Опубликовано в журнале Звезда, номер 12, 2014
Я склонен к мысли, противоположной общепринятому: по мне, лучше один раз услышать, чем сто раз увидеть.
Эту мысль, кажется, поддержал бы М. Л. Гаспаров, рассказавший в полушутливом тексте, как он понимает термин «дискурс». Ему, никогда не бывавшему на футболе, очень нравились радиорепортажи знаменитого Вадима Синявского: рассказ о таинственном соревновании был полон странными и за-влекательными выражениями: «проходит к штрафной площадке», «навешивает на ворота», «пас на левый край», «угловой удар». Это было непонятно, но интересно — и как-то парадокально усваивалось. Но вот футбол показали по телевидению, и магия исчезла — притом что происходящее отнюдь не стало яснее. Дискурс, значит, это радиорепортаж, магический словарь, живущий вне предметного отнесения: он не открывает предмет, но это и не нужно.
На противоположном географическом и культурном полюсе — такое же восприятие (Трумэн Капоте, «Голоса травы»):
«Словом, Вирена купила приемник. И отдала за него хорошие деньги, не сомневаюсь. <…> Приемник всегда до того нагревался, хоть цыплят на нем жарь: они с Кэтрин крутили его без конца. Больше всего им нравилось слушать футбол.
— Ну пожалуйста, не надо,— упрашивала Долли судью, когда тот пытался объяснить ей правила игры. — Мне нравится, что это так непонятно. Все кричат, веселятся. А если б я знала, что к чему, мне бы уже не казалось, что всё это так замечательно и интересно.
Поначалу судья досадовал, что Долли никак не хочет болеть за какую-нибудь одну команду. Но она желала победы обеим сторонам:
— Я уверена, все они славные мальчики».
Для ясности, судья здесь — отнюдь не футбольный: отставной юрист.
Можно, конечно, и Хемингуэя вспомнить — рассказ, в русском переводе получивший непонятное название «Дайте рецепт, доктор», а в оригинале называющийся «Игрок, монашка и радио».
Меня интересует в основном не «дискурс» и его модели, а радио само по себе. Радио — не пресловутое «окно в мир», но сам мир, причем какой-то другой; если угодно — подлинный. Давно просится на язык выражение «вещь в себе». Но вещь в себе по определению несказуема. Значит, важен самый разговор о ней, разговор вообще, вокруг и около, мир — это и есть разговор. Слова? Да, но и еще нечто — звук. Даже больше: звук не прибавляет к слову (ересь: таковое самодостаточно и вне системы языка), но что-то другое являет: самого себя. Всякий радиоразговор, радиозвук, в идее, — заумь.
Вот почему радио — идеальный передатчик музыки. Говорю опять-таки ересь, но по мне, ходить в концерт — нонсенс и профанация, потому что в зале не только музыка, но и люди: дирижер, оркестранты, слушатели, по-разному одетые. В симфоническом зале излишек визуального элемента. Недаром знатоки при исполнении музыки закрывают глаза. Слишком ощутимы эмпирически-конкретные ступени объективации воли, как сказал бы Шопенгауэр, тогда как музыка есть воля вне объективации, манифестация воли как таковой. Музыка — это радио. Посетители концертов ищут шума, а не шепота. Надо ли напоминать, что лучшее радио — звучащее негромко?
В свое время радио выполняло функции репортажа с места событий (тот же футбол). Это было по бедности. Репортаж, синхронный актуальный рассказ, органичен телевидению. Но вне зрелищного элемента он приобретает собственную выразительность. Я видел документальный фильм о гибели дирижабля «Гинденбург»: на хроникальную киноленту наложили тогдашний радиорепортаж. Стоило закрыть глаза, и восприятие становилось во сто раз ост-рее. Внешний вид, наружность — она и есть наружность. Феноменальность: не как сенсация, а как нечто не идущее вглубь, скользящее по поверхности. Да вспомним немое кино: оно было бы ничем без звукового сопровождения, хотя бы (даже и лучше!) дребезжащего пианино. Гибель «Гинденбурга» по радио была мифичней: гибель богов, Вагнер; кинопленка демократизировала происходящее: не боги, а пассажиры, хотя бы и первого класса.
Радио способствует мечтательности и нравится людям интровертным. Совки, припадавшие к приемникам, где гудела «Свобода», — сплошь интроверты. Поневоле: наружу их не выпускали.
Вспоминается еще раз Вадим Синявский, и по поводу куда интереснейшему футбола. В фильме Марлена Хуциева «Июльский дождь» есть сцена, просто кадр: люди разъехались с пикника, и на ветке дерева забытый транзистор голосом Синявского сообщает позицию в отложенном шахматном матче: «Белые: король а7, ферзь бэ6, ладьи эф4 и аш5, кони дэ8 и е6, пешки дэ7 и гэ3. Черные…» Уже ночь, и мы видим приемник, потому что на него направлен свет снимающей киноаппаратуры; но на самом деле не кино побеждает ночь, а радио опровергает кино. Выявленный светом видеоряд преодолевается голосом, произносящим абстрактные звуки шахматной символики. Когда-то говорили, что звук не нужен в кино, как не нужна поющая книга. Но звуком можно кино преодолеть, как в описанном случае, а по радио прочесть книгу. Звучащие книги становятся интегральной частью издательского бизнеса: остались еще люди, которые, час проводя в автомобиле, хотят слушать Пруста, а не Бритни Спирс (каковую, кстати, не слушать надо, а смотреть, как и прочих звезд поп-культуры). В сущности, это реванш радио. Как и пресловутый уокмен, столь многих неосмотрительных молодых людей бросивший под колеса дорожного транспорта. Звук в руках киномастера действительно не мешает зрелищу, но, наоборот, способен придать ему некое таинственное измерение. Ходовой нынче прием: героиня говорит по телефону, но в кадре нечто другое, и мы ее только слышим, да и диалог неизбежно усечен на половину. Звук, причем самый значащий, речь, работает уже вне смысла, как декоративный элемент. Еще несколько шагов по этому пути — и кино уже не будет нужно, оно растворится в звуках поистине конкретной музыки.
Впрочем, сейчас говорят о смене всех искусств действом, построенным на тактильных ощущениях. Об этом уже пишет Бодрийяр («Прозрачность зла»). «Ощущалки» из романа Хаксли готовы реализоваться и стать в победный ряд. Как бы там ни было, в обоих случаях — тактильности и звука — триумф слепоты.
Радио — слепой музыкант.
Голос
духовнее зрения. Он невесом, негруб и, естественно,
незрим. Продолжая цитату: в нем действительно есть что-то от римского водопровода —
антикварность, античность. Кто будет спорить с тем, что старинные вещи
интереснее новых? Картинка, хотя бы и рекламная,
тридцатых годов — семья у радиоприемника — уже не реклама, а древняя
фреска. Радио ностальгично, поэтому оно в себе
самом — художественная форма: поиск утраченного времени. Вообще чтобы
понять нечто, нужно не забегать вперед,
а слегка отставать — старомодность важна. Элегантная старомодность —
да это и есть определение если не стиля (стили разные бывают), то вкуса. Не
хочу быть рок-звездой и моделью, а хочу быть английским джентльменом («Сказка о
рыбаке и рыбке»).
Деррида написал статью «Голос и феномен», а надо бы — голос и нумен. Еще из Деррида, руссоистское: норма демократии — общность, в которой на агоре можно услышать голос любого из собравшихся, — именно услышать, а не подсчитать; в которой голос каждого из толпы физически доходчив. Радио в этом смысле не «демократично»: оно связывает на отдалении. Если угодно — способно заменить демократию. Говорю, понятно, не о том случае, когда радио наполняет эфир тоталитарной пропагандой.
Следует говорить о замене временных интересов чем-то трансцедентным. Создается даже иллюзия замены временного вечным, по крайней мере здешнего — потусторонним. Сравним телефон. В сновидениях разговор по телефону символизирует смерть. Поэтому если ваша жена часто звонит вам на службу, лучше с ней развестись: она бессознательно желает вашего исчезновения. В кино можно показать гениталии и вызвать сексуальное возбуждение, но я не могу взять в толк, как возможен телефонный секс: Эрос в присутствии Танатоса? Впрочем, Делёз писал о чем-то подобном, а режиссер Кроненберг сделал фильм «Автокатастрофа».
Очень частый выбор для массовых смертоубийственных акций — почтовые отделения. Потому что там народ скучивается? Не только — но и потому, что почта сама по себе есть вид отсылки в смерть, в потустороннее. Радио тоже потусторонне, и даже по определению, но смертных ассоциаций не вызывает. Я никогда не видел сна, в котором бы фигурировало радио, а с покойным отцом, к примеру, много раз во сне разговаривал по телефону. И если радио — тоже смерть, то и обетование. Оно убеждает в существовании потустороннего мира. И настоящий любитель радио знает, что тот, потусторонний, мир куда лучшего этого. В нем не будет вещей и людей — но прекрасные звуки эксклюзивно.
В детстве, отрочестве и юности я слушал «Голос Америки» — не тот, который глушили, а по-английски, не понимая ни слова, — но понимал, что Америка лучше того, что вокруг. В данном случае никак нельзя говорить о пропагандистском действии, потому что языка, повторяю, я не знал. Это похоже на феномен, описанный Аристотелем: поэзии идет непонятная речь, траур идет Электре. Естественно, нравился джаз, запрещенный при позднем Сталине; но еще больше нравился ведущий Уиллис Коновер. Непонятность языка была залогом всех мыслимых преимуществ и совершенств таинственной страны. Лучшим из миров она казалась в значительной степени потому, что была невидима, незрима. Это не вульгарное «хорошо там, где нас нет», а неизвестное Канту доказательство существования Бога. Он существует именно потому, что Его нет. Не это ли и называется апофатической теологией?
Верую в Америку, ибо она абсурдна.
Я ступаю на скользкий путь Бодрийяра. В конце концов, мы говорим не о звуках или образах, а о знаках. Радиознак все же выше по рангу. Зримое можно не только увидеть, но при необходимости и потрогать. Звук не потрогаешь. Сам он, наоборот, способен «трогать» — и куда больше, чем картинка. А способности идеализации у него куда большие, чем у видеоряда, сохраняющего хотя бы схематическую, но реалистичность. Нарисуйте плакат Великой Отечественной войны: профиль Сталина, танки и самолеты, красноармейцы, сомкнувшие штыковой строй, стальной щетиною сверкая. Потом передайте по радио сводку Информбюро: что это будет? Голос Левитана — никак уж не хуже того диск-жокея из «Голоса Америки». А что такое смерть Сталина по радио? Шестая симфония Чайковского. «Патетическая». Вот мы и говорим: радио не есть средство информации в идее своей, оно не сообщает, а скрывает, так сказать, набрасывает покров Изиды. Пока говорит радио, смерти нет. Смерть — это когда голоса и музыка замолкают и начинает стучать метроном. Это вам каждый ленинградский блокадник скажет. Метроном без музыки — какой-то Пикассо кубистического периода: аннигиляция живописи и плоти, труп красоты. Радио не авангардно, а модерно — «стиль модерн»: Зинаида Гиппиус уже говорит о поле, но еще носит платье с шлейфом. В этих временных соотнесениях Гиппиус и есть радио, — ни в коем случае не Цветаева. Допусти Цветаеву к микрофону, она запустила бы им в голову продюсера, как Кортни Лав. Это потому что кричать по радио не следует. Радиокрик — это Гитлер. А радио — старомодный гостиный уют, кот-мурлыка; всё, что позволяется последнему, — среди томных рулад иногда заворчать или взвизгнуть.
Еще раз: радио — не средство информации, а метафизический концерт или, еще лучше, театр у микрофона. В глубоком детстве я слышал по радио «Дядю Ваню» и «Чайку» в исполнении старых мхатовцев. Это было лучше самого Чехова. Потому что не только пялиться на сцену, но даже читать — это видеть. Читают глазами, хотя что-то звучит внутри читателя. Вот этот звук по радио — воплощается. Что и означает: тот свет есть, хотя бы и только голос. Но не «только», а «чистый» — как «критика чистого разума». Тогда и понимаешь, что «вещь в себе» — это ты сам, но в каком-то лучшем исполнении. Что ты сам многоголосен, «полифоничен» и никакого «другого» тебя тебе не надо.
«Неосязаемый чувствами звук», сказал Чичиков: о мертвых. Вот метафизический трюк: можно быть одновременно мертвым и живым? Для этого надо спрятаться. Радио — игра в прятки с человечеством. Кто играет и прячется? Уж, разумеется, не Бог, но — анонсер. Вот этот самый Уиллис Коновер. Я и есть этот Уиллис. И когда меня не видят, я прекрасен. Я формален, как музыка, и о чем бы я ни говорил — о Бердяеве или гомосексуализме, — это не более чем мотивировка для голоса.
Из Ильфа—Петрова: тенора спросили: «N., почему вы так глупы?» — «А голос?» — ответил он.
Я не тенор, я баритональный бас.
Был еще на старом радио «Клуб знаменитых капитанов». Я и есть знаменитый капитан. «Капитан, капитан, улыбнитесь».
Можно и по-другому. В двадцатые годы футурист Игорь Терентьев, обманом пробравшийся в академическую Александринку, поставил «Ревизора», где в первой сцене невидимый Городничий разговаривал с чиновниками из нужника.
В давние времена был на Ленинградском радио диктор-пьяница по имени Мошенберг, а передачи шли живьем. Однажды он вместо «Говорит Ленинград» сказал: «Говорит Мошенберг». В сущности, он сказал правду.
Из того же Ильфа, «Записные книжки»: «В старых книгах главным было — радио: будет радио, будет и счастье. Вот — радио есть, а счастья нет».
Но радио это и есть счастье. Другого не бывает. Другого не бывает: его, ее, вас всех.
Пошли вон, дураки!