Из семейных преданий
Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2014
Историю о том, как мой дед по материнской линии Николай Сергеевич Норкин был арестован и препровожден в ВЧК на Гороховую в декабре 1917 года, я много раз слышал и от него самого и от бабушки. Это событие явилось весьма сильным потрясением для них и часто пересказывалось со все новыми подробностями. Мне кажется, стоит описать его на этих страницах, так как оно представляется весьма характерным эпизодом того времени.
Дед был сыном богатого купца из города Юрьевца на Волге Сергея Александровича Норкина. Он закончил экономический факультет Политехнического института в Петербурге в 1906 году и одновременно экстерном юридический факультет Петербургского университета. В студенческие годы дедушка, несмотря на свое купеческое происхождение, не избежал заражения революционной бациллой. Тем более что годы его студенчества совпали с кануном и кульминацией революции 1905 года. При этом симпатии дедушки были, как и у большинства студенчества, на стороне левых эсеров, которые во время октябрьского переворота примкнули к большевикам. Он мне рассказывал, как отправлялся в Финляндию во время каникул и привозил оттуда за пазухой эсеровские листовки, там отпечатанные. Дедушка изрядно трусил, когда жандармы проходили по вагонам в Белоострове и осматривали прибывающих из Финляндии пассажиров. Но, очевидно, благодаря своей внешности студента-белоподкладочника, он не вызывал подозрений.
Сведения об антиправительственной активности деда я нашел недавно в Интернете. Там на странице «Установление советской власти в Юрьевце» говорилось, что сын богатого купца Николай Норкин, студент Петербургского политехнического, вел в 1905—1906 годах противоправительственную пропаганду. На тайные собрания в подвальном помещении дома Норкиных приходили рабочие лесозавода Брандта…
Не могу не упомянуть здесь эпизод, не имеющий прямого отношения к событиям декабря 1917 года, но связанный с одной из поездок деда в Финляндию. Это было зимой 1904-го или 1905 года. Листовки еще не были доставлены, и дед пока поселился в небольшой уютной гостинице в Иматре. Однажды рано утром он надел свой студенческий мундирчик и спустился в еще пустую гостиную в ожидании, когда подадут завтрак. Он стоял у окна и смотрел на темный заснеженный сад, когда за его спиной заскрипели ступени лестницы, ведущей наверх, в номера. По лестнице спускался высокий грузноватый господин в халате, с сигарой в зубах. Видно было, что он только что из постели, непричесан и небрит. От застенчивости, усугубленной непрезентабельным видом господина, дед спрятался за портьеру. Господин огляделся и, увидев рояль, стоявший в гостиной, подошел к нему. Он медленно положил сигару в пепельницу, стоявшую на рояле, тронул клавиши и запел вполголоса романс «Утро туманное, утро седое…» фантастическим по красоте голосом, слегка подыгрывая себе на рояле. Дедушка мгновенно сообразил, что это Шаляпин. Слушать его, поющего без зрителей, для себя, — это было незабываемое впечатление. Дед застыл, вцепившись в портьеру. Он говорил мне, что, стоя за портьерой, едва не заплакал при словах «Вспомнишь обильные, страстные речи, взгляды, так жадно, так робко ловимые…», звучавших мягким речитативом с пронзительной печалью и нежностью.
В последующие за первой русской революцией так называемые «годы реакции» дедушка оставил свои студенческие глупости и начал делать карьеру. Она развивалась успешно. Из чиновника МПС, а потом и чиновника особых поручений при товарище министра путей сообщения он, тридцати трех лет от роду, будучи чрезвычайно толковым экономистом, специалистом по бухгалтерскому учету, к тому же с дипломом юриста, в 1916 году достиг должности начальника финансовой службы Николаевской железной дороги, что соответствовало чину статского советника. Теперь подчиненные к нему, еще недавно возившему за пазухой из Финляндии эсеровские листовки, обращались «ваше превосходительство». Ко времени октябрьского переворота дед и бабушка с двумя маленькими детьми — дочерью Леночкой, в будущем моей мамой, и ее старшим братом Колей, а также с няней и кухаркой жили в занимавшей весь второй этаж квартире дома № 3 по Троицкой улице (ныне ул. Рубинштейна), принадлежавшем Троицкому подворью. Квартира числилась под № 40. С этим номером связан любопытный анекдот. После постройки дома в конце XIX века квартиру сняла некая овдовевшая генеральша. Квартира имела по порядку № 13. Генеральша категорически отказалась въезжать в тринадцатую квартиру. Тогда управляющий домом, не желая терять выгодную съемщицу, заменил № 13 на № 40. С тех пор номера квартир в этом подъезде шли в таком порядке: 11, 12, 40, 14 и т. д. По крайней мере в восьмидесятые годы прошлого века этот курьезный порядок номеров квартир еще сохранялся.
Итак, ранним утром одного из последних дней декабря 1917 года (точную дату я не запомнил) мой дед, бабушка и младший брат деда Василий Сергеевич в огромной голубовато-серебристой гостиной этой самой квартиры № 40 после кофе растапливали камин, намереваясь сжечь там старые комплекты «Нивы» и «Огонька». Хорошо помню эту гостиную с большим фарфоровым китайским фонарем под потолком. В 1920-е квартира на Троицкой превратилась в коммуналку. Там в результате «самоуплотнения» вместе с дедом и бабушкой поселилась многочисленная родня бабушки и дедушки, включая его отца и мать (моих прадедушку и прабабушку), приехавших из Юрьевца. В гостиной поместились тогда две сестры бабушки — тетя Вера и тетя Сима, очаровательные старорежимные дамы. Я очень любил их и часто навещал. А упомянутый китайский фонарь висит сейчас в спальне моей жены.
Дрова
и продукты в декабре 1917-го были еще относительно доступны. Апогей военного
коммунизма с холодом и голодом наступил позднее. Хотя разруха уже явственно
ощущалась, а на улицах по ночам постреливали и грабили. Василий
Сергеевич (я звал его дядя Вася) в декабре переехал к брату, так как его
квартиру на Пушкарской разграбили пьяные солдаты, зачем-то выбив при этом оконные
стекла. Дядя Вася служил инженером-электриком в филиале компании «Сименс-Шуккерт». В старом семейном альбоме сохранились его
фотографии того времени. Это был высокий статный красавец-холостяк с перстнями,
с сигарой и с невиданным по совершенству пробором. Он был любителем актрис,
балерин и завсегдатаем «Бродячей собаки» и «Привала комедиантов»
в статусе так называемого «фармацевта». В советское время дядя Вася несколько
поблек, мне он вспоминается как довольно потертый совслужащий,
заурядный инженер «Ленэнерго». Правда, некие намеки
на прежний шик, и в частности великолепный пробор в поседевших густых волосах,
остались при нем.
Однако перехожу к описанию основных событий этого рассказа. Они начались с того, что с улицы послышался рокот подъезжающего автомобиля. Бабушка отдернула штору высокого венецианского окна и, увидев на улице остановившийся у подъезда большой открытый автомобиль с двумя или тремя матросами, сидящими в нем, сказала искусственно-будничным тоном: «Ну вот, к нам, кажется, гости!» Далее последовали топот сапог на лестнице, трель электрического звонка и одновременно громкий стук в дверь. «Поздравляю, Коля, это к тебе», — сказал дядя Вася. В переднюю ввалились матросы, из-за спин торчали примкнутые к винтовкам штыки. «Кто здесь Норкин Николай Серге-евич? Вот ордер на задержание». Один из матросов протянул дедушке листок бумаги с текстом, написанным от руки. Дедушка старался казаться спокойным, заставил себя внимательно прочитать ордер, однако руки его, как вспоминает бабушка, заметно дрожали. «Куда мы едем?» — спросил он. «В Смольный», — ответили ему. Дедушка быстро надел пальто и путейскую фуражку и, сказав бабушке: «Не буди детей», — вышел из квартиры.
После некоторого онемения первой пришла в себя бабушка. Костромская гимназистка, затем бестужевка, она в течение сановного замужества приобрела некоторый светский лоск, что теперь ясно видно на фотографиях из семейных альбомов. Однако, будучи дочерью провинциального священника из Солигалича, она, Екатерина Павловна Разумовская, старшая из четырех сестер в большой небогатой семье, была приучена вести хозяйство, заботиться о младших и о родителях и обладала той практичностью, основательностью и способно-стью сохранять спокойствие в критических ситуациях, которые я не раз наблюдал в детстве во время войны, блокады, эвакуации… Она быстро сообразила, что нужно немедленно собрать еду для дедушки и, главное, взять шубу, так как второпях он надел лишь легкое пальто. На улице между тем стоял слякотный пронизывающий декабрь. Собрав узелок с едой и взяв шубу, она выбежала на Невский в поисках извозчика, чтобы ехать в Смольный. Для нее не составляло вопроса, что она будет делать в Смольном, как будет искать там дедушку. Главное для нее было — незамедлительно действовать. Извозчиков не было. Выбежав на перекресток Литейного и Невского, она вдруг увидела тот самый большой автомобиль с матросами. Он двигался по Литейному в сторону Владимирского. Лысая голова дедушки почему-то без фуражки виднелась среди бескозырок и штыков. Не раздумывая ни секунды, бабушка швырнула шубу прямо в открытый автомобиль. Тяжелая бобровая шуба накрыла сидящих в нем, автомобиль вильнул, обдав бабушку талой снежной слизью, и унесся на Владимирский. Обескураженная бабушка вернулась домой. Там Василий вы-сказал предположение, что дедушку, по-видимому, не приняли в Смольном, а перенаправили на Гороховую, 2, в только что учрежденную Всероссийскую чрезвычайную комиссию. Вновь выйдя на улицу, бабушка на подвернувшемся наконец-то извозчике помчалась туда. Буквально ворвавшись в подъезд здания на Гороховой, 2, она метнулась на второй этаж мимо двух стоявших по краям широкой мраморной лестницы пулеметов максим. Тут ее остановили. Оглядевшись, она увидела ужаснувшую ее сцену. В здании царил промозглый холод, на широкой площадке между этажами на огромном столовом подносе был разложен костер из паркетных планок, выковыренных где-то прямо из пола. Вокруг сидели матросы, лузгавшие семечки, один из них был в дедушкиной шубе. При виде этого у бабушки потемнело в глазах. Дым от костра клубился под лепным потолком и выходил через фрамугу выбитого окна. Ма-тросы с любопытством смотрели на элегантную молодую даму в длинном пальто и в оренбург-ском платке поверх меховой шляпы. Спустившийся по лестнице человек в кожаной куртке и в пенсне, внешностью напоминавший приказчика из магазина или помощника присяжного поверенного, проявив неожиданную в этой обстановке учтивость, объяснил бабушке, что гражданин Норкин действительно здесь, на допросе у председателя ВЧК. Человек в пенсне добавил, что дедушка задержан и, когда будет отпущен, неизвестно. Бабушка немного успокоилась, узнав, что дедушка по крайней мере жив, и решила ждать развития событий тут же на ступеньках лестницы. Ей в этом не препятствовали.
Между тем у дедушки события развивались следующим образом. На Гороховой его провели через анфиладу заплеванных и затоптанных комнат второго этажа и ввели в большой кабинет, обитый штофными темно-красными обоями. Там за огромным дубовым, с львиными головами на тумбах письменным столом сидел худой человек с бородкой в суконной гимнастерке-косоворотке. На столе перед сидящим рядом с массивным бронзовым чернильным прибором лежал револьвер. Конечно же, это был Дзержинский, хотя дедушка этого еще не знал. Вокруг стояли матросы вперемежку с людьми в штатском, а среди них — высокий человек в морской офицерской форме без знаков различия. В кабинете было жарко натоплено и сильно накурено. «Кто там? — раздраженно крикнул Дзержинский вошедшим. — Подождите!» И продолжил свою речь, обращаясь к морскому офицеру: «Отсюда следует, что ваш так называемый Союз защиты Учредительного собрания скатился на контрреволюционные позиции. Теперь мы будем обращаться с вами соответствующим образом… Вы будете переданы в революционный трибунал. Уведите его!» Моряка увели. Дедушка подумал, что это был, по-видимому, В. Н. Филипповский, тогдашний председатель упомянутого союза. Эта сцена произвела на него тяжелое впечатление, тем более что он сам был безусловным сторонником созыва Учредительного собрания. Вдобавок он знал, что приговор трибунала в большинстве случаев означал так называемую высшую меру социальной защиты, то есть расстрел.
«Кто это?» — спросил Дзержинский у дедушкиных конвоиров. «Норкин Николай Сергеевич», — был ответ. «А Ливеровского нашли?» — «Нет еще». — «Ладно, идите». Конвоиры вышли.
Разговор Дзержинского с дедушкой, последовавший далее, я стараюсь воспроизвести максимально точно со слов дедушки, хотя, конечно, за абсолютную точность не ручаюсь.
Д.: Гражданин Норкин, объявляю вам, что двадцатого декабря сего года Совет народных комиссаров учредил Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией. Я назначен ее председателем. Моя фамилия Дзержинский. Вот мандат, ознакомьтесь, если желаете.
Н.: Очень приятно, господин Дзержинский.
Д.: Приятно вам или неприятно, гражданин Норкин, но вас доставили сюда, чтобы вы объяснили, почему не работает Николаевская дорога. Трудящиеся массы Петрограда не получают снабжения. Мы не можем доставить сюда красно-гвардейцев из других городов для защиты революции. Что это? Саботаж? Саботажа мы не потерпим. Вами займется трибунал!
Н. (сильно нервничая и не спуская глаз с лежащего на столе револьвера): Нет, с нашей стороны это не саботаж. Сейчас на дороге троевластие. Это наше министерство МПС, ваш наркомат путей сообщения и Викжель.1 МПС работает нормально. Все на своих местах — от товарищей министра, начальников управлений до самых малых служащих. Я каждый день бываю в управлении, мы сознаем свою ответственность при царящей на дороге разрухе. Ваш же наркомат бездействует. Викжель грозит всероссийской забастовкой и никому не подчиняется. Вдобавок ко всему банки бастуют, мы не можем платить на дороге зарплату. Рабочие и служащие дороги разбрелись по домам, два месяца не получая денег.
Д. (заметив взгляд дедушки, убирает револьвер в ящик стола): Да, вы правы, Викжель мутит воду. Член нашего ЦК Бубнов ездил к ним на Фонтанку, пытался договориться с ними о сотрудничестве с НКПС, но пока ничего не получилось. А банки… Их мы скоро национализируем.
В этот момент дверь в кабинет распахнулась и матросы ввели какого-то испуганного немолодого человека в черном пальто. «А-а, — сказал Дзержинский, — наконец-то… Давайте его сюда».
Дедушке показалось, что это был Н. Д. Авксентьев, бывший министр внутренних дел Временного правительства, один из лидеров правых эсеров, боровшихся за скорейшее начало работы Учредительного собрания. Дзержинский попросил дедушку выйти в приемную и подождать там. Револьвер при этом снова появился на столе.
В приемной, пол которой был густо засыпан шелухой от семечек, дедушка устроился на роскошном кожаном диване и осмотрелся. Приемная была пуста. В соседней комнате через открытую дверь были видны две барышни, стучащие на ундервудах. Внизу на задымленной лестнице шумели матросы. Дедушка немного успокоился, он понял по тону Дзержинского, что по крайней мере его жизни ничто не угрожает. Время шло, человека в черном пальто увели под конвоем. Вводили и уводили еще нескольких в штатском, все это, как догадывался дедушка, были правые эсеры, лидеры фракции Учредительного собрания. Прошло время, и дедушку снова ввели к Дзержинскому. Он выглядел человеком в крайней степени утомления. «Николай Сергеевич, — сказал он, — Я ставлю вопрос напрямик: согласны ли вы помочь нам пустить дорогу в действие?» Дедушке ничего не оставалось, как согласиться.
Далее события развивались следующим образом. Дзержинский распорядился, чтобы дедушка в приемной описал на бумаге, какой он видит ситуацию на Николаевской дороге, и сказал при этом, что сам он должен пару часов поспать. Он лег на кушетку или раскладушку, стоящую за ширмой в углу кабинета и укрылся шинелью, а дедушка вышел в приемную, где одна из барышень-машинисток дала ему бумагу, перо и чернильницу. Кроме письменных принадлежностей ему принесли хлеба и горячего чаю.
Дедушка принялся за письмо, когда группа людей, очевидно сотрудников ВЧК, с шумом прошла в кабинет Дзержинского. Через несколько минут он, явно еще не вполне проснувшийся, вместе с этими людьми появился в приемной и, не обращая внимания на дедушку, ушел по лестнице вниз.
Примерно в это же время к бабушке, все еще сидевшей на ступеньках лестницы, сверху спустился все тот же щеголь в кожанке и пенсне и сказал ей: «Мадам, ваш супруг будет скоро освобожден. Вы можете отправляться домой». Что бабушка и сделала.
Между тем наступала ночь. Дедушка кончил писать, прилег на диване и, укрывшись пальто, задремал. Проснулся он утром от шума и топота ног в приемной. Дзержинский был уже в кабинете. Вскоре дедушку пригласили туда. Последовал такой диалог между ними:
— В каком банке хранятся деньги вашего управления?
— В Русско-Азиатском банке.
— Адрес?
— Невский, 62.
Дзержинский взял лист бумаги и перо и начал что-то быстро писать. Закончив, он сказал:
— Николай Сергеевич, это мандат на получение денег. Нужную сумму проставите сами. Я дам вам автомобиль и охрану. Поедете в банк, возьмете деньги под расписку, немедленно доставите их в ваше управление и раздадите зарплату рабочим и служащим. Дорога должна заработать в полную силу завтра или в крайнем случае послезавтра. Под вашу личную ответственность. Желаю успеха.
При этих словах он протянул деду руку. И дед не без внутренних колебаний обменялся рукопожатием с председателем ВЧК. В приемной уже ожидала группа матросов. Тут произошел любопытный эпизод. Приблизившись к матросам, дед почувствовал, что от двоих из них сильно пахнет спиртным. Вернувшись в кабинет, дед сказал Дзержинскому: «Ехать невозможно. Двое из сопровождающих пьяны». Дзержинский резко поднялся из-за стола, быстро вышел в приемную. Его вид был столь грозен, что, как вспоминал дед, революционные матросы вытянулись перед ним во фрунт. Охрана была заменена, двое пьяных матросов были отправлены под арест.
Дальнейшие события разворачивались быстро. Они подъехали к банку, расположенному напротив Аничкова дворца, и обнаружили, что подъезд наглухо заперт и что банк, по-видимому, пуст. Матросы забарабанили прикладами в дверь. За зеркальным стеклом с фигурной чугунной решеткой показалась фигура швейцара. Матросы приложили мандат, выданный Дзержинским, к стеклу. Швейцар открыл двери. Он заявил, что в банке никого нет, служащие бастуют. Дедушка показал швейцару свое служебное удостоверение и попросил открыть сейфы. «Как будет вам угодно, ваше превосходительство», — с поклоном сказал швейцар и пошел за ключами. Один из матросов пошел за ним. «Чтобы не смылся», — сказал он при этом. Деньги — керенки и царские — погрузили в несколько банковских мешков. Нашли расходный бланк, и дед написал расписку в получении денег с указанием суммы и получателя. Через час деньги были доставлены в финансовое управление, и к вечеру дед появился на пороге квартиры на Троицкой, неся на руке упомянутую выше шубу, изрядно перепачканную и кое-где прожженную. Хорошо помню эту шубу, вернее, ее дальнейшие трансформации в нашей семье. После пребывания шубы в ВЧК сильно попорченный суконный верх пришлось спороть. Бобровый же подбой трансформировался в бабушкину муфту, воротник на пальто тети Веры и в весьма элегантную жакетку моей мамы. Это, кстати, в сочетании со шляпкой из шляпной мастерской поблизости сделало маму одной из самых эффектных модниц Троицкой улицы. Все перечисленные меховые изделия теперь можно увидеть на соответствующих членах нашей семьи в семейных альбомах.
При жизни дедушки я спрашивал у него: как получилось, что он, чиновник царского, а затем и Временного правительства, обладающий весьма высоким положением, согласился на сотрудничество с председателем ВЧК? Вот что я выяснил. Дедушка был труженик и прагматик. Ему до смерти надоели коррупция и разруха на железных дорогах, начавшиеся еще во время Первой мировой войны и достигшие апогея при Временном правительстве. Надо помнить, что он происходил из волжской купеческой семьи, существовавшей на основе таких фундаментальных понятий, как честность и трудолюбие. Тут многое было от предков-староверов. Дзержинский же, как говорил дед, тогда произвел на него впечатление человека, который действительно может наладить дело, хотя бы и угрозой трибунала. Конечно же, тут сказались и студенческие революционные увлечения деда. Возвратившись домой из ВЧК, дед за ужином сказал дяде Васе: «Что бы там ни было, Василий, эти люди — это не Протопопов со Штюрмером, да и не Гучков с Милюковым. Они — фанатики, не щадящие других, но и не жалеющие себя… Не знаю, что будет дальше, но сейчас эта власть по крайней мере способна как-то выправить наше ужасное положение…»
Остается добавить, что после описанных событий мой дед был по ходатайству Дзержинского оставлен на посту начальника финансовой службы дороги с переподчинением ее наркомату путей сообщения. Очевидно, новая власть сочла финансы и бухгалтерский учет на железной дороге категориями внеклассовыми и аполитичными. Дед занимал этот пост еще года три и предусмотрительно оставил его, когда почувствовал, что начинаются преследования буржуазных спецов. Вскоре после этого повеяло НЭПом, расплодились различные частные бухгалтерские курсы, некоторые из них с готовностью предложили деду преподавательскую работу. С ликвидацией НЭПа дед пошел преподавать экономику и бухгалтерский учет в Институт путей сообщения и затем в Институт водного транспорта в Ленинграде. По счастью репрессии двадцатых и тридцатых годов не коснулись его, хотя он и бабушка сильно опасались этого. По их рассказам, особенно мучительным для них был 1935 год — год чистки Ленинграда от разного рода так называемых «бывших», последовавшей за убийством Кирова. По мнению деда, жестокие судебные процессы против спецов миновали его потому, что он получил свое назначение на советскую службу прямо из рук Дзержинского. А Дзержинский, несмотря на некоторую оппозиционность сталинскому режиму, вскоре после смерти в 1925 году был канонизирован в качестве «железного Феликса». Может быть, так оно и было, но в свете того, что мы узнали позднее о механизме сталинских репрессий, деду, скорее всего, просто случайно не выпал роковой билет в этой жуткой лотерее. Его дальнейшая судьба сложилась относительно благополучно. В начале 1930-х деду присвоили звание профессора, они с бабушкой пережили блокаду и оккупацию на Северном Кавказе после эвакуации по Дороге жизни. Дед продолжал профессорствовать до конца 1950-х. Упоминания о его книгах по бухгалтерскому учету на транспорте можно и сейчас найти в Интернете. Он умер в 1962 году в возрасте семидесяти девяти лет.