Опубликовано в журнале Звезда, номер 2, 2014
Рассказ Сергея Игоревича Арно «Орфография» мне уж и не помню кто рекомендовал в сборник «Молодой Ленинград» на пике перестройки в дни последней крупномасштабной конференции молодых писателей Северо-Запада, когда советская власть в последнем усилии обрести человеческое лицо оплатила проезд, проживание и возможность пообщаться с более или менее признанными ленинградскими литераторами многим десяткам литературно одаренных молодых людей. Это была благословенная пора, когда деспотизм обеспечивал нас даровой бумагой, бесплатными типографиями и многотысячными тиражами, а мы на этой бумаге припоминали ему все полувековой давности преступления, от которых он тщетно пытался отмазаться, то есть отмыться.
И вот мы победили: последний из «Молодых Ленинградов» так и остался пачкой рукописей, которые в огне не горят, но в Лете тонут, а рассказ Арно при поддержке Комитета по печати и взаимодействию со средствами массовой информации Санкт-Петербурга по-прежнему живет и восхищает на страницах книги «Фредерик Рюйш и его дети» (СПб., 2012), тираж 1000 (одна тысяча) экземпляров.
По-прежнему живы и Борис, упаковщик в морге, пытающийся переквалифицироваться в массажиста и тренирующийся на покойниках, и его возлюбленная Алкоголина, проще Алка, заставляющая Бориса таскать сумку с кирпичами для придания большей шири его плечам, и бывший работник райкома Георгий Иванович, поклявшийся выловить последнюю рыбку, чудом выжившую в мертвых водах Обводного канала. Тогда, при рождении, этот злобный зануда с ногами разного размера воспринимался еще и обличением сталинизма, поскольку в его комнате «на крашеной стене большим (в два раза больше, чем у Георгия Ивановича) лицом застыл Иосиф Виссарионович. И хотя официальным квартиросъемщиком числился Георгий Иванович, всегда казалось, будто он гость у Иосифа Виссарионовича, так статен и величав был генералиссимус». Но теперь Сергей Арно выстроил собственный мир, настолько переполненный злобными дураками, уродами и устрашающими фантомами, что генералиссимус спустился до заметного, но вовсе не исключительного эпизода, — коим он, скорее всего, останется и в историческом мироздании.
А Сергея Арно в истории занимают увлечения куда более диковинные, чем такая рутина, как борьба за власть и мировое господство. К концу XVII века, к примеру, «при всех круп-ных дворах Европы существовали придворные анатомы, производившие публичные вскрытия трупов. И нужда ощущались уже не в анатомах, а в трупах. Мода есть мода».
У Арно не всегда и разберешь, где черноватый юмор, а где эпическая невозмутимость: «Фредерик Рюйш родился в 1638 году в Гааге. С детства его тянуло к есте-ственным наукам, и он с душевным трепетом и восторгом отрывал ножки му-хам, вскрывал им животики маленьким ножичком, препарировал кузнечиков и ящериц, в более осознанном возрасте подобравшись к мышам и кошкам.
Кроме этого страстного увлечения в праздничные дни Фредерик, как, впрочем, и многие мальчишки счастливого и беззаботного возраста, любил бегать смотреть казни».
Этот Фредерик Рюйш и сделался героем романа, ибо «ему одному среди своих коллег уда-лось приблuзиться к великой Тайне вечности бытия». Вечно-сти какого, собственно, бытия? Посмертного бытия мертвецов: Фредерик Рюйш открыл секрет бальзамирования, обеспечивающий бессмертие покойников. Любых, хотя лично Рюйш предпочитал уродов-монстров. Полностью совпадая в своих пристрастиях с российским императором Петром Великим, — Петр за огромные деньги выкупил анатомическую коллекцию Фредерика Рюйша, но она погибла во время переезда в Петербург, «потому что матросы выпили спирт, в котором хранились препараты».
Но Петр, чьей волей роковой было решено сделать Петербург столицей монстров, повелел свозить туда живых уродов, коли уж не удалась затея с мертвыми.
«Хитрые потомки уродов, постепенно захватывая власть в столице, потяну-лись и в Москву, в другие города России… У последующих поколений урод-ства на внешности вылезали не всегда — иногда картавинка легкая в речи или рука вдруг сохнуть начинала… Но чаще это выражалось в невидимом, внут-реннем их состоянии, в какой-то патологической жестокости. Оттого что не человек он — монстр».
Как вам такой петербургский текст?
История Фредерика Рюйша с его монстрами перемежается историей петербургского писателя Сергея Игоревича, работающего над романом о Фредерике Рюйше и не только: «Еще я разыскал в исторических архивах неоспоримые доказательства того, что в Неве еще задолго до Петра водились крупные хвостатые существа, по виду напоминающие русалок, а в └Кунсткамере“ даже находилось чучело тако-го существа, но оно пропало во время блокады Ленинграда». К Сергею Игоревичу клеится юная неформалка с фиолетовыми, в оранжевых вкраплениях волосами, с сережками, по три в каждом ухе, и с рюкзаком «Смерть попсе!». Но любовно-детективный сюжет меркнет в соседстве с мрачным миром монстров и раритетов: со смертью не так-то легко соперничать жизни.
Если ее не расписывать фантазией, как это делается в следующем «Романе о любви, а еще об идиотах и утопленницах»: «Они стали выползать из подвалов, прокрадываться с чердаков, прибегать с улицы, спускаться с небес… Это были двухголовые кошки, котята с крысиными головами, голуби с кошачьими лапами вместо крыльев, вороны с крысиными, а крысы с вороньими головами; по газонам, весело чирикая, скакали воробьишки, у которых из животиков торчала пара мышиных лапок». Мало того: «По улице туда-сюда сновали идиот-ского вида люди: у кого на шее болтался детский барабанчик, а по лицу блуждала улыбка беззаботного счастья; кто был серьезен и с виду жуток; иной мал, пузат, вертляв и шутлив; другой, напротив, величествен и грозен, но со столь бессмысленными речами, сколь величав был его вид». В романе есть и русалковед, и защекоченные до смерти бомжи, и спящая в комоде летаргическим сном красавица, и петербургский доктор Моро, способный превратить человека в кентавра, — фантасмагория здесь пирует еще более пышно.
Перемежаясь, однако, как бы научными справками: «Даже при глубокой задержке умственного развития может наблюдаться при ИДИОТИЗМЕ поразительное развитие в одностороннем направлении (необычайные способности к музыке, рисованию, к общественной и политической деятельности)». И далее: в Советском Союзе ученые достигли огромных успехов во всеобщей идиотизации населения; самых поразительных результатов достигли простым прибором — «фельдшерскими щипцами»; такой человек ничем не отличался от окружающих, но, как правило, был одарен выдающимися способностями и в дальнейшем мог, не считая работы научной и творческой, претендовать на высокий пост в Совете Федерации, в Государственной думе, на пост министра, мэра крупного города и, самое главное, президента страны. «Несчастным же без идиотических наклонностей эти посты во все времена занять было немыслимо».
Последний роман «День всех влюбленных» посвящен Моей любимой жене. Но не думайте, что мастер черного юмора наконец-то поддался сентиментальности: в его романе людей любят так же, как любят бифштексы или пирожные, — великие народы, по версии Арно, сходили с исторической арены из-за того, что впадали в человеколюбие и съедали сами себя.
При всей прозрачной аллегоричности этих образов, романы Арно клубятся порождениями фантазии в духе фольклора, населившего нечистью леса, воды и жилища, дабы заслонить тусклый безличный ужас реальности ужасом ярким и персонифицированным. Фантазия всегда обслуживает наши экзистенциальные нужды, даже когда кажется бесцельной.
Впрочем, фантазия Владимира Шпакова («Возвращение из Мексики», СПб., 2013) бесцельностью и не маскируется: его проза «косит» скорее под физиологический очерк, исподволь перерастающий в фантасмагорическую аллегорию. Стремление соединить реализм с символизмом когда-то едва не погубило первоклассный талант Леонида Андреева, однако в лучших вещах Шпакова символическое начало вырастает из жесткого правдоподобия совершенно органично, иногда даже после прочтения, задним числом.
В его «военно-морской фантазии», названной вопросом «Кто брат твой?», с предельной достоверностью изображен вполне материальный корабль-призрак на воздушной подушке, упорно стремящийся к привычным боевым рубежам, хотя прежний потенциальный противник официально объявлен едва ли не союзником. Но капитан по-прежнему поддерживает боевой дух личного состава то варварской охотой с использованием автоматического оружия, то терроризированием местных рыбаков чуждой национальности — «рыбоедов», то вполне бессмысленной маршировкой. И экипаж готов идти за своим вождем не только в воду, но и в огонь. А единственному на борту интеллигенту, корабельному инженеру, ужасающемуся преступной бессмысленности происходящего, капитан отвечает то словами, то делами, но всегда впечатляюще: война не зависит от политических манипуляций, она вечна, как небеса, люди хотят слышать, что они лучшие, чувствовать, что они сила, и, когда они в сомкнутом строю чеканят шаг, они знают, что и дети самых интеллигентных и миролюбивых родителей им завидуют, потому что дети ближе к природе, они знают, какое это наслаждение — расквасить противнику нос, а после сесть на него верхом и заставить молить о пощаде. Да, в сегодняшнем мире Марс пока что проигрывает Меркурию, да, те, кто готов все продать, пока что представляются господствующей силой, но придет час, и булат снова укажет злату на его место у параши!
И эта шпаковская притча представляется мне неизмеримо более глубокой, чем маканинский «Асан», в котором Марс сдается Меркурию практически без боя. Не говоря уже о том, что Шпаков прекрасно знает и личный состав, и матчасть, о которых пишет, а Маканину они известны лишь по чьим-то рассказам да отцензурированным телерепортажам.
Участник двух чеченских войн, прозаик и журналист Аркадий Бабченко пишет о маканинском бестселлере примерно следующее: разбирать все несуразицы «Асана» бессмысленно, потому что они не то чтобы «встречаются» — роман на них построен полностью; погибшие люди — не тесто для выпекания литературных пирожков, которые можно «на базаре потом по рублю продавать».
Но если даже забыть о морали, о нуждах низкой жизни и воспарить к высотам чистого искусства (быть может, все в мире лишь тесто для ярких фантазий), то и здесь Маканин послужил ровно обратной задаче: оттеснил ярчайшую реальность тусклой выдумкой. Реальный мир, в котором гремят и сверкают герои, авантюристы и честолюбцы, одержимые жаждой справедливости, жаждой власти, жаждой победы, жаждой мести, жаждой славы, он заменил придуманным «либеральным» миром, которым заправляет завхоз с «горючкой» (в коей реальная Чечня утопала). Шпаков же в лучших своих вещах не выдумывает идеологические схемы, чтобы подогнать под них реальность, но умеет в самой реальности увидеть символический смысл.
В повести «Сероводород», где с почти документальной точностью выписан майор охраны Первых Лиц, в былые времена ощущавший себя тоже не послед-ним из государственных столпов, а ныне вынужденный за большие деньги охранять затрющенного олигарха, нарастающая ненависть этого атлета и снайпера к правящим чмошникам уподобляется сероводороду на дне Черного моря, который может рвануть в любом месте и в любое время. «Наша страна — вообще сероводород, для всего мира, — размышляет пьяный майор. — Или сероводород — это мусульмане? Большинство из них в говне по уши, но, дай срок, это говно всплывет, и тогда такая вонь начнется, никому мало не покажется…»
Аллегория, конечно, неполиткорректная, но сильная и, возможно, более точная, чем хотелось бы. А в превосходном рассказе «Маятник Фуко» всем известный прибор истолкован как новый образ Рока: «Установленный экскурсоводом крошечный брусочек в гигантском объеме Исаакия смотрелся жалко, выглядел ничтожной песчинкой мироздания. А маятник, между тем, неумолимо к нему приближался, как воплощенный Фатум».
В рассказе среди роскошной российской ахинеи в качестве изысканной причуды абсурда возникает и сам Умберто Эко, чей роман «Маятник Фуко» очень точно назван изделием. Это и впрямь изумительное изделие прикладного искусства: бездна эрудиции и изобретательности брошена не на то, чтобы наполнить жизнь новыми образами и новыми смыслами, но соорудить изощреннейшую конструкцию, не имеющую никакого отношения ни к нашей, ни какой бы то ни было иной жизни. Шпакову же, к несчастью для него и к счастью для его творчества, такая участь не светит: ему не вырваться из наших неистребимых столпотворений и столпонизвержений, как герою его «Возвращения из Мексики» не выбраться из нагромождения внезапностей — начиная от болезни Меньера и заканчивая обстрелом Белого дома. «За что можно любить нашу жизнь?!.» — в отчаянии взывает герой. «За ее грандиозность и фантасмагоричность», — отвечает ему своей книгой автор.
Единственное, от чего его хотелось бы предостеречь, — от соблазна, вместо того чтобы выращивать фантасмагорию из реальности, вносить ее туда под занавес, как в точном и забавном реалистическом рассказе «Экскурсия» приблудившийся к утонченной экскурсии славистов полупьяный богемный поэт Гурьев внезапно оказывается ожившим мертвецом — подобно тому как в раннем рассказе Пелевина «Вести из Непала» мертвецами внезапно оказываются все действующие лица. У Шпакова вполне достаточно наблюдательности и выдумки, чтобы обходиться без таких мертвецов ex machina.