Опубликовано в журнале Звезда, номер 3, 2014
БЕРЕГОВОЕ
1. Тетя Маша
По двору тетя Маша с ночи ходит, как часовой.
У калитки стоит, качает стриженой головой.
«Бог, — бормочет она, — где Ленька, внук мой? Ушел вчера,
а уже, погляди, светлеют листья на дне ведра.
Ведь семнадцать всего паршивцу. Взял бы, помог ему,
если есть Ты, как еговисты мне обещали. Вот
спит в сарае алкоголичка, дочь моя. Почему
до сих пор не прибрал ее Ты? — ровно сорняк, живет.
Скоро сдохну, и всё на водку спустит зараза враз.
Ей бутылка дороже сына… Ты ж, говорили, спас
от ножа одного дитятю, чокнутому отцу
подложив (будь он проклят, ирод!) вместо мальца — овцу». —
«Тетя Маша, — зову, — зайдите, выслушайте меня».
Но не глядя рукою машет, по двору семеня, —
мол, отстань. И на полушаге вдруг замираем с ней:
вон идет он, живой, красивый, как молодой Эней;
узкобедрый, широкоплечий, весь в золотом пушке;
отшлифованными клешнями краб шевелит в руке.
И когда на колючий щебень возле своих ворот
оседает она беззвучно, чувствуя: горячо,
как еще не бывало, слева, — он, побелев, орет:
«Баб, ты чё? — мы всю ночь купались! Баб, ну ты чё, ты чё?»
2. Паша
Только сядем за стол — врывается, как Дидона
разъяренная: «Мой у вас?» — «Да с чего б?» Не веря,
в летней кухне шурует лихо, за угол дома,
спотыкаясь, летит, в пристройке ломает двери.
Словно в салки играет, в прятки. Мелькают пятки
в черных трещинах. Что ли, полк пробежал кабаний? —
Всю петрушку за лето вытоптала на грядке,
традесканцию всю повыломала за баней.
А у нас-то зеленый борщ под орехом стынет,
ароматом смущая пять с половиной соток.
И нахальный скворец, пикируя с ветки, тырит
то кусочек лепешки, то колбасы ошметок.
Но безумная Паша — мимо да мимо, глядя
с нескрываемой злобой: все вы — одна, мол, банда.
А у нас кореша в гостях и заморский дядя.
Запотевшая рюмка пляшет в руке у барда.
Наконец, намотавшись, Паша, как спринтер, с круга
неожиданно сходит. У боковой калитки
тормозит, вереща: «Ну точно торчит подлюга
у лахудры Наташки или у стервы Лидки!»
…Так все лето она село изводила. Только
мужичок за порог, Прасковья уже на старте
с неизменным своим вопросом: «У вас мой Толька?»
И добегалась, говорят. Схоронили в марте.
Но когда в небесах гремит, и соседский кочет
ошалело кренясь, в курятник влетает боком, —
мы-то знаем, что это Паша вверху грохочет,
сквозь набрякшую темень грозно сверкает оком,
начиная обход знакомых до боли явок.
И блудливый Толян, угрюмо следя за тучей,
поминает недобро Верок своих и Клавок.
И чекушку под лавку прячет. На всякий случай.
3. Маринка
«Дай тридцатник, ведь не отстану! — Идет за мной. —
Помираю. Башка взрывается изнутри.
Видишь, майка в крови?» — «Ступай, — говорю, — замой». —
«Ну, тридцатник всего!» — «Не дам тебе, хоть умри!
Кто вчера мне подшиться клялся, начать с нуля?»
Но, зеленые щуря, выцветшие глаза,
с удивленьем брезгливым вдруг выдыхает: «Мля…»
Мол, не надо ля-ля, других полечи, коза.
«Постыдилась бы сына!» — «Кто ж, как не он губу
мне расквасил вчера? Да ты погляди, не трусь».
Выползает из тени. Краше лежат в гробу.
«И грозился еще закрыть меня в дурку, гнусь!
Ну так дашь или нет?» — «Сказала ж: не дам». — «Ну хоть
портвешка для рывка, ведь сдохну сейчас, налей».
Теребит за рукав: «Жалеть же велел Господь
всяку тварь на земле? Так вот она я — жалей.
Не жлобись, одолжи мне». Сморщенное лицо,
как на грязном платке затянутый узелок.
«В понедельник верну. — Покоцанное кольцо
мне протягивает. — Не веришь? Возьми в залог». —
«Да не в этом же дело, бестолочь!» Достаю
Тридцать сребреников: «Бери и катись к чертям,
потому что обеим нам не бывать в раю!»
Но Маринка уже одною ногою там,
где начертано: «БАР» на лучших в селе вратах,
и носатый Сурен, три раза налив по сто,
карамельку подкинет: «Закусь даю за так».
И любой тебе — друг. И если не рай, то что?
4
И седую Машу в грязном платочке в клетку,
и ее срамную дочку-алкоголичку,
и жадюгу Пашу, склочную их соседку,
подбери, Господь, в свою золотую бричку.
Видишь, как плетутся, глядя себе под ноги,
за кусты цепляясь и тормозя позорно
на крутых подъемах? Куры так на дороге
загребают пыль, надеясь нашарить зерна.
Тут одно словцо — и дурость пойдет на дурость,
и степное эхо бодро подхватит: «Бей их!»
…Отстает одна. Другая, как мышь, надулась.
У нее сушняк. А третья костит обеих:
«Не сыскать у вас и корки сухой на полке!
Полведра картошки не накопать за лето!
Вечно двери настежь. Каждый кобель в поселке
знает, чем за водку платит давалка эта!»
Посади их, Боже, в бричку свою, в повозку.
Брось попонку в ноги, ибо одеты плохо.
И, стерев заката яростную полоску,
засвети над ними звезды чертополоха.
Подмигни им вслед пруда маслянистой ряской,
прошурши сухими листьями наперстянки.
Склей дремотой веки и убаюкай тряской,
чтоб друг с другом слиплись, как леденцы в жестянке.
И приснятся им за главной Твоей развилкой,
за холмом, горящим, словно живой апокриф:
тете Маше — внук, Маринке — моряк с бутылкой,
а сквалыге Паше — полный солений погреб,
да еще пампушки и сковородка с карпом.
…Кто-то всхлипнет жалко, кто-то заплачет тонко.
А куда везут их с этим бесценным скарбом —
ни одна не спросит, — не отобрали б только.
ПЕСНЬ ПЕСНЕЙ
«Ты, как море, арбузом пахнешь, — он шепчет ей, —
от макушки до пят, как море, ты солона.
Я на ощупь могу найти меж твоих бровей
золотистую родинку: вот она, вот она».
«Не сбежать ли хоть на неделю, — он говорит, —
в заповедную волость, где никакой нас крот
не отроет, — на Корфу, скажем, или на Крит?»
Но ладонью она ему зажимает рот.
И тогда они слышат, как, холодком звеня,
дребезжа, как цикады, звезды выходят в чат.
Он бормочет: «Не спи, не спи, обними меня».
И она, обнимая, вздрагивает: «Стучат!»
«То орехи сбивает ветер. Ну что ты, что?» —
«Нет, фонариком светят. Не открывай. Замри».
Но уже он, впотьмах нашарив свое пальто,
натыкаясь на мебель, быстро идет к двери.
Теплый свитер спеша натягивает она,
не умея попасть в просторные рукава,
повторяя, как мантру: только бы не жена!
Сердце в горле грохочет поездом «Керчь — Москва»,
за собой волоча, сминая слова: «Сосед.
С перепоя решил, что в дом забралось ворье.
Ты не спи… Ты не спи…» Он верхний включает свет.
И, застыв на пороге, не узнает ее
в этой беженке жалкой лет сорока пяти.
Губы в ниточку сжаты, словно ушла в отказ,
как последний экспресс, что мог бы ее спасти,
но стоянку свою прогавил на этот раз.
* * *
Памяти брата
Ночью, когда скребущий по днищу бака
дождик впадает в оторопь темноты,
хочется верить в то, что твоя собака,
верная Веста, там же теперь, где ты.
Рыжая неуклюжая «азиатка»,
меж кучевых и перистых облаков
мордой уткнувшись в лапы, зевает сладко,
вздрагивает подпалинами боков.
Тянешься по привычке за сигаретой,
шаришь в карманах тесного пиджака, —
не положили, черти; а в тундре этой
глухо, как в танке: ни одного ларька.
«Веста, ищи!» И псина трусит покорно —
грузной своей беспомощности стыдясь —
по островкам раздувшегося попкорна,
где ни следов, ни запахов — отродясь.
…Спать бы и спать, угревшись. Но прямо в ухо,
словно глухому: внятно и по складам,
ты говоришь: «Проснись. Выручай, сеструха.
Дай мне своих. Когда разживусь — отдам».
Я выползаю из дому. За ночь выстыл
сад, но уже из тучи сочится свет.
Тут, на столе, вчера я забыла «Winston».
Вот зажигалка. Чайник. А пачки нет.
Только промокший, путаный след собачий
к ветхой калитке тянется от стола.
Все хорошо. И разве могло — иначе?
Ты ведь сказал: «Ищи!» И она нашла.
ПЕРЕВОДЯ С КИТАЙСКОГО
Этери Басария
Восседать на одном из выцветших берегов,
суетливых комах не смахивая со лба,
и глядеть, как сплавляет время твоих врагов
по реке Гань Ба.
Ну, вот этот, к примеру, льстивший тебе в глаза —
сочинитель доносов — знатный был эрудит.
А теперь слюдяная, узкая стрекоза
на ключице его, посверкивая, сидит.
А вон тот, фарисей, косивший под простака,
был в маневрах своих расчетливей, чем главбух.
Но во рту его — вместо грешного языка —
нынче лотос речною сукровицей набух.
Следом — третий, четвертый… Чем же ты их достал,
не дающий острастки мухам и комарам,
не зачисленный в роту гибнущих за металл?
Всех и дел-то: бумагу тушью в ночи марал;
да лепешки ломоть крошил наугад линю,
под речовку сверчка и плюханье жирных жаб
наблюдая, как неулыбчивую луну
облачает ночное облако в свой хиджаб.
…Пятый, следом — шестой. У замшевых камышей
тормозит их зеленой заводи западня.
Так рядком на крыльце выкладывает мышей
деловитая кошка: мол, похвали меня.
Отвернуться, уйти. А дудки тебе! Смочил
дождик рыжую глину в малом твоем порту.
И щетина травы растет из твоих морщин,
и лишайник ползет по каменному хребту.