Перевод и вступительная заметка Наталии Афанасьевой
Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2014
Американский философ Джесс Глен Грэй родился в 1913 году в Пенсильвании.
В мае 1941 года он был призван в армию. Повестка пришла той же почтой, что и письмо из Колумбийского университета с подтверждением защиты диссертации по философии. Знание иностранных языков определило характер службы в армии — он был зачислен в контрразведку. Глен Грэй воевал в Италии, Северной Африке, Франции и Германии. Всю войну он вел подробный дневник.
После войны Грэй оставался некоторое время в Германии, участвуя в ее восстановлении. В 1947 году женился на Урсуле Вернер. Известно, что она пережила бомбежку Дрездена.
По возвращении в Америку Глен Грэй до конца своих дней преподавал философию в Колорадо Спрингс колледже. Умер он в 1977 году.
На Западе Грэй более всего известен как переводчик работ Хайдеггера на английский язык и как автор книги «Воины. Размышления о человеке в современном бою».
Наше «мирное время» — понятие условное. Ограниченные военные конфликты вспыхивают все время. Тем не менее в нас живет тайная надежда, что все обойдется, что у человечества сработает какой-то инстинкт самосохранения и мировой войны не будет. У Глена Грэя такой надежды не было. Он родился за год до Первой мировой войны и участвовал в самой чудовищной — Второй мировой войне. Ему понадобилось четырнадцать мирных лет, прежде чем он смог снова прочесть свой дневник и, опираясь на него, попытаться осмыслить свой военный опыт.
В книге он пишет о том, как существование на войне меняет людей. Он пишет о трагическом состоянии воюющего человека, об отношении солдат к смерти, к любви, к сексу, к врагам.
В 1970 году вышло переиздание книги. Вьетнамская война была в разгаре, и Глен Грэй, как и многие американцы, пытался разобраться в причинах ужасов этой войны, а также в причинах насилия, хаоса, которые эти ужасы вызвали в его стране. По словам Грэя, вьетнамская война открыла старые интеллектуальные раны, которые он попытался излечить, когда десятилетие назад писал свою книгу.
Каждый военный конфликт обрушивается внезапно и приводит мыслящих людей в состояние эмоциональной растерянности.
В предисловии к книге Глен Грэй написал: «Я далек от утверждения, что размышления о воюющих людях, которые составляют эту книгу, достаточно глубоки, чтобы установить какую-то веху. Но я уверен, что усилия, потраченные на изучение моего опыта солдата Второй мировой войны, дают возможность как-то осветить прошлое и немного заглянуть в будущее и тем самым помогают уменьшить разрывы в понимании ужасающего настоящего».
«У меня приподнятое настроение и мне хорошо… Возможно, меня
ожидают мрак и ужас, но мне спокойнее, если я буду находиться
в самом центре
бойни, а не где-то с краю.
Я хочу заплатить за то, что служу войне, и узнать,
что бывает при наихудшем раскладе».
Военный дневник. 31 января 1944 года
Как-то в конце войны мой друг написал, что часто думает обо мне как о солдате. Он находил во мне качества, которые мы приписываем универсальному человеку войны. Его признание и польстило, и поначалу несколько оскорбило меня, но постепенно я пришел к выводу, что он прав, хотя сам я до этого не додумался. В моем дневнике есть запись: «Вероятно, худшее, что можно сказать обо мне, это то, что я становлюсь солдатом. Солдат — это не совсем человек и тем более не философ». С тех пор я часто раздумывал, что означает быть «солдатом» и почему я считал себя не совсем человеком.
В тот момент, когда я сочинял приведенные строки, я с ужасом понимал, сколь немногочисленными стали наши желания. За ночь до этого в городке, где мы стояли, одна женщина сказала: «Das Essen ist die Hauptsache» («Еда — это главное»). Ее слова все время вертелись у меня в голове. Большинство моих товарищей казались вполне довольными, если было что поесть, выпить и была возможность погулять с женщинами. Проблемы морали и культуры, выходящие за рамки примитивных потребностей и занимавшие меня все предыдущие годы, быстро исчезали, и я понимал, что становлюсь таким же примитивным, как они.
В одной немецкой газете, взятой у заключенного, я прочел письмо солдата, долгое время сражавшегося на русском фронте. Он жаловался, что война лишила его индивидуальности и у него уже нет своей личной судьбы. Сейчас я понимаю лучше, чем раньше, что на войне существовала сила, определявшая поведение человека в гораздо большей степени, чем элементарные желания. Сознание человека формировалось повседневной обстановкой, а точнее — вездесущим присутствием насилия. Угроза жизни, постоянная опасность, а также присутствие противоборствующей стороны — «врага» — создавали определенную эмоциональную атмосферу. Вблизи линии фронта невозможно сознательно или бессознательно не замечать, что совсем рядом находятся люди, которые с радостью тебя убьют, если им представится такая возможность. В результате каждый отдельный человек становился зависимым от других людей, на которых в мирное время вряд ли обратил бы внимание. Эти другие люди, в свою очередь, интересовались им только как носителем силы, как обладателем оружия, то есть средством их защиты, их выживания. Братство, спаянное совместным риском и общей опасно-стью, как ничто другое объединяет людей самых разных интересов и различных темпераментов. Связи возникают деловые и прочные, несмотря на их случайный и общий характер.
В таком окружении человек может пытаться сохранить воспоминания о том, каким он был на гражданке, и упрямо не поддаваться власти насилия и иррациональности, как я пытался это делать. В письмах родителям и своим любимым солдаты могли утверждать, что они не изменились, и, может быть, они даже в это верили. Но человек, посвятивший себя превратностям войны, человек, который все время ищет, кого убить, и уклоняется от возможности быть убитым, и даже тот человек, кто просто долго жил среди военных руин и наблюдал после боя искореженные пейзажи, уже никогда не станет, каким он был. Хочет он того или нет, но он превращается в воина, по крайней мере так происходит с большинством. Отношение к действительности формируется страхом и постоянной угрозой жизни. Человек должен в определенной мере подчиниться воле других, а также высшей силе. Он превращается в человека воюющего, homo furens — человека яростного.
Можно сказать, homo furens является подвидом homo sapiens. Очевидно, что «человек» больше чем «воин», как в наше время, так и ранее. Для некоторых поколений — увы, встречающихся крайне редко! — организованная война — лишь небольшой эпизод. И даже те люди, которым пришлось много воевать, считают себя фермерами, рабочими, учителями и т. д., а не только солдатами. Человек как солдат — только часть человека, но эта воинская составляющая практически неизбежно способна трансформировать его личность целиком. Если этой составляющей предоставить свободу, она подчинит все остальные стороны личности, она задавит гражданские привычки мышления и сделает из фермера, рабочего, клерка другое существо — homo furens.
Сегодня миллионы людей, как и миллионы людей до нас, научились существовать в странном состоянии «воюющего человека» и открыли для себя его привлекательность. Воздействие войны на эмоции всегда было сильным. Война околдовывала большинство ее участников. Хладнокровные и трезвые рассуждения во время войны людям не свойственны. В моем военном дневнике говорится, что меня преследовала «тирания сиюминутно-сти», прошлое и будущее меня не интересовали. Мне было трудно думать и трудно было оставаться одному. Когда замаячили признаки мира, я испытывал сожаление и констатировал: «Очищающее воздействие опасности, которое делает человека грубее, но, возможно, более гуманным, скоро исчезнет, и в первые послевоенные месяцы некоторые из нас будут скучать по старым дням войны».
Вне всякого сомнения, множество людей ненавидели каждый миг войны и жаждали ее окончания. Хотя многим людям может нравиться гарнизонная жизнь и военные маневры, к реальному бою они не испытывают ничего, кроме отвращения. Тем не менее даже те, кто больше всего жалуются на войну, не обладают иммунитетом против ее притягательной силы. Жалобы солдат можно считать их унаследованным правом и традиционной обязанностью, и мало кто из них признает, что им нравится война. И все же многие люди любят и одновременно ненавидят сражения. Они знают, почему ненавидят. Труднее сформулировать причины любви. Иногда попадаются новобранцы, жаждущие поделиться «интересными» впечатлениями о бое, но именно закаленных ветеранов война притягивает сильнее всех. Как сказал Диксон Вектер, для некоторых людей военные годы — «одна великая песня в их жизни».
Откуда эти таинственные притягательные стороны войны? Почему на Западе, несмотря на революционные изменения методов ведения боя, война все равно влечет к себе? Я полагаю, что причин притягательности сражения по меньшей мере три: захватывающая грандиозность зрелища, необыкновенное чувство товарищества, возникающее во время боя, и удовольствие, получаемое от разрушения. На некоторых бойцов действует только одна из этих сил, некоторые подвластны всем трем. Возможно, существуют еще какие-то причины притягательности, о которых я не знаю. Эти же три для меня обладают реальностью, и я нашел тому подтверждение даже в литературе о войне.
Не следует недооценивать войну как спектакль, как возможность что-то увидеть. Во всех нас существует то, что Библия называет «похотью очей» — определение одновременно точное и имеющее широкий спектр значений. Оно точное, потому что человеческие существа обладают той самой примитивной особенностью — они любят наблюдать. Мы боимся пропустить, не увидеть что-нибудь стоящее. Причем желание увидеть гораздо сильнее, чем желание вмешаться или помочь. Каждый, кто следил за толпой, собравшейся вокруг пострадавшего на дороге, легко может поверить в реальность «похоти очей». Человек, наблюдавший лица людей, глядящих на пожар, понимает ее реальность. Иногда наблюдение поглощает нас полностью; человек становится одним большим глазом. Глаз алкает, потому что он требует чего-то нового, необычного, грандиозного. Он не может насытиться знакомым, повседневным, обычным.
Жажда увидеть может свестись к своему изначальному импульсу, а именно к бездумному любопытству. Типичная реакция человека, наблюдающего парад или взрыв водородной бомбы, — раскрытый рот и остановившийся взгляд. Сколько людей в каждом поколении может быть затянуто в убийственную войну из-за желания «увидеть своими глазами, что это такое»? Притягательность войны обычно объясняют поисками приключений, а также возможностью избегнуть монотонности гражданской жизни и стесняющих ограничений. Если нет разнообразия, отвлечения, угрозы или опасности, люди могут устать от повседневности. Они жаждут чему-нибудь изумиться.
Общеизвестно, что военные будни достаточно монотонны и скучны, однако они же могут предложить нечто диковинное, экзотическое и странное. На войне появляется возможность взглянуть на другие страны, на других людей, на необычное вооружение, на марширующие толпы, можно поглядеть на захваченных врагов.
Однако любопытство — только один уровень зрения. Слово «видеть» имеет множество смыслов, например «предвидеть». Можно увидеть решение или увидеть, в смысле осознать, какой-то свой поступок. Интеллектуальные коннотации более многочисленны, чем физические. Часто мы не в состоянии выделить различные уровни зрения, не можем отделить внутренний глаз от внешнего. Вероятно, это не случайно. В конце концов, человеческое существо является единым целым, и чувственные, интеллектуальные переживания и воображение могут слиться в нечто единое, когда человек чем-то поглощен.
Бездумное любопытство не так уж отличается, как нам хотелось бы верить, от того, что любители искусства называют беспристрастным созерцанием красоты. Удовольствие от боя как от зрелища может почти незаметно перейти в эстетическое созерцание или в более интеллектуальное размышление о его ужасной стороне. Взгляд самого простого солдата, изумленно наблюдающего из своего укрытия панораму боя, и взгляд профессионального художника, рассматривающего ту же сцену, отличается, как я полагаю, только степенью поглощенности. «Смотрение», в которое оба они погружены, до того как оно станет руководством к действию, происходит ради самого «смотрения».
В обоих случаях ни желание узнать, ни необходимость действовать не являются главными. Хотя действие может стать для них обязательным.
Такое смотрение происходит ради самого смотрения, оно — «похоть очей», при этом глаз воплощает всего человека.
Распространено убеждение, что война и битва принадлежат сфере уродливого и ужасного. Так как эстетическое наслаждение связано с прекрасным, можно сделать вывод, что война является естественным врагом эстетики. Я боюсь, что это по большей части иллюзия. Прежде всего неправильно думать, что только красота может приносить эстетическое удовольствие; нам может нравиться некрасивое, и каждый художник это знает.
К тому же в батальных сценах есть своя красота. Разрушения, искажения и насилие над природой, сопровождающие военные действия, вне всякого сравнения, уродливы, этого нельзя отрицать. Однако остаются цвета, движения, многообразие образов, панорамный охват и даже иногда мелькают пропорция и гармония. Если мы думаем о красоте и уродстве вне обычно присущих таким мыслям моральных обертонов, то можем обнаружить странную, но реальную красоту в спектакле с массой людей и оружия. Предпо-ложительно именно зрелище огромного количества людей, продвигавшихся строем под огнем противника, заставило Роберта Эдварда Ли сказать: «Это хорошо, что война так ужасна, иначе мы бы полюбили ее».
Считается, что современные битвы лишены живописности и величественности зрелищ, присущих древним войнам. Джон У. Нэф в своем исследовании «Война и прогресс» относил упадок власти и авторитета в XX столетии во многом за счет того, что он называл неудовлетворением «требованиям наслаждения». Он указывал, что в более ранние времена военные ценили художественное оформление оружия больше, чем в настоящее время. Они настаивали на декоративности и красоте пушек, кораблей, а также личного оружия, что могло обеспечиваться даже в ущерб практичности и военной эффективности. Оружейники гордились красотой своих изделий, и среди создателей оружия было много великих художников. Нэф верил, что в XX столетии, столетии постоянных военных конфликтов, требования красоты во многом уступили прагматичным запросам. Когда я вспоминаю некоторые из отвратительных орудий времен Второй мировой войны, мне с ним трудно не согласиться. Стандартизация и автоматизация оружия часто лишали их всяких претензий на красоту.
Однако это только один аспект современной битвы и современной войны. То, что было утрачено в одной сфере, компенсировалось в другой. В настоящее время сражения происходят не только на земле и на море, но и в воздухе, а театральность такого зрелища, как схватка военных самолетов, трудно переоценить. Поскольку отвратительные результаты действий современного мощного оружия обычно удалены от тех, кто его использует, появляется больше возможностей для эстетического удовлетворения. Сражению в небе очень часто присущи форма, изящество и гармония, которых лишены наземные сражения. В них есть захватывающий размах действия, драматизм, красочность и точность. В ранние века такое можно было наблюдать только в редких морских сражениях. Рев атакующих самолетов может быть очень неприятным, а их «ныряния» на свои жертвы во время атаки или бомбардировки вселяют ужас. Но боец, не участвующий непосредственно в схватке и находящийся в укрытии в роли зрителя, может быть полностью поглощен их ужасающей красотой.
Я прекрасно помню мои чувства, когда утром 25 августа 1944 года я наблюдал с десантного плота бомбардировку Французской Ривьеры нашими самолетами и кораблями. Под покровом темноты мы подошли довольно близко к цели. Когда начался рассвет и появились очертания берега, тысячи моих товарищей замерли, наблюдая. Мы знали, что наша очередь действовать настанет только после окончания обстрела и бомбардировки. Мы увидели появившиеся ниоткуда самолеты. Они летели к своей цели, выстроившись в идеальную линию. Почти сразу же возникли огонь и дым с огромных пушек наших кораблей. Вторжение началось. Наши глаза следовали за самолетами. Те ныряли в дым, пламя и пыль и появлялись вдали над побережьем, разворачивались, делали большой круг и атаковали вновь. Разрывы бомб и снарядов были такими мощными, что мне казалось, большая часть земли сейчас оторвется и упадет в море.
Когда я смог отвлечь свои мысли о разрушениях и ужасе, испытываемом жителями деревень, которых разбудили бомбы и снаряды, я, вне всякого сомнения, увидел прекрасное зрелище. Я понял, что это очень просто — завороженно наблюдать такого рода спектакль, быть полностью им захваченным и совершенно забыть, чтЛ могут принести ближайшие часы. Судя по всему, остальные бойцы с таким же напряжением наблюдали за происходящим боем. Многие бывшие солдаты должны помнить сходные эпизоды из своей жизни. Такие спектакли казались непостижимыми, и вряд ли кто-либо желал их повторения. Тем не менее нельзя отрицать, если быть честным, что испытываешь удовлетворение оттого, что их видел, и по крайней мере часть удовлетворения, которое я получил, связано с эстетическим удовольствием от их созерцания.
Когда я раздумывал об этом, мне становилось ясно, что «красота», если использовать этот термин в обычном смысле, не является главным притягательным фактором такого рода зрелища. Наиболее захватывающим в них является демонстрация силы и мощи человеческого духа. Некоторые сцены боя сродни шторму в океане, или закату солнца в пустыне, или зрелищу ночного неба в телескоп — они в состоянии захватить отдельного индивидуума и держать его в плену. Человек теряется в их грандиозности. У него рвется связь с собственным эго, и он полностью погружается в то, что видит. Осознание силы, намного превосходящей то, что может представить ограниченное воображение, загоняет разум в состояние, совершенно чуждое каждо-дневному существованию. Моменты восторга могут быть очень краткими, и они сродни экстазу. При этом для большинства людей интоксикация боем сильно отличается от интоксикации, вызванной сексом или алкоголем. Восторженное состояние происходит от приобретения, а не от потери. Мы теряем ощущение себя, отрицаем себя в обмен на единение с вещами, до того момента совершенно неизвестными. Главная эстетическая привлекательность войны лежит в этом чувстве возвышенного, к которому мы, дети природы, стремимся, хотим мы этого или нет. Похоже, удивление, изумление и благоговение являются частью нашей самой глубинной сути, и война предлагает для них «широкое поле деятельности».
Как я писал:
«Вчера утром мы покинули Рим и принялись догонять стремительно уходящих от нас немцев. Мы опять маршировали мимо разрушенных почерневших деревень, искореженных автомобилей, мимо мертвых немецких солдат, мимо воняющих трупов лошадей, взорванных мостов, сквозь пыль, чернившую наши лица и забивавшуюся в наши одежды.
Позднее я наблюдал за полной луной, плывшей по облачному небу, <…> видел пролетавшие немецкие бомбардировщики и всплески наших зениток вокруг них.
<…> Я снова проникся болезненной красотой этой несравненной земли. Я запоминал все, все мои ощущения. Болезненные и восхитительные воспоминания».
Что происходит внутри нас, когда мы попадаем под влияние столь мощных впечатлений? Часто утверждают, что наиболее глубокое удовлетворение мы испытываем оттого, что лично избежали судьбы остальных. Мы наблюдаем, как этих остальных подавляет превосходящая сила, и, находясь в безопасности, радуемся чувству собственного превосходства. Если мы как человеческие существа не вовлечены в происходящее, то при встрече с величественным в природе нами овладевают возвышенные чувства и наш дух воспаряет. Когда мы зрители, мы выше того, что видим. В моем дневнике есть такие слова:
«Сегодня вечером мы наблюдали красивый закат над Тирренским морем.
Из нашего окна были видны окруженные стенами сады Карано. Распустившиеся цветы и нежно-белые персиковые деревья наполняют воздух сладостью. За садами тянутся поля, далее горы, Формия, Гаэта, море.
Заходящее за горы солнце освещало низко висящее облако.
Пока мы наблюдали великолепие природы, в вечернем воздухе прозвучал вы-стрел пушки. И опять мы вынуждены признать, что всего в нескольких милях от того места, на которое мы смотрели, прячутся люди, желающие нашей смерти. Мы смотрели на них через нейтральную полосу. Когда стало темно, в горах появились огромные очаги огня. Это было таинственное зрелище, но оно, несомненно, имело отношение к смерти и разрушению».
Как сказал Кант, чувство депрессии, которое мы испытываем в первый момент, глядя в телескоп на бесконечные небеса, понимая свою незначительность по сравнению с ними, вскоре сменяется сознанием, что мы — астрономы. Это мы знаем, что небеса громадные и пустые, а небеса, по-видимому, ничего не знают о нас. Человеческий дух торжествует над слепыми и безжизненными силами природы. Казалось, то, о чем я рассказывал выше, можно было бы объяснить именно этим ликованием зрителя, не являющегося актером и не испытывающего страдания. Человек испытывает удовольствие от чувства превосходства, которое происходит из-за разделения зрителя и зрелища.
Такая точка зрения неверна или по крайней мере одностороння. Она возникает как результат эгоистичного, раздробленного подхода, а не пристального наблюдения. Благоговение, поглощающее нас в такие минуты, по существу, не является чувством триумфа, напротив, оно является признанием власти и величия сил, которым мы подчиняемся. Это не отъединение себя от мира, а подчинение ему. В такие моменты мы способны не обращать внимания на опасность, так как переступаем пределы собственного «я», забывая о своем отдельном существовании.
«Прошлым вечером я сидел на скале за городом и наблюдал современный бой, артиллерийскую дуэль, <…> панорама охватывала столь большое пространство, что я мог одновременно видеть выстрелы пушек и снаряды, ударяющиеся о землю. Несколько снарядов отвечающих батарей приземлились довольно близко, и я оказался в опасном месте. Однако было очень интересно. Через некоторое время огонь затих, и на долину спустились вечерние тени.
Местный житель, несший ведро с едой для своих свиней, разговорился со мной и затем попросил его подождать. Он скоро вернется, и мы пойдем к нему домой выпить стаканчик вина».
Возможно, большинство людей не способны проникнуться зрелищем настолько, чтобы забыть себя и преодолеть чувство страха перед болью и смертью. Однако известно, что на поле боя люди могут довольно опрометчиво подвергнуть себя опасности для того, чтобы «посмотреть». Если когда-нибудь мир взорвут какой-нибудь супербомбой, обязательно найдутся те, кто без всякого страха, незаинтересованно и беспристрастно будут наблюдать спектакль до самой последней минуты. Я не имею в виду, что незаинтересованность означает отсутствие интереса, а беспристрастность — отсутствие эмоций. Наоборот. Но наблюдатель уже не интересуется своим «я», которое погрузилось в смотрение.
Я думаю, отличительной чертой возникающего чувства возвышенного является его экстатический характер. Здесь «экстатический» употреблено в первоначальном смысле этого термина, а именно указывающего на состояние пребывания вне собственной личности. Даже в обычном бездумном любопытстве есть некое подавление собственного эго, слабенькое прохождение сквозь барьер собственной личности, совершенно незначительное по сравнению с редким состоянием, которое мы испытываем при благоговении. Мы получаем удовлетворение от экстаза, потому что мы осознаем некую внешнюю силу, с которой мы можем объединиться. Ни триумф, ни депрессия не являются доминирующими чувствами. Мы получаем удовольствие от всепроникающего ощущения чуда, потому что мы убеждаемся, что являемся частью мира, что мы неотделимы от него, и не заперты внутри самого себя, и не отданы во власть собственного эго. Некоторые психологи назвали бы это разновидностью побега от неприятных фактов. Если это и так, то такой побег необычен. Мы чувствуем, что спаслись от пустоты внутри нас. Потеряв себя, мы образовали связь с чем-то более великим, чем мы, и окружающий мир стал менее чужим. Хорошую иллюстрацию к этим словам можно найти в маленькой книжке, озаглавленной «Последние письма из Сталинграда».
В 1943 году немецкое Верховное командование, желавшее оценить моральное состояние окруженных солдат в Сталинграде, распустило слух, что будет отправлен самолет с письмами на родину. Так как положение немцев стало безнадежным, многие из них понимали, что, скорее всего, это у них последняя возможность послать весточку домой. После того как письма были написаны, их забрали немецкие офицеры органов безопасности и они никогда не были доставлены адресатам. Пакеты с письмами обнаружили в конце войны в здании полиции, и выборка из этих писем, без указания имен авторов, была опубликована в Германии. Письма предназначались только для глаз любимых людей и обладали редким для военной литературы качеством. Их писали люди, испытывавшие жесточайший шок поражения после блестящих побед.
Я привожу перевод отрывка первого письма, опубликованного в маленьком томике. Автор письма, несомненно, был военным метеорологом.
«Моя жизнь совсем не изменилась. Как и десять лет назад, меня благословляют звезды и избегают люди. Даже здесь у меня нет друзей, и ты знаешь почему.
Я счастлив, когда сижу у телескопа и наблюдаю за небом, за миром звезд. Я доволен, как ребенок, которому позволили играть со звездами.
Моника, ты была моим лучшим другом. Ты прочла все правильно — ты была моим лучшим другом. Сейчас не до шуток. Это письмо будет идти к тебе две недели. К тому времени ты узнаешь из газет, что здесь произошло. Не думай много об этом. Действительность сильно отличается от того, что ты прочтешь, но пусть другие люди будут пытаться отыскать правду. Я всегда мыслил в световых годах и чувствовал в секундах. Я и сейчас слежу за погодой. Нас здесь четверо, и если бы все так и продолжалось, мы были бы довольны. Сама по себе работа легкая. Мы должны записывать температуру и влажность, сообщать об облачности и видимости. Ели кто-нибудь из бюрократического начальства прочитает, что я написал, у него глаза на лоб полезут — вопиющее нарушение секретности!
Моника, что наша жизнь по сравнению с миллионами лет звездного неба! В эту прекрасную ночь Андромеда и Персей прямо над моей головой. Я долго смотрел на них. Скоро я буду рядом с ними. Я могу поблагодарить звезды за то, что я доволен и спокоен. Конечно, ты — моя самая прекрасная звезда! Звезды бессмертны, и жизнь человека только пылинка во Вселенной. Все вокруг рушится, целая армия умирает, днем и ночью все в огне. А четыре человека заняты наблюдением за погодой! Я плохо понимаю войну. Ни одно человеческое существо не погибло от моей руки. Я никогда не целился из моего пистолета. Но я точно знаю, у той стороны такого непонимания нет: они будут стрелять. Я хотел бы считать звезды еще несколько десятилетий, но из этого ничего не выйдет».
Я думаю, письмо немецкого солдата показывает, насколько его автор связан с природой, и он чувствует эту связь, даже когда мир в огне. В какие-то моменты у него появляется чувство ответственности за человеческое существо, которое, вероятно, любило его и будет его оплакивать. «Конечно, ты — моя самая прекрасная звезда!» «Конечно» звучит как угрызение совести и в то же время показывает, где на самом деле его мысли, потому что он немедленно переключается на важную для него бессмертную Вселенную, с которой, как он надеется, скоро встретится. Даже когда ему угрожает смерть, этот солдат чувствует свою принадлежность ко Вселенной и забывает о себе, размышляя о ее чудесах. Наверняка автор письма — исключение. Он сам говорит, что привык быть один, наедине со своими мыслями, и он астроном. Возможно, большинство солдат не способно так сильно погрузиться во внешний мир. И все же в экстремальные моменты многие из солдат чувствуют притягательность бесконечного, и, хотя они не могут сформулировать свою мысль и рассказать о своем опыте, после этих моментов они редко остаются такими, как были.
Если удовлетворение от смотрения, особенно в своих высших проявлениях, выглядит как благородное качество человека, мы не должны забывать один важный факт: такое смотрение почти всегда лишено моральных иде-алов и далеко от практического применения. Именно поэтому в библейском контексте «похоть очей» резко осуждается. Мораль включает в себя действие, в то время как смотрение во всех его проявлениях является бегством от действия. Мораль основывается на социальном, экстаз — внесоциален. Созерцая, мы получаем эстетическое удовольствие; это не требует терпения и тяжелой работы, необходимой для подлинных моральных свершений.
Ослабление морали, возникающее вследствие любой войны, возможно, не полностью объясняется изменением отношения к борьбе и убийствам.
Может быть, оно также является следствием эстетического экстаза, который всегда толкает нас переступить границу морально дозволенного? В памяти экстатический эпизод может запечатлеться как сверхъестественный факт и не вызывать желания повторного переживания. И все же после войны нам трудно восстановить полностью убеждение в правоте прежних моральных установок.
Другой притягательной стороной войны является совместное переживание, которое мы называем чувством товарищества. Считается, что оно лежит в области морали и является подлинным преимуществом битвы, так как мирное время нам не может его предложить. Независимо от того, так это или не так, оно заслуживает исследования. Термин «товарищество» относится к большому числу взаимоотношений: от наиболее личных до безличных и общих. Я ограничусь рассмотрением только некоторых существенных особенностей военного товарищества, или так называемого солдатского братства. Почему оно появляется именно во время войны, что его усиливает, а что ослабляет и в чем его основная притягательность?
Чувство принадлежности некоему сообществу, которое, как часто считают, укрепляется во время сражения, пробуждается за счет внешней причины, а именно необходимости сражаться, но оно ни в коем случае не зависит от нее. Первоначальными причинами для возникновения солдатского братства могут быть защита своей страны, желание распространить истинную религию или некую политическую идеологию; ее источником может стать защита чести или желание возвратить Елену Троянскую. До тех пор пока существует причина, поставленные цели могут быть сами по себе относительно неважными. После военных неудач, усталости и ужасных испытаний боями первоначальные цели становятся смутными и часто боец движим только желанием не подвести своих товарищей.
Бесчисленное множество солдат умирают более или менее охотно не потому, что они защищают свою страну или честь, или религиозную веру, или какое-либо другое абстрактное благо, а потому, что они понимают, что, покинув свой пост и спасая себя, они подвергают своих товарищей большей опасности. Такая верность своим товарищам составляет основу морали воюющих солдат. Командир, способный сохранить и усилить ее среди своих подчиненных, знает, что все остальные психологические и физические факторы менее значительны. Чувство верности, и это понятно, является результатом, а не причиной товарищества. Товарищи верны друг другу спонтанно, и в причине нет необходимости. Люди могут стать преданными из чувства страха или каких-то рациональных убеждений, преданными даже тем, кого они могут не любить. Но преданность большой массы людей редко бывает надежной, если она не сцементирована неким чувством спонтанной взаимной расположенности друг к другу и чувством принадлежности к чему-то единому.
Хотя товарищество зависит от нахождения вместе во времени и в пространстве, оно не является стадным инстинктом животных. И я уверен, что здесь очень мало можно понять, сравнивая групповое поведение животных и людей. В минуты опасности, несомненно, хочется иметь поблизости кого-то из своих соратников или единомышленников. Поговорка «Несчастье любит компанию» имеет свое основание, особенно в ситуациях, где присутствуют защита и агрессия. Но равно справедливо и то, что люди могут жить в одной комнате, испытывать те же самые страдания и совершенно не чувствовать принадлежности друг другу. Они могут не обращать внимания и быть равнодушными друг к другу, даже если их благополучие явно зависит от взаимного сотрудничества.
Немецкие солдаты, попавшие в советские лагеря после Второй мировой войны, убедительно доказывали, как коммунистическая система преуспела в разрушении любого чувства товарищества среди заключенных, просто сделав рацион питания зависящим от результата индивидуального труда. При такой системе человек может не только съесть паек, но и насладиться излишками, не обращая внимания на умирающего от голода соседа. Эта печальная особенность человеческой природы хорошо известна, и она не требует дополнительного подтверждения. Физическая близость людей может создать только минимальные условия для возникновения товарищества. Она объясняет возникновение взаимного притяжения во время войны не больше, чем любовь людей к городам.
Что тогда является важным для товарищества, если физическое присутствие только минимальное условие для него? Первое, что немедленно приходит на ум, — людей объединяет необходимость организоваться для достижения совместной цели. Даже самая рыхлая несовершенная организация может побудить многих людей умерить свое самоутверждение и приспособиться к подчинению сверхличной воле. Каждый осознает, что существует большая разница между случайным собранием некоторого количества людей и организованной группой или сообществом. Сообщество имеет цель и план. В нем почти инстинктивно познается, что существует зависимость между единством его членов и силой всего сообщества.
Те, кто составляют неорганизованную массу, осознают, с какими трудностями они сталкиваются, когда противостояли меньшей, но организованной группе. Огромная толпа военнопленных, которую ведет небольшое количество вооруженных охранников, — зрелище странное и печальное. Не отсутствие оружия делает заключенных беспомощными перед охранниками, а отсутствие общей воли и неуверенность в том, что остальные заключенные будут действовать сообща против своих завоевателей.
Организации бывают разных видов. У военной организации свои особые и совершенно конкретные цели. Организация гражданского сообщества, например города, имеет свои цели, но они редко конкретные, и многие жители даже не подозревают об их существовании. Даже если бы гражданское сообщество имело более реальные цели и больше возможностей для их ре-ализации, эти гражданские цели не породили бы такую же сплоченность, какая существует в военных организациях.
На войне любому командующему очевидно, что цели, стоящие перед вооруженными силами, должны быть ясными и доведенными до каждого.
Естественно, основная цель — выиграть войну и вернуться домой. Но в каждом конкретном военном действии целью является либо противостоять атаке врага, либо, если вы атакующие, завоевать заданную высоту. Любая воюющая единица должна иметь ограниченную и определенную задачу, и чем более определенной и более ограниченной является задача, тем, как правило, легче солдаты забывают свое естественное чувство самосохранения. Офицеры боятся туманных и неопределенных приказов сверху. Если цель является физической, как, например, занять или защитить определенный участок земли, разрушить огневую точку, уничтожить какой-то участок обороны, то офицерам легче возбудить чувство товарищества среди солдат. Они понимают, что солдатское братство возникает прежде всего при осознании необходимости совместными усилиями преодолеть определенное препятствие. Воинская солидарность проявляется в том, что бойцы думают одинаково, полны решимости и на бессознательном уровне готовы подавить свои личные желания в интересах общей цели.
Организации для общей и конкретной цели в мирное время не иници-ируют ничего похожего на товарищество, возникающее во время войны. Очевидно, что крайне важным для его появления является наличие опасности. Люди организуются для цели, достижение которой включает реальную возможность смерти или ранения. Каким образом опасность разрушает барьер собственного «я» и дает человеку чувство принадлежности к сообществу? Ответ на этот вопрос является ключевым для понимания древнейшего и наиболее устойчивого стимула к сражению.
Общеизвестно, что опасность придает остроту ощущениям. Она учащает пульс, мы гораздо ярче осознаем, что мы живые, и уделяем больше внимания нашей физической сущности. Такого же рода возбуждение возникает при преследовании на охоте, при быстрой скачке на коне или гонках на автомобиле. Но возбуждение от скачек или охоты имеет малое отношение к созданию чувства товарищества. Похоже, оно имеет сексуальный источник, если мы понимаем секс в широком смысле, как его определял Фрейд. У нас обостряется восприятие во время случайной опасности, когда мы подчиняем себе окружающую среду. Это индивидуалистический, а не общий стимул.
Возбуждение и увлечение сражением другого сорта, так как в этом случае опасность не является случайной. Игрового элемента во время боя практически нет, какими бы многочисленными ни были предварительные учения. Наоборот, большинство солдат испытывают чувство необратимости происходящего. Как говорят солдаты, «This is for keeps», что можно приблизительно перевести как «Это навсегда». Глубочайшая серьезность ни в коем случае не означает отсутствия беззаботности, что проявляется в грубоватых шутках и солдатских дразнилках. Но люди осознают, что они движутся по улице с односторонним движением и то, что они сделают или не смогут сделать, будет иметь большие последствия. Вступающие в бой, в отличие от суетящихся по краям боевых действий, не сражаются поодиночке. Почти автоматически они воюют как некая группа, как единое целое. Учения могут помочь в первые моменты быстрее организоваться в группу. Но учения только помогают проявиться тому, что заложено внутри людей. Как знает каждый командир, час или два часа боя сплачивают людей больше, чем месяцы интенсивных тренировок.
Я верю, что многие ветераны, которые честны перед собой, согласятся, что даже при изменившихся условиях современной войны общие усилия в бою были наивысшими моментами в их жизни. Несмотря на ужас, усталость, грязь и ненависть, участие в совместной смертельной рулетке боя имело свои незабываемые стороны, которые они не хотели бы пропустить. Тому, кто сам не испытал подобное, трудно это понять, а тому, кто прошел через это, трудно объяснить возникающие чувства. Возможно, основным является чувство свободы. Именно этой свободой объясняется странная комбинация глубокой серьезности и одновременно беззаботности, присущих людям во время боя.
Многие из нас могут испытывать свободу как захватывающую реальность, как что-то одновременно серьезное и радостное, только когда мы действуем в унисон с другими людьми для достижения конкретной цели, торжество которой стоит нам чего-то абсолютного. В то время как индивидуальная свобода делать что хотим со своими жизнями и своими талантами кажется нам в большой степени легкомысленной или обременительной. Такая свобода делает нас пустыми и одинокими, забытыми и незначительными. Только немногие из нас знают, как наслаждаться индивидуальной свободой и сделать ее продуктивной. Но общая свобода может воспламенить почти каждого и пообещать слишком много. Кстати, этот простой факт относительно свободы прекрасно понимают противники демократии, что первоначально дает им большое преимущество.
В беззаботности, которую приносит с собой участие в общем деле, очень мало чувственного или просто приятного, так же как в серьезности нет никаких расчетов или рациональных соображений. Оба чувства происходят от осознания некой высшей силы. В такие моменты мы искренне радуемся, потому что освобождаемся от собственного бессилия, и пьянеем от энергии, которую приносит союз с нашими товарищами. Многие начинают смутно понимать, насколько изолированно их жизни протекали в кругу семьи и немногих друзей и сколь многое они пропустили. У них расширяются границы собственного «я», и, как никогда прежде, они чувствуют родственность душ с другими людьми. Их «я» незаметно трансформируется в «мы», «мое» превращается в «наше», и их собственная судьба становится неважной.
В своей высшей точке чувство товарищества является экстазом, сходным с описанным ранее эстетическим экстазом, хотя и вызывается другими силами. Большинство из нас искренне желают объединиться с другими человеческими существами, и в то же время обычно мы испытываем чувство неловкости и беспомощности при попытках это сделать. Для объединения в братство или единения с природой необходимо что-нибудь экстремальное — смертельная опасность или угроза разрушений. Что жаль, потому что наверняка можно было бы найти, если поискать, альтернативные пути единения с другими людьми, причем более созидательные и менее ужасные. До настоящего времени война является притягательной, потому что в каких-то ее запретных глубинах мы открываем некие тайны совместной радости. Братство или товарищество проявляется сильнее всего во время боя.
Секрет товарищества не исчерпывается, однако, чувством свободы и силы, которую обретают совместными усилиями. Существует еще нечто равно важное, а иногда и более важное. Источник чувства силы и свободы, получаемого людьми в такие моменты, не связан с единением людей. Я верю, что в эти моменты у них возникает уверенность в бессмертии, что делает самопожертвование сравнительно легким. Люди становятся подлинными товарищами по оружию, когда каждый из них готов отдать свою жизнь за жизнь других без размышлений о собственной потере. Кто может сомневаться, что в каждой войне, включая две последние мировые, были примеры жертвенного товарищества?
Людям, никогда не испытывавшим совместный экстаз, такое самопожертвование представляется невероятным и героическим.
В действительности оно ненамного труднее, чем подвиги в мирное время и в гражданской жизни, потому что для тех, кто разделяет жизнь с товарищами, смерть становится в какой-то мере нереальной. Бессмертие перестает быть отдаленным и потусторонним; оно присутствует в данный момент и становится очевидным фактом.
Настойчивые утверждения некоторых экзистенциалистов, что каждый человек должен встречать смерть в одиночестве, очень далеки от правды. Если бы это было так, сколько бы жизней удалось сохранить на полях сражений! Для людей, объединенных чувством товарищества, смерть может оказаться одним из величайших моментов их жизни. Она не похожа на смерть в обычной гражданской жизни. По-немецки нельзя сказать «солдаты умерли на поле боя». Они пали на поле боя. Термин является точным выражением самопожертвования, мотивированного чувством товарищества. Я могу пасть в бою, но не могу умереть в бою, потому что моя реальность движется дальше и живет в моих товарищах, за которых я отдал свою физическую жизнь.
Я хочу, чтобы меня поняли правильно. Тысячи солдат умирали во время боя несчастными, одинокими, ожесточенными и без всяких мыслей о самопожертвовании или других утешений. Я подозреваю, что процент таких солдат заметно увеличился в современных войнах. Но для тех, кто во время боя был увлечен самопожертвованием, смерть переставала быть ужасной, потому что ее реальность исчезала.
Должно быть, существует сходство между готовностью солдат к самопожертвованию и готовностью святых и мучеников умереть за веру. Вероятно, не случайно религии Запада не отказались от военной терминологии («Вперед, солдаты Христа!»), а наши военные используют идеи преданности и спасения (например, «боевое крещение»). Истинный верующий готов отдать свою жизнь за веру. Подлинный святой не считает свой жертвенный поступок потерей, потому что его сущность станет неразрушимой, объединившись с высшей реальностью. Но существует важное отличие. Реальность, ради которой религиозный мученик приносит себя в жертву, не является видимой и личностной, как у солдат. Религиозный мученик обычно умирает один, презираемый толпой. В этом смысле его судьба бесконечно тяжелее. Поэтому неудивительно, что очень мало людей способны радостно умереть смертью святых, в то время как тысячи готовы на самопожертвование во время войны. Тем не менее основные черты сходства остаются, а именно: смерть теряет не только свое жало, но и свою реальность, потому что то, что умирает, незначительно по сравнению с тем, что выживает и торжествует.
Об этом мистическом элементе упоминали практически все серьезные писатели, писавшие о войне. Уильям Джемс называл его таинством и однажды заметил: «Общество будет гнить без мистической оплаты кровью». Еще один автор, Г. Ф. Николаи, в своей книге «Биология войны» высказывал убеждение, что «бесконечная способность к самопожертвованию» является великой и опьяняющей особенностью войны. Именно эта особенность войны часто заставляет сомневаться сторонников мира, перестанут ли люди когда-нибудь воевать, а иногда даже у них возникает вопрос, стоит ли к этому стремиться.
Те, кто защищают необходимость войны и ее моральную ценность (таких людей в наше время немного), используют способность к самопожертвованию как решающий аргумент. Люди только в экстремальных условиях способны понять свою собственную природу и свои взаимоотношения, и поэтому сторонники войны утверждают, что не стоит заниматься поисками путей уничтожения войны, так как ее упразднение равносильно ликвидации смерти.
Со своей стороны, многие гуманисты и гуманитарии осуждают импульс самопожертвования и считают его основой морального зла. Он оскорбляет их рациональное представление о человеке. Наиболее решительные выражают свое отвращение к христианской вере, поскольку она зиждется на теме самопожертвования. Те, кто читал «Черный ягненок и серый сокол» Ребекки Уэст, не могут забыть, с какой горечью автор обсуждала понятие жертвы и отвергала святого Павла, святого Августина и Мартина Лютера за их обременение христианской веры «уродливой темой».
В югославской глубинке она стала свидетелем мрачной церемонии принесения в жертву черных ягнят (на священном камне). Местные крестьяне верили, что жертвоприношение избавит их от различных болезней. Размышления привели ее к следующим выводам:
«Я хорошо знала этот камень. Я всю жизнь жила под его тенью. Все наши западные рассуждения основаны на отвратительном предположении, что боль является надлежащей ценой за любое хорошее дело. Становится понятно, что смысл Распятия был спрятан от нас, хотя первоначально о нем написано ясно. На земле был рожден человек высочайшей нравственности, в нем не было жестокости, и он мог научить человечество счастливой жизни. А так как мы увлечены идеей жертвы, идеей пролития невинной крови, чтобы получить невинные преимущества, мы не нашли ничего лучшего, как только уничтожить его учение о спасении».
В ее словах есть правда: на Западе часто увлекаются идеей жертвы, особенно самопожертвования. Почему одних людей импульс самопожертвования отталкивает, а других снова и снова притягивает? Или почему притяжение и отталкивание имеют место в одном и том же человеке в разные моменты? Я подозреваю, что как моралистов нас разочаровывает тот факт, что импульс к пожертвованию не является результатом рационального размышления и не поддается рациональному контролю. Он овладевает нами независимо от нашей воли, и позднее его оправдывают некоей высшей, нечеловеческой властью. Так получается, что импульс самопожертвования чаще служит злу, чем добру.
Таинственная власть Наполеона, Гитлера, Сталина и им подобных вождей имеет уже в своей сути нечто позволяющее им рождать любовь к самопожертвованию, озадачивающую нас бесконечно. Мы не можем проклясть импульсы самопожертвования с полной убежденностью, так как создается впечатление, что и вожди и ведомые в большой степени бессильны перед ними.
И все же такая власть вождей ужасна вне всякой меры и с рациональной точки зрения заслуживает осуждения. Нарушаются границы свободной воли и морали, и человек вынужден искать религиозные и метафизические оправдания для самопожертвования, даже когда оно служит злу. Как и в случае эстетической притягательности войны, когда мы достигаем импульса возвышенного, так и в притягательности солдатского братства, когда мы достигаем импульса самопожертвования, мы сталкиваемся с противоречиями, глубоко укоренившимися в нашей культуре, а возможно, принадлежащими самой человеческой природе. В то время как наша моральная сущность говорит, что стремление к самопожертвованию отвратительно, наше религиозное и эстетическое сознание стремится к нему как к наивысшему благу. Это одна из загадок войны.
Вероятно, если мы по-настоящему мудры, мы не должны стремиться изменить эти качества нашей человеческой природы, несмотря на то что непомерно страдаем от них и можем стать их жертвой. Потому что готовность к самопожертвованию, как и стремление к возвышенному, делает возможными достижения духа в царстве поэзии, философии и истинной религии. Она позволяет лучшим из людей не терять интереса к человеку и надеяться на него. Самопожертвование преграждает путь разочарованию и цинизму. Мы можем осудить святого Павла и святого Августина за их мистическое убеждение, что без жертв невозможно очищение от греха. Но, делая это, мы должны соблюдать осторожность, потому что они были убеждены, что без высших моральных поступков человеческие существа не способны соблюдать даже обычные моральные правила. Хотя они не были расположены верить, что Богу не присущи моральные качества, они были уверены, что в Его вселенной существует нечто большее, чем подсчет добра и зла. Для них «я есть» предшествует логически и по времени утверждению «я должен». Большое число людей согласится с их убеждением, что религиозный порядок выше морального, хотя им и не ясно, как эти два порядка связаны друг с другом.
Разве мы не правы, прославляя самопожертвование бойца, когда он спасает своих товарищей, даже если, как это часто бывает, они участвуют в несправедливой войне? Я думаю, что это так. Когда человек занят разрушением, это воодушевление, этот своего рода мировой пафос, направленный на единение и бессмертие, опять и опять вступает в силу. У меня нет сомнения, что порывы к единению и бессмертию делают войны во много раз более кровавыми. И все же я не хотел бы остаться без уверенности, которую они привносят, что предназначение людей отличается от предназначения других живых существ. Хотя мы часто ниже животных, существуют моменты, когда мы возвышаемся над ними.
Если бы «похоть очей» и стремление к единению со своими товарищами были единственными привлекательными чертами войны, то со временем мы могли бы удовлетворить их иными способами. Но мои собственные наблюдения, а также изучение истории войн убедили меня, что существует третье притягательное свойство боя, гораздо более зловещее, чем первые два. Любой, кто наблюдал работу артиллерии на поле боя, или видел глаза ветеранов-убийц сразу после их работы, или изучал описания чувств бомбардиров, сокрушавших свои цели, не мог не прийти к выводу, что человек может получать удовольствие от разрушения. Обход поля боя вскоре после сражения убеждает в этом достаточно. Чувствительный человек наверняка будет подавлен присутствующим там духом зла, радикального зла, который внезапно делает реальными средневековые образы ада и тысяч дьяволов. Создается впечатление, что это зло превосходит чисто человеческий злой умысел и для его объяснения потребуются космологические и религиозные термины.
Людьми, жившими в зоне боев достаточно долго, иногда овладевает ярость, делающая их способными на все. В слепой страсти разрушения, совершенно не заботясь о последствиях, они атакуют врага до тех пор, пока не победят или не погибнут либо у них не иссякнут все силы. Как будто ими завладевает демон, и они более не контролируют себя. От древнего гомеровского описания разрушения Трои до рассказов о захвате Дьенбьенфу западная литература переполнена изображенями неистовых, сумасшедших разрушителей.
Вероятно, следующий отрывок из дневника Эрнста Юнгера времен Первой мировой войны может послужить здесь примером. Он краткий и очень точный. Юнгер рассказывает о начале последнего немецкого наступления на Западе:
«Великий момент настал. С передних траншей поднялась огненная завеса. Мы встали. Со смешанными чувствами, возбужденные и опьяненные жаждой крови, мы шли в ногу, тяжело, но неотвратимо по направлению к линии врага. Я шел впереди, за мной следовал Винке и провоевавший всего год Хааке.
Моя правая рука сжимала пистолет, а левая — бамбуковую трость.
Мною, как и остальными, овладела сумасшедшая ярость. Переполняющее желание убить придавало легкость нашему шагу и наполняло наши глаза горькими слезами. Чудовищное желание уничтожить все повисло над полем боя, оно туманило мозги и погружало сознание в красную пелену. Мы перекликались рваными фразами, всхлипывая и заикаясь. Со стороны могло показаться, что мы помешались от избытка счастья».
«Счастье», несомненно, неправильное слово для обозначения удовлетворения, испытываемого людьми, охваченными жаждой крушить и убивать себе подобных. Великое множество людей не испытывает удовольствие от убийства, а большинство тех, кто наслаждается им, в этом не признаются. С другой стороны, тысячи молодых людей, будучи на военной службе, открывают в себе черту, о которой ранее не подозревали, а именно: они испытывают сумасшедшее возбуждение от акта разрушения или уничтожения. На фронте, в обстановке беспорядка и отсутствия нормальной жизни, аппетит к уничтожению продолжает развиваться. Жажда разрушения заметно отличает войска ветеранов от войск новобранцев. Командиры часто называют ее «желанием сблизиться с противником». Эта невинно звучащая фраза маски-рует саму суть наслаждения, присущую большинству из нас. Когда солдаты переступают черту, отделяющую самозащиту от битвы ради битвы, что для них очень легко сделать, они испытывают нечто, пробуждающее в них какие-то глубинные струны их сущности. Солдат-убийца начинает служить другому божеству, он озабочен смертью, а не жизнью, разрушением, а не созиданием.
Многие современные писатели с беспокойством отмечали существование в человеке жажды разрушения. О духе насилия, овладевающем мужчинами и женщинами, прекрасно рассказал Эрнест Хемингуэй. В романе «По ком звонит колокол» его герой говорит:
«Прекрати все эти сомнительные литературные домыслы о берберах и древних иберийцах и признайся, что и тебе знакома радость убийства, как знакома она каждому солдату-добровольцу, что бы он ни говорил об этом» (перевод H. Волжиной и Е. Калашниковой).
Старый полковник из недавно изданной книги Хемингуэя «Через реку и к тем деревьям» — тоже из ряда ярких портретов солдат-убийц, появившихся в последнее время в литературе. Полковник прекрасно знает о своей страсти к разрушению и пытается уравновесить ее другим импульсом — эросом, любовью к молодой и красивой графине. Эту книгу резко критиковали с эстетической точки зрения, и очень немногие, я полагаю, оценили мастерство Хемингуэя, ухватившего эти две фундаментальные силы, конфликтующие в душе полковника. Такой конфликт происходит в душах многих профессиональных солдат, и он может быть до некоторой степени разрешен только смертью.
Зигмунд Фрейд назвал подобные противоборствующие силы Эросом, первичным влечением к более близкому союзу с другими людьми, и Танатосом (смертью), влечением к разрушению всего живущего или объединенного.
Фрейд чувствовал, что эти два влечения находятся в вечном конфликте внутри человека, и поэтому пессимистично относился к возможности искоренения войны. Некоторой частью своей сущности люди любят смерть. Годы войны в человеческом обществе — это периоды господства данного импульса.
Вообще идея присутствия в жизни независимых деструктивных сил очень древняя. Еще древнегреческий философ Эмпедокл в своей умозрительной космологии положил в основу работы Вселенной два главных принципа — стремление объединиться и стремление разрушить. Он учил, что Вселенная все время меняется, в ней происходит непрерывная цепь рождений и распадов, потому что Любовь и Раздор всегда в работе, всегда в действии в живой и неживой природе. Любовь объединяет все формы жизни и на некоторое время побеждает, затем Раздор всех разъединяет и ломает все то, что прежде существовало вместе. Первоначальные компоненты не исчезают, а просто разбрасываются Раздором в разных формах. Эти компоненты в состоянии вновь организовать новые союзы, и бесконечный процесс композиции и разрушения продолжается. Эмпедокл полагал, что указанные силы равновеликие, вечные и смешаны в равных пропорциях во всех вещах. Он также считал, что между ними обязательно существует взаимодействие. Воззрение Эмпедокла является более глубоким и более плодотворным, чем большинство современных концепций.
Под воздействием идей Дарвина мы склонны объяснять удовольствие, которое испытывает человек при разрушении, древним импульсом, свойственным примитивной и животной натуре. Мы представляем себе, иногда с помощью фрейдизма, что все наши культурные институты — это своего рода маски, прикрывающие животные инстинкты, лежащие далеко от поверхности всего нашего поведения. Придерживаясь таких взглядов, мы склонны объяснять все явления человеческой деструктивности, от мальчишеского удовольствия, получаемого от звона разбитого стекла, до садистских оргий в концентрационных лагерях, проявлением животной натуры человека, обычно спрятанной под «культурным слоем». Когда человек разрушает — он животное, когда созидает — он человек.
Я убежден, что это опасная иллюзия. Когда человек разрушает, он существует на уровне, совершенно отличном от животного мира. Деструктивный импульс можно найти у культурных людей так же, если не чаще, чем у примитивных людей. Удовольствие от разрушения мне представляется чисто человеческой чертой или, более точно, неким образом дьявольской, которая никак не свойственна животным. В этом удовольствии всегда слышится крик Мефистофеля, что все созданное заслуживает разрушения. Иногда конкретных причин для разрушения, кроме самого желания разрушить, нет, точно так же как нет конкретно выраженных причин для созидания. Я рассказывал о таком бессмысленном поведении в одной из ночных записей моего дневника.
«Это было незабываемее зрелище. Они позорили нас как американцев, как коллег и младших офицеров, они позорили нас перед служащими нам людьми.
Наш президент лежал на смертном одре в Вашингтоне. Вокруг на полях сражений лежали раненые и умирающие мальчики из нашей дивизии. А эти барские полковники, надравшиеся до бесчувствия, бессмысленно рушили все вокруг пальбой из пистолетов. Их поведение было неким комментарием к войне, к бессмысленности борьбы за идеалы и к порочности военной жизни».
В действительности, как мне кажется, существует много сходства между творческим порывом и разрушительным импульсом, присущим большинству из нас. В обоих случаях они сопровождаются чувством немедленного освобождения, удовольствием от завершенности и мастерства. Кто-то может стать мастером, как в том, так и в другом, и, вероятно, существует много уровней завершенности.
Немногие из людей могут достигнуть совершенства в разрушении, и большинство из нас средних способностей в созидании.
Но артистичность в разрушении качественно отличается по своему воздействию на индивидуума, что уменьшает ее сходство с созиданием. Такая артистичность ослабляет одну за другой наши связи с остальными людьми, оставляя нас в конце концов в изоляции и одиночестве. Артистичность в разрушении направлена не на совершенствование и свершение, а на хаос и моральную анархию. Удовлетворение от разрушения может быть глубоким, и его легче достигнуть, чем радость от творчества, но его способность воспроизводиться и длиться очень ограниченна. Точно так же как созидание возвышает нас над животными, разрушение, из-за уничтожения коммуникаций, заставляет нас опуститься ниже животных. Творчество может объединить нас с природой и другими людьми, в то время как разрушение удаляет нас и от природы, и от людей. Поэтому в ретроспективе разрушение так отвратительно нам по своей глубинной сути.
Если мы спрашиваем, что общего между притягательностью разрушения и двумя другими притягательными чертами войны, которые я рассматривал ранее, то нетрудно видеть, что все они имеют экстатический характер. Но только в одном смысле. Люди переполняются желанием разрушать, которое захватывает их извне, и они довольно беспомощны, чтобы изменить или контролировать его. Тем не менее это экстаз без единения, потому что чувство товарищества среди убийц практически невозможно, как невозможно объединение убийц с природой, ибо им не дано эстетическое видение. В импульсе разрушения нет преодоления самого себя. Наоборот, я думаю, что страсть к разрушению носит индивидуальный характер, а не является функцией группы. Это не отрицает, конечно, того, что людей может охватить групповое сумасшествие и убивать вместе легче, чем это делать одному. Но удовлетворение от разрушения происходит не от потери себя и своего эго, а в точности наоборот — в большем осознании самого себя. Люди держатся вместе как партнеры по разрушению не из чувства принадлежности к чему-то единому, а из страха возмездия.
Самопожертвование ради товарищей не характерно для солдат, которые убивают из удовольствия. Война постепенно становится для них тем, что философ Гоббс считал изначальным состоянием человеческой жизни, а именно «войной всех против всех». То, что солдаты-убийцы редко достигают такой стадии, объясняется присутствием в них других импульсов, а также эпизодическим характером военных действий. Я практически не сомневаюсь, что удовольствие в разрушении развивается именно в этом направлении.
Это не единственное печальное следствие данного импульса, потому что оно по своей природе тоталитарное и исключительное. У большинства людей импульс разрушения, в отличие от других удовольствий, относительно быстро начинает подавлять все другие радости. Он имеет тенденцию развернуть людей исключительно на самих себя и сделать их невосприимчивыми к другим удовольствиям. Из-за того что они редко испытывают раскаяние, им недоступно очищение и они не могут развиваться. Полное отсутствие любви в этом перевернутом типе созидания делает удовольствие безрезультатным. Хотя возможны болезненная гордость от числа разрушений и репутация специалиста, тем не менее солдаты-убийцы обычно испытывают невыразимую скуку от одинаковости жизни. Широко известно, что вне военных действий такие люди беспокойны и неуравновешенны.
Как глубоко импульс разрушения коренится в человеческой природе? Правы ли Эмпедокл и Фрейд, утверждавшие, что разрушительный элемент так же силен и устойчив в человеке и природе, как и эротический? Или существует возможность направить наше удовольствие от разрушений не на войну, а в другое русло? Мы мало продвинулись в поисках ответов на эти вопросы. Мы не знаем, может ли мирное сообщество стать достаточно привлекательным и отвлечь людей от войны. В настоящее время мы пытаемся сделать войну настолько ужасной, чтобы отпугнуть людей от нее. Но вряд ли это будет плодотворнее в будущем, чем было в прошлом. Более продуктивными стали бы наши усилия по искоренению социальных, экономических и политических несправедливостей, которые являются непосредственными причинами враждебности. И даже тогда мы столкнемся с духовной пустотой и внутренним голодом, который толкает людей к войне. Наше общество еще не начинало бороться с проблемой отсутствия цели жизни, а ситуация войны так часто толкает нас на иллюзорный путь.
«Погода, как и все вокруг, была отвратительной, и мы начинали понимать, что война продлится всю зиму, этого было достаточно, чтобы снизить наше приподнятое настроение. Возможно, └приподнятое настроение“ не совсем правильный термин для нервного возбуждения и напряжения на этом фронте.
Столько раз мне казалось, что я сплю и вижу сон или что я на сцене, а иногда я смотрел на себя со стороны, как это бывает во сне, и спрашивал: └Это действительно я?“ └Грустные, смешные и странные“ — лучшая комбинация прилагательных для описания сумеречных дней нашего старого мира. Такие же прилагательные Платон использовал в своем великом мифе в конце └Государства“. Я бы сказал, во-первых, странные, затем печальные, потом смешные. Но последний эпитет не принадлежит смеху влюбленного, когда его возлюбленная порадует какой-нибудь причудой любви. Это смех падших ангелов, которые отказались от неба, но нашли, что ад труднопереносим».
(Военный дневник. 2 октября 1944 года)
Перевод и вступительная заметка
Наталии Афанасьевой