Роман. Продолжение
Опубликовано в журнале Звезда, номер 11, 2015
ПОД ДАМОКЛОВЫМ КЛЮВОМ
Саваоф
Колыванов возник неизвестно откуда в роскошном струящемся белом костюме, невероятно вальяжный, будто плантатор или мафиози (так вот он, оказывается, кто!), однако держался дружелюбно, даже ласково, и Савелия залило счастьем, оттого что они теперь наконец-то сделаются друзьями. Счастье некоторое время продолжало согревать его грудь, даже когда он проснулся, так что, верный принципу отца Зигмунда — по рождению Шломо Сигизмунда — ничего от себя не прятать, он с большой неохотой вынужден был признать, что вся его досада, а временами даже ненависть к Колыванову была отвергнутой любовью: если бы Колыванов приглашал его к себе, дружески беседовал, выпивал, как с тем же Серегой, с которым водился наверняка ему назло, то он бы простил Колыванову и свою приемную на кухне, и Димку на острове Кэмпбелл. (А Серега-то вряд ли простил ему сына… Ба, так не Серега ли и поработал?.. Нет, вряд ли, на Серегу Колыванов не стал бы так туманно намекать, если бы что-то подозревал.) Откуда же бралась эта колдовская сила колывановского обаяния?.. Нет, не из его внушительных манер, кого из умных людей проймешь манерами, но из каких-то высоких идеалов, которые он якобы представляет на нашей низкой земле. Куда ни сунься, какую тиранию ни возьми — всюду за ней тайной полицией маячит власть какого-то идеала.
Калерия… И сразу потяжелело на душе — это тебе не туманная власть высоких слов, это грубая, скотская власть наручников и решеток, которыми запирают и зверей. С той минуты, как над ним навис дамоклов клюв Калерии, он уже сам не понимал, как его могли сердить такие пустяки — двушка, отсутствие приемной, отдельной спальни… Один он, пожалуй, теперь и заснуть бы не мог от тревоги, а когда рядом дышит человек, который по крайней мере не бросит…
С Симой теперь приятнее бывать, когда она спит. Он наставил ухо, не слыхать ли в квартире какой-нибудь возни, и с облегчением понял, что Симы нет дома. Не нужно притворяться, чтобы возненавидеть не ее, так себя: он устал от ее постоянной жертвенной взвинченности, от устремленной куда-то ввысь (к какому-то идеалу, разумеется!) готовности в любую минуту лететь на опознание очередного трупа, хотя покойники вполне могут и подождать. И что самое раздражающее — ее новая манера на все попытки хоть немного ее успокоить отвечать как бы смиренными колкостями: я тебя понимаю, ты же не любил папочку… Как будто справедливость его доводов зависит от того, кого он любил и кого не любил. Тем более что теперь окончательно выяснилось (сны не лгут): очень даже любил и даже ревновал.
Он так погрузился в невеселые думы, что не заметил, как принял душ: даже в кухне, удивившись, что чувствует себя гораздо бодрее, он сумел вспомнить о водной процедуре, лишь помяв мокрую бороду. Сколько ж ему теперь жить под этим клювом, который в любой миг может постучать: «Ну как, ничего нового не вспомнили? Пора, пора вас все-таки пригласить на допрос…» Может, не надо было давать ей номер мобильного, чтоб ей по крайней мере пришлось бы тащиться сюда, но как не дашь? «Будете подвергнуты приводу», — она выговаривает эти жуткие слова с особым удовольствием.
Кастрюля с картофельным пюре была завернута в его старую осеннюю куртку, а потому сохранилась теплой. Да и в кухне было уже с утра жарковато, хоть и полегче, чем в прошлые дни. Поскольку Симы не было дома, он принялся есть пюре ложкой прямо из кастрюли. Его трогала ее заботливость, но пробуждать в себе чувство вины нельзя позволять и Господу Богу.
Снова не заметил, как закончил завтрак, — неотступная тревога полностью убила радость жизни. Хуже того, ему теперь постоянно кажется, что кто-то за ним следит. Вчера он специально поехал на лекцию в свою Школу психосинтеза на метро с тремя пересадками, и хотя старался оглядываться пореже и делать это «естественно», то есть не торопясь, все равно, ему показалось, успел заметить одну и ту же физиономию, всякий раз тут же прячущуюся за толпой. Может, невроз, а может, и…
Следственные действия.
Помещение для лекций он по дешевке арендовал у фирмочки, торгующей ножными протезами, и всегда приводил их рекламу как пример бессмысленного угождения бессмысленным идеалам: «Изящные ножные протезы голени с идеальным внешним оформлением адресованы молодым женщинам, которые смогут позволить себе надеть даже короткую юбку — окружающие и не заметят, что с вашими ногами что-то не в порядке». Зачем притворяться? Ведь протезы нужны для того, чтобы ходить, а любоваться можно и остроумием. В комнате, где он вел занятия, для сравнения были развешаны образцы прежних деревянных ног, старавшихся изобразить живое тело даже и телесной раскраской, — казалось, на стене замерли невидимые футболисты, у которых забыли намазать краской-невидимкой ударные части; эти протезы-мастодонты смотрелись страшно тяжеловесными и неуклюжими в сравнении с изящными плодами современной конструкторской мысли, смело отсекавшей все лишнее: вместо икр упругие легкие стержни, вместо стоп пружины…
Чем плохо, если бы такое чудо техники выглядывало из-под юбки вместо нелепого волосатого мяса? Нам мешают любоваться красотой рукотворных ног одни замшелые привычки, от которых давно пора освобождаться, что и делает психосинтез: он оставляет в психике только то, что действительно работает на человека. Однако незрелые слушатели смотрели на эти чудеса техники безо всякого воодушевления (ну, их-то и вообще воодушевить было трудно), а бледная Лика и вовсе лишь делала вид, что смотрит (но даже и тогда не могла скрыть беглую гримаску отвращения).
Но к ней снизойти можно, она для этого и пришла в его школу — чтобы избавиться от неумеренной впечатлительности. А вот остальные явно не мимозы, и на их невыразительных, будто поношенных физиономиях, когда они взирают на эти чудеса инженерной мысли, отражается не отвращение и не восторг, но то же, что и всегда, — уныние и скука. Он их и запомнить никогда толком не мог, и пол даже не очень различал (в секонд-хенде все унисекс), не говоря уже о возрасте — неопределенное «под сорок» или немного «за» достаточно, чтобы уже разочароваться в жизни, но еще недостаточно, чтоб окончательно отчаяться. Их никогда не набиралось больше двенадцати, и он утешал себя, что и апостолов когда-то было не больше, и вся ленинская гвардия тоже когда-то могла разместиться в такой же комнатке, и претензии к ним какой-нибудь верхогляд вроде Високовского мог бы предъявить те же самые: чмошники, лузеры, старающиеся воздвигнуть новый мир, оттого что не способны приятно устроиться в старом. Ну а если даже так, что из того? Да, против мира насилья восстают те, для кого он невыносим, поэтому сильные, кому по плечу справиться с гнетом норм, не станут ради борьбы с ними чем-то жертвовать, им и так неплохо. Слабые на бой с идеалами тоже не поднимутся, иначе бы они не были слабыми, лучший взрывчатый материал — те, кто достаточно силен, чтобы негодовать, но не может победить в одиночку. И тот сильный, кто сумеет поднять и возглавить слабых, и сделается творцом нового мира!
Он уже много лет ощущал себя вождем всех униженных и оскорбленных, наконец-то поднявшихся против ига идеалов и норм, и только сейчас, когда он впервые ощутил себя беспомощным против неприкрытой никакими высокими словами хамской силы, все его интеллектуальные построения стали ему казаться выспренними разглагольствованиями, не имеющими ни малейшего отношения к реальности.
Конечно, и за Калерией прячутся какие-то идеалы — Правосудие и тому подобное, но сейчас это почему-то представлялось ему совершенно неважным: он ненавидел ее и только ее. Но, что удивительно, неотступная тревога и униженность сделали его сентиментальным. Вернее, совсем неудивительно — сентиментальность и есть невротическая защита от мучительной реальности. На вчерашнем занятии он проводил заземление живописи — растолковывал, что живопись замещает вытесненное в анальной стадии развития стремление размазывать экскременты: ребенку не позволяют размазывать какашки по стене — он с горя принимается мазать кистью по бумаге или холсту.
Апостолы и апостолицы уныло слушали, кое-что безнадежно записывали, пристроив блокнотики на колено, только Лика, слегка порозовев, надменно смотрела мимо. Он уже хотел перейти к заземлению патриотизма — рудиментарное наследие стадного инстинкта, проявление комплекса неполноценности, стремление укрыться в материнское лоно, замещение отца и матери, — но почти неожиданно для самого себя вдруг предложил обсудить письма Фрейда к невесте (карманное издание было при нем).
Он хотел проиллюстрировать особо выспренними выдержками, сколь трудно было гению прорваться сквозь мишуру красивостей к суровой, но целительной правде: любовь есть не что иное, как переоцененное влечение к запретной вагине, — вытесненное стремление распространяет себя на все, к чему хоть как-то прикосновенен объект вожделения, — на его туфельки, на дом, где он живет, на город, на звук его шагов…
Вот так самый что ни на есть здоровый инстинкт под гнетом норм превращает человека в фетишиста, подкаблучника, самоубийцу…
Как минимум — в слезливого невротика.
Что тут же и подтвердилось.
Твой нежный образ неотступно стоит передо мной, это сладкая греза, солнечная мечта, и я боюсь отрезвления, без тебя я невзрачен и беден, с тобой я стану богатым и сильным, сокровище мое, не представляю, кем бы я стал сейчас, если бы не нашел тебя, любое наслаждение без тебя может превратиться в муку…
Он произносил эти слова с нарастающим напором, почти не заглядывая в книжку и почти уже не спуская глаз с ее очей печальной лани, обведенных снизу темными полукружиями. В поношенных лицах его паствы, он видел боковым зрением, начало проступать недоумение, но он опасался лишь одного — сорвется голос, поэтому финал он сымпровизировал по памяти: я недавно побывал у моего смертельно больного друга — я не в силах описать, каким тихим и бескровным он сделался, я считаю его обреченным, он задыхается и уже смирился с близкой гибелью, но он сказал, что когда-то видел у тебя синие круги под глазами, и эти синие круги потрясли меня больше, чем его печальное состояние.
Лика старалась прикрыть смущение надменностью, но розовый отсвет на ее бледных щеках становился все заметнее, как будто за окном разгоралась заря. Заря невинности, внезапно возник сентиментальнейший образ, и он наконец понял, что такое сентиментальность: это нарост, которым психика, подобно дереву, укрывает раненое место.
Правда, когда он как бы в рассеянности увязался ее провожать, ему не столько хотелось еще побыть с нею, сколько тягостно было снова остаться наедине с неотступным ощущением беспомощности.
Давка началась уже перед эскалатором, и он взял ее за руку повыше локтя без всякой задней мысли, просто чтобы ее не отнесло потоком, — и сердце сжалось, до того она была худенькая (да, с избирательностью сентиментальности нужно еще повозиться: почему она разрастается вокруг одной конкретной вагины, когда этих вагин полный эскалатор). А в вагоне их так притиснули друг к другу, что ему было мучительно стыдно за свое пузо, которым он приплющивал бедную Лику к спине другого амбала, отгородившегося от мира наушниками. Он опасался, что в Ликин животик врезаются еще и письма Фрейда к невесте Марте, туго вбитые в карман его клетчатой рубашки навыпуск, однако извлечь книжку было невозможно.
А потом, в довершение, вагон резко затормозил, и кто-то, не удержавшись за поручень, всех повалил друг на друга, как кегли, и он тоже со своим проклятым пузом почти улегся на Лику, но это их как-то сблизило: поднимаясь на ноги, они впервые обменялись улыбками. Ну а когда он на сходе с эскалатора обнаружил исчезновение денег из кармана, это их окончательно сроднило. Что его особенно восхитило — в том же кармане лежала свернутая квитанция об уплате за телефон, — так она оказалась на месте, только свернутая уже не вчетверо, а вдвое. То есть этот виртуоз-гуманист, восхищенно делился он с Ликой, все вытащил, оценил и ненужное вернул обратно! Вика грустно, но не без нежности улыбалась, а он вдруг с досадой вспомнил Калерию: вот таких бы воров лучше ловила! И светлый теплый вечер снова померк.
Они шли по пустынной Коломенской, отдающей вечеру дневной жар, и он искоса поглядывал на излишне четкий Ликин профиль — греческий, но мужской, и снова дивился тотальной власти норм и канонов, способных добираться до самых интимных уголков, чтобы и там отравлять людям радость общения друг с другом.
Мало ему Калерии…
Он резко оглянулся, чтобы застать филера врасплох, но тот тоже оказался не лыком шит — молниеносно припал на колено и притворился, что завязывает шнурок. В нарастающих сумерках склонившегося лица было не разглядеть, но он теперь уже не был прежним благодушным увальнем.
— Ой, простите, совсем забыл, мне нужно бежать, мне будут звонить… — последнее слово он бросил Лике уже через плечо вместе с судорожной извиняющейся улыбкой и поспешно зашагал обратно в сторону Невского.
У склонившегося филера он замедлил шаги, потом, миновав его, остановился и, сделав вид, что читает эсэмэски на мобильнике, посмотрел на его склоненную спину. Филер действовал грамотно — выпрямился и, не оглядываясь, быстро двинулся в прежнем направлении следом за удаляющейся фигуркой Лики. В этот миг зажгли фонари, и стали хорошо видны развевающиеся Ликины брюки из какой-то легкой ткани и даже обтянутая попка, хоть и худенькая, но все же вполне рельефная. Высокий узкий филер в обтягивающей рубашке навыпуск догонял ее так быстро, что на совершенно пустой и несколько трущобной улице это даже показалось по-новому тревожным. Тем более что в этой узкой, неумеренно стройной фигуре брезжило что-то очень знакомое…
Ах ты дьявол, это же Лель!..
Стараясь не топать и не пыхтеть, он заспешил, почти побежал на носках обратно и успел вовремя: именно в тот миг, когда извращенец приготовился к прыжку, он всей своей немалой массой обрушился на него и придавил к асфальту — наконец-то и пузо пригодилось.
Оба не издали ни звука, но сверхчуткая Лика что-то все же почувствовала.
— Что вы делаете?.. — в ее голосе звучал ужас.
— Ничего, все в порядке, — с преувеличенной бодростью отрапортовал он. — Теперь он вам ничего не сделает.
Стараясь не кряхтеть, он поднялся и отряхнул колени. Его пленник продолжал лежать, втянув голову в плечи и прикрыв ее обеими руками.
— Вставай, бить не будем, — с недоброй снисходительностью подбодрил он своего пленника, и тот начал подниматься, со страхом косясь через плечо.
— Так это же Вадик из нашего подъезда, — ошарашенно сказала Лика, вглядываясь в лицо преступника, благоразумно, однако, не подходя к нему слишком близко. — Вадик, что ты сделал?
— Так ты еще и Вадик? Расскажи, расскажи, по какому случаю мы с тобой познакомились. А то я связан клятвой Гиппократа.
— Ни по какому, я вас в первый раз вижу… — дрожащим голосом ответил Вадик, наконец-то решившийся обратить на него затравленный взор дичи в капкане.
Фонари среди налившейся тьмы светили щедро, и сомневаться в том, что он и впрямь никогда не видел отчетливо желтеющее лицо этого пацана, было уже невозможно. Однако признаться в ошибке было еще более немыслимо.
— А зачем ты пригибался?
— Шнурок хотел завязать…
— Так ты его только что завязывал!
— Он какой-то дурацкий, все время развязывается… Шелковый какой-то, что ли…
— Так вот, смотри, будь в следующий раз поосторожнее. Не гоняйся за одинокими женщинами. Спокойной ночи!
И он быстро пошел прочь, отключив слух и сознание, чтобы ничего не понять, даже если ему успеют ответить.
Вот тогда-то он и понял, что Калерии вполне по силам постепенно свести его с ума. А уж развить невроз преследования — как не фиг делать.
Так, может, прикончить эту назойливую тварь?!.
Вчера вечером на пустынной улице он подумал об этом совершенно серьезно.
Пора было переодеваться к приему — на одиннадцать по электронке записалась какая-то дама, но ему было никак не сдвинуться с места. И в хитон свой он почему-то не решился облачиться — откуда-то у него возникло чувство, что такая усложненная, многозначительная одежда теперь ему как-то не по чину, поэтому он натянул через голову вчерашнюю безрукавку. Сима, помешанная на желании отмыть себя, а заодно и его от какой-то неведомой вины, разумеется, потребовала бы, чтобы он надел новую рубашку, но сам-то он не видел причин подыгрывать ее комплексам.
— Приглашенье твое я принял, ты звал меня, и я явился! — грозный бас «каменного гостя» заставил его вздрогнуть — теперь, когда гостем из бездны в любой момент могла явиться Калерия, и этот выпендреж был ему не по чину, надо будет заменить на обычный звонок.
Пациентка оказалась весьма изысканная — в чем-то голубом и текучем, в волнистой широкополой шляпе, с благородной потасканностью лица, на котором загадочно мерцали антрацитовые глаза, подведенные аж за виски — куда там Нефертити. Алый порочный рот был изогнут, как лук с очень глубоким перехватом.
Делая вид, что сражен ее красотой, он, не сводя с нее как бы ошеломленных глаз, медленно взял ее за руку и еще более медленно поднес ее к губам. И в кольцах узкая рука, сказал бы Високовский, хотя рука оказалась совсем не узкая, а костлявая, со вздувшимися трудовыми жилами.
— Садитесь, пожалуйста, — он указал на кресло, как бы по-прежнему не в силах оторвать от нее глаз. — Слушаю вас.
Голос у нее оказался низкий, хрипловатый, зовущий.
— Я мужчина, — со скромным торжеством сказала дама. — Меня зовут Семен.
Уголки алого лука приподнялись в сдержанной улыбке.
Ему захотелось немедленно вымыть губы с мылом, но — клятва Гиппократа есть клятва Гиппократа. А толерантность есть толерантность.
— Вы гомосексуалист? — словно о чем-то совершенно обыденном спросил он, и Семен ответила тоже очень обыденно:
— Нет, просто мне нравится одеваться женщиной. Полностью, до нижнего белья. Смотреться в зеркало, гулять… Мне особенно нравится, когда меня принимают за женщину, обращаются: «Дама…» Я работаю охранником в супермаркете, так я как-то отпросился у напарника на полчасика, в туалете переоделся в женское платье и прошел мимо него, а он не узнал и еще даже дверь мне открыл. Это был такой кайф…
Подведенные траурные глаза заволокло дымкой наслаждения.
— И… и это все? Больше вам ничего не требуется? Для счастья, так сказать?
— Нет, больше ничего.
— А какие у вас отношения с противоположным полом?
— Никаких отношений.
— А со своим? Полом, я хочу сказать.
— Я понял. Никаких. В смысле отношений.
— А желание есть? В смысле отношений.
— И желания нет. Мне нравится, когда за мной начинают ухаживать, куда-то приглашать, просить телефон, а я начинаю темнить — и приманивать, и уходить от ответа, вроде и пообещать, и не пообещать… Это для меня самый большой кайф.
— И что, другого кайфа вам не требуется?
— Нет, не требуется.
— Но вы как-то страдаете от своей этой… м-м-м, необычности?
— Нет, не страдаю.
— И вы не хотели бы как-то измениться? Ну, в привычную сторону? В обыкновенную?
— Нет, мне и так хорошо.
— А… а чем же в таком случае я могу вам помочь?
— Меня мать достала. Мы в однокомнатной квартире живем, скрыться мне от нее некуда, переодеваться, краситься приходится в ванной, а это дело не очень быстрое. Так вот, когда я выхожу, она всегда спрашивает, ужасно так зло: «Ну что, натерся?»
— А, понятно, зависть к пенису.
— Как это?
— Вы, конечно, слышали имя Фрейда? Это был великий ученый, он доказал, что все женщины завидуют мужчинам, потому что у тех пенис. В смысле полового члена.
— Что, прямо все завидуют?
— Все без исключения. Даже Маргарет Тэтчер. Пока была жива.
— Интересно… Мать всегда говорит, что все мужики козлы.
— Естественно. Это от зависти. Главное, вы не должны ей позволить, да и никому другому, поселить в вас чувство вины — каждый человек имеет полное право одеваться как ему нравится, мастурбировать, когда вздумается… Разумеется, не нарушая законных — я подчеркиваю: законных, то есть прописанных в законе — интересов других граждан. А требования репрессивной культуры — с ними мы должны бороться гораздо более непримиримо, чем с нарушениями демократии, нормы подвергают нас гнету куда более жестокому…
Он вновь ощутил вдохновение, хотя развивал любимую идею в стотысячный раз. Но для каждого-то нового его пациента она и есть новая!
Он хотел приврать во спасение, что он и сам иногда с удовольствием носит бюстгальтер супруги, но тут на столе загудел мобильный телефон.
И даже пополз.
Он никогда не брал трубку во время приема, но теперь, когда над ним навис клюв Калерии, он клал мобильник рядом — вдруг позвонит. А не возьмешь трубку, может разозлиться, пришлет конвоиров — или как там у них осуществ-ляется этот самый привод…
И вправду Калерия.
— Да-да, я вас слышу! — Он изобразил живейшую радость, не встретившую ни малейшего отзвука.
— Так что, вы по-прежнему не хотите сотрудничать со следствием?
— Почему не хочу, я всячески готов вам помочь!
— Что-то не чувствуется, что вы готовы. Придется, видно, все-таки мне с вами у нас побеседовать. Всего хорошего.
Ничего вроде бы страшного не случилось, а настроение на целый день испорчено. Продемонстрировала, кто есть он и кто она. Свистнет, и побежишь. А куда денешься?
— Извините — пациентка, — мучительно улыбнулся Семену и задумался. — Да, пациентка, пациентка… Что? Да, нельзя было не ответить.
— Ничего, ничего. Про что мы говорили? Да, мать всегда ругается, что все мужики козлы.
— Естественно, зависть к пенису.
— А мой напарник говорит, что все бабы суки.
— Разумеется, зависть к пенису.
— Так у него же у самого есть?
— Что?
— Ну, этот… Пенис.
— Что? Да, конечно, пенис есть. Извините, я отвлекся, звонок был очень такой… Нервирующий. Короче говоря, вы ни в коем случае не должны допускать в себя чувство вины. Все, кто пытаются вас в чем-то обвинить, на самом деле вам просто завидуют. Или являются агентами репрессивной культуры. Так и запомните: репрессивной культуры. А если почувствуете какие-то сомнения, колебания — заходите снова. Борьба с репрессивной культурой — это наше общее дело.
Сумел-таки закончить на воодушевляющей ноте, хотя голос так и хотел упасть.
Хорошо, что такса была оговорена по имейлу, не надо было ничего произносить вслух. Никак не изжить этот христианский идеал, которому никогда никто не следовал, — что помогать людям следует бесплатно. Особенно разговорами. Вот Серега же за свои услуги берет без зазрения… Да, гегемон, ему можно. Он, собственно, и в лагере будет тем же электриком, а психосинтез кому там нужен! Там и так все на нормы забили…
День выдался урожайный, тосковать было некогда. Людей терзали идеалы: один страшился секса, оттого что не дотягивал до образца, коего никогда не водилось в подлунном мире, другая терзалась из-за сильных и здоровых ног, оттого что не встречала подобных в глянце, третий не мог жить из-за того, что кто-то когда-то ввел пенис в вагину его жены, — косяком проходили жертвы идеалов, и он их развенчивал и заземлял, развенчивал и заземлял, а в перерывах что-то жевал, не чувствуя вкуса, и смотрел телевизор, чтобы не думать о своей беспомощности перед наглой силой. Из рекламы лилась правда жизни — люди более всего страдали от всяческих истечений, от насморков, поносов и менструаций, зато в сериалах царили идеалы времен Гюго и Карамзина: красота покоряла дикарей и злодеев, распутники хранили верность детской любви — и этот мир еще называют циничным!
Время от времени он набирал Симу, но она была недоступна, как правда. Явилась только затемно, скорбная и жертвенная, всем своим обликом выражая: отца нигде нет, но кому до этого есть дело! Приходилось собирать в кулак все свое великодушие, хотя уже давно хотелось треснуть этим кулаком по столу: да сколько же можно изображать нездешнее существо, при этом ежеминутно сморкаясь распухшим носом! (Она деликатно убегает рыдать в ванную, чтобы ему приходилось тревожиться, не случилось ли там с нею чего, и при этом еще и чувствовать себя сволочью: от хорошего же человека жена в горе не стала бы прятаться!)
Такое было облегчение, когда она наконец отправилась спать! Так что даже когда и его наконец сморил сон, он еще некоторое время посидел в кухне — просто чтобы побыть одному. Но ее тяжелое пристанывающее дыхание все обиды и досады разом сдуло: бедный ребенок, нужно ей, значит, зачем-то пыжиться, наращивать какой-то собственный нарост на ране — ну так и бог с ней, он может и потерпеть.
Укладывался осторожно, проклиная свое пузо, от которого начинали скрипеть любые кровати. Хотел ее обнять, но побоялся разбудить, а она нынче хороша, только когда спит. И нежность, жалость к ней оказались лучшим сно-творным — уснул как растаял.
И проснулся как не спал — с ясной головой, в полной боевой готовности: где Сима? Словно, еще не пошарив рукой по пустой прохладной постели, он уже знал, что ее нет, давно нет. Стараясь не паниковать, зажег свет, проверил выключатели на туалете, на ванной, потом заглянул внутрь. Никого.
Натянул треники, футболку, кроссовки, затем, понимая, что это бессмысленно, выглянул на лестницу. Тишина, все лампочки на месте. Стараясь быть рациональным хотя бы в мелочах, нашел ключи и положил в карман, тщательно проверив, нет ли в нем дырки. Спустился в полутемный двор, где горела всего пара окон, — никого. Сердце гулко колотилось, но он удерживал панику подчеркнутой медлительностью движений. Через темную арку вышел на улицу — снова никого. Перед аркой работяги уже несколько дней разрабатывали большую квадратную яму — он заглянул и туда. Желтый фонарь освещал до дна дикую рваную рану в земле, из которой, и слева и справа, зияли широкие бетонные жерла.
Делать было нечего, пришлось возвращаться не солоно хлебавши. Чтобы унять — уже не тревогу, почти ужас, — он включил телевизор, но хотя жизнерадостные мужчины и женщины продолжали страдать от насморков, поносов и менструаций, сердце колотилось до ломоты в висках (черт, так ведь и до инсульта недолго, все-таки пора браться за избыточный вес…). Время от времени он бросался к двери на любые призрачные шумы, а потом вдруг понял, что дело серьезное, и разом посуровел. Умылся, почистил зубы, расчесал бороду, переоделся в парадные брюки и свежую рубашку: беду нельзя было встречать в расхристанности (вот и ему, оказалось, понадобился свой нарост на ране…).
И еще обнаружилось, не так плохо иметь знакомства в правоохранительных органах. Калерия — это оказалось что-то вроде блата.
Обдумывая план действий на завтра, он обрел такую собранность, что, услышав скрежет ключа в двери, не ринулся заполошно, как раньше, но решительно прошагал, готовый и к радости и к гибели.
Это была она. Но такая растрепанная, растерянная и бледная, что он вместо всплеска счастья ощутил новую готовность неведомо к чему.
— Милая, что случилось, ты где была?..
Растерянность в ее заспанных глазах сменилась ужасом.
— Не помню…
— Как, ты где-то бродила и не помнишь?
— Да, не помню.
— Но ты на улице была?..
— Не знаю, ничего не помню…
Он попытался что-то понять по ее одежде — домашний халат, сандалики, пятен нигде нет… Если она бродила по улицам, это не настолько странно, чтобы забрать в психушку.
— Подожди, а ты лунатизмом никогда не страдала? Не ходила по ночам?
— Было, в детском садике. И потом еще в стройотряде, на целине.
— Уфф… Ну, слава тебе господи, ты нашлась, а с остальным разберемся. Все-таки нельзя тебе так себя надрывать, это все от стресса. Иди спать, милая. Или хотя бы полежи с закрытыми глазами, это тоже отдых. Может, мне тебя загипнотизировать?
— Нет-нет, — она как будто даже испугалась.
А он прямо в прихожей опустился на стул и долго сидел с закрытыми глазами. Несколько раз порывался подняться и не мог.
Не мог собраться с силами. А потом, словно древний старец, шаркая ногами, провлачился в кабинет-гостиную почитать, что нынче пишут про лунатизм.
И вдруг встрепенулся: все стало ясно как день. Лунатический сон сродни гипнотическому, а в гипнотическом сне люди часто вспоминают то, что хотели бы забыть. Сима во сне вспомнила какие-то свои обиды на Колыванова — и от каких-то сексуальных штук она, возможно, до сих пор отмывается, и жену-грузинку она, не исключено, в подсознании не может простить, — там может накопиться целый пороховой погреб, и вот однажды во сне он взрывается: она идет и убивает отца.
Он ей спокойно открывает дверь…
Но нет, куда бы она дела труп? Да и в квартире был бы разгром.
А, вот как оно было! Она в сомнамбулическом сне спускалась вниз, а Колыванов откуда-то возвращался. Он ее окликнул, она не ответила, он пошел за ней, а она на улице столкнула его в яму — там глубоко, много ли старику надо!
Нет, тогда бы его утром заметили рабочие! Не обязательно, она засунула его в трубу, лунатики очень сильные и ловкие.
Он кинулся в кладовку за китайским фонарем, умеющим светить мертвенным лунным светом, и — и опомнился.
Надо немедленно принять снотворное, он уже сам на грани бреда.
Но все-таки решил утром обследовать обе трубы. Однако, когда он наконец сумел прочухаться после трех квадратиков донормила и спуститься вниз, обе трубы уже были погружены в свежий бетонный куб, а новенький импортный бульдозер, яростно рыча, двигал в яму щебенчатый бруствер.
В кармане, где вчера давились письма Фрейда, завибрировал мобильник. Его еще пошатывало, но Калерии было нельзя не ответить.
— Да, прямо сейчас. Или вам нужно прислать сопровождающего с повесткой? Вы знаете, где наше отделение? Вот и чудненько. Хочу поговорить о вашей супруге.
Он почувствовал подлое облегченьице и, чтобы хоть отчасти искупить его, набрал Симу. Проснувшись, он ее уже не застал, и сейчас она тоже была недоступна. Но он еще вчера прочитал про лунатизм и понял, что ничего особо страшного в нем нет, всему виною стресс, главное, чтобы человек не выпал из окна или еще куда-нибудь не свалился, но у них на окнах стоят сетки от комаров, дверь же он теперь будет запирать на ключ, а ключ прятать. А убивать лунатики никого не убивают, это сказки.
УМВД на заурядном фасаде сияло золотом. Слева траурно свисал трехцветный российский флаг, справа был полунамотан на древко какой-то красный с неясным желтым кренделем. Пытаясь собрать свою решимость, он прошелся вдоль здания. Затормозил огромный черный автомобиль, из него спустился огромный черный бандит, вернее, черной на нем была только расстегнутая куртка-косуха, напяленная в августе, очевидно, для устрашения, но крупная бритая голова и золотая цепь на шее дышали тьмой. Он вошел в дверь как к себе домой, ну а ему, законопослушному гражданину, тогда уж и сам бог велел. Сердце работало в усиленном режиме, но до вчерашнего было далеко, к тому же и донормиловая очумелость помогала.
За стеклом, будто где-нибудь на почте, печатала на компьютере приятная девушка в милицейской форме, а через полукруглое окошко пыталась до нее докричаться кавказского вида другая девушка с остервенелыми слезами в голосе:
— Они же все дрались, почему всех выпустили, а моего брата оставили?!.
Девушка за стеклом продолжала печатать, будто не слышала.
— Ну ничего, сейчас Рашидик приедет, он всех вас вые…!
Никакой реакции. Вот не думал, что женщины Востока могут так выражаться…
Джигитка пометалась и ринулась наружу. А он, даже не пытаясь бороться с угодливостью, пригнулся к окошку, проклиная свой живот, наверняка лишавший его всякого сочувствия со стороны женского пола.
— Здравствуйте, меня вызывала Калерия…
Вдруг забыл отчество, но Калерию-Холерию знали и без отчества.
— Подождите, она к вам спустится.
Путь в длинный темноватый коридор (учреждение как учреждение) был наполовину перегорожен канцелярским столиком, за которым, при телефоне, сидел молодой человек в милицейской форме, тоже довольно приятный. Похоже, самой неприятной здесь была Калерия.
Он принялся за доску объявлений и даже немного увлекся. Добровольная дактилоскопическая регистрация, «горячая линия» по вопросам несогласия с действиями должностных лиц…
На всякий случай он записал номер.
Мужчин, прошедших службу в вооруженных силах…
— Пройдемте.
Приветствия Калерия исключила как уступку замшелым привычкам, оставила только работающую часть.
На этот раз она была в цветастой юбке, трижды опоясанной какими-то кружавчиками, и короткой светлой кофточке, открывающей непропеченный — пупок! Бог ты мой, она что, вообразила себя женщиной?..
Слегка, однако, обнадеженный, он попытался с нею заговорить, чтобы хоть чуть-чуть разрядить обстановку, но она никак не реагировала, продолжая отщелкивать стальными каблучками кабинет за кабинетом — справа-слева, справа-слева…
Прощелкала по бетонной лестнице на второй этаж, открыла стальную дверь с наборным замком. Дверь за спиной грохнула железом, будто в каком-то корабельном трюме, и в павшей тишине он явственно расслышал вопли, несущиеся из дальнего конца коридора, где недосягаемо сияло зарешеченное окно (лунатикам здесь ничего не угрожало). Как и все россияне, он был начитан и наслышан о самоубийственных признаниях, добытых пытками, но все же постарался отсечь даже проблески мысли, что это может иметь какое-то отношение и к нему. Но как отсечешь, когда это носится в воздухе: «Щас будем тебя п………»… бутылка… разрыв сфинктера…
Нет, к такому он не был готов, в детстве его учили только красиво смотреть в глаза винтовке перед расстрелом.
Вопли тем не менее приближались, а мурашки по спине, под мышкам и гениталиям бежали все гуще. Проклятье, Калерия распахнула дверь именно в эту пыточную:
— Входите.
Бандит в косухе вопил в телефон, так что вздувались толстые жилы на бычьей шее, вольно охваченной массивной золотой цепью:
— Тебе в лом ж… от дивана оторвать, чтоб к девяти до суда доползти, а он из-за этого еще один велик скоммуниздил! Ты запомни, я тебя в последний раз предупреждаю!
Он с четвертой попытки воткнул трубку в ее ложе и как ни в чем не бывало обратился к Калерии:
— Ни х… не хотят работать. — В его осипшем от воплей баритоне звучало что-то вроде уважения.
— А вот мне, Игорек, с товарищем надо поработать. Не погуляешь?
Господи, она еще и кокетничать пытается…
— Лерочка, для тебя… Хоть цепуру с шеи.
И на это кокетство еще имеется спрос!..
— Садитесь. — Она положила перед собой на бывалый конторский стол прямоугольный приборчик размером с мобильник. — Имейте в виду, я вас пишу. Итак, картина маслом: главный подозреваемый — ваша жена. Она наследница, она извлекает главную выгоду. К тому же вы сами сказали, что у нее имеется мотив личной неприязни.
— Я совсем не это сказал! Я сказал, что в подсознании у любого из нас могут быть мотивы, о которых мы не знаем, — и у меня, и у вас, и у…
— Не переводите стрелки. Разговор идет не обо мне, а о вашей жене. Но я допускаю, что она могла быть бессознательным организатором убийства и сама об этом не знать.
— Это как?..
— Недавно через нас проходила женщина, которая жаловалась, жаловалась на мужа любовнику, а тот взял да и проломил ему голову гантелью. Сделал ей подарок к Новому году.
— На что вы намекаете? У моей жены нет любовника.
Он едва сумел выговорить эти слова, настолько пересохло во рту.
— Все мужья так думают. Имеется у нее какой-нибудь старый друг?
— Она со школы дружит с неким Високовским из нашего подъезда. Но он филолог, сноб — какие там гантели!
— Так, Високовский, берем в разработку.
— Вам ничего сказать нельзя! А чтобы Сима — это вообще бред! Она ужасно любила отца, она даже простила ему смерть матери!
— А что было с матерью?
— Ну, когда отец женился на какой-то грузинке, болтали, что она княжна, так его бывшая жена, ну, Симина мать, заболела раком и умерла. Это не значит, конечно, что он ее убил, люди и без этого умирают, но Сима вообразила…
— Ага, значит, еще один мотив.
— Да вы страшный человек! Ну, с меня хватит, больше вообще ничего не буду говорить.
— Посмотрим.
Калерия достала из женской сумочки мобильник, поиграла кнопками (невероятно — и в кольцах узкая рука!).
— Игорек, зайди, пожалуйста.
И тут же, словно этот бритоголовый громила ждал за дверью, в спину пахнуло ветром. Он, будто в страшном сне, повернулся назад всем туловищем и, словно в замедленной съемке при выключенном звуке, увидел, как бритоголовый гигант в распахнутой черной косухе приближается к нему с нераспечатанной бутылкой пепси-колы.
И тут онемевшее бедро защекотал мобильник — Сима! Она не бросит, она всех поднимет на ноги!
Ее голос звенел и ликовал как перед свадьбой: «Папочка нашелся!!!»
Окончание следует