Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2015
Суд народов начали готовить еще тогда, когда не было никакой уверенности, состоится ли он вообще и кто кого будет судить: уже 14 октября 1942 года советское правительство в заявлении «Об ответственности гитлеровских захватчиков и их сообщников за злодеяния, совершаемые ими в оккупированных странах Европы» потребовало создания Международного военного трибунала. В октябре же 1943 года на совещании в Москве союзниками было принято решение о безусловной вине немецкой стороны. Понимая, что принципы либерального правосудия требуют презумпции невиновности даже для самого дьявола, Черчилль подчеркивал, что это должен быть не юридический, но политический суд. То есть руководствоваться он должен целесообразностью, а не надгосударственными законами, к тому же не существовавшими: подписывая какие бы то ни было международные конвенции, ни одна сторона не предоставляла партнерам права казнить себя.
На Нюрнбергском процессе союзники и вели себя по-джентльменски, стараясь не касаться неудобных вопросов. Они не напоминали нам о пакте Молотова—Риббентропа, мы им о Мюнхенском сговоре. Ну и еще о кое-каких мелочах вроде «чрезмерного использования силы» по отношению к Дрездену или Хиросиме, интернирования «неблагонадежного» населения или использования принудительного труда. Однако немецкие крючкотворы еще в те годы начали указывать на отступления от привычных правовых принципов: судьей не может быть потерпевшая и просто заинтересованная сторона; никто не может быть обвинен в преступлении, по поводу которого в момент его совершения еще не был сформулирован его состав и соответствующее ему наказание, а таких формулировок, как «Подготовка военного нападения» и «Преступления против человечности», мир еще не знал. Не знал таких слов, делами-то его удивить трудно.
Католическая церковь на конференции в Фульде тоже выразила неудовольствие «особенной формой права», приведшей к излишне суровым приговорам и «множественным проявлениям несправедливости» в последующем процессе денацификации, отрицательно сказавшейся на «морали нации». «Какая власть была, той ён и подчинялся», — эту жалостливую формулу моей тещи можно было применить не только к их деревенскому старосте, получившему червонец за сотрудничество с немцами, но и ко множеству самих немцев.
Я помню, как меня возмущало, когда уже в семидесятые годы немецкие юристы называли Нюрнбергский процесс местью победителей: а чего бы вы хотели — отпустить их на все четыре стороны?! Чем еще могла закончиться такая кошмарная война?! Глас народа в ту пору и не прятался за юридические ухищрения, Твардовский прямо и торжественно называл нашу месть священной: «И мы тревожим чуждый кров священной мести ради». Но в знаменитом фильме Стенли Крамера «Нюрнбергский процесс» адвокат немецких юристов, приговоренных к пожизненному заключению, предлагает пари, что из-за противостояния США и СССР все подсудимые скоро окажутся на свободе.
Примерно так и получилось — суд народов быстро перешел в грызню народов. Противостояние вчерашних союзников потребовало поисков новых союзников среди вчерашних врагов. И ничего иного не может быть в политике, где сталкиваются интересы и силы настолько могущественные, что голос идеалиста, не умирающего, я думаю, в душе даже последнего циника, неизбежно становится тоньше писка. Зато одиночки, на чьих плечах не лежит ответственность за государственное выживание, могут себе позволить продолжать борьбу даже тогда, когда государство решило ее притормозить. Одним из таких одиночек и сделался легендарный «охотник за нацистами» Симон Визенталь, чья фундаментальная биография вышла в 2014 году в московском издательстве «Текст». Автор книги, известный израильский историк и журналист Том Сегев, использовал тысячи документов из частных источников, а также из архивов американских, израильских, немецких и польских спецслужб.
Биография носит подзаголовок «Жизнь и легенды», и, как всегда, обнаруживается, что полностью их разделить практически невозможно. Общественное мнение требует именно воодушевляющих легенд, и Визенталь — трудно даже сказать, всегда ли сознательно — щедро угощал его эффектными сказками. Визенталь сумел вовлечь немало крупных имен в обсуждение мармеладной истории о том, как его, узника гетто, тайно позвал к своему смертному одру умирающий эсэсовец и попросил простить за участие в убийстве евреев, и весь мир обсуждал, должен ли он был прощать или не должен. И сколько бы потом люди, знавшие дело, ни доказывали, что такого быть не могло, — сказка не воробей: выпустишь — не поймаешь. Менее философичной, но более мелодраматичной была история о том, как после войны в случайной куче молитвенников молодой раввин тоже случайно нашел призыв своей родной сестры не забывать ее (разумеется, он побелел как мел и рухнул на пол). Самого же Визенталя нацисты уже привели на расстрел, но перед рвом палачи-украинцы услышали благовест — и помиловали его. В другой, его же, версии его помиловали по случаю дня рождения Гитлера (менее романтичный свидетель рассказал, что нацисты расстреляли пятьдесят четырех евреев по случаю пятидесятичетырехлетия фюрера).
Автор политического триллера Форсайт сделал героем откровенно вымышленного романа тоже Визенталя. «Так биография последнего стала частью постмодернистской культуры, в которой размыты границы между реальностью и воображением, историей и индустрией развлечений, религией и культом звезд».
Когда же за Визенталя взялся Голливуд (актер, исполняющий его роль, бежит за поездом, увозящим на смерть его мать, хотя в реальности его тут же застрелила бы охрана), он и вовсе сделался звездой мирового уровня. Что принесло новые успехи его делу — именно слава помогала ему оказывать давление на правительства, не желающие наживать себе лишнюю головную боль, связанную с поиском и судом военных преступников, среди которых было много людей с ценным опытом и связями. Тем более что с началом холодной войны все они сделались жертвами коммунистического режима: объединение нацизма и коммунизма под общим клеймом «тоталитаризма» оказалось чрезвычайно удобным для нацистов.
Известно, что главный нацистский диверсант Отто Скорцени под кличкой Эйбл после войны занимался в США подготовкой агентов-парашютистов, но Сегев утверждает, что в конце концов Скорцени стал работать и на Израиль, представитель которого убедительно попросил Визенталя вычеркнуть столь ценного сотрудника из своего списка разыскиваемых преступников. Суд народов, как и положено политическому суду, оказался куда сговорчивее памяти одиночек.
Ну а «провинившиеся» народы и вовсе не желали слишком уж долго засиживаться на скамье подсудимых. Из реальных убийц не покаялся практически никто, а символическое коленопреклонение перед памятником погибшим варшавским евреям немецкого канцлера, лично ни сном ни духом неповинного в убийствах, было воспринято как окончательное списание коллективного греха. На коленях постоял? Постоял. Нобелевскую премию мира получил? Получил. Ну так и хватит об этом.
В Австрии же, где жил Визенталь, была популярна и вовсе непробиваемая отмазка: они сами были первыми жертвами Гитлера, и неважно, сколько народу его приветствовало, сколько служило в СС…
Впрочем, если не может быть коллективной вины, то не может быть и коллективного покаяния. Его и не было. Стыдиться-то чужих грехов («мне стыдно за вас!») всегда имеется много охотников, но стыдиться грехов собственных никто не желает и никогда не желал. Тем более страдать за них. А Визенталь, с документами в руках неустанно требовавший не только ритуальных жестов покаяния, но также арестов и судов, нажил множество влиятельных врагов среди истеблишмента «покаявшихся» немцев и австрийцев. Ну а какие-то простые ребята по-простому, по-фашистски однажды подложили ему под дверь кастрюлю со взрывчаткой.
Однако Визенталь и на этот раз уцелел.
Тем не менее своей принципиальностью он надоел даже Израилю, в котором справедливо усматривал главного союзника: он ссорил и еврейское государство с разными vip-персонами, напоминая об их нацистском прошлом. В конце концов из Иерусалима израильским послам была разослана такая инструкция: «Визенталь известен как человек, до мозга костей преданный своему делу, но в то же время и как человек тщеславный, жаждущий известности, крикливый и неоднократно делавший заявления, которые не мог доказать». Визенталь, говорилось далее, ставит себе в заслугу поимку Эйхмана, но «те, кто знают правду об операциях по обнаружению нацистских преступников, знают также о безответственности Визенталя, объясняющейся все той же жаждой известности и безудержным эгоцентризмом».
Да, Визенталю не раз случалось печатно заявлять о преступлениях, которые подтвердить не удавалось, и о местопребывании преступников, которых там не оказывалось. Но это в значительной степени происходило из-за бездействия официальных лиц, которых он справедливо рассчитывал расшевелить, расшевелив предварительно общественное мнение. Смертельно обиженный Визенталь рассказывал в одном из частных писем, что, когда он в шестидесятые годы приехал в Америку, нацистскими преступниками там никто не интересовался и лишь евреи ежегодно отмечали день памяти погибших: «Именно я своими лекциями, статьями и телевизионными интервью сумел не дать угаснуть этому тлеющему костру совести. Когда Менгеле больше уже никого не интересовал, я часто передавал информацию, которую не мог проверить, в прессу, только для того, чтобы имя Менгеле не было забыто». Виновниками того, что Менгеле так и не был пойман, Сегев называет спецслужбы и правоохранительные органы Израиля, ФРГ и США, но главным образом равнодушие: «Менгеле не был найден потому, что никто не предпринимал серьезных усилий, чтобы его отыскать».
Визенталь и боролся с этим равнодушием единственным доступным ему методом — пиаром, невозможным без самопиара: людям нужен конкретный герой, Анна Франк потрясла в тысячу раз больше сердец, чем статистические нолики и даже запредельно ужасающие кадры кинохроники, при виде которых большинство людей закрывает глаза и души. Не зря Визенталь отдал столько сил доказательству подлинности дневника Анны Франк, который отрицатели холокоста называли подделкой. Хотя доказать ничего никому невозможно: люди всегда буду верить тому, во что им психологически выгодно верить. И главная заслуга Визенталя, может быть, и заключается в том, что сочувствовать холокосту стало респектабельно, можно сказать, красиво: «Сочувствие к жертвам холокоста укрепило представление многих американцев о себе как о носителях добра и надежды». И бродвейский спектакль по дневнику Анны Франк был поставлен в исключительно жизнеутверждающих тонах, чтобы мы все могли утешиться: да, есть в мире справедливость, они погибли не напрасно!
Люди не любят страдать, они любят утешаться — так было, есть и будет. Мало кто согласен жить в трагическом мире, где нет ни утешения, ни справедливости, а есть лишь столкновения интересов личностей и социальных групп. Интересов далеко не только материальных, но ничуть не реже психологических — недаром история человечества есть в огромной степени история состязания грез.
Хотя и материальные интересы никто не отменял — Сегев набрасывает очень грустную картину грызни за право быть главными по истории холокоста: клеветники договаривались даже до того, что приписывали Визенталю сотрудничество с гестапо. «…судя по всему, зависть была взаимной. Они соперничали за звание верховного авторитета, имевшего право говорить от имени погибших и выживших во время холокоста и извлекать из него моральные и политические уроки. Быть „главным авторитетом по холокосту“ означало иметь влияние, престиж, уважение и деньги».
Люди — не те создания, которые способны бороться за справедливость, если понимать под нею нечто возвышающееся над человеческими интересами, они из всего постараются извлечь личную выгоду. Это когда-то и заставило меня вложить в уста героя моего романа «Красный Сион» такой монолог: «Я бы не казнил даже самых главных, тех — в Нюрнберге. Чтобы ни у кого не возникало иллюзий, будто за то, что они сделали, можно чем-то расплатиться. Особенно такими медяками, как их ничтожные жизни. Я хочу, чтобы не могло возникнуть даже мысли, что мука и гибель стольких людей как-то могут быть отомщены. Как-то могут быть искуплены. Что можно считать вопрос закрытым и жить дальше. Я хочу, чтобы он вечно оставался открытым. А для этого наша боль должна вечно оставаться неотомщенной. Вечно неискупленной. Не для того, чтобы вечно ненавидеть, — для того, чтобы вечно помнить. А отомщенная, искупленная обида легко забывается…
Я не хочу, чтобы выстраданное нами знание было снова стерто утешительными сказками — жертвы были не напрасны и тому подобное. Тогда-то они и сделаются окончательно напрасными. Пусть лучше люди живут с чувством, что жертвы были напрасными».
Визенталь пытался руководствоваться принципом «справедливость, а не месть», но говорить о восстановлении справедливости можно было бы лишь в том случае, если бы мы умели воскрешать мертвых. А материальная и психологическая компенсация, выданная Ивану за муки и смерть Петра, выданная Абраму за муки и смерть Сары, никак не может считаться восстановлением справедливости. Не только смерть, но даже и боль, даже унижение, причиненное человеку, меняют его личность необратимо, а потому не могут быть исправлены.
Если люди хорошенько поймут, что, начиная любую войну, они открывают шлюз целому океану несправедливостей, которые уже никогда и никаким образом не удастся исправить, может быть, они станут бороться за справедливость хотя бы чуть более сдержанно, понимая, что совершают нечто непоправимое.