Опубликовано в журнале Звезда, номер 9, 2014
Ценители русской литературы давно знакомы с творчеством «короля фельетонистов» Власа Дорошевича, чьим фельетонам, чтобы сделаться прозой, не хватало пустячка — поэзии. Да еще, пожалуй, языковых «излишеств», без которых нет писателя-стилиста (и большой вопрос, бывают ли другие писатели). Однако в книге «2x2=4? Восточные сказки» (М., 2013) читатель обнаружит и то и другое. Дорошевич блестяще стилизует язык и арабского, и китайского, и индийского мира, какими их представляют в России да, вероятно, и во всей Европе.
Издательская аннотация, конечно, права: «Написанные больше века тому назад сатирические └Легенды и сказки Востока“ звучат более чем современно сегодня». Но вряд ли мы с очень уж большой радостью пожелали бы в стотысячный раз убедиться, что глупость и продажность так же вечны и неразделимы, как любовь и кровь, если бы не… Если бы они не сделались предметом искусства, которое для того и выдумано, чтобы превращать страшное в прекрасное, а мерзкое в забавное. Когда какой-нибудь «представитель народных чаяний» вдруг начинает требовать каких-то новых законов против педофилии или наркомании, мы только брюзжим: как будто без него не знают, что педофильствовать или наркоманствовать нехорошо, надо исполнять те законы, что уже есть, а не придумывать новые, которые тоже никто не собирается исполнять в ущерб своему покою и достатку…
И что же проистекает из нашего брюзжания? Одно расстройство. А у Дорошевича все происходит до крайности аппетитно. В арабской Государственной думе, а она зовется у них Дум-Дум, избранные арабы озаботились тем, что избиратели называют их лодырями, дармоедами, а в одного так даже кинули камнем. Значит, надо издать новый закон, но такой, который бы никому не приносил убытка. Издадим же закон, что дважды два четыре! «Но это и без того все знают». Ну и что, все знают, что красть нельзя, однако в законе об этом говорится.
Узнав об этом, визири взволновались и пошли к великому визирю, который был так же мудр, как сед: «Эти дети несчастия скоро издадут закон, чтоб днем было светло, а ночью темно, чтоб вода была мокрая, а песок сухой, и люди уверуют, что мир устроен не по произволению аллаха, но по их постановлениям!» На что мудрость великого визиря, одетая в спокойствие, как мулла в белую чалму, ответила: «Будет Дум-Дум издавать законы или не будет, — я остаюсь. Будет дважды два четыре, или один, или сто, я все равно остаюсь, пока аллаху угодно, чтобы я оставался».
Дальше читайте сами, получите массу удовольствия и от остроумия, и от стилизаторского мастерства, на которое мне удалось лишь намекнуть.
А сказки об Истине проникнуты еще и печальной мудростью. В «Сказке о сказке» Истина решила попасть во дворец самого Гарун-аль-Рашида и пришла к его вратам нагая, одетая только в свою красоту. «Как твое имя? — ужаснулась стража. — Бесстыдство?» — «Увы, Истину часто принимают за бесстыдство, так же, как ложь за стыд». После этого Истина, надев власяницу и препоясавшись веревкой, пришла ко дворцу под именем Обличения, — после остроумнейших препирательств ее отправили проповедовать в мечети. И тогда она отправилась к халифу в виде Сказки, и все резные, и слоновой кости, и перламутровые двери открылись перед Сказкой… И халиф с ласковой улыбкой сказал ей: «Говори, дитя мое, я тебя слушаю».
«Истина всегда добьется своего.
Кизмет!»
То есть судьба. Однако в сказке «Истина» судьба распорядилась иначе. Там царица Истина укрылась за высокими горами, за дремучим лесом, и только поэты слагали песни о ее красоте. И вот юный витязь Хазир решил увидеть эту красоту воочию. И через бесчисленные испытания, измученный, добрался-таки до белоснежных ступеней ее дворца и — и увидел голую старуху. Ее коричневая кожа висела складками, седые волосы свалялись в космы, глаза слезились, она едва держалась на ногах, опираясь на клюку. А затем печально улыбнулась беззубым ртом: «Да, я была красавицей в первый день создания мира. Но я много страдала, а от этого не делаются прекраснее». — «Но что же мне сказать людям?!.» — в отчаянии схватился за голову Хазир. Истина упала перед ним на колени и взмолилась: «Солги!»
Так что и под следующей сказкой «Правда и ложь» подписался бы сам Оскар Уайльд, сетовавший на упадок искусства лжи. В этой сказке Правдивым все тяготятся, а Лжеца, рассказывающего увлекательные байки, зазывают и угощают. «С меня и одного уваженья довольно!» — гордо заявляет Правдивый, а Лжец подпрыгивает от радости: «В первый раз солгал!»
Сказка же «Не те пятки» содержит, пожалуй, дельный, хоть и трудно-исполнимый рецепт борьбы с наркоманией. В борьбе с нею правитель Каира Джиаффар велел полиции бить палками по пяткам сначала самих презренных курильщиков опиума, затем торговцев опиумом, затем держателей притонов, но курильщиков не становилось меньше, и лишь полиция все богатела и богатела. И наконец мудрый дервиш разъяснил правителю, что «заптии» не только брали бакшиши с тех, кто торгует опиумом, но еще и битьем по пяткам вынуждали торговать и тех, кто раньше воздерживался. «Отдай другой приказ, — сказал святой дервиш. — Если в Каире будут еще курить опиум, бить палками по пяткам заптиев». — «Святость святостью, а закон законом! — возмутился правитель. — Я позволяю говорить что угодно, но только не против полиции».
И велел дать тридцать ударов по пяткам самому святому.
Но, пожалуй, самой поэтичной и грустной я бы назвал заключительную «индийскую» легенду «Чума». Прекрасную царевну Серасвати любит прекрасный юноша, но надменный отец Серасвати находит такого жениха недостойным своей гордости, хотя влюбленный и сам наследник царства. Ожесточившийся жених идет на оскорбителя войной, желая сделать Серасвати хотя бы наложницей. Однако отец Серасвати, видя неминуемое поражение, убивает себя сам, а Серасвати превращается в скиталицу, претерпевает всевозможные предательства и надругательства и наконец обретает покой в служении богине смерти Кали — так является в мир богиня Чума, которой уже ничего не стоит мимоходом задушить среди прочих и своего бывшего возлюбленного.
Легенда не поддается пересказу, ее нужно прочесть. История глубокая, а потому особенно грустная. Но ведь искусство для того и существует, чтобы преображать мерзкое в забавное, а грустное в поэтическое.
Подозреваю, что поэзия и есть наследница сказки в нашем мире, тщетно пытающемся быть рациональным, чему изо всех сил противится наша душа, прекрасно понимающая, что без хотя бы самой неуловимой веры в детские грезы, грезы нашего собственного детства и детства человечества, жизнь сделается окончательно невыносимой. Однако для хотя бы самой мимолетной веры в откровенные сказки мы недостаточно простодушны. Но если сказка укроется в костюм жизнеподобия, заслужив при этом более почтенное имя мифа, то передохнуть в ней от правды жизни будут готовы уже многие из нас.
Особенно если костюм жизнеподобия окажется красивым и сам по себе.
В сборнике «Царь головы» Павла Крусанова (М., 2014) этот костюм и соткан, и скроен, и сшит превосходно. Издательская аннотация указывает (формально справедливо) на родство удивительных крусановских историй с метаморфозами Апулея и рассказами Пу Сунлина — все они используют поэтику невозможного. Однако крусановские пращуры почти не интересуются психологией и живописью, у их героев нет ни внешности, ни характера, да и декорации, в которых они действуют, едва намечены — древним интересны только события. Рассказы же Крусанова написаны как отличная реалистическая проза, и притом интеллектуальная, а невозможное чаще всего появляется в них одномоментной вспышкой.
Так, рассказ «Собака кусает дождь» начинается классическими записками охотника: болотина, осока, местный Пал Палыч, бьющий крякуш без промаха, городской Петр Алексеевич, приезжающий не за добычей, а за впечатлениями. Петра Алексеевича восхищает меткость Пал Палыча, но в остальном он не видит в народе особой мудрости, разговоры о политике давно набили ему оскомину. «Ну никак не мог русский человек смириться с тем, что он, как и прочие народы, живет в аду — у иных он, может, только почище, а у иных и погрязней», — «взгляд, конечно, очень варварский, но верный».
Лишь после охоты, за простым и щедрым столом (практически все добыто руками хозяина), после не то третьей, не то пятой мелкой пташки Петра Алексеевича наконец пробивает на вечный разговор — как бы нам обустроить Россию так же ладно, как Пал Палыч обустроил собственный дом: «Откуда это в вас, скажите? Почему другие не переймут?» И Пал Палыч в своем переполненном дарами земли подвале показывает матовую от подвальной паутины банку, в которой две отвратительные твари корчатся, плюются и верещат от бессильной ярости. Это наши с женой те, разъясняет Пал Палыч, кто нам в левое ухо глупости нашептывает. То есть, разъясню уже я, те духи зависти и злобы, в борьбе с которыми народ веками плюет через левое плечо. А охотник взял их да и словил. И теперь живет в мире и согласии.
Так, значит, и на мне сидит такой же, содрогается Петр Алексеевич, как же теперь с этим жить?.. А как жили, так и жить будете, отвечает Пал Палыч: «Он, ваш-то, вокруг пальца так вас обвертит — даже не заметите». Петр Алексеевич не верит, но уже наутро догадывается, что видение было внушением, суггестией. Последнее «похожее на быструю сороконожку слово» и решило дело — жизнь начала возвращаться на прежние круги, где охотничья собака снова пыталась укусить дождевые струи так же тщетно, как люди пытаются символическим поплевыванием усмирить злобную нечисть.
В рассказе же «По телам» молва доносит до одного из тех, «для кого известие о происшествии важнее, чем происшествие как таковое», удивительную новость: некие секретные ученые научились «внедрять выделенное сознание в другое тело-носитель», причем даже в тело животного. А герой рассказа, сотрудник таможенного контроля Полуживец давно мечтал узнать, что чувствует, скажем, дельфин, червяк на крючке или рак в кипятке, — может, ему там не так уж и плохо? «Таковы люди, что и без крыл мечтают о полете, а в должности вахтера непременно озабочены политикой, спортом и ценами на недвижимость».
И через череду метких наблюдений, интересных событий и умных разговоров Полуживец переселяется в тело здоровенного породистого пса. И это оказывается так упоительно, что таможенный инспектор пускается в дорогостоящее и опасное путешествие по телам, пока наконец не застревает в теле вороны (а тот несчастный, в ком застряла воронья душа, лишь беспомощно каркает да машет руками, пытаясь взлететь). Финал яркий и неожиданный, но я давно удивляюсь, почему мастера эффектных неожиданных концовок, как правило, оказываются писателями не самого первого ряда? Вероятно, финал должен не уводить течение в сторону, но, напротив, концентрировать его в какой-то символ, и Крусанову его сюжетная изобретательность, а возможно, и стремление теснее сблизиться с его культурными образцами, иногда, мне кажется, идут не на пользу. Остаются без развития его же собственные мысли и образы, более масштабные, чем те эффектные, которыми он нередко завершает свои рассказы. Всегда, повторяю, отлично написанные, но не всегда перерастающие в нечто более значительное, чем увлекательная частная история.
Мне кажется, Крусанов полнее всего реализует свой редкостный потенциал, когда дает больше воли лично пережитой глубине, чем выдумке и мастерству. Образцовой здесь мне представляется повесть «Глина». Главному герою, тоскующему по оставившей его женщине, начинают являться умершие, и он отправляется в казахстанскую экспедицию, чтобы забыть «прекрасную воровку, походя и без нужды, как скверный ребенок, укравшую у меня — меня». Но его и там преследует «зов глины»: «Глина, каменный прах, тлен великих гор… Белая, ржаво-красная, зеленовато-серая — набрал разной. Когда я развожу ее в миске с водой, я думаю о мертвых. Когда леплю нелепые тела, раскатываю колбаски рук и ног, я думаю о мертвых. Царапая зубочисткой шарик головы, прорезывая рот, глаза, формуя нос, я думаю о мертвых. Или… Или это мертвые сами?.. Сами думают о себе внутри моей головы? Думают о себе — мной?»
В повести есть и великолепные описания пустынных гор, и блестящие метафоры (ветки мечутся на ветру, «словно руки марионеток, пришитые к струям ливня»), но они не отвлекают внимание на себя, ибо над всем царит тот самый звук, без которого невозможна поэзия. Имеется и второй, закадровый сюжет, опять-таки намекающий на некое присутствие колдовства. Однако этот намек, оставляющий возможность и «научного» толкования, не переводит повесть в сказку или, поднимайте выше, в миф, но лишь усиливает ее поэтическое звучание — прикосновением тайны.
А пересказывать поэзию — только портить. Читайте, грустите и наслаждайтесь.