Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2015
В дни, когда выйдет этот номер журнала, Александру Блоку исполнится 135 лет. У нас и не такие даты отмечают громко, а тут — тишина. То есть полная. Ни звука. Блок в который раз выпал из фокуса. Не знаю, как вам, — мне обидно. И хочется как-то напомнить о нем — простыми по возможности словами. Как раньше говорили: чтобы и курсисткам было понятно. Это, скорее всего, очередное заблуждение просветительского ума. Но попробовать-то можно.
Темнота в конце строфы
Шестидесятые годы прошлого века. В Библиотеке иностранной литературы в Москве проходит дискуссия о живописи. Критик Мотылева отстаивает преимущества социалистического реализма. Писатель Эренбург говорит о своей любви к импрессионизму. Вспоминает Владимир Познер: «Я помню громовой смех, последовавший за предложением Мотылевой доказать, что Дега — более крупный художник, чем Решетников. Эренбург бросил на нее взгляд, полный презрения, и парировал: └Позвольте мне процитировать Чехова, который как-то сказал: «Невозможно доказать, что Пушкин лучше Златовратского…»“».
Мне вспомнился этот эпизод, когда товарищ, прочитав мою книгу о Блоке, спросил: «Скажи, а Блок действительно гениальный поэт?» Я, конечно, огорчился. Потом подумал: но ведь и стихи Блока, значит, не убедили. Дальше — больше: а можно ли вообще объяснить, что отличает гениального поэта от поэта среднего или даже от графомана? И в конце концов: а нужно ли?
Поэзия — это «дар быть умным без ума», как выразился однажды Пришвин. Пушкин, мы помним, вообще считал, что она должна быть глуповатой. Между тем умных книг о поэзии за века вышло едва ли не больше, чем самих сборников стихов. И спорят о поэзии ежедневно (сейчас уже, должно быть, не ежедневно). Но зачем, если доказать все равно ничего нельзя?
Однако эти ритмичные, зарифмованные строки действуют на нас каким-то особенным образом. Какая-то тут тайна. А человек вечно стремится тайну разгадать. Те же слова, но поставленные иначе, говорят нам о чем-то, что как будто выше, больше этих слов. При этом слова значат все же то, что значат, а выше слов — уже какая-то мистика. Тем не менее одно дело: «Я вас любил: любовь еще, быть может, / В душе моей угасла не совсем…» — и совсем другое: «Я любил вас. Быть может, моя любовь еще не совсем угасла…».
Моя юность совпала с расцветом структурализма в России. Тогда в который раз показалось, что гармонию можно просчитать. Я даже написал статью, название которой кажется мне теперь только забавным: «Решайте стихи».
Человек склонен не доверять собственному впечатлению. Ну да, стихи меня волнуют, но это мое личное дело. Может быть, натура у меня такая. А другой скажет «чепуха» и тоже по-своему, то есть субъективно, будет прав. И вот кто-то с калькулятором в руках доказывает нам, что стихотворение — действительно особенный текст и информации содержит даже больше, чем научная статья (есть и такие подсчеты). Тогда другое дело, если объективно, значит, и мне не почудилось.
Но вот вопрос: добавило ли это что-нибудь в мое восприятие поэзии? Ровным счетом ничего. Тогда, опять же, зачем?
* * *
Вероятно, чувства человека богаче, чем его мысли. Поэзия обращается именно к чувствам. А о чувствах нам для чего-то необходимо говорить. Иногда они просто нуждаются в высказывании. Без этого есть риск, что они улетучатся и оставят нас с тающим послевкусием. А бывает, что чувства нуждаются в уяснении, мы словно бы прививаем им ум.
Следовательно, и разговор о стихах — не пустое занятие.
Ну как, раскрыв томик Пастернака, на первом же стихотворении, не воскликнуть вслух от этой невероятной удачи и дерзости: «Февраль. Достать чернил и плакать. / Писать о феврале навзрыд, / Пока грохочущая слякоть / Весною черною горит».
Броситься к чернильнице (ну к компьютеру, к авторучке, к карандашу), чтобы самому написать нечто подобное? Да! Почти всякий испытывал это. Плакать, конечно, и именно навзрыд. Потому что весна нечаянная в феврале. И слякоть действительно грохочет о колеса, а весна черная, потому что грязь после сошедшего снега, и она действительно горит то ли городскими огнями, то ли брызгами желтого заката, то ли оттого, что горит лицо и все кажется воспаленным.
Поделиться впечатлением — понятно. Но нужно ли стихи комментировать, объяснять? Необходимость этого доказать труднее, она проблематична. Стихотворение так естественно, гармония так убедительна, что нам как будто не до смыслов. Правда, стоит одному человеку задаться вопросом, почему именно это слово выбрал поэт, как и наша мысль начинает работать. Сколько раз так было.
* * *
Есть, однако, стихи, которые изначально темны и непонятны. Если читаем у Есенина: «Ты жива еще, моя старушка? / Жив и я. Привет тебе, привет!» — то что же здесь непонятного? Но есть, повторяю, стихи, которые мы решительно не можем объяснить, и тем не менее они тоже почему-то волнуют нас. Об этом написал Лермонтов: «Есть речи — значенье / Темно иль ничтожно, / Но им без волненья / Внимать невозможно». Вот загадка.
Таких стихотворений много у Осипа Мандельштама. По выражению М. Л. Гаспарова, это произведения «с отброшенным ключом». Какие-то звенья в цепи ассоциаций опущены, и восстановить их не так просто. Стихи не заумные, не бессмысленные (каким-то образом мы это чувствуем). Напротив, концентрация смыслов в них слишком велика. Вот две строфы из одного такого стихотворения: «За Паганини длиннопалым / Бегут цыганскою гурьбой — / Кто с чохом чех, кто с польским балом, / А кто с венгерской чемчурой. <…> Играй же на разрыв аорты, / С кошачьей головой во рту, — / Три черта было, — ты четвертый: / Последний, чудный черт в цвету!»
Поразительное стихотворение. Смысл отдельных строк улавливается. Автор в восторге от игры скрипачки — синтаксис рваный, нервный, скачущий. Отважная экспрессия игры передается и нам. Но вот тут и начинаются темноты. Эту «кошачью голову» мы чувствуем, да, но объяснить ведь не можем. Может быть, поэт и сам этого не понимал, а сказал так — в восторге вдохновенья? Мы, пожалуй, готовы даже простить ему эту невнятицу.
Но нет, не похоже, потому что дальше вопросы только множатся. Что за три черта было до той скрипачки — четвертой? Почему бегут за исполняемым ею Паганини «цыганскою гурьбой»? И почему чех, поляк и венгр? И почему чех бежит с «чохом», и что такое «чемчура» (в словарях искать бессмысленно)?
Представьте, все это после серьезных изысканий находит свое объяснение. Ни одного случайного слова, продиктованного лишь «восторгом вдохновенья» (чего, вообще говоря, в настоящих стихах и не бывает). С большим интересом я прочел об этом и о других стихотворениях Мандельштама статью Бориса Каца «В сторону музыки». Пересказывать ее здесь бессмысленно, но хотя бы несколько деталей.
Имена трех чертей расшифрованы. Двое реальных скрипачей, а третий — Мефистофель из «Фауста» Гете. В деревенском кабачке на крестьянской свадьбе инфернальный спутник Фауста отбирает у скрипача скрипку и игрой своей доводит празднество до вакханалии.
По поводу «кошачьей головы» приводится даже две версии, и обе мне нравятся. Скрипачка Галина Баринова, концерт которой вызвал это стихотворение, внешне напоминала поэту Марину Цветаеву, странную игру которой с котенком Мандельштам однажды наблюдал. По второй версии — речь идет об изображении кошачьей головы на конце скрипичного грифа. При определенном ракурсе могло показаться, что она находится во рту у исполнителя.
Не могу сказать, что все это повлияло как-то на мое первоначальное впечатление, которое держится уже несколько десятилетий, но и отказываться от такого знания было бы проявлением крайнего нелюбопытства.
* * *
Я не забыл об Александре Блоке, с которого начал. Мне просто хотелось договориться о правилах игры и выяснить, есть ли какой-либо смысл в разговорах о поэзии вообще. К тому же поэзии Блока присущи оба рода стихов: как ясных и простых для первого восприятия, так и закрытых, с пропущенными звеньями ассоциаций, «с отброшенным ключом». Доказать гениальность Блока я вряд ли смогу, но объяснить то, что понял и почувствовал в многолетнем общении с его поэзией, попробую.
Поэт предчувствия
Блока любили и даже обожествляли не только курсистки и интеллигенты, но и сами поэты. «Томик Блока» пополнил набор поэтизмов наравне с березами и волнами ржи. Читать это сегодня трогательно, а временами и забавно. «Растрепался доверчивый локон, / И, его поправляя рукой, / Я иду домой с томиком Блока / По земле, несогретой такой».
Я намеренно взял стихи не высшего класса, чтобы было понятно: почти всякий рифмующий хотел зафиксировать в стихах свою любовь к Блоку. Но Блоку посвящали стихи и Пастернак, и Цветаева, и Ахматова. Казалось бы, «Пришли иные времена. / Взошли иные имена». Они сами, кстати, и были этими именами. Но имя Блока не сходило с уст: «Кому быть живым и хвалимым, / Кто должен быть мертв и хулим, — / Известно у нас подхалимам / Влиятельным только одним. <…> Но Блок, слава богу, иная, / Иная, по счастью, статья. / Он к нам не спускался с Синая, / Нас не принимал в сыновья. / Прославленный не по программе / И вечный вне школ и систем, / Он не изготовлен руками / И нам не навязан никем».
Сегодня пожалуй что и навязан — школьной программой хотя бы. Для поколения же Пастернака, чьи стихи я цитировал, Блок был важным событием личной жизни. При всей романтической возвышенности — не небожитель, не доктринер и не учитель («не спускался с Синая», «не принимал в сыновья»). В чем была сила того гипнотического внушения, которое Блок оказывал на современников (открытки с его портретом продавались в уличных киосках)? И почему сегодня стал возможен вопрос: а точно ли Блок гениальный поэт?
* * *
На второй вопрос, как ни странно, ответить легче. Сквозь затертую романтизмом лексику не всегда легко ощутить простоту и искренность. А тут еще тревожные, мистические смыслы, которые далеки от сегодняшнего читателя. Чужой исторический антураж. А при этом — то возвышенность, то взвинченность на манер героев Достоевского. Все чужое, предмет одного и другого ускользает. «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо — / Всё в облике одном предчувствую Тебя. / Весь горизонт в огне — и ясен нестерпимо, / И молча жду, — тоскуя и любя». Кого предчувствует? Почему «Тебя» с заглавной буквы? Влюблен? Так нынче уже вроде бы не влюбляются. И вдруг: «Так вонзай же, мой ангел вчерашний, / В сердце — острый французский каблук!» Напоминает сцену в публичном доме из старого западного фильма. Эстетизированная патетика. И потом: трудно поверить, что и то и другое написал один поэт.
Между тем всех этих препятствий как будто не существовало, когда после десятилетий замалчивания Блок в конце пятидесятых годов прошлого века снова был открыт читателям. Вечера его поэзии собирали ликующие толпы. И время правда было особенное. После смерти Сталина люди были полны надежды и снова чувствовали себя народом. Так же как в предреволюционные годы у них возникла потребность в поэте, способном объединить. Поверх голов еще живых Ахматовой и Пастернака они безошибочно выбрали поэта, который, по выражению Кушнера, «помимо прочих замечательных свойств обладал главным, безупречным, бескомпромиссным чувством ответственности, ответственности за судьбу России, за судьбу живущих в ней людей».
Сегодня — другое. Много хороших поэтов. Не хватает не гения, а поэта, способного всех объединить. И потребности нет. И оснований, кажется, тоже.
* * *
Поэты так же приходятся к погоде времени, как и мысли, стиль одежды и поведения, слова, как будто давно замурованные в словарь и вдруг вскочившие в разговорную речь. Стойкая популярность поэта — явление, которое можно поддерживать только искусственно. Казалось бы, ну, Пушкин-то исключение. Не существовало такой эпохи, в которую он не был бы востребован.
Пушкин во всех случаях — исключение. Однако медийная всепроникаемость не имеет никакого отношения к массовому чтению. Большая часть населения Пушкина не читает, понимает его никак, а знает только те строчки, которые массовой культурой возведены в ранг шлягера (по-немецки — «ходкий товар»).
Совсем неплохо, что у людей на слуху строки именно Пушкина. Но народный поэт все же только метафора. Народным, и то если иметь в виду грамотное население, он бывает один раз, в дни или годы своей прижизненной славы. В другие эпохи он то пропадает, то возникает вновь, по внезапно обнаруженной потребности времени.
* * *
Но ведь говорят о волшебстве поэзии, о том, что она вечна, то есть всегда современна. Потому через тысячелетия и столетия востребованы и Катулл, и Вийон, и тот же Пушкин.
Это так. Но не всеми востребованы и не всегда. Во-первых, потому, что слух на поэзию развит не у всех. Вкус и культура — вещи если и не воспитуемые, то воссоздаваемые. Или не воссоздаваемые. Сегодня, во всяком случае, этот процесс сильно затормозился. Поэзию не слышат. Бездарность эта возведена в принцип. На фиг?
Ведь в чем состояло некогда открытие венгерского структуралиста Ивана Фонодя? Почему стихи более информативны, чем любой другой текст? Потому что информацией здесь является не только слово, но и фонема, не только мысль, но и интонация, не только смысловое сочетание слов, но и ускользающий смысл. А-о-е-и-у Блока. «По вечерам над ресторанами / Весенний воздух дик и глух». Или согласные, воссоздающие событие больше, чем слова: «Тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой». Пушкин. Ж-з-к (трижды), по (дважды), и поехали — «мостовой». А почему потрясенной-то? Да потому, что она была не каменная, а деревянная. Камень отталкивает, дерево сотрясается. Все сказано и все передано. Звуками.
Все ли это слышат? Не все. А ведь и те, у кого есть слух или глаз на искусство, слышат, видят и выбирают разное. Мы существа избирательные. Не меньше, чем в любви. За что любим или не любим, объяснить другому невозможно.
В сущности, встреча писателя и читателя противоречит теории вероятности. Ее не должно было быть. Об этом точно сказал как-то Андрей Битов: «Энергетика, или то, что я под нею понимал, она вела только в литературу. Если всему этому вокруг не придавать формы художественного текста, то тогда вся жизнь наша была полный абсурд. При таком подходе получается, что рассчитывать на понимание другого было невозможно. <…> Человек одинок, и читатель одинок. И вдруг из него получается исполнитель текста: он почему-то откликнулся, понял. Получается, что я со своим солипсизмом оказался адекватен восприятию другого человека».
* * *
Искусство, а поэзия, может быть, особенно, — сфера интимного. То есть не нуждающаяся ни в подтверждении, ни в доказательствах. Между тем и к ней мы по привычке обращаемся со спортивным азартом. Кто больше? Кто лучше? Кто первый? В чем достижение?
Достижения, разумеется, есть у каждого поэта. Только надо понимать, что дело не в сугубо технических новациях. Вот, например, я скажу, что Блок фактически узаконил в русской поэзии дольник. Дольник, поясню, размер переходный от силлабо-тонического к тоническому стихосложению. То есть в строке количество безударных слогов меняется в отличие, скажем, от строгого ямба или хорея.
В том, что я сказал, все правда и все неправда. Во-первых, никакого перехода от одного стихосложения к другому у Блока не было. Традиционный тонический стих благополучно существовал в русской поэзии уже целый век. Стало быть, это было сознательное разрушение традиционного стиха. В какой-то мере переходным дольник был разве что у Державина.
А вот и вторая неправда. Этот размер мы можем найти не только у Державина, но и у Лермонтова, у Тютчева. Стало быть, Блок не первый. И недаром я вставил слово «фактически». И все же, повторяю, дольником русская поэзия обязана Блоку. Потому что дело не в техническом достижении. Блок впервые свободно заговорил этим стихом. Не теряя мелодизма, он раскрепостил человеческую речь, предоставил ей свободу дыхания. И создал шедевры, которые в искусстве и являются высшей нормой, то есть воплощением естественности: «Девушка пела в церковном хоре / О всех усталых в чужом краю, / О всех кораблях, ушедших в море, / О всех, забывших радость свою».
В поэте нам близка тайна его и наших предпочтений. Блок узнаваем в каждой строке, но при этом фантастически разнообразен. При общем приятии его поэзии каждый может найти в ней свой угол, свое зеркало. Недаром три тома своей лирики он назвал «романом в стихах». Об этом его особом складе я расскажу в другой раз. А сейчас — о предпочтениях.
Как вы помните, Пушкин подробно описывал свое отношение к разным временам года. У Блока такой автохарактеристики нет. Обращение к биографии может только спутать карты. Известно, что лицо его начинало покрываться загаром еще в январе, при увеличении светового дня. Лето любил проводить в подмосковном Шахматове. Написал гимн весне («О, весна без конца и без краю…»). Но весна в нем скорее символическая, чем реальная. Недаром и написаны они в октябре. Любимыми временами года для Блока были поздняя осень (день его рождения) и зима. В стихах пейзажи этого времени года теснят все остальные. Метели и вьюги были откликом и выражением его тревоги, преображенный пейзаж обещал перемены, сулил нечаянную радость встречи: «Там, в ночной завывающей стуже, / В поле звезд отыскал я кольцо. / Вот лицо возникает из кружев, / Возникает из кружев лицо».
Замечу, что и время суток здесь у него любимое — ночь. Свобода мысли, простор для фантазии, тайна и предчувствие. Блок — поэт предчувствия. Так, в ноябре он пишет стихи о Новом годе. Но о каком? «Часовая стрелка близится к полночи. / Светлою волною всколыхнулись свечи. / Темною волною всколыхнулись думы. / С Новым годом, сердце! / Я люблю вас тайно, / Вечера глухие, улицы немые…»
Немного отдает сентиментальным романсом. Но, с другой стороны, ничего подобного в поэзии не было. Новый год как событие души, а не одного только календаря. Собственно, поэзия и повествует только о событиях души. В этом смысле она вечна, да.
Река стихов
Лидия Корнеевна Чуковская однажды сказала Ахматовой: «…перечитывая блоковские └Записные книжки“, я с удивлением слежу за черновиками: оказывается, стихи его лились потоком, сплошным, общим, и только потом, постепенно из этого общего потока выкристаллизовывались отдельные стихо-творения, посвященные разным людям и └на разные темы“. А поначалу они были едины. Словно широкая река у нас на глазах распадается на речки, ручейки, озера». Ахматова ответила: «Это очень интересное наблюдение. Вам непременно следует написать статью. Ведь обычно-то бывает наоборот».
Мимолетное замечание Чуковской может быть ключом к поэзии Александра Блока. Блок один из самых исповедальных лириков (а возможно, и самый исповедальный). При этом стихи его, не теряя в интимности и личной, отважной откровенности, складываются в эпическое или, во всяком случае, повествовательное полотно, из которого встает сюжет о жизни человека в истории. То есть писал он о себе, а при этом так зацепил время, или оно его так зацепило, что в трех томах его «романа в стихах» нашла свое выражение целая эпоха. Ни у одного поэта, включая величайших, мы не найдем ничего подобного.
Между прочим, эта стиховая синхронность таит в себе еще одно открытие. Вот знаменитое стихотворение, которое в школе любят задавать для чтения наизусть: «О, весна без конца и без краю — / Без конца и без краю мечта! / Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! / И приветствую звоном щита!»
Стихотворение замечательное, хотя и несколько декларативное. На дворе, кстати, как я уже упоминал, конец октября. Но не это самое интересное, а то, что через день Блок пишет другое стихотворение — о соблазне самоубийства. В предыдущем весна, здесь — зима. Понятно, все это пейзажи души, а не рисунки с натуры. Но вот в пейзажах-то души — какой контраст! Стихотворение волшебное (его любил читать вслух Пастернак). Как передает оно повторяющиеся, усыпляющие ритмы метели: «По улицам метель метет, / Свивается, шатается, / Мне кто-то руку подает / И кто-то улыбается».
Этот кто-то, рожденный метелью, двойник поэта, уговаривает его покончить с собой, бросившись в Неву («Течет она, поет она, / Зовет она, проклятая»). Его доводы ласковы и ужасны: «Пойми: уменьем умирать / Душа облагорожена. // Пойми, пойми, ты одинок, / Как сладки тайны холода…»
Так в стиховом потоке в течение двух дней возникают взаимоисключающие, друг от друга отталкивающиеся стихотворения. В их соседстве и столкновении — правда о том, что происходит в сознании человека. До этого она была знакома разве что психологической прозе. В буднях мы не замечаем, не фиксируем наслоение в нас самых противоречивых чувств, состояний и представлений. Мы должны быть узнаваемы для окружающих, похожи на себя, поэтому все время выбираем определенное поведение и даже настроение. Остальное вытесняем из сознания. С практической точки зрения правильно, иначе нас просто могут счесть сумасшедшими. Хаос сознания угрожает бытию, но он же и плодотворен. Во всяком случае знать о нем полезно, как полезно знать всякую правду о себе.
* * *
Однако если бы Блок только безоглядно отдавался стихии, вряд ли бы он стал великим поэтом. Нет, он организует свою жизнь, а следовательно, и стихи, собирая их в циклы, разделы и книги. Однако ведь человек сюжета своей жизни не знает. Как можно организовывать биографический сюжет, не зная даже о ближайшем повороте?
А в том-то и дело, что Блок как будто знал. Он предчувствовал даже новую влюбленность. Еще в глухие, бессобытийные годы знал о грядущей революции. И так вплоть до своей смерти, то есть знал о ее календарной близости. В этом еще одна, уникальная особенность его личности и его поэзии.
Дело не в мистике и не в особом даре пророчества. Хотя и всякое пророчество страдает избыточным обобщением. Блок, разумеется, тоже не буквально представлял себе надвигающееся личное или историческое событие: что, когда, с кем, как? Но таково было его внутреннее устройство, что о неотвратимости именно такой встречи или такого потрясения он знал, слышал приближение их внутренним слухом.
Обычно человек живет личными, бытовыми переживаниями и отношениями, лепит жизнь, как ласточка гнездо из маленьких зерен глины, скрепленных слюной. Политикой и историей только интересуется. О Боге, да и вообще о существовании высшего начала думает, может быть, к ночи, а утром забывает. Всякое завтрашнее событие для него новость и неожиданность.
А теперь представьте себе, что Блок жил равно интенсивно сразу в трех этих мирах. Ритм истории чувствовал так же остро, как и ритм собственной жизни. Вернее, при всей разноплановости и индивидуальности звучания, миры эти составляли для него единое целое, как происходит с инструментами в симфоническом концерте. Приближение исторической катастрофы можно ведь уловить в семейных и дружеских отношениях, а не только при внимательном чтении газет. Сначала рвутся связи, появляется нервность, торопливость, из быта уходит тепло (не до него), надо успеть (что?). А при этом вдруг обнаруживается, что кто-то «смешал языки их» и близкие, как при вавилонском столпотворении, стали говорить на разных языках. Потом становится ясно, что именно так и рушится империя. Это для нас «потом», а Блок знал и чувствовал всё прежде события.
При этом он постоянно соотносился с высшим началом, хотя и не был человеком воцерковленным. Как это происходит, описанию не поддается. Он называл это музыкой (сам, опять же, музыкальным слухом не обладал). Но тектонический сдвиг истории слышал и гибель цивилизации предсказал. Если вдуматься, и это не так уж фантастично. Ведь животные и птицы снимаются с мест и покидают район предстоящего стихийного бедствия. Допустим, устройство Блока было в этом смысле сродни биологическому устройству животных и птиц.
Не надо полагать, что поэт такой же человек, как все люди, только пишущий стихи. Это утешительная байка новейшего времени.
* * *
Есть и еще одна вещь, позволившая Блоку строить свой автобиографический «роман в стихах». Блок жил в культуре. Теперь мы плохо представляем, что это значит. Ну, человек начитанный, культурный. Да. В одном больше культуры, в другом меньше. В заведующем провинциальным Домом культуры столько-то, в академике побольше, в операторе котельной совсем немного. Различия количественные, и только.
Между тем жить в культуре — значит существовать в поле определенных ценностей и предпочтений, с которыми, как с компасом, человек проходит свой путь. Поле это испещрено дорожками следов. Пройти чужой дорожкой невозможно, но и миновать эти ориентиры нельзя. Всякая культурная эпоха дает один компас, и, стало быть, следы эти не случайны.
Таким компасом, таким универсальным европейским сюжетом служил для Блока «Фауст» Гете. Сегодня бы мы сказали, что это была общая для всех европейских интеллигентов культурная матрица. В «Фаусте» герой проходит различные стадии и превращения в поисках смысла жизни (после уверенности Средневековья, на волне Просвещения, в предчувствии Романтизма). Для Блока это была одна из важнейших книг, хотя о прямом следовании гетевскому сюжету нигде не сказано. Да это ведь и не было прямым следованием. На своем языке Блок очерчивал сюжет «романа в стихах» в письме Андрею Белому: «…таков мой путь… теперь, когда он пройден, я твердо уверен, что это должное и что все стихи вместе — └трилогия вочеловечения“ (от мгновения слишком яркого света — через необходимый болотистый лес — к отчаянью, проклятиям, └возмездию“ и… — к рождению человека └общественного“, художника, мужественно глядящего в лицо миру, получившего право изучать формы, сдержанно испытывать годный и негодный матерьял, вглядываться в контуры └добра и зла“ — ценою утраты части души)».
* * *
По существу, Блок был первым постмодернистом, хотя зарождение пост-модернизма относят ко второй половине ХХ века, а провозвестником его считают Джеймса Джойса. Я сейчас имею в виду только одно свойство постмодернизма: строить из обломков прежних культур новое здание жизни и искусства.
Стихотворную трилогию Блока можно без особой натяжки сравнить с романом Джойса «Улисс», который начал печататься в последние годы жизни Блока. И тот и другой живут эхом культуры. Если роман Джойса глава за главой накладывается на гомеровскую «Одиссею», то роман Блока, как я уже говорил, в той же мере соотносится с гетевским «Фаустом». Джойс каждую главу пишет особым стилем. Стилистика и ритмика Блока от цикла к циклу меняются почти до неузнаваемости. Да и как можно написать в одном стиле о Прекрасной Даме и о болотных чертенятах, о революции, о нищей жизни петербургского обывателя и о Кармен?
Наконец, в «Улиссе» едва ли не всякая фраза отсылает нас к цитате из того или иного произведения, а то и к двойной цитате, например Байрона из Шекспира. О Блоке написаны десятки работ, объясняющих явное, а чаще скрытое цитирование. Это, вообще говоря, свойственно любой поэзии. Но у Блока такое цитирование гуще и значимей, чем у его предшественников. Он чувствовал себя наследником и завершителем целой культурной эпохи. И недаром, как выяснилось. В последние годы жизни эта эпоха на его глазах разрушилась и затонула. В его стихах мы то и дело наталкиваемся на скрытые отсылки — ритмические, интонационные, смысловые, а то и прямо текстовые — к Некрасову и Тютчеву, Пушкину и Апухтину, Лермонтову и Полонскому, Шекспиру и Достоевскому, Лохвицкой и Фету, Байрону и Гейне. К цыганскому или городскому романсу, к русской сказке и частушкам. А ведь есть еще отсылки к архитектуре, музыке, живописи. Одно перечисление имен заняло бы несколько страниц.
Есть, конечно, и отличия, и очень существенные. Скажу только о читательском восприятии. Если роман Джойса без комментариев читать почти невозможно или почти бесполезно, то стихи Блока можно читать, не заглядывая в комментарий, не только не задумываясь над внутренними цитатами, но и не соотнося сюжет трех томов с трагедией Гете. Стихотворение вообще действует непосредственно и живет само по себе, без большого романного контекста, часто даже без контекста времени и биографии. Вот, например, из стихов о Кармен: «Он вспоминает дни весны, / Он средь бушующих созвучий / Глядит на стан ее певучий / И видит творческие сны».
Певучий стан — замечательное, чисто блоковское выражение. В его стихах не только голос, но и природа, и душа, и тело, и лицо — все поет. Кто-то вспомнит при этом строку из «Евгения Онегина»: «Живее творческие сны». Ах, вот это откуда! А в связи с чем это у Пушкина? Скажу: Пушкин пишет о благодати деревенской тишины, потому что «В глуши слышнее голос лирный, / Живее творческие сны». Слова те же, а смысл другой. Пушкину для творчества необходим покой. Блок — романтик, для него норма в тревожном напряжении души, творческие сны рождает в нем любовный экстаз. У Блока, стало быть, чужое, но свое.
Дальше кто-то вспомнит пушкинское: «На свете счастья нет, / Но есть покой и воля». Не первой ли пушкинской строкой навеяны стихи Блока: «И наконец увидишь ты, / Что счастья и не надо было». И не от второй ли строки отталкивается его знаменитое: «И вечный бой! Покой нам только снится». Дальше и вовсе похоже на полемику с Пушкиным: «Покоя нет».
И пошла разворачиваться цепочка. Любопытно, существенно — какие разные у нас поэты, разные чувствования, разные модели поведения. Есть выбор, можно прикинуть на себя. Выбор есть, а антагонизма нет. Пушкин был любимым поэтом Блока. Ему посвящено и предсмертное стихотворение Блока: «Пушкин! Тайную свободу / Пели мы вослед тебе!» Здесь тоже слова Пушкина, но цитата не скрыта — Блок выделил ее курсивом. Интересно, а что под «тайной свободой» понимали тот и другой?
Увлекательнейшее чтение!