Опубликовано в журнале Звезда, номер 8, 2014
В отличие от многих ее современниц, идея взяться за дневник не соблазняла Нину Берберову ни в детстве, ни в юности, ни в ранней молодости. Вкус к этому занятию ей явно привил Владислав Ходасевич, так сказать, своим личным примером.
С первых же дней их совместного отъезда за границу летом 1922 года Ходасевич стал вести ежедневные дневниковые записи, шутливо именуемые им «камер-фурьерским журналом». В такие журналы при Русском императорском дворе заносились события придворной жизни, а Ходасевич заносил события своей, кратко фиксируя, что он в этот день делал, куда ходил, кого видел. Берберова не только знала о существовании «камер-фурьерского журнала», но имела к нему непосредственный доступ, а иногда даже что-то писала в нем сама.1 Однако в какой-то момент ей захотелось начать отдельный дневник.
В силу своей крайней лаконичности (все описания и переживания, за редчайшими исключениями, оставались за кадром) «журнал» Ходасевича предназначался исключительно для внутреннего пользования и был задуман, похоже, как средство самодисциплины, а также, конечно, как возможное подспорье для будущей мемуарной прозы. Очевидно, что такие же цели ставила перед собою Берберова, принимаясь за собственные записи. Воля к самоорганизации, ставшая впоследствии одной из главных черт ее характера, была, видимо, не чужда ей с рождения, да и мысль о будущих мемуарах не могла не появиться уже в самые первые месяцы за границей. Оказавшись в Берлине (именно туда они с Ходасевичем прибыли из Петрограда), Берберова сразу попала в общество Белого, Шкловского, Эренбурга, Алексея Толстого, Цветаевой, а затем и Горького. Рядом с Горьким — в курортном городке Саарове — они с Ходасевичем вскоре поселятся.
Похоже, что именно в Саарове Берберова начинает вести дневник. О существовании такового она упоминает в «Послесловии» к первому русскому изданию автобиографической книги «Курсив мой» (1960—1966), объясняя, что в вошедших в нее воспоминаниях о Горьком опиралась на «записи 20-ых годов».2 Но по какой-то причине эти записи до нас не дошли, хотя Берберова, несомненно, продолжала их использовать и при рассказе о своей дальнейшей жизни, включая переезд в 1925 году в Париж, где они с Ходасевичем осели и где прожили вместе семь лет. Самый ранний из сохранившихся дневников Берберовой относится к существенно более позднему времени. Он был начат ею уже после ухода от Ходасевича, а вернее — в самый день ухода — 26 апреля 1932 года.
Подобный жест был, конечно, глубоко символичен: жизнь начиналась с «чистого листа», и с чистого листа начинался дневник — как прямая реализация этой метафоры. Другое дело, что сама манера ведения записей, очевидно, осталась прежней, в свое время усвоенной от Ходасевича. Дневник Берберовой, охватывающий период с конца апреля 1932-го до конца декабря 1933-го, практически идентичен «журналу» Ходасевича: в нем содержится информация точно такого же рода и в точно такой же предельно краткой форме. Берберова даже использует ту же самую систему мнемонических знаков. И если, скажем, косая черта в дневнике Ходасевича разделяла записи, сделанные в разное время дня3, то аналогичную функцию выполняет этот знак и в дневнике Берберовой.
Ее записи свидетельствуют о сильнейшей интеллектуальной зависимо-сти от Ходасевича, не только имевшей место во время их семейной жизни, но сохранившей свою инерцию и после разрыва. Правда, сама Берберова была не слишком склонна эту зависимость афишировать, но все же не отрицала, что в известном смысле Ходасевич был ее «Пигмалионом», а она его «Галатеей».4 И хотя дневник Берберовой 1932 и 1933 годов — не единственный документ, способный проиллюстрировать такой, в общем, не вызывающий сомнения факт, он выполняет эту функцию с особой наглядностью.
Конечно, у «журнала» Берберовой есть свои особенности, но их легко перечислить. Ходасевич, к примеру, не доверял дневнику никакой информации, которую хотел бы сохранить в секрете, а Берберова порой отклонялась от этого правила. А потому ей приходилось впоследствии тщательно вымарывать иные слова, причем так, чтобы их стало невозможно прочесть. И хотя ее записи не были предназначены для посторонних глаз, Берберова, очевидно, считала нужным подстраховаться. В ряде случаев о причине ее осторожности догадаться нетрудно: ей явно не хотелось, чтобы были обнаружены ее кратковременные увлечения.
Помимо вымаранных слов дневник Берберовой имеет и другую характерную черту: он весь испещрен пометками красным. Однако эти пометки были сделаны гораздо позднее — в начале 1960-х, в процессе работы над «Курсивом», когда Берберова стала внимательно просматривать свои давние записи.
Красным карандашом былo подчеркнуто то, что могло пригодиться и — в своем большинстве — пригодилось для книги. В частности, тот эпизод «Курсива», где говорится о случайной встрече с Замятиным в «русском книжном магазине» и их беседе в кафе «Дантон», очевидно, вырос из следующей записи от 4 июля 1932 года: «К Чертоку [служащий Дома книги. — И. В.]. В кафе (с Замят<иным>)».5 А основой для описания банкета «Современных записок», где Берберова сидела рядом с Жаботинским, послужила запись от 30 ноября 1932-го: «Веч<ером> на банкет Совр<еменных> Зап<исок> (Жаботинский, Михельсон [сотрудник «Последних новостей». — И. В.], Керенск<ий> и пр<очие>)».6
Красным карандашом Берберова подчеркнула и все свои встречи с Набоковым, которых осенью 1932-го было немало. Однако, повествуя об этих встречах в «Курсиве», она не просто опирается на дневниковые записи, но непосредственно воспроизводит их в тексте. Сопоставление этих цитат с оригиналом обнаруживает изрядное количество разночтений, причем не только стилистического порядка. Опуская имена молодых литераторов, присутствовавших на первых встречах Набокова и Ходасевича, Берберова явно хотела создать у читателя впечатление, что, кроме нее, приглашенных не было. А потому получалось, что она была единственной свидетельницей происходивших тогда разговоров, или, как сказано об этом в «Курсиве», «тех прозрачных, огненных, волшебных бесед, которые после многих мутаций перешли на страницы └Дара“, в воображаемые речи Годунова-Чердынцева и Кончеева». Правда, в известном смысле Берберова и была единственной свидетельницей этих бесед: ведь никто, кроме нее, о них не написал.7
Наличие дневника, в котором можно было в любой момент справиться, вовсе не означало, что Берберова ставила своей главной задачей не отклоняться от него в «Курсиве». Иногда она отклонялась от собственных записей еще более радикально, что особенно заметно в рассказе о том, чем были заполнены ее первые дни после ухода от Ходасевича. В «Курсиве» об этом повествуется так:
«Был конец апреля 1932 года. Я нашла комнату в Отель де Министер, на бульваре Латур-Мобур <…> В тот первый вечер я расставила книги и повесила платья в шкаф, разложила бумаги на маленьком шатком столе и повалилась в постель, как только стало темно. От усталости я ничего не понимала, в голове не было ни одной мысли, в теле вовсе не было сил. Я спала до четырех часов следующего дня, когда он пришел посмотреть, как я устроилась, и повел меня обедать, а вернувшись, я опять повалилась, едва успев раздеться, и опять спала до следующего вечера. И так продолжалось трое суток, пока на четвертый день я не проснулась в обычное время, часу в девятом, и, взглянув на потолок моей мансарды, поняла — в одну-единственную, закругленно-обнявшую всю меня, сияющую радугой минуту, все, что я сделала».
Дневник Берберовой, однако, этот рассказ не подтверждает. Записи свидетельствуют, что она отнюдь не проспала «трое суток», а провела их до-статочно деятельно:
«26 вт<орник>. Переезд на Latour Maubourg. Веч<ером> В<ладя>. С ним в кафе.
27 ср<еда>. Почта. Кафе. Полиция / к Поволоц<кому>. (100 фр<анков>). Посл<едние> Нов<ости>. К Сазоновой (Коля Слон<имский>. Шлецеры, Варезы, Познеры — 3). В Select (Рейзини, Кнут, Терап<иано>, Манд<ельштам>, Ладин<ский>, Брасл<авский>).
28 чет<верг>. В Uniprix.
29 пятн<ица>. — Гуляла / в Нац<иональную> библ<иотеку> (Вейдле). В П<оследние> Н<овости>. (С Капл<уном> в кафе). Веч<ером> Ася.
30 суб<бота>. 12 ч<асов> В<ладя> с ним обедать, в кафе. Покупки. / 8 ч<асов> к Жене, с ней в кафе».8
Берберова, как видим, продолжает функционировать со своей обычной энергией: отправляется на почту, в полицию (сообщить новый адрес), к издателю Поволоцкому (получить деньги), на службу (в газету «Последние новости»), в универсальный магазин Uniprix, в гости к Ю. Л. Сазоновой, у которой собирались литераторы, композиторы, музыканты, в читальный зал библиотеки, бродит по городу, проводит вечер в кафе «Селект» в компании молодых литераторов, видится с двоюродной сестрой Асей.
Все это, разумеется, не означает, что уход от Ходасевича дался Берберовой легко и что его реакция была ей безразлична. В «Курсиве» подробно рассказано о том, как образовалась и постепенно разрасталась трещина в их «общей жизни», как в какой-то момент Берберовой стало понятно, что больше всего на свете ей хочется «быть без него, быть одной, свободной, сильной, с неограниченным временем на руках»:
«Теперь я знала, что уйду от него, и я знала, что мне надо это сделать как можно скорее, не ждать слишком долго, потому что я хотела уйти ни к кому, а если эта жизнь будет продолжаться, то наступит день, когда я уйду к кому-нибудь, и это будет ему во много раз тяжелее. Этой тяжести я не смела наложить на него».
Однако у Берберовой не было сомнений, что и без этой дополнительной «тяжести» ее уход нанесет Ходасевичу сильнейший удар. И хотя остановить ее не могло уже ничто, включая, как помнит читатель «Курсива», угрозу Ходасевича «открыть газик», такая перспектива ее, несомненно, пугала: Берберовой очень не хотелось никаких эксцессов. Неслучайно в ее романе «Без заката» (1936—1938), примечательном своей откровенной автобиографической основой и прозрачностью прототипов, аналогичная семейная ситуация разрешается гораздо более спокойным для главной героини образом. Полная жизненной энергии Вера (явно списанная с самой Берберовой), мучительно тяготящаяся своим немолодым и вечно больным мужем Александром Альбертовичем (явно списанным с Владислава Фелициановича Ходасевича), получает желанное освобождение без всяких усилий и осложнений: муж тихо умирает сам.
Видимо, стараясь адекватно передать в «Курсиве» свои тогдашние, очень сложные чувства и боясь сфальшивить, Берберова решает о чувствах не говорить. Вместо этого она сообщает читателю о своем якобы продолжавшемся несколько суток неодолимом, почти летаргическом сне — свидетельстве крайнего нервного изнеможения. И этот придуманный ею беллетристиче-ский ход, возможно, был наиболее точным не только с чисто художественной точки зрения, но и с моральной. Жертвуя внешней стороной дела, Берберова сумела не покривить душою по гораздо более серьезному счету.
В этом проявилась и известная деликатность по отношению к Ходасевичу, которую Берберова тщательно соблюдает на всем пространстве «Курсива». В романе «Без заката» такая деликатность как раз начисто отсутствует: Берберова, очевидно, считала, что сам жанр романа (в отличие от документального повествования) развязывает автору руки. Однако нетрудно представить, какой горечью отозвался в душе Ходасевича весь связанный с Александром Альбертовичем сюжет, хотя своих эмоций он ничем не выдал. Его рецензия на журнальный вариант этой вещи, напечатанной в 1936 году под названием «Книга о счастье», выдержана в подчеркнуто спокойных, беспристрастных тонах. Ходасевич считал «Книгу о счастье» неровной, и тем не менее отметил, что «история Веры» рассказана «со множеством прекрасных частностей, с большим литературным своеобразием».9
Конечно, к 1936 году вся ситуация с Берберовой потеряет для Ходасевича первоначальную болезненность: к этому времени он будет два с лишним года как женат. Но, несмотря на женитьбу, у читателя «Курсива» не возникает сомнений, что Берберова оставалась его главной любовью вплоть до самой кончины. Об этом свидетельствует воспроизведенный в книге один из самых последних их разговоров, а также стихи, одно из которых — «Нет, не шотландской королевой…» (1936) — Берберова детально комментирует в «Курсиве».10 Однако она предпочитает не писать о том, как мучительно переживал ее уход Ходасевич и как долго надеялся на ее возвращение. Вместо этого Берберова многократно подчеркивает, что отношения продолжали оставаться исключительно близкими, практически родственными. Они по-прежнему проводили много времени вместе, встречаясь обычно два раза в неделю:
«…он приходит ко мне, мы обедаем у меня и потом до ночи играем в угловом └бистро“ на биллиарде; или я еду к нему, и мы завтракаем у него; или встречаемся недалеко от редакции └Возрождения“, в подвале кафе └George V“. Потом я провожаю его или мы долго гуляем по улицам…»
О том, что дело так и обстояло, говорит и дневник Берберовой, и «журнал» Ходасевича, и их переписка.11 Конечно, тон писем Ходасевича бывал иногда суховатым, нарочито деловым, а иногда, напротив, наигранно веселым, но в основном он оставался исключительно нежным. В письме, ориентировочно датированном весной 1933 года и частично приведенном в «Курсиве», Ходасевич, в частности, пишет: «…ничто и никак не может изменить того большого и важного, что есть у меня в отношении тебя». Как свидетельствует дальнейшее, этого «большого и важного» не смогло изменить даже то серьезное испытание, которое вскоре выпадет Ходасевичу на долю и которое, судя по дневниковым записям, принесло ему немало страданий, — любовь Берберовой к человеку, ставшему впоследствии ее вторым мужем.
* * *
Этого человека звали Николай Васильевич Макеев, и в «Курсиве» Берберова представляет его так:
«Он был одним из самых младших делегатов в Учредительное собрание в 1917 году, членом партии с.-р., журналистом, автором книги о России (Лондон, 1919), считался сотрудником └Дней“, └Современных записок“, выставлял картины в Салоне в тридцатых годах, и не было человека, который бы не чувствовал к нему немедленной приязни. Гостеприимный, веселый, всегда добрый и широкий и вместе с тем взбалмошный, энергичный и способный, он вдруг заметил меня, будучи знаком со мной лет семь, и, раз заметив, уже не отпустил. <…>
Смысл нашей встречи и нашего сближения, смысл нашей общей жизни (десять лет), всего вместе пережитого счастья, значение этой любви для нас обоих в том, что он для меня и я для него были олицетворением всего того, что было для обоих — на данном этапе жизни — самым главным, самым нужным и драгоценным. Нужным и драгоценным для меня было тогда (а может быть, и всегда?) делаться из суховатой, деловитой, холодноватой, спокойной, независимой и разумной — теплой, влажной, потрясенной, зависимой и безумной. В нем для меня и во мне для него собралось в фокус все, чего нам не хватало до этого в других сближениях. <…> Были ли мы друг для друга символом России? Символом молодости, силы и здоровья? Силы, для которой весь мир был точкой приложения? Может быть, но еще и многого другого, о чем мы не задумывались тогда и что невозможно назвать, не повредив eго…»12
В романе Берберовой «Без заката» Макеев выведен под фамилией «Карелов», и хотя в смысле житейских деталей он менее схож со своим прототипом, чем Александр Альбертович или Вера, об их взаимной любви с героиней говорится там очень подробно и прочувствованно.
Однако, несмотря на ту огромную роль, которую сыграла в жизни Берберовой встреча с Макеевым, она пишет о нем в «Курсиве» кратко и неохотно. В первом, английском, издании книги Берберова даже скрывает его имя, отчество и фамилию под одним-единственным инициалом «N.». Это обстоятельство вызовет раздраженное замечание одного из первых рецензентов «Курсива», Глеба Струве, и в последующих русских изданиях книги она сделает ряд добавлений, но добавлений минимальных. В основном тексте «Курсива» Макеев будет по-прежнему фигурировать под инициалами — Н. В. М., но в помещенном в конце книги «Биографическом справочнике» Берберова их расшифрует, добавив дату рождения Макеева (1889), а во втором издании книги и дату его смерти (1975), при этом ненароком ее перепутав: он скончался двумя годами ранее, как непреложно свидетельствует ее собственный дневник.13 В том же «Биографическом справочнике» будет упомянута и книга Макеева «Russia», вышедшая в Нью-Йорке (и Лондоне) в 1925 году, хотя Берберова не сообщает, что эта книга была написана Макеевым в соавторстве с Валентином О’Харой, достаточно известным в свое время политическим журналистом, специалистом по России.14
Стремление Берберовой свести информацию о «Н. В.
М.» к минимуму объясняется несколькими причинами, но
прежде всего тем, что расстались они не особенно дружески, и тем, что Макеев —
при всех своих разнообразных талантах — не состоялся ни на одном из поприщ.
Конечно, его политическая карьера, так ярко начавшаяся в России, прервалась не
по его вине, а особых возможностей продолжить ее в эмиграции не было, хотя
Макеев и пытался найти применение своему опыту и общественному темпераменту. В
начале 1920-х он был председателем Главного комитета Земгора
(Российского земского и городского союза) за границей, а также членом
Лондонского Российского общественного комитета помощи голодающим в России.15
Одновременно — по примеру других оказавшихся в эмиграции русских политиков —
Макеев стал пробовать силы в журналистике. Его книга о России получила (вполне
справедливо) немало высоких отзывов, но закрепить успех не удалось: эта книга
оказалась единственной крупной работой Макеева-журналиста. В дальнейшем он
печатал главным образом рецензии, да и то сравнительно редко. Амбиции
Макеева-художника, в свою очередь, не были реализованы. Как сообщается в
примечаниях к французскому изданию «Курсива», он учился у Одилона
Редона, неоднократно участвовал в выставках,
в том числе и весьма престижных, но создать себе сколько-нибудь известное имя
не получилось.
Словом, у Берберовой было достаточно оснований, чтобы мягко, но вполне недвусмысленно написать о Макееве в «Курсиве»:
«Для меня он был и остался одним из тех русских людей, которые, как некий герой народной сказки, решительно все умеют делать и решительно ко всему способны. Но почему-то так выходит, что в конце концов ничего не остается от этих способностей, вода льется у них между пальцев, слова уносит ветер, дело разваливается. И вот уже никто ничего от них не ждет. И чем меньше верят им, тем больше они теряют веру в себя, чем меньше ждут от них, тем бессмысленнее тратят они себя и остаются в конце концов с тем, с чего начали: с возможностями, которые не осуществились, и с очарованием личным, которое дано им было со дня рождения как благодать».
Неудивительно, что Берберовой было важно остаться в читательском сознании прежде всего «женой Ходасевича», и этой цели она, безусловно, достигла: ее свидетельства о Ходасевиче — документ исключительной силы и ценности. И все же читателя «Курсива» не может не интриговать фигура человека, прожившего с Берберовой десять с лишним лет. Ее явное нежелание о нем распространяться способно только подогреть любопытство.
Как свидетельствуют интервью Берберовой, на любые вопросы о Маке-еве она обычно отвечала уклончиво, а иногда и не совсем правдиво. В частности, в своем интервью М. Мейлаху Берберова утверждала, что все годы немецкой оккупации Макеев провел в «полной праздности — его единственным занятием было пилить дрова для печурки».16 Однако это утверждение не соответствует действительности: с 1942 года Макеев работал при Лувре в качестве арт-дилера. Во время приезда Берберовой в Москву в сентябре 1989-го я, в свою очередь, пыталась завести с ней разговор о Макееве, но она очень быстро свернула тему, добавив (вопреки реальному положению вещей), что не была с ним в контакте с момента своего переезда в Америку.
В русле той же стратегии Берберова предприняла немалые усилия, чтобы лишние (по ее мнению) сведения не сохранились в архиве. Зато в архиве сохранилась специальная запись на отдельной странице, в которой она как бы суммирует то, что считает нужным донести до потомства о своем втором муже. Под общим заголовком «Николай Васильевич Макеев» Берберова дает — на этот раз правильно — годы его жизни (1889—1973) и сообщает об уничтожении шестидесяти писем «в апреле 1973», содержание которых описывает так: «Они были главным образом / О погоде / О здоровье / О его благодарности мне за посылаемые деньги (раз в два месяца)».17
И все же кое-какие сведения о Макееве в дневниках Берберовой обнаружить можно. Записи 1940-х годов, воспроизведенные частично в «Курсиве», но до нас не дошедшие, рисуют счастливую семейную жизнь, постепенно пошедшую под уклон после 1944 года. Дневники 1960-х—1970-х годов, многие из которых сохранились в архиве, позволяют представить — в самых общих чертах, — что сталось с Макеевым после развода с Берберовой (фактического в 1947-м, официального в 1951-м18) и как протекало их дальнейшее общение. А дневник 1933 года дает возможность восстановить — причем весьма детально — начальный период их романа.
Правда, этот дневник проливает свет не столько
на биографию Макеева (про него мы узнаем по-прежнему мало), сколько на
биографию самой Берберовой, выявляя и ряд неизвестных нам ранее фактов, и,
главное, новые грани ее характера. Записи наглядно
иллюстрируют те изменения, о которых Берберова пишет в «Курсиве» в связи с
рассказом о встрече с Макеевым, а именно: превращение «из суховатой, деловитой,
холодноватой, спокойной, независимой и разумной», какой она ощущала себя до
этой встречи,
в «теплую, влажную, потрясенную, зависимую и безумную», какой она становилась
по мере развития их отношений.
Макеев и Берберова были, видимо, знакомы с конца 1925 года, когда редакция газеты «Дни» переместилась из Берлина в Париж. В этой редакции они и встретились: журналист с немалым опытом, пожинающий успех своей только что вышедшей книги о России, и начинающий прозаик (именно в «Днях» Берберова печатала свои первые рассказы). В дальнейшем они время от времени виделись на различных литературных мероприятиях, в популярных среди русских эмигрантов кафе, в редакции «Современных записок». Однако с февраля 1933 года они начнут встречаться существенно чаще, ибо станут жить по соседству.
Как свидетельствует дневник Берберовой, 7 февраля она переехала с бульвара Латур-Мобур на улицу Клода Лоррена и поселилась в доме № 2. На той же улице в доме № 11 жил Макеев со своей гражданской женой Рахилью Григорьевной Осоргиной. Ее первым мужем был писатель Михаил Осоргин, и, хотя они давно расстались, Рахиль Григорьевна продолжала носить его фамилию, отчасти, видимо, потому, что развод не был официально оформлен. В том же доме № 11 жили и другие знакомые Берберовой: в частности, Борис и Вера Зайцевы с дочерью, сестра Алданова Любовь Полонская с мужем и сыном. И все же, судя по дневнику Берберовой, особенно радушно ее приняли Макеевы. Практически сразу после переезда, 8 февраля, Берберова идет к ним в гости; 12 февраля ее навещает Рахиль Григорьевна, а 27-го — Макеев.
В марте общение становится еще более интенсивным. 1 марта Берберова заходит к Макеевым; 2 марта Макеев заходит к Берберовой; 8 марта Берберова звана к Макеевым на обед, 17-го — на чай, а 20-го — опять на обед. 29 марта они видятся снова.
Однако начиная с апреля ситуация меняется. Упоминания о «Макеевых» (во множественном числе) полностью исчезают из дневника Берберовой, зато «Макеев» (в единственном) начинает фигурировать с особой частотой. Записи свидетельствуют, что в первую половину месяца Макеев появляется у Берберовой практически через день, а начиная с 19 апреля — каждый день. Причем в записи от 19 апреля отмечено, что во время визита Макеева приходила их общая знакомая, но они ее «не впустили».19 Характерно, что именно с этого дня Берберова начинает писать в дневнике уже не «Макеев», а «Мак.», а 23 апреля «Мак.» превращается в «М.». Похоже, что такого рода редукция отражала определенные этапы в отношениях, которые — в свою очередь — становились все более короткими.
Берберова и Макеев встречались, как правило, по
утрам, что объяснялось, скорее всего, простой причиной: в это время Рахиль
Григорьевна находилась на работе. Когда-то изучавшая юриспруденцию (сначала в
Неаполе,
а потом в Риме), она занималась в эмиграции юридической практикой. Однако
многие из ее непосредственных соседей и знакомых были людьми свободных
профессий: ежедневные свидания Макеева и Берберовой не могли пройти мимо их
внимания. Разговоры на эту тему должны были рано или поздно начаться, и нельзя
исключить, что в конце апреля они уже начались и даже дошли до Ходасевича.
Возможно, это обстоятельство объясняет такую запись в дневнике Берберовой от 25
апреля 1933 года: «Утром В<ладя> (в ужасном сост<оянии>)».20 Впрочем,
не менее вероятно и другое объяснение состояния Ходасевича: ведь этот визит
состоялся накануне особой даты — годовщины со дня ухода Берберовой. Характерно, однако, что в своем «журнале»
Ходасевич ограничился только кратким: «К Нине».21
Но если в апреле 1933 года Ходасевич мог еще не знать о ее романе с Макеевым, то достаточно скоро он о нем неизбежно узнает.
Судя по дневнику Берберовой, отношения с
Макеевым продолжают развиваться по нарастающей. В мае
они видятся не только каждое утро, но часто и днем. Они также начинают появляться
вместе на людях: сидеть в кафе, ходить на выставки, кататься на пароходике по
Сене, гулять по Парижу. Видимо, к концу месяца сложившаяся ситуация уже не
представляла секрета и для Рахили Григорьевны (или, как ее звали знакомые, Рери). В записи Берберовой от 27 мая отмечено, что, когда
Макеев находился у нее, «Рери» приходила и стучала в
дверь. Другое дело, что окончательное объяснение и разрыв между Макеевым и
Осоргиной произойдут еще не скоро; в течение весны и лета они продолжают
принимать у себя гостей и ходить вместе в кафе «Мюрат», где, судя по дневнику,
их часто видит Ходасевич.
В той же компании нередко присутствует и Берберова. Она и Рахиль Гри-горьевна
продолжают поддерживать видимость дружеских отношений.
В июне и в июле, как свидетельствуют дневниковые записи, Берберова и Макеев проводят бoльшую часть времени вместе: завтракают, гуляют, ходят в гости не только к кузине Берберовой Асе, но и к соседям по дому (в частности, к Полонским), и даже едут с ночевкой в Шартр. Макеев пишет портрет Берберовой, но был ли он закончен и что с ним сталось, нам неизвестно; в ее архиве сохранилась лишь одна его картина — натюрморт с цветами. Берберова и Макеев расстаются только тогда, когда он уезжает по делам из Парижа, что случалось нередко: он был не только художником и журналистом, но и бизнесменом. Судя по сохранившимся визитным карточкам, свободно владевший английским Макеев представлял во Франции две нью-йоркские инженерные фирмы.22
5 июля, во время одного из отъездов Макеева, Ходасевич приходит к Берберовой — в явной надежде прояснить ситуацию. В этот день она пишет в своем дневнике: «В<ладя> с 11 — до 3. (Измучил в последний раз, в чем клянусь!)».23 Что же касается Ходасевича, то в «камер-фурьерском журнале» он опять ограничился кратким: «К Нине», но двумя днями ранее, 3 июля, позволил себе такое признание: «Ужасный день».24 Это признание, крайне необычное для его дневника своей обнаженной эмоциональностью, было, несомненно, связано с Берберовой: к тому времени Ходасевич не только знал о ее новом романе, но подозревал, что он весьма серьезен. Похоже, что именно эту тему Ходасевич пытался обсудить во время своего четырехчасового визита, вызвав тем самым крайнее недовольство Берберовой. Неудивительно, что после 5 июля она делает все возможное, чтобы свести их общение к минимуму: в течение всего месяца они видятся только два раза, причем один раз случайно на улице. А потому Ходасевич пытается выяснить отношения через посредство кузины Берберовой Аси. 30 июля Берберова отмечает в своем дневнике, что Ася была у Ходасевича, а затем добавляет: «письмо, разговоры, слезы».25 В его собственном «журнале» об «Асе» упомянуто без всяких комментариев, но через два дня, 2 августа, Ходасевич снова пишет: «Ужасный день».26
Эта дата — 2 августа — наводит на мысль, что то письмо Ходасевича, которое частично приводится в «Курсиве», было написано не весной 1933-го (как его обычно датируют), а летом того же года. А именно 2 августа, ибо в самых первых фразах Ходасевич сообщает, что 2-го числа получил письмо Берберовой, написанное по следам его встречи с Асей, и тут же сел отвечать. Как это явствует из ответа Ходасевича, Берберова обвиняла его в собирании сплетен у общих знакомых (в частности, Полонских), а также в попытке вмешаться в ее личную жизнь. И в этой связи Ходасевич пишет:
«О каких сплетнях может идти речь? <…> Какое право я имею предписывать тебе то или иное поведение? Или его контролировать? Разве хоть раз попрекнул я тебя, когда сама ты рассказывала мне о своих, скажем, романах? <…> Не усмотри колкости (было бы гнусно, чтобы я тебе стал говорить колкости — какое падение!): но ведь зимой, во время истории с Р., он вовсе не восхитил меня во время нашего └почти единственного“ свидания в Napoli и в Джигите (помнишь?). Но ты должна согласиться, что я вел себя совершенным ангелом, — это мне, впрочем, ничего не стоило: я не могу и не хочу выказывать неприязнь или что-нибудь в этом роде по отношению к человеку, в каком бы то ни было смысле тобой избранному, — на все то время, пока он тобой избран…»27
Об упомянутой в письме встрече с неким «Р.» в «Napoli» и в «Джигите» Ходасевич пишет в своем «журнале», а Берберова в своем дневнике, что дает возможность установить и дату этой встречи, и имя человека, с которым у нее был недолгий роман.28 Характерно, однако, что, непосредственно возвращаясь к давно оставшемуся в прошлом эпизоду, Ходасевич не рискует назвать фамилию Макеева, понимая, что это помешает примирению. А цель письма — примирение, и Ходасевич заключает его так: «Словом, надеюсь, что наша размолвка (или как это назвать?) залечится. В субботу в 3 1/2 приду в 3 Obus. Тогда расскажу и о своих планах на зиму…»29
Судя по «журналу» Ходасевича и дневнику Берберовой, в ближайшую субботу (которая пришлась на 5 августа) они встретились в «3 Obus» в назначенное время. И, очевидно, «залечили размолвку», так как в августе будут видеться даже чаще обычного, тем более, что Макеев уедет из Парижа почти на две недели. Когда он в Париже, они с Берберовой практически неразлучны, в том числе, конечно, и в ее день рожденья, 8 августа, подробно описанный в ее дневнике:
«Мое рождение. Сладкий, ужасный, невероятный день. Утром М<акеев>. Гортензии. С ним в город, кофе у Printemps, в Доминик завтракать, в Сhaumiere. Потом Вера З<айцева>, с ней на минуту вниз к Р<ахили> Г<ригорьевне>, на квартиру Тэффи. Дома М<акеев > — на полчаса. Веч<ером> к Асе. С ней в кафе на Porte St. Cloud (М<акеев>, Р<ахиль> Г<ригорьевна>, Зайцевы — 2, Алданов, Костанов».30
Рахиль Григорьевна, как видим, тоже принимает участие в празднестве — на правах приятельницы, а также жены Макеева, но с такой ситуацией, как покажет дальнейшее, Берберовой все труднее мириться.
Следующее утро Макеев и Берберова, как обычно, проводят вместе, а затем он приходит еще раз днем, но на этот раз прощаться, ибо вечером уезжает в курортный городок Вилле-сюр-Мер, и уезжает, очевидно, с Рахилью Григорьевной. Видимо, поэтому практически сразу после его отъезда Берберова впадает в столь нехарактерное для нее подавленное состояние. Судя по дневниковым записям, она ни с кем не общается, за исключением Аси, Зайцевых, а также Ходасевича, к которому приезжает два раза сама. Несмотря на многолетнюю привычку, Берберова никуда не выходит по вечерам, за исключением своей службы в «Последних новостях». Дневник свидетельствует, что примерно через неделю после отъезда Макеева, 18 августа, она посылает ему «решительное» (по ее собственному определению) письмо и, видимо, сильно нервничает в ожидании ответа. 20 августа в дневнике появляется фраза: «Весь день спала».31 Однако уже 21 августа напряжение резко спадает: Берберова, очевидно, узнала, что Макеев возвращается 23-го в Париж, и возвращается один.
23-го, как это следует из дневниковой записи, она встречает его на вокзале, и они сразу едут к Берберовой завтракать, затем обедают вдвоем в «Доминикe», а вечер заканчивают в «Наполи». Характерно, что в этой записи Николай Макеев обозначен уже не первой буквой фамилии, а первой буквой уменьшительного имени — «К.», что, видимо, свидетельствует о новом этапе в отношениях, связанном с неким принятым ими обоими решением. (Заметим в скобках, что до этого момента Берберова обозначала первой буквой имени только Ходасевича.)
24 и 25 августа Берберова пишет в дневнике одну и ту же фразу: «Весь день вместе», причем уже не уточняет — с кем. А 26 августа они с Макеевым уезжают на несколько дней в Море-сюр-Луан, любимый импрессионистами средневековый городок. Утром в день отъезда Берберова навещает Ходасевича и в ходе разговора, очевидно, сообщает ему о своих планах. И хотя такое развитие событий, безусловно, не должно было стать для Ходасевича сюрпризом, оно было воспринято им крайне болезненно. 29 августа он снова фиксирует в своем «журнале»: «Ужасный день».32
Другое дело, что после идиллически проведенной недели у Берберовой с Макеевым наступают, в свою очередь, трудные дни. 1 сентября в Париж возвращается Осоргина, и Макееву предстоит с ней серьезно объясниться. В дневнике Берберовой отмечено, что «К<оля>» уехал встречать Рахиль Григорьевну на вокзал, а она осталась дома ждать вестей. Однако проходят целые сутки, но Макеев — во-преки установившейся за эти месяцы традиции — не забегает даже на минуту, и Берберова не знает, что думать. В дневнике записано: «Безумное сост<ояние>. Весь день в постели. В 5 ч<асов> Послед<ние> Новости. Веч<ером> дома».33 Макеев не приходит и на следующее утро, и Берберова, видимо, начинает основательно злиться. Она уже не проводит «весь день в постели», а заставляет себя подняться и начать функционировать. С утра Берберова отправляется на панихиду по Тургеневу (3 сентября 1933 года исполнялось полвека со дня его смерти), затем с Алдановым и Зайцевыми в ресторан, а дальше в том же составе к себе домой. Поздно вечером, когда все разошлись, пришел Макеев, но Берберова «не открыла ему. Не зажигала света».34 Она притворилась, что ее нет дома, явно желая ему продемонстрировать, что все происходящее ее волнует не слишком.
Макеев появился на следующее утро, и на этот раз Берберова ему «открыла». Мы не знаем, как он объяснил ей свою домашнюю ситуацию, несомненно, весьма непростую, но знаем, что Берберова приняла его объяснения. Все утро и день они проводят вместе, и так же будут складываться несколько следующих дней, пока Макеев не уедет по делам в Бельгию. Судя по дневнику Берберовой, он приезжает обратно вечером 8 сентября, она встречает его на вокзале, и они отправляются прямо с вокзала в отель, где проводят ночь. Рахиль Григорьевна, очевидно, считала, что Макеев возвращается только через сутки.
Эта хитрость говорит о том, что по каким-то причинам Макеев не смог сказать Осоргиной, что им надо расстаться, а если даже сказал, то настоять на этом не получилось. Утро и день он неизменно проводит с Берберовой, но выбраться к ней вечером ему не удается. 12 сентября она, в частности, пишет: «К<оля> завтракал и был. Веч<ером> одна дома, ждала К<олю>, но его не пустили».35
Вечера Макеев проводит с Рахилью Григорьевной, как правило, на людях, часто в «Мюрат». 19 сентября в «Мюрат» приходит и Берберова, где в компании Алдановых и Вольфсонов застает Макеева и Осоргину. В дневнике не сообщается никаких подробностей этой встречи, но появление Берберовой, безусловно, еще больше накалило и без того накаленную домашнюю обстановку Макеева.
Неслучайно,
уже на следующий день Берберова и Макеев начинают энергичные поиски квартиры,
так как стало понятно, что он должен немедленно съехать от Рахили Григорьевны.
Но, как свидетельствует дневник Берберовой, Осоргина не стала ждать, пока
квартира будет найдена, и 24 сентября ушла из дома сама. С этого момента Макеев
проводит с Берберовой все вечера, а 2 октября они отмечают в ресторане
знаменательное событие — его «последнее объяснение с Р<ахилью> Г<ригорьевной>».36
Определенную версию характера Осоргиной и всех связанных с этим сложностей
Берберова предложит в первом варианте романа «Без заката», где повествуется не
только об отношениях Веры с Кареловым, но и об
отношениях с женою Карелова. И хотя такая сцена
романа, как приход жены Карелова к Вере и неловкая
попытка ее застрелить, вряд ли имела под собою какую-либо реальную основу,
стремление Берберовой представить Осоргину психически неустойчивым существом,
способным на самый безумный поступок, не вызывает сомнений. Впрочем, в
позднейшем, книжном, варианте романа, законченном в 1938 году, сцена с
выстрелом отсутствует, равно как и сама жена Карелова:
мельком говорится, что она давно бросила мужа. Столь радикальное изменение сюжета скорее всего связано с тем, что к тому времени
страсти существенно стихли.
В 1938 году Рахиль Григорьевна окончательно исчезнет с горизонта Берберовой:
дочь видного еврейского философа и публициста, известного под псевдонимом Ахад-ха-▒Ам, она уедет в
Палестину, где обосновалась ее семья.
Любопытно,
что с момента «последнего объяснения» Макеева с Осоргиной дневниковые записи
Берберовой становятся еще более краткими, чем прежде, а к тому же, крайне
нерегулярными: произошедшая в ее жизни перемена явно поглощает все ее время и
силы. Берберова уже не отмечает рутинные события, такие как служба
в «Последних новостях», куда с конца сентября она стала ходить ежедневно, а
только то, что ей кажется особенно важным. В октябре и ноябре
в число таких событий попадают разговор
с Зайцевыми о Рахили Григорьевне, встречи с Ходасевичем, переезд на новую
квартиру на улице Франсуа Мутон, отъезд Макеева по делам в Испанию и его
возвращение, совместные приемы гостей и визиты в гости, несколько литературных
вечеров, поход с Макеевым в балет и в кафе, где были Гончарова и Ларионов, обед
литературного объединения «Кочевье», чествования Бунина в связи с
получением Нобелевской премии… Но одну из встреч с Ходасевичем, пришедшуюся
на 6 октября и зафиксированную в его «журнале», Берберова в дневнике не
отметила, видимо, сочтя ее не особенно существенной.
Для Ходасевича, однако, дело обстояло как раз наоборот. Именно в эту встречу он узнал об окончательном разрыве Осоргиной и Макеева и — соответственно — о беспрепятственном соединении последнего с Берберовой. Эта информация и побудила Ходасевича совершить некий шаг, на который он раньше все никак не мог решиться: сделать предложение своей давней знакомой Ольге Борисовне Марголиной, с которой он сблизился после ухода Берберовой.
Как свидетельствует «журнал» Ходасевича, ровно через день, 8 октября, Ольга Борисовна к нему переезжает. А еще через день, 10 октября, они отправляются в мэрию и регистрируют брак.
Об этом событии Берберова узнала только постфактум, 17 октября, когда она снова увиделась с Ходасевичем. Неслучайно она не просто фиксирует в дневнике эту встречу, но отмечает ее галочкой — как особенно важную.
Правда, возвращаясь в «Курсиве» к этому эпизоду, Берберова излагает его несколько иначе. По ее версии дело обстояло так:
«Однажды утром Ходасевич постучал ко мне. Он пришел спросить меня в последний раз, не вернусь ли я. Если не вернусь, он решил жениться, он больше не в силах быть один.
Я бегаю по комнате, пряча от него свое счастливое лицо: он не будет больше один, он спасен! И я спасена тоже.
Я тормошу его, и шучу, и играю с ним, называю его └женихом“, но он серьезен: это — важная минута в его жизни (и в моей!). Теперь и я могу подумать о своем будущем, он примет это спокойно.
Я целую его милое, худенькое лицо, его руки. Он целует меня и от волнения не может сказать ни одного слова. └Вот подожди, — говорю я ему, — я тоже выйду замуж, и мы заживем… Ты и не представляешь себе, как мы заживем все четверо!“
Он наконец смеется сквозь слезы, он догадывается, за кого я собираюсь замуж, а я, и не спрашивая, прекрасно знаю, на ком он женится.
— Когда?
— Сегодня днем.
Я гоню его, говоря ему, что └она убежит“. Он уходит».
Как видим, в этой исполненной драматизма сцене немало придуманного. В день свадьбы Ходасевич с Берберовой не виделся, а потому и не мог ее спросить, вернется ли она. Трудно поверить, что он задал ей этот безнадежный вопрос и в свой приход накануне свадьбы, ибо дальнейшее развитие событий уже было для него совершенно очевидно. Да и шутки насчет «жениха» и «невесты», которая может «убежать», в свою очередь, плод художественной фантазии Берберовой. Но эти детали не меняют главного: она, несомненно, была счастлива за Ходасевича, обретшего любящую, преданную, заботливую жену. И, разумеется, Берберова была счастлива за себя, однако не потому, что якобы только сейчас смогла «подумать о своем будущем». К этому времени все планы на будущее были для нее предельно ясны: они с Макеевым вот-вот должны были съехаться. Откладывать это событие по каким бы то ни было соображениям Берберова, безусловно, не собиралась, но реакция Ходасевича не могла ее не волновать. Однако теперь основания для волнений исчезли. Берберова понимала: Ходасевич в любом случае сделает вид, что принял ее замужество «спокойно», и они постепенно наладят отношения семьями. Так оно, собственно, и получилось. Судя по дневнику Ходасевича, уже через месяц, 17 ноября, он приходит к Берберовой в гости, зная, что там будет Макеев, а 22 ноября принимает их обоих у себя.37
Берберова, безусловно, оценила этот жест доброй воли со стороны Ходасевича. Как свидетельствует и его «журнал», и ее дневник, в декабре они будут видеться часто, хотя Берберова в это время почти ни с кем не встречается. Помимо службы в «Последних новостях» (каждый вечер с 5 до 8) она энергично занимается обустройством своей новой жизни. В декабре Макеев находит удобную квартиру на бульваре де Гренель, куда вскоре переезжает и где они с Берберовой решают обосноваться. В дневнике отмечены день рожденья Макеева (2 декабря), его командировки, переезд на бульвар де Гренель, встречи с Ходасевичем и Асей, поход в театр и в гости к Вейдле, визит Ларионова, но в целом записей сравнительно мало. Это особенно бросается в глаза, потому что все даты аккуратно размечены наперед — вплоть до самого конца 1933 года, который оказался для Берберовой таким счастливым. И хотя запись за 31 декабря отсутствует, ее настроение в новогоднюю ночь вычислить нетрудно. О нем говорит — красноречивей всяких слов — огромная, лихо закрученная виньетка, целиком заполняющая пустой остаток страницы38.
Возможность сравнить написанную в зрелые годы, предназначенную для публикации автобиографическую книгу с более ранними, предназначенными только для себя дневниками представляется нечасто и всегда драгоценна. Она особенно драгоценна тогда, когда речь идет о таких знаменитых и вызывающих споры книгах, как «Курсив мой» Берберовой, позволяя скорректировать факты, прояснить туманные моменты, заполнить лакуны.
Другое дело, что в планы Берберовой не всегда входило дать потомкам такую возможность. Ее записи 1920-х и начала 1930-х годов, в какой-то момент бесследно исчезнувшие, — не исключение, а правило. Не сохранились и дневники Берберовой с 1939-го по 1950-й год, обширные фрагменты которых составили в «Курсиве» отдельную главу под названием «Черная тетрадь». Не дошли до нас и ее записи за все 1950-е годы и первую половину 1960-х, за исключением двух небольших отрывков, относящихся к летним поездкам в Европу.39 Очевидно, что у Берберовой были веские резоны распорядиться таким образом. Эти резоны были, естественно, многообразны, но в их основе лежало одно: забота о собственной репутации — человека и мемуариста.
Записи 1932 и 1933 годов, охватывающие более полутора лет, тоже во многом корректируют «Курсив», но ими Берберова распорядилась по-другому, хотя и весьма необычным для себя образом. Она не стала сдавать эти записи в архив (они поступили туда уже после ее смерти, сданные ее наследником), а держала дома. Почему-то Берберовой было непросто с ними расстаться, и мы, разумеется, можем только гадать — почему. Причин, вероятно, имелось несколько, но главной, похоже, была сентиментальность: ведь именно на этих дневниковых страницах осталась живая память о той очень влюбленной и очень счастливой женщине, какой Берберова была в те далекие годы.
1 См. записи от 27 марта 1923 г., с 23 по 28 ноября 1923 г. и от 29 мая 1924 г. // Ходасевич Владислав. Камер-фурьерский журнал. М., 2002. С. 42, 53, 60.
2 Берберова Нина. Курсив мой: Автобиография. Mhnchen, 1972. С. 630. Описывая в «Курсиве» события более раннего времени — приезд в Берлин и поездку в Прагу, — Берберова ссылается, на «календарь» (то есть на «камер-фурьерский журнал») Ходасевича, обильно его цитируя.
3 Демидова О. Р. О камер-фурьерских журналах и журнале Ходасевича // Ходасевич Владислав. Камер-фурьерский журнал. С. 20.
4 Характерно, однако, что в «Курсиве» этот образ возникает в несколько сниженном, комическом контексте — как цитата из «витиеватой речи» профессора Н. К. Кульмана на одном из торжеств в честь Ходасевича. Цит. по: Берберова Нина. Курсив мой: Автобиография. В 2 т. 2 изд., испр. и доп. N. Y., 1983. В дальнейшем цитаты из книги приводятся по этому изданию.
5 Nina Berberova Collection. General Collection. MSS 573. B. 5. F. 66. Beinecke Rare Book and Manuscript Library, Yale University.
6 Ibidem.
7 См. подробнее: Винокурова Ирина. Набоков и Берберова // Вопросы литературы. 2013, май—июнь. С. 126—128.
8 Nina Berberova Collection. General Collection. MSS 573. B. 5. F. 66.
9 Ходасевич В. Книги и люди: «Современные записки», кн. 62-я // Возрождение. 1936. 26 декабря. № 4058. С. 9.
10 Любопытно, что в «Собрании стихов» Ходасевича, изданном Берберовой в 1961 г., она относит к написанным в тот же период и обращенным к ней текстам стихотворение «К Лиле». Однако это стихотворение, в котором содержатся такие строки: «Кентаврова скорее кровь / В бальзам целебный превратится, / Чем наша кончится любовь…», — было создано весной 1929-го, за три года до их разрыва. Столь серьезная ошибка в датировке выглядит странной, но вполне объяснимой на уровне подсознания.
11 Берберова приводит в «Курсиве» обширные отрывки из нескольких писем Ходасевича. Все его письма, и на этот раз без купюр, были напечатаны в альманахе «Минувшее» (Париж. 1988. № 5; № 6).
12 Ту же тему — на гораздо более откровенном уровне — Берберова затронет в серии интервью, данных уже в глубокой старости журналистке Кеннеди Фрейзер. В своем эссе о Берберовой Фрейзер, в частности, воспроизводит такой разговор: «С Николаем, — как сказала она мне однажды, когда я застала ее в размягченном состоянии духа, — я впервые поняла, что значит найти себе пару в физиологическом смысле этого слова» (Fraser Kennedy. Going on // Ornament and Silence: Essays on Women’s Lives. N. Y., 1996. P. 550. Перевод здесь и далее мой. — И. В.). В ходе этих интервью Берберова впервые коснулась такой деликатной темы, как ее интимная жизнь с Ходасевичем, сообщив, что эта сторона их брака всегда оставляла желать лучшего. «Я говорила с докторами и наконец поняла, — цитирует Фрейзер слова Берберовой, — он не был в этом плане нормальным мужчиной» (Ibidem. P. 49).
13 См. запись от 27 марта 1973 г.: «Вернулись 20 дол<ларов>, кот<орые> я послала Н<иколаю >М<акееву> 1 февраля. Причина — deceased [скончался. — И. В.]. Его смерть пришла ко мне таким └казенным“ образом. В газетах (русск<их>) пока не было ничего. Эта смерть меня коснулась. Я знала, что он умирает с января — по его письмам». Nina Berberova Papers. General Collection. MSS 182. B. 51. F. 1156. Beinecke Rare Book and Manuscript Library, Yale University.
14 В основном тексте «Курсива» Берберова пишет, что работа Макеева о России вы-шла в Лондоне в 1919 г., и это несоответствие не было исправлено ни в одном из многочисленных изданий книги.
15 Казнина О. Русские в Англии. М., 1997. С. 33—34.
16 «Не прошло и семидесяти лет…» Нина Берберова в России // Литературное обозрение. 1990. № 1. C. 71.
17 Nina Berberova Papers. General Collection. MSS 182. B. 46. F. 1064. См. также дневниковую запись Берберовой от 31 марта 1973 года: «Уничтожила (перечитав) 60 писем Н. М. за 1963—72 гг.». Nina Berberova Papers. General Collection. MSS 182. B. 51. F. 1156.
18 См. письмо Берберовой двоюродной сестре Асе от 2 января 1952 г.: «Милый мой Асик, да, это был подарок к Новому Году! Я разведена, — как хорошо! Пою от радости на всю квартиру…» (Nina Berberova Papers. General Collection. MSS 182. B. 4. F. 62).
19 Nina Berberova Collection. General Collection. MSS 573. B. 5. F. 66.
20 Ibidem.
21 Ходасевич Владислав. Камер-фурьерский журнал. С. 212.
22 См.: Шраер Максим. Переписка И. А. Бунина и Н. Н. Берберовой (1927—1946) // И. А. Бунин. Новые материалы. Выпуск II. М., 2010. С. 47—48.
23 Nina Berberova Collection. General Collection. MSS 573. B. 5. F. 66.
24 Ходасевич Владислав. Камер—фурьерский журнал. С. 216.
25 Nina Berberova Collection. General Collection. MSS 573. B. 5. F. 66.
26 Ходасевич Владислав. Камер-фурьерский журнал. С. 217.
27 Минувшее. № 6 (1988). С. 295—296.
28 См. запись Ходасевича от 5 ноября 1932 г.: «…К Нине (ужинал). С ней в Napoli и в Джигит (Бахрах, Смоленский, Милочка, Фельзен с сестрой, Гринберги, Рубинштейны, Эйснер, Ладинский, Мандельштам…)» (Ходасевич Владислав. Камер-фурьерский журнал. С. 202), а также дневниковую запись Берберовой за тот же день, в которой упомянуты те же рестораны и те же имена. Эти записи указывают на то, что речь скорее всего идет о предпринимателе и меценате Анатолии Моисеевиче Рубинштейне, фамилия которого часто упоминается в дневнике Берберовой, зашифрованная (с середины октября 1932-го по начало марта 1933-го) как «Р.» или «Ру.».
29 Минувшее. № 5 (1988). С. 296.
30 Nina Berberova Collection. General Collection. MSS 573. B. 5. F. 66.
31 Ibidem.
32 Ходасевич Владислав. Камер-фурьерский журнал. С. 219.
33 Nina Berberova Collection. General Collection. MSS 573. B. 5. F. 66.
34 Ibidem.
35 Nina Berberova Collection. General Collection. MSS 573. B. 5. F. 66.
36 Ibidem.
37 В дальнейшем у Ходасевича и Ольги Борисовны сложатся с Макеевым и Берберовой исключительно добрые отношения. Во время предсмертной болезни Ходасевича Макеев навещает его, чередуясь с Берберовой, на правах родного человека, а после его кончины они опекают его вдову самым нежным и заботливым образом. Другое дело, что летом 1942 г. Макеев и Берберова не смогли спасти Ольгу Борисовну от департации и последующей гибели в лагере, хотя, видимо, пытались сделать все, что было в их силах.
38 Любопытно, что и в данном случае Берберова следует, на этот раз чисто интуитивно, установленной Ходасевичем модели. Как замечает публикатор «Камер-фурьерского журнала», реакция Ходасевича на уход Берберовой «постулируется» не столько «словом», сколько «способом организации страницы. Запись [«26, вторник. В 5 ч. 10 мин. Н<иник> уехал»] отделена от остальных двумя чертами и огромным пробелом — после нее страница пуста <…> Конец и пустота — зримый образ предельно выразителен и вполне адекватен внутреннему состоянию» (Демидова О. Р. О камер-фурьерских журналах и журнале Ходасевича // Ходасевич Владислав. Камер-фурьерский журнал. С. 18).
39 В архиве сохранились, причем практически без пропусков, дневники Берберовой за четверть с лишним века (с середины марта 1966-го по начало апреля 1993-го), но с «Курсивом», полностью законченным как раз в марте 1966-го, они не пересекаются.