Опубликовано в журнале Звезда, номер 5, 2014
«Большая элегия Джону Донну» Иосифа Бродского и стихотворение «Сон» И. С. Тургенева — писателем оно приписано Алексею Нежданову, герою романа «Новь» (1877), — имеют черты сходства. Они заключаются не только в аналогичной теме — в обоих случаях речь идет о сне, — но и в фактуре стиха, подобие которой раскрывается при сопоставлении начальных строк «Большой элегии» и тургеневского описания сна в стихотворении Нежданова.
Бродский:
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда,
ночник, белье, шкафы, стекло, часы,
ступеньки лестниц, двери. Ночь повсюду.
Тургенев:
Все спит кругом: везде, в деревнях, в городах,
В телегах, на санях, днем, ночью, сидя, стоя…
Купец, чиновник спит; спит сторож на часах,
Под снежным холодом и на припеке зноя!
И подсудимый спит, и дрыхнет судия;
Мертво спят мужики: жнут, пашут — спят; молотят —
Спят тоже; спит отец, спит мать, спит вся семья…
Все спят! Спит тот, кто бьет, и тот, кого колотят!1
Сходство в фактуре стиха у Бродского и у Тургенева легко воспринимается просто на слух и подтверждается формальным анализом текста. Отметим одинаковую ритмическую организацию стиха, выраженную в его ямбической структуре с аналогичной схемой перекрестных рифм (аbabcdcd), а также моменты близкого соприкосновения в лексико-синтаксическом развертывании фразы: почти полное совпадение в обоих случаях в первой строке «уснуло все вокруг», (ср. с «Уснуло все» в пятой строке) — «Все спит кругом» (ср. с «Все спят» в восьмой строке); неоднократный повтор семантических синонимов «уснуть» (погрузиться в сон, у Бродского 5 раз) — спать (находиться в состоянии сна, у Тургенева 12 раз); широкое использование перечисления, при котором последовательность перечисляемых предметов объединена по некоторым признакам в смысловые группы (у Бродского это предметы бытового обихода, у Тургенева их круг более разнообразен).
Разумеется, приведенные примеры не идентичны полностью по фактуре стиха, и в самом их сходстве проступают черты, указывающие на их различие. Так, цепочка однородных подлежащих при сказуемом — глаголе «уснуть» — представлена у Бродского неодушевленными именами существительными, а у Тургенева при сказуемом «спать» — одушевленными. Данное различие композиционно значимо, оно относится к признакам, по которым одно стихотворение отличается от другого. На фоне подобных признаков, в их контексте рельефнее обозначаются черты сходства у Бродского и у Тургенева. Отсюда необходимость пристального внимания к тексту рассматриваемых стихотворений.
1
«Главным обстоятельством, подвигшим меня приняться за это стихотворение, — вспоминал в одном из интервью Бродский, разъясняя свой замысел └Большой элегии Джону Донну“, — была <…> возможность центробежного движения стихотворения <…> как камень падает в пруд, и постепенное расширение <…> прием скорее кинематографический — да, когда камера отдаляется от центра. Так что, отвечая на ваш вопрос, я бы сказал скорее — образ поэта, даже не столько его образ, сколько образ тела в пространстве. Донн — англичанин, живет на острове. И, начиная с его спальни, перспектива постепенно расширяется. Сначала комната, потом квартал, потом Лондон, весь остров, море, потом место в мире».2
В соответствии с таким замыслом в «Большой элегии Джону Донну» мы видим вокруг тела спящего поэта скопление неподвижных предметов, среди которых вплоть до 32-й строки нет одушевленных, что подчеркивает их статичность, гармонирующую с атмосферой господства мертвого сна, и лишь затем, как бы исподволь и невзначай, сообщается:
В подвалах кошки спят, торчат их уши.
Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
Предметы, окружающие спящего Джона Донна, показаны в расширяющейся перспективе — от непосредственно бытовой обстановки («Бутыль, стакан, тазы») к объектам географической среды («И берег меловой уснул над морем»), а от них к неземным сферам («Но спят и там, у всех над головою»). Все эти изменения перспективы (как бы движение камеры внутреннего зрения лирического героя) совершаются при полном отсутствии звуков:
Нигде не слышен шопот, шорох, стук.
Лишь снег скрипит. Все спит. Рассвет не скоро.
Не случайно здесь представление о тишине сцеплено с представлением о сне в его переносном смысле, то есть «состоянии полного покоя и тишины в природе (обычно ночью), а также зимнего оцепенения природы».3 Многократный повтор глагола «спать», проходящий через всю первую часть стихотворения, ассоциативно поддерживает мотив тишины, который вновь возникает перед кульминационным моментом стихотворения:
И только снег шуршит во тьме дорог.
И больше звуков нет на целом свете.
Непосредственно за этими строками следует начало кульминации:
Но, чу! Ты слышишь — там, в холодной тьме,
там кто-то плачет, кто-то шепчет в страхе.
Возглас прерывает господствовавшую до сих пор тишину, а употребление неопределенно-личного местоимения «кто-то» подчеркивает, что ситуация требует разрешения. Оно наступает не сразу, и напряжение кульминационной ситуации усиливается благодаря сменяющим друг друга вопросам, в ответ на которые лишь «тишь летит навстречу». В этих вопросах отражены моменты творческой истории стихотворения и переданы усилия его автора найти на них ответ. «…когда я написал первую половину элегии, — рассказывал Бродский в цитировавшемся интервью, — я остановился как вкопанный, потому что дальше было ехать некуда. Я там дошел уже до того, что это был уже не просто мир, а взгляд на мир извне… это уже серафические области, сферы. Он проповедник, а значит, небеса, вся эта небесная иерархия —тоже сферы его внимания. Тут-то я и остановился, не зная, что делать дальше. Дело в том, что вся первая часть состоит из вопросов. Герой стихотворения спрашивает: └Кто это ко мне обращается?.. Ты — город? Ты — пространство? Ты — остров? Ты — небо? Вы — ангелы? Который из ангелов? Ты, Гавриил?“ Я не знал ответа, я понимал, что человек может слышать во сне или со сна, в спальне ночью, эти вопросы, к нему обращенные. Но от кого они исходят, я не понимал. И вдруг до меня дошло — и это очень уложилось в пятистопный ямб, в одну строчку: └Нет, это я, твоя душа, Джон Донн“. Вот отсюда — вторая половина стихотворения».4
Сто двадцать пятая строка стихотворения, найденная Бродским как разрешение его творческой задачи, снимает напряженность, накапливавшуюся в предыдущих вопросах и вместе с тремя последующими строчками открывает новую перспективу движения смысла:
Нет, это я, твоя душа, Джон Донн.
Здесь я одна скорблю в небесной выси
о том, что создала своим трудом
тяжелые, как цепи, чувства, мысли.
Последняя из цитированных строк предуказывает последующее раскрытие темы: чувства и мысли, созданные трудом души, дают возможность герою стихотворения «вершить полет / среди страстей, грехов и выше», но этот полет не беспределен, предел ему кладут «тяжелые, как цепи, чувства, мысли». Они-то и составляют тот груз, который препятствует его полету «ввысь»,
откуда этот мир — лишь сотня башен
да ленты рек, и где, при взгляде вниз,
сей страшный суд почти совсем не страшен.
Беспредельность вселенной, недоступная восприятию героя стихотворения и доступная созерцанию его души, мотивирует ее скорбный плач, раздающийся в снежной ночи:
Лишь мертвой суждено взлететь туда мне.
Да, да, одной. Забыв тебя, мой свет,
в сырой земле, забыв навек, на муку
бесплодного желанья плыть вослед,
чтоб сшить своею плотью, сшить разлуку.
Следует отметить драматургическую композицию элегии. По своему построению она состоит из четырех частей: первая ее часть ведется от имени автора (строки 1—100), вторая (101—124) и третья (125—180) части представляют собой диалог между героем стихотворения и его душой, что обозначено присутствием в соответствующих местах кавычек, и в четвертой части (181—208) автор снова вступает в свои права.
В конце третьей части душа героя стихотворения иначе, чем прежде, говорит о том, от кого исходит плач, нарушающий ночной покой:
Не я рыдаю — плачешь ты, Джон Донн.
Лежишь один, и спит в шкафах посуда,
покуда снег летит на спящий дом,
покуда снег летит во тьму оттуда.
Смена субъекта действия и возвращение к предметам бытового обихода показательны в том отношении, что они предваряют переход в четвертой части от мистической темы к проблеме экзистенции:
Ведь если можно с кем-то жизнь делить,
то кто же с нами нашу смерть разделит?
Дыра в сей ткани. <…>
Элегия завершается знаменательным объединением двух различных смысловых планов — индивидуального бытового обихода и космического миро-здания:
Кафтан дыряв, дыряв. Висит уныло.
Того гляди и выглянет из туч
Звезда, что столько лет твой мир хранила.
2
Я. А. Гордин обратил внимание на то, что раскрытие метафизической темы в «Большой элегии» (строки 142—164) «удивительным образом соотносится с русской народной утопией», и в качестве примера привел «мечту о Беловодье, которую органически ощущал и описал в └Войне и мире“ Толстой».5 К подобным русским народным представлениям обращался и автор «Записок охотника». В рассказах Тургенева «Бежин луг» (1851) и «Касьян с Красивой Мечи» (1851) переданы представления о народной утопии, описание которых, вплоть до фразеологии, напоминает картину «библейского сна», возникающую у Бродского в «Большой элегии».
В «Бежине луге» деревенские ребятишки, отправившиеся в ночное, видят у себя над головой стаю пролетающих птиц:
«— Это кулички летят, посвистывают.
— Куда же они летят?
— А туда, где, говорят, зимы не бывает.
— А разве есть такая земля?
— Есть.
— Далеко?
— Далеко, далеко, за теплыми морями».6
Мечта о земле, «где зимы не бывает», находит продолжение в «Касьяне с Красивой Мечи»:
«— Да и что! Много, что ли, дома-то высидишь? А
вот как пойдешь, как пойдешь, — подхватил он, возвысив голос, — и полегчит, право. И солнышко на тебя светит, и богу-то ты
видней, и поется-то ладнее. Тут, смотришь, трава какая
растет; ну, заметишь — сорвешь. Вода тут бежит, например,
ключевая, родник, святая вода; ну, напьешься — заметишь тоже. Птицы поют
небесные… А то за Курском пойдут степи, этакие степные
места, вот удивление, вот удовольствие человеку, вот раздолье-то, вот божия-то благодать!
И идут они, люди сказывают, до самых теплых морей, где живет птица Гамаюн сладкогласная, и с дерев лист ни зимой не сыплется,
ни осенью, и яблоки растут золотые на серебряных ветках, и живет
всяк человек в довольстве и справедливости…»7
Как и в повествовании Тургенева о народной мечте, образ птичьего полета постоянно возникает у Бродского при раскрытии метафизической темы: Джон Донн назван птицей («Ты птицей был и видел свой народ»), и с беспредельностью полета смотрит на вселенную его душа. Ей открывается перспектива, которой, как и у Тургенева, свойственны удаленность от места наблюдения («Все, все вдали»), отсутствие сезонных изменений климата («И климат там недвижен») и постоянный свет («Здесь так светло»).
Фигура «первого дровосека», неожиданно появляющаяся среди абсолютно безмолвного пейзажа, открывшегося душе Джона Донна («Поля бывают. Их не пашет плуг. / Года не пашет. И века не пашет. / Одни леса стоят стеной вокруг»), вызывает реминисценции, связанные с тургеневским повествователем-охотником в «Бежине луге». Тот, заблудившись в лесу, рассказывает об этом: «Казалось, отроду не бывал я в таких пустых местах: нигде не мерцал огонек, не слышалось никакого звука. Один пологий холм сменялся другим, поля бесконечно тянулись за полями <…>. Я все шел и уже собирался было прилечь где-нибудь до утра, как вдруг очутился над страшной бездной.
Я быстро отдернул занесенную ногу и, сквозь едва прозрачный сумрак ночи увидел далеко под собою огромную равнину <…>. Холм, на котором я находился, спускался вдруг почти отвесным обрывом; его громадные очертания отделялись, чернея, от синеватой воздушной пустоты, и прямо подо мною <…> под самой кручей холма, красным пламенем горели и дымились друг подле дружки два красных огонька».8
У Бродского в лесной чаще блуждает конь, а дровосек
на сосну взлезши, вдруг узрит огонь
в своей долине, там, вдали лежащей.
Зачатки космического разворота метафизической темы, за которым у Бродского стояло стремление, по выражению А. Я. Гордина, «видеть мир сверху — и весь», лермонтовское по своим истокам в русской поэзии9, можно различить у Тургенева в картине ночного неба, запечатленного в «Бежине луге»: «Бесчисленные золотые звезды, казалось, текли все, наперерыв мерцая, по направлению Млечного Пути, и, право, глядя на них, вы как будто чувствовали сами стремительный безостановочный бег земли…»10
3
Во время выхода «Нови» из печати Тургенева не покидала мысль о его стихотворении «Сон», включенном в роман в качестве образчика поэтического творчества Нежданова. Правя корректуру произведения, писатель обсуждал возможные варианты окончательной редакции стихотворения с М. М. Ста-сюлевичем, издателем журнала «Вестник Европы», где печаталась «Новь».11 Из этого следует, что Тургенев придавал немаловажное значение месту литературного сочинения Нежданова в композиции романа.
Стихотворение открывается неприглядной картиной пореформенной России, той России, которую Нежданов видит наяву, заявляя о том в самом начале романа: «Пол-России с голоду помирает, <…> везде шпионство, притеснения, доносы, ложь и фальшь <…>» (87). Такому безрадостному взгляду на страну вторят строки стихотворения:
Строения без крыш, разрушенные стены
И та же грязь, и вонь, и бедность, и тоска!
И тот же рабский взгляд, то дерзкий, то унылый…
Народ наш вольным стал; и вольная рука
Висит по-прежнему какой-то плеткой хилой. (328—329)
В последних двух (из цитируемых) строках встречаются понятия, контраст-ные по своему содержанию: представление о воле, фиксируемое прилагательным «вольный», противоположно представлению о плетке, то есть коротком кнуте, применяемом при телесном наказании; представления же о «вольной руке», то есть руке свободной, ничем не ограниченной (по типу выражений «вольная жизнь», «вольный ветер»)12, — представлению о бессильно повисшей руке; представление о плетке, подразумевающей энергичное движение руки, — представлению о том, что плетка является хилой, то есть слабой, болезненной, немощной или в переносном смысле старой, ветхой, разрушающейся.13 Скопление подобных обозначений речи обостряет смысловые акценты стиха, а образ «вольной руки», которая «по-прежнему висит какой-то плеткой хилой», подготавливает тематическую трансформацию — переход от реальной картины состояния России, как она видится лирическому герою, к символической картине ее сна, мотивирующей первую часть стихотворения, где выражение «жертвенный, бессмысленный за-стой», встречающееся в его начале, предвосхищает, скрепляя его композицию, описание сонного оцепенения страны, развернутое во второй части:
Давненько не бывал я в стороне родной…
Но не нашел я в ней заметной перемены.
Все тот же мертвенный, бессмысленный застой…
«Стихотворение Нежданова └Сон“, — отмечает С. А.
Свиридов, — находится в тексте романа в сильной позиции».14
Как показал алтайский исследователь, оно глубоко укоренено в повествовательной
ткани «Нови» посредством мотивов сна, неоднократно возникающих в ключевых
эпизодах романа, раскрывающих как социальную, так и любовную сюжетные линии.
Например, Нежданов после неудачной проповеди в кабаке,
потерпев полное фиаско в своем стремлении найти общий язык с народом,
возвращается
в свое пристанище в состоянии отупения после непривычного для него количества
выпитой водки. «Дремлет Нежданов <…>, а ветер ему приятно дует в лицо и
не дает возникать дурным мыслям…
Только досадно ему, что как же это ему не дали высказаться… и опять ветер ласкает его воспаленное лицо.
А там мгновенное явление Марианны, мгновенное жгучее чувство позора — и сон, глубокий, мертвый сон…» (341).
Так Тургенев, следуя принципу объективной шекспировской иронии, переводит Нежданова в разряд тех самых спящих фигур, которые изображены во второй части стихотворения. Не случайно и упоминание о Марианне, девушке, в которую Нежданов, как он думает, влюблен. Ее мысленное явление ему в предсонном состоянии, в которое он погружен после пережитой неудачи на поприще социальной деятельности, предвещает его фиаско и в любви.
В построении стихотворения «Сон» отражена общая композиция «Нови», где, как и в других романах Тургенева, действие развивается, по словам Ю. М. Лотмана, «в трех планах: во-первых, это современно-бытовой, во-вторых, архетипический и, в-третьих, космический».15 Все эти три плана в том или ином виде присутствуют в стихотворении Нежданова.
Если в начальной части стихотворения переданы реальные наблюдения Нежданова над пореформенной российской действительностью, вовлекающей его в коллизии, в которых он приходит в соприкосновение с другими персонажами «Нови», то во второй части реальность уступает место вымыслу, поэтическая природа которого заставляет вспомнить о Нежданове, пущенном отцом «по эстетике» и втайне испытывающем восторг перед «художеством, поэзией и красотой во всех их проявлениях» (155—156), а также о Гамлете, романтическом двойнике героя, с тенью которого Нежданов не мог никогда расстаться (233). В заключительных же строках «Сна» —
Лбом в полюс упершись, а пятками в Кавказ,
Спит непробудным сном отчизна, Русь святая! (329) —
присутствие лирического героя как индивидуальной личности вообще не подразумевается из-за стремления увидеть Россию «сверху — и всю», то есть из космоса.
Как нетрудно заметить, здесь мы имеем дело с парадигмой поэтической мысли, по существу, аналогичной той, которая прослеживается в «Большой элегии Джону Донну»: и у Тургенева и у Бродского фиксируется установка на восприятие объекта, возможное лишь с космической высоты, с той только разницей, что у Тургенева данный объект — Россия, а у Брод-ского — вселенная.
4
Анализ текста наводит на мысль о том, что тургеневское стихотворение «Сон», равно как и его рассказы «Бежин луг» и «Касьян с Красивой Мечи», принадлежат к источникам, в которых Бродский, создавая свою «Большую элегию», улавливал, по его собственному выражению, «экзистенциальное эхо».16 Однако этот вывод требуется согласовать с фактами литературной биографии поэта, вписывающимися в творческую историю стихотворения. Она же не во всем является проясненной.
«Ранний машинописный экземпляр <…>, — пишет в комментарии к └Большой элегии“ Л. В. Лосев, — датирован 7 марта 1963 года»17, а Бродский, раскрывая И. Померанцеву некоторые моменты творческой истории своего произведения, говорит: «Я сочинял это, по-моему, в шестьдесят втором году».18 Обратим внимание на форму несовершенного вида употребленного глагола. Она указывает на то, что процесс создания «Элегии» был не одномоментным; и действительно, в стихотворениях Бродского, относящихся к 1962 году, встречаются образы, которые возникают в «Элегии». Так, в стихотворении «Диалог» (от руки вписана дата: «6. 7. 62») о персонаже читаем: «Птицей, птицей он был».19
В другом стихотворении «Мои слова, я думаю, умрут…» (дата не проставлена, но в сборнике оно помещено среди стихов 1962 года) находим такие строки: «Поэта долг — пытаться единить / края разрыва меж душой и телом. / Талант — игла. И только голос — нить. / И только смерть всему шитью — пределом».
Затронута в этом стихотворении и тема поисков истины «в тайнах бытия, / в пространствах тех, где рыщут астронавты, / в мирах бескрайних».20 Приведенные примеры иллюстративны, имеют целью показать необходимость тщательного исследования всего массива стихотворений Бродского, датируемых 1962 годом, — как опубликованных, так и хранящихся в рукописных фондах, — для установления того контекста, в котором формировались образы, воплотившиеся в «Большой элегии Джону Донну» и дающие представление о ее творческой истории.
Что касается рассматриваемой в настоящей статье проблемы, то здесь расширение знаний о творческой истории «Большой элегии Джону Донну» тем более актуально, что в связи с Бродским имя классика русской литературы XIX века почти нигде не упоминается. Если в интервью И. Померанцеву Бродский ничего не говорит о Тургеневе, это можно объяснить спецификой той радиопередачи, для которой готовилось интервью: на «Радио Свобода» отмечалось 350-летие смерти Донна, и, соответственно, интервью было посвящено восприятию русским поэтом творчества английского поэта. Но и в других интервью — например, С. Волкову21, — где речь заходит непосредственно о литературных влияниях, способствовавших становлению Бродского как поэ-та, Тургенев не называется.22 Автору данной статьи не удалось ничего найти об отношении Бродского к Тургеневу в многочисленных исследованиях творчества поэта и у мемуаристов, лично его знавших. В качестве примера первых можно привести объемистый труд В. Полухиной «Эвтерпа и Клио» Иосифа Бродского. Хронология жизни и творчества» (Томск, 2012), где в именном указателе Тургенев не фигурирует, а в качестве примера вторых — трехтомник воспоминаний «Иосиф Бродский глазами современников» (СПб., 2006—2010), подготовленный В. Полухиной, где Тургенев упоминается, но не в связи с творчеством Бродского.
Единственным исключением здесь является Лев Лосев. Характеризуя круг юношеского чтения поэта, он пишет: «Толстому Бродский противопоставлял не только горячо любимого Достоевского, не включенного в советскую школьную программу тогда, но и Тургенева. У Тургенева он любил └Записки охотника“, в особенности рассказы └Гамлет Щигровского уезда“, └Черто-пха-нов и Недопюскин“, └Конец Чертопханова“».23 Л. Лосев входил в ближайшее окружение Бродского, поддерживал с ним дружеские отношения на протяжении десятилетий. Он — авторитетный биограф и комментатор произведений Бродского, и поэтому его свидетельство обладает двойной ценностью — как человека, близко знавшего Бродского, и как его биографа. При всей своей важности оно, тем не менее, не дает информации о том, читал ли Бродский роман «Новь», то есть как раз о том, на что указывает сопоставительный анализ текста «Большой элегии» и стихотворения «Сон». Но и не давая этой информации, оно удостоверяет любовь Бродского к «Запискам охотника», намечая возможное направление биографического поиска.
В эссе «Полторы комнаты» Бродский вспоминает упрек матери. «Опять ты читаешь своего Дос-Пассоса? — она скажет, накрывая на стол. — А кто будет читать Тургенева?»24 Мы не знаем, когда произносились эти слова, но Мария Моисеевна Вольперт, мать поэта, которая «возвращаясь с работы, <…> неизменно приносила в сетке с картошкой или капустой библиотечную книгу, обернутую в газету, чтобы та не пачкалась», и которая в своих читательских вкусах «препочитала русскую классику», надо полагать, не упускала возможности рекомендовать своему сыну произведения одного из классиков русской литературы, когда советовала ему, тогда шестнадцатилетнему подростку, записаться в городскую библиотеку.25
Если допустить (при невозможности обнаружить о том документальных данных), что Бродский прочел «Новь» в ранней юности и что интерес к «Гамлету Щигровского уезда», который «изъеден рефлексией»26, был продолжен и перенесен на Нежданова, «российского Гамлета» (141), то можно предположить, что изображение русского гамлетизма Тургеневым27 сохранилось в памяти Бродского — недаром, по его признанию, ему было «вообще свойственно помнить куски неизвестно чего».28 Хранимое подспудно вплоть до появления замысла «Большой элегии Джону Донну», оно возникло в ней в виде строк Нежданова о спящей России, было трансформировано и преображено в соответствии с этим замыслом и тем самым нашло отражение в произведении поэта.
В отношении тургеневского влияния на «Большую элегию Джону Донну», связанного с «Бежиным лугом» и «Касьяном с Красивой Мечи», дело обстоит проще: здесь анализ текста имеет непосредственную опору в биографическом свидетельстве, предоставленном Л. Лосевым.
1 Тексты цитируются по: Бродский И. Стихотворения и поэмы (Новая библиотека поэта). Т. 1. СПб., 2011. С. 116—120. Тургенев И. С. Полное собрание сочинений и писем. В 30 т. Т. 9. М., 1989. С. 329. Далее ссылки на этот том с указанием страниц даны в тексте.
2 Померанцев И. Хлеб поэзии в век разброда. Запись интервью, переданного по «Радио Свобода» // Бродский И. Большая книга интервью. М., 2000. С.154—155.
3 Словарь русского языка. В 4-х т. Т. 4. М., 1984. С. 194.
4 Померанцев И. Хлеб поэзии в век разброда. С. 155.
5 Гордин Я. Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел. О судьбе Иосифа Бродского. М., 2010. С. 237.
6 Тургенев И. С. Записки охотника // Тургенев И. С. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 1. М., 1961. С. 90.
7 Там же. С. 103. (Можно отметить также несомненную связь этого текста со стихотворением Бродского «Ручей», предшевствовавшего и тематически связанного с «Большой элегией Джону Донну». Как и у Тургенева, путник, герой Бродского, пьет из ручья, после чего ему открывается новая картина мира, сходная с той, что рисует Касьян: «Ручей твердит неумолчно, / что он течет из страны, / в которой намного больше / холмов, травы, тишины. // └Тебя он с радостью примет, / тот край и тот небосвод. / Там неподвижный климат“, — / снова ручей поет».
«Неподвижный климат» — отсутствие смены времен года, отсутствие зимы. Страна «где зимы не бывает» — народная утопическая мечта.
Стихотворение «Ручей» не опубликовано, но приведенные строки цитируются в книге: Гордин Я. Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел. С. 170. — Примеч. редакции.)
8 Тургенев И. С. Записки охотника. С. 77.
9 Гордин Я. Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел. С. 234.
10 Тургенев И. С. Записки охотника. С. 87.
11 Клеман М. К. (сост.). Летопись жизни и творчества И. С. Тургенева. М.—Л., 1934. С. 259. Ср.: М. М. Стасюлевич и его современники. Т. 3. СПб., 1912. С. 107.
12 Ожегов С. И., Шведова Н. Ю. Толковый словарь русского языка. М., 1992. С. 94.
13 Словарь русского языка. В 4-х т. Т. 4. С. 597—598.
14 Свиридов С. А. Функция художественной гипнологии в романе И. С. Тургенева «Новь»: http://www.ct.Uni-altai.ru/wp— content/uploads/2012/09. C. 303.
15 Лотман Ю. М. Сюжетное пространство русского романа XIX столетия: http:// philo-logos. narod/ru/lotman/russpase.htm. С. 15.
16 Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 1998. С. 30.
17 Бродский И. Стихотворения и поэмы. С. 441.
18 Померанцев И. Хлеб поэзии в век разброда. С. 154.
19 Цит. по источнику: Бродский И. А. Стихотворения. Сборник. Машинопись с автографами. С. 136. Рукописный отдел РГНБ. Ф. 1333. № 59.
20 Там же. С. 104.
21 Волков С. Диалоги с Бродским. С. 45.
22 Бродский И. Большая книга интервью. С. 148—151, 425.
23 Лосев Л. Иосиф Бродский. Опыт литературной биографии. М., 2006. С. 49.
24 Бродский И. Полторы комнаты, автобиографическая проза. Перевел с английского Дмитрий Чекалов // Новый мир. 1995. № 2. С. 65.
25 Там же. С. 79.
26 Тургенев И. С. Записки охотника. С. 220.
27 О русском гамлетизме см. в: Левин Ю. Д. Шекспир и русская литература XIX века. Л., 1982. С. 158—183; Буданова Н. Ф. Роман «Новь» в свете тургеневской концепции Гамлета и Дон-Кихота // Русская литература. 1969. № 2. С. 180—190.
28 Бродский И. Большая книга интервью. С. 416.