было равносильно смерти. В самом начале месяца лишилась карточек диктор Антонина Васильева. «Яша был большой умница в работе, честный, добрый, остроумный, его любили почти все окружающие его люди, — писала мне Антонина Андреевна из Кохтла-Ярве в 1982 году. — Мне он очень помог в тот период, когда у меня украли карточки, и я была в отчаянии. (Человек, укравший карточки, жив еще, и лучше об этом не говорить.) Лит<ературно->драм<атический> отдел тогда жил целиком в общежитии на радио, и питались они „коммуной“(все, что удавалось каким-то образом добыть из пищи, — все это шло в котел). Вот Яша, узнав о моей беде, и предложил, чтобы в те дни, когда я дежурю (а дежурила я через сутки), кормить меня в коммуне, чтобы хоть как-то облегчить мою долю на весь ноябрь месяц 1941 г. Однажды, в этот же период, после окончания вещания, он зашел ко мне в дикторскую и принес кусочек вареной свеклы, сказав: „…и любимой в гости две морковинки несу за зеленый хвостик…“ — и засмеялся: „Почти как у Маяковского“.»9 Случай с Васильевой запомнился всем сотрудникам блокадного радио, и каждый по-своему рассказывал мне о нем.
А вот свидетельство Александра Фадеева, побывавшего на радио 1 мая 1942 года: «„Главное было в том, чтобы заставить себя забыть о голоде и работать, — рассказывала ему Ольга Берггольц, — работать и поддерживать в твоем товарище этот постоянный огонь работы в наших условиях был главной жизненной силой. И все мы, кто мог работать, стали работать на началах полной взаимопомощи и взаимозаменяемости. Все, что мы получали, мы соединяли вместе. Главное было в том, чтобы незаметно поддержать наиболее слабого. Отсюда началась и окрепла наша дружба. Я, как женщина, может быть, выдержала бы дольше других, но у меня умирал от голода муж, все приходилось относить ему, а товарищи мои отдавали мне все, что могли. Посмотри, какую записку написал мне в январе вот этот господин“, — указала она на бледного застенчивого юношу с умными карими глазами, сидевшего с нами за столом. Ольга Берггольц подошла к письменному столу и, порывшись в ящике, вынула клочок бумажки, на котором было нацарапано карандашом: „Оля! Я достал тебе кусок хлеба и еще достану. Я тебя так люблю!“ — „Пойми, что это было не объяснение в любви!“ — с глубоким душевным волнением сказала Ольга Берггольц. Да, я понимал, что это было не объяснение в любви, а это было проявление той самой высшей человеческой любви, какая только и может соединять людей на Земле».10
«Застенчивым бледным юношей» был Яков Бабушкин. И тот кусочек хлеба не «достал», а урвал из своей пайки. О том же времени есть еще одно свидетельство — австрийского антифашиста, тогда эмигранта, Фридриха Фукса, которого на радио звали «наш Фриц»: «Вена. 24 окт<ября> 1982 г. <…>. Мы, Яша и я, были очень хорошими товарищами, и я его очень ценил. В моих глазах Яша был настоящим коммунистом и ленинградцем, и я не знаю, есть ли более высокая оценка человека. Но наше знакомство ограничилось… встречами во время дежурства на вышке (крыше. — Е. Б.) Радиокомитета <…>. И вот как раз в этих встречах выяснилась разница между ним и многими другими товарищами. Ведь обычная тема разговоров во время дежурства была: а помнишь ли ты, как вкусно было такое-то блюдо, а не помнишь ли ты, как готовилось такое-то блюдо, эх, как хорошо было бы сейчас съесть… А во время дежурств с Яшей тема бесед была совсем другая. Мы очень подробно обсуждали положение на фронтах, сравнивая сообщения Cовинформбюро с теми новостями, которые я получал по немецкому радио. И очень подробно мы говорили о положении в самом Ленинграде. Я помню, как будто это было вчера, как Яша однажды сказал мне: „Знаешь, Фриц, я убежден, что немцам не суждено взять наш город. А если им удастся, так только после того, как они убьют последнего ленинградца. И праздновать они будут не в «Астории», а на развалинах наших домов…“».
Но наступила пора, когда замолчало и радио. Что значило оно для блокадников, написано немало. Добавлю сюда еще несколько строчек из блокадного дневника солдата-артиста Федора Никитина: «18 января 42 г. <…>. Радио опять не работает с девяти утра. Очень его не хватает и на улицах, и дома. Оно объединяет нас всех, внушает надежды. А когда слушаешь Вишневского или Берггольц, ощущаешь в себе прилив новых сил <…>. Наверное, за всю историю, никогда и нигде, радио не было такой же насущной потребностью, как хлеб».11
Однако работа не прекращалась. Продолжались и дежурства на крыше. Как-то на чердаке Бабушкин обратил внимание на множество стропил, поддерживающих крышу. «Я не строитель, — сказал он, — но мне кажется, что их многовато…» Каждое четвертое спилили и топили ими всю зиму. И однажды, у буржуйки, Берггольц, Макогоненко и Бабушкин задумали сборник по материалам Радиокомитета и даже составили его план. «За окном в ледяной кромешной тьме настойчиво грохотали взрывы, в большой продолговатой комнате на раскладушках, на сдвинутых креслах, на диванах, уставленных вдоль стен (отчего комната походила на огромный вагон), тяжело, со стоном, с глухим бормотанием, в пальто, валенках и варежках спали сотрудники отдела — все отечные или высохшие; один из них, журналист Правдич, не вздыхал и не бормотал (утром мы обнаружили, что он мерв), — рассказывала Ольга Федоровна. — Эта ночь — десятое января сорок второго года — была для меня, как и для моих собеседников, одной из самых счастливых и вдохновенных ночей в жизни. Она была такой потому, что, начав размышлять о книге „Говорит Ленинград“, мы неожиданно для себя впервые с начала войны оглянулись на путь, пройденный городом, его людьми, его искусством (нашим Радиокомитетом в том числе), и изумились этому страшному и блистательному пути, что, несмотря на весь ужас сегодняшнего дня, не может не прийти то хорошее, естественное, простое и мудрое человеческое существование, которое именуется „миром“, и нам показалось, что и победы и мир придут очень скоро — ну просто на днях! Поэтому мы, голодные и слабые, были горды и счастливы и ощущали чудовищный прилив сил. „А ведь все-таки, наверно, доживем, а?! — воскликнул Яша Бабушкин. — Знаете, дико хочется дожить и посмотреть, как все это будет! Верно?“ Он смущенно засмеялся, быстро взглянул на нас, блестя большими светлыми глазами, и во взгляде его была такая нестерпимая, жаркая просьба, что мы поспешно проговорили: „Конечно, доживем, Яша, обязательно! Все доживем!“ А мы отлично видели, что он очень плох, почти „не в форме“. Он давно отек, позеленел, уже с трудом поднимался по лестнице; он очень мало спал и очень много работал, и, главное, мы отчетливо понимали, что изменить этого невозможно (он тащил на себе столько работы и столько людей, один оркестр чего стоил, мы знали, что он не умеет и не будет „беречь себя“, что мы лишены возможности хоть чем-нибудь помочь ему, и, наверно, потому мы поспешили ответить, что доживем, все доживем. Он счастливо улыбнулся, помолчал, как бы прислушиваясь к ответу, и медленно опустил веки. Они были воспаленные, темные, тяжелые. И как всегда, когда Бабушкин закрывал глаза, мальчишеское его лицо сразу постарело, стало измученным и больным. <…>
Книга „Говорит Ленинград“ не была составлена. Вместо нее к годовщине разгрома немцев под Ленинградом в 1945 году был создан радиофильм „Девятьсот дней“ — фильм еще небывалого жанра, где нет изображения, но есть только звук, и звук этот достигает временами почти зрительной силы. <…> Если был жив Бабушкин, он обязательно принял бы участие в создании этого фильма. Но Яша Бабушкин погиб. Мы боялись, что он не выдюжит тягот блокады, умрет от голода. Но он ее выстоял, выжил, голоду не удалось сломить его. Он погиб как солдат под Нарвой в боях за окончательную ликвидацию блокады в феврале 1944 года».12
Громадным — историческим и культурным — событием стало исполнение оркестром радио Седьмой симфонии Д. Шостаковича. Об этом написано достаточно много. Мне не хотелось бы повторяться, но и не сказать об участии в этом деле Бабушкина нельзя.
Когда замкнулось кольцо блокады, из Смольного пришло распоряжение: «Ленинградцам сейчас не до музыки…» Так громадный оркестр остался не у дел. Оркестранты исполняли обязанности пожарных, дежурных на крыше. «Единственной музыкой, звучащей по радио, — сказал мне редактор литдрамы Валерий Гурвич, — был метроном». «Однажды вечером в общежитии мы слушали „Последние известия“, — вспоминал Г. Макогоненко. — Из Куйбышева сообщали — Шостакович закончил Седьмую симфонию, начатую им еще в первые дни войны в Ленинграде. Мы поговорили о симфонии — какая она, помечтали.., когда пойдем в Филармонию слушать ее. <…> Неожиданно Бабушкин сказал каким-то заговорщицким шепотом: „А что, если попробовать нам…“ Мы сразу поняли, о чем говорит Бабушкин. И несмотря на все безумие плана — сыграть в блокированном городе Ленинградскую симфонию Шостаковича, сыграть в городе, из которого уехали все оркестры, а из единственного оркестра радиокомитета одни ушли в армию, других повалила блокадная болезнь — дистрофия, третьи уже погибли, — мы почему-то поверили в возможность его выполнения. <…> Теперь весь мир знает, что эта казавшаяся такой нереальной мечта была осуществлена. Исполнение Седьмой симфонии в блокированном Ленинграде было одним из славных моментов героической обороны Ленинграда. И в том, что этот концерт состоялся, — заслуга и Яши Бабушкина».13
Написали письмо Шостаковичу, попросили прислать партитуру.
5 марта 1942 года Седьмая симфония прозвучала впервые в Куйбышеве. 29-го ее исполнили в Москве. А вскоре летчики доставили партитуру в Ленинград.
Идея-то родилась, но как ее осуществить? У духовиков от истощения «не держит диафрагма», для них нужно выбить «двойную кашу». Музыкантов не хватает даже на самый малый состав оркестра, а симфония требует большого, сдвоенного состава. По радио обратились ко всем оставшимся в городе музыкантам, добились дополнительного питания и откомандирования в распоряжение Радиокомитета музыкантов, воевавших в частях Ленфронта и Балтфлота. Начались интенсивные репетиции.
А 9 августа блокадное радио объявило: «Товарищи! В культурной жизни нашего города сегодня большое событие. Через несколько минут вы услышите впервые исполняемую в Ленинграде Седьмую симфонию Дмитрия Шостаковича — нашего выдающегося земляка».
Киносценарий «Лениградская симфония» О. Берггольц и Г. Макагоненко — первый литературный отклик на это событие. Он начинается генеральной репетицией оркестра и заканчивается премьерой симфонии. Между этими сценами проходит вся история оркестра радио в блокаду и его «художественного руководителя» Алексея Ивановича Соболева. «В основу нашего сценария положена подлинная история исполнения Седьмой симфонии Шостаковича единственным в осажденном Ленинграде симфоническим оркестром Радиокомитета, — эти слова предваряли повествование. — Но мы хотим заранее предупредить читателя, что не следует искать портретного сходства в героях сценария, ибо все действующие лица — вымышленные».14
Когда в начале восьмидесятых я только собирал материалы о Якове Бабушкине и прочитал впервые этот сценарий, я, не знавший блокады и не работавший на радио, тут же усомнился в достоверности авторского вступления. По крайней мере в отношении главного героя — Алексея. Доказательства тому во множестве я находил в самом тексте. И хотя авторы «занизили» его должность до «начальника оркестра», а его деятельность свели лишь к работе и заботе об оркестрантах, мне кажется, что Ленинградская симфония и написана в память о нем, в память их любви и боли потери.
А при составлении сборника Ольги Берггольц «Пьесы и сценарии» ее сестра, Мария Федоровна, обнаружила первоначальный вариант сценария, написанный одной Ольгой Федоровной, с перечнем действующих лиц, и на самом верху стояло: «Яша».
Как бы не открещивались от прототипов авторы, но достоверность для них была основополагающим условием. Уже в ту пору, я имею в виду военные годы, некоторые литераторы, «не нюхавшие» блокады, пытались изобразить ее «героизм» по-своему. И Берггольц тогда же достаточно резко высказывалась об этой прозе, в том числе и о рассказе К. Паустовского, имевшего то же название — «Ленинградская симфония»: «Я не сомневаюсь, что талантливый писатель Паустовский был исполнен самыми благородными намерениями, но то, что он написал, вызвало в Ленинграде чувство оскорбления». И далее она весьма доказательно показывает все нелепости его произведения. Я не имею возможности привести здесь целиком этот кусок статьи, стыдливо изъятый составителями сборника «Вспоминая Ольгу Берггольц» (Л., 1979) и даже не отмеченный отточием из-за недостатка журнального места, да это и не требуется в данном контексте. Берггольц заканчивает: «Независимо от благих намерений нужно потерять гражданский и писательский стыд, чтобы изображать ленинградскую трагедию посредством этаких „па-де-зефиров“».15
1982—1991
Полный текст читайте в бумажной версии журнала
1 Из письма от 23. 10. 1982.
2 Из письма от 30. 8. 1982.
3 Из беседы, записанной мной 13. 10. 1982.
4 Мариенгоф А. Роман с друзьями // Октябрь. 1965. № 11. С. 96—97.
5 Из беседы, записанной мной 27. 2. 1982.
6 Из беседы, записанной мной 24. 7. 1982.
7 Розен А. Разговор с другом. М., 1983. С. 165—166.
8 Архив Э. Л. и А. Л. Бабушкиных.
9 Из письма от 27. 10. 982.
10 Фадеев А. Говорит Ленинград… М., 1944. С. 38—39.
11 Архив семьи Ф. М. Никитина (СПб.).
12 Берггольц О. Говорит Ленинград… М., 1964. С. 3—5; 27—28.
13 См.: С пером и автоматом. Л., 1964. С. 168—169.
14 Звезда. 1945. № 3. С. 50. Это преуведомление опущено при повторной публикации сценария в кн.: Берггольц О. Пьесы и сценарии. Л., 1988.
15 Октябрь. 1944. № 1—2. С. 151—152.