Рассказ
Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2014
Посвящается Дарье Дмитриевне Басистой
В херсонской степи, на окраине хутора, отдельно от товарищей сидел и замерзал отряженный в конвой красноармеец Гришка Малютин.
Конвойный был маленьким. Невысокий, тощий, он старался держать осанку, чтобы грудь колесом, плечи крутые и в пояснице прогибаться. Так учили на двухнедельных курсах в лагере под Ставрополем. Гришка попытался вспомнить оттуда что-то еще, но не смог.
Это было очень давно и в другой жизни — больше месяца назад. Люди на войне столько не живут.
Гришке стало грустно, и он закурил, неуклюже выпростав руки из огромных рукавов шинели. Гришка напомнил себе курицу, за которой всем отрядом гонялись вчера по хуторскому двору. В конце концов ее пристрелили, зажарили и съели и даже пили за нее.
А потом, уже совсем вечером, пришла партия арестованных и дурацкий приказ сопровождать их в пункты назначения. По всему выходило, раздумывал Гришка, что их и так расстреляют, так почему бы не здесь? Он отгонял от себя эти мысли, как весь день до этого — мух.
Было трусостью так думать и изменой — подвергать сомнению приказ командования. Надо же как-то и себя проверить на деле.
Бежать некуда — кругом степь. Ночью холодно, так что можно сильно замерзнуть, еды не достать, непонятно, где свои, где чужие. Кто-то рассказывал, что один дезертир забрался на дерево, так оттуда его скинула сова, а на земле съели волки.
Солнце село, и Гришкин глаз цеплялся за остатки света — за огонь костра (потушат через четверть часа, чтобы не привлекал внимания), за огонек папиросы (почти догорела, надо будет еще скрутить, вот только бумага на исходе), за какие-то странные отсветы на стеблях травы (только взглянешь — уже гаснут).
Можно, конечно, вспомнить что-нибудь другое. Хотя бы попытаться. Но не хочется.
Вместе со светлячками на Гришку выплыли из темноты огромные глаза одного арестованного — его держали не так чтобы отдельно, но на расстоянии от всех остальных. На него не смотрели, а посматривали. Если бы он сказал хоть слово — Гришка был уверен — все вокруг разом бы замолчали. Но молчал он сам. Иногда, если Гришка долго глядел на маму, то знал, в какой именно момент она заговорит. Ведь чтобы хоть что-нибудь произнести, надо открыть рот, а арестованный сжимал челюсти с такой силой, что выпирали желваки, и натягивалась кожа на острых скулах, как будто хотели вылезти кости.
И его должен был конвоировать Гришка. Причина простая — арестованный был самым маленьким из всех.
— Тут такое дело. — Комиссар говорил доверительно, наклонив голову, и все же достаточно громко для того, чтобы привлечь внимание остальных красноармейцев. Получалось, будто им тоже надо было слышать обрывки слов и проявлять интерес к разговору, но только самую малость. — Понимаешь, доставить надо. Живым и в срок, и все тут. Приказ уж такой получили. Да ты, поди, и сам все понимаешь. Я тебе вот что еще скажу. Ты не смотри, что твой-то неказистый. Он, может, самый из них опасный — потому как не военный, а вообще не пойми кто. Может, он даже анархист — а это, доложу я тебе, сволочь еще та. Кто они, что они — неизвестно. Так все же бывает, встречаются. Так ведь? Так. Ну, я рад, что ты все понял.
Гришка молчал. Круто развернувшись, комиссар пошел на другой край деревни («Сел у нас больше нет, запомните хорошенько, потому как мы все церкви в селах посносили, и теперь у нас одни деревни!» — кричал и злился комиссар на смотре через неделю после прибытия) так быстро, что Гришка не разглядел на пыльной дороге привычных следов от его тяжелых и точно рассчитанных шагов в подбитых сапогах. Комиссар носил кожанку и нашивку Красной гвардии, от времени ставшую бурого цвета, так что в темноте казалось, что руку ему по локоть отсекли.
Так рядовой красноармеец Гришка Малютин и стал конвойным, о чем уже крепко жалел.
По вынесенной из лагеря привычке Гришка дотягивал папиросу, пока не обжигало пальцы. Помогает не засыпать в дозоре. Чувствуешь, что еще жив. Гришка выбросил окурок, посмотрел, как тот потух, завернулся в шинель, которую так и не привык звать по-уставному «кафтаном», и уснул.
Гришке снился сон о ловле мух. Это было очень серьезное занятие. От Гришки требовалось чудовищное напряжение — откуда-то он знал, что нельзя пропустить ни одной, даже самой мелкой мошки. Почему так, понял он только тогда, когда одна муха все-таки села ему на лоб и оказалась огромным комаром с острым штыком вместо хоботка, которым и принялась продалбливать Гришке череп. Перед рассветом насекомые кусаются особенно больно.
Проснувшись, Гришка умылся холодной водой, прополоскал рот от пыли и скатал шинель («Чем больше на ней дыр — тем больше тепла!» — вспомнился елейный, с присмехом, голосок хозяйственника в лагере). Он все еще ценил подъемы спозаранку — но уже не потому, что успеваешь переделать кучу дел, а так, просто: ведь при ярком солнечном свете все видно и неоткуда ждать подвоха.
Гришка немного жалел, что прекратились налеты аэропланов белых. Стоило появиться в небе хотя бы одному, люди сразу же вскакивали и кто-то даже умудрялся поставить разогреваться самовар и не тянуло обратно лечь спать. А сейчас с утра люди напоминали Гришке мух из сна.
Егор прижимал мокрую тряпку к синяку под глазом, Андрей смеялся и говорил Егору, что ни черта это не поможет от его, Андреева, пудового кулака, которым он, Андрей, залепил ему, Егору, накануне. Кто-то уже привычно похмелялся за углом соседнего дома (а в следующий было запрещено заходить — постой четко отмеряли, чтобы не злить местных), кто-то брился у рукомойника на той стороне улицы, кто-то делал гимнастические упражнения по системе Сандова, которые их наспех сколоченной роте показывали в лагере. Два-три человека быстро ходили с таким озабоченным видом, какой может быть на утро после пьянки. И, хотя многие еще спали, кашеварил повар Михей, и его нехитрые действия, доведенные до ежедневного обряда, как-то успокоили Гришку. Окончательно уверенность в том, что все в порядке, вернул ординарец, бежавший в самую большую избу на деревне, где остановился штаб.
Гришка позавтракал, выпил чашку какой-то жидкой бурды, поковырял в зубах и сейчас чистил свою берданку. Командир роты по-отечески поучал, что, может, это и не спасет всем вам, боевому авангарду пролетарской революции, вашу собачью жизнь, но умирать вы будете с чистой совестью и ясным сознанием того, что сделали все от вас зависящее, чтобы убить, а не быть убитым. Ну и с чувством выполненного долга, разумеется.
Солнце встало и уже припекало, выпаривая влагу из земли и горяча деревянные тела изб. Где-то через час, чтобы подогреть чай, и костер не будет нужен — достаточно поставить котелок прямо на дорогу и подождать минут пятнадцать. Солдаты стали цепляться за тень.
Между плотно лепившимися хатами можно было увидеть полевую даль, из которой не хотел возвращаться взгляд.
Вдруг по рядам прошелестел нехороший шепоток — «ведут». Арестантов, общим числом десять человек, построенных в два ряда, сопровождали четыре конвоира. Вся колонна двигалась неспешно, почти как на прогулке. Четверо по углам выделялись только убедительным видом и, в отличие от десятки между ними, шли молча, не перебрасываясь ни единым словом. Поговаривали, что один там из Чека, но кто именно, не знали, а гадать не хотели, ибо опасно.
Гришку так и подмывало броситься в ноги к одному из них, такому рослому, плотному, крепкому в кости, чтобы надоумил, как же с ним-то, с тем самым молчальником обходиться. Может, доложить, что застрелен при попытке к бегству?
Гришка старался не смотреть на этот странный парад, который должен был закончиться какой-то форменной выставкой у штаба. Но вот ведь беда — стоило только Гришке скоситься на арестованных, как его взгляд сразу же выхватывал маленькую и уже узнаваемую фигуру того самого, его личного, и уже казалось, что тот самый, его личный, так и хлещет по нему глазами. А вдруг?.. Да нет, не может быть. А все-таки — что, если комиссар прав, и этот, как его там… Анархист?
Несмотря на жару, Гришку прошиб холодный пот.
С другого конца деревни прибежал ординарец.
— Р-р-рота, стр-р-ройсь!
Гришка закинул берданку за худое плечо и, придерживая ее рукой, побежал на своих маленьких ножках к штабу.
Арестантов уже привели. Они стояли, вытянувшись в неровную линию, у дальнего конца избы. Под прямым углом к ним строилась рота, равняясь налево, на революцию и командира (и туда «налево», смутно припоминал Гришка, куда вроде бы выводят из тюремных камер врагов революции — для расстрела), по воображаемой ленте, которая, как горизонт, соединяла небо и землю у самых носков пыльных сапог. Гришке не нравилось, что они как будто отводят взгляды от арестантов. Бояться они, что ли, на них и посмотреть?
Но вот явился спаситель-командир — невысокий, с квадратным лбом и такой же челюстью, он шел, ладно и широко размахивая сильными руками и двигая мощными плечами, отчего подрагивала вся его плотно сбитая фигура. Он ничего не говорил, только раздувались ноздри, да огненный взор из-под насупленных и колючих бровей хватал красноармейцев неслучайно и крепко, цепким крюком успевал вытащить еще остававшуюся частичку души и переходил к следующему. На два-три шага попадался один рядовой и передавал своим товарищам эту странную опустошенность, соединявшую людей в роту. И было что-то очень хорошее, казалось Гришке, в том, как поворачивались солдатские головы за командиром и вот уже двести глаз в упор уставились на арестантов.
Дойдя до конца линии, командир резко остановился. Он стоял точно посередине между ротой и теми, другими, как будто заранее отмерил расстояние. Заложив руки за спину и цедя слова сквозь зубы, он стал вызывать конвойных и определять их к арестантам. Очередь дошла до Гришки.
— Малютин, Григорий. — Гришка вышел из строя. — Тебе, товарищ, задание не трудное, но и его надо выполнить. И при том ответственно и честно. Ты назначаешься конвоиром к предателю Алибеку Караеву. Его надо доставить в деревню Дувакино. — Помолчал и добавил, понизив голос: — Живым.
После разнорядки от роты отошли двадцать человек. Их распределяли между арестантами, но делали это неравномерно, ведь командира рядом не было, и Гришке все казалось, что это какая-то нехорошая сила тасует их как шестерки крапленой колоды.
Чтобы отвлечься от тяжелых дум, Гришка стал напротив своего и мерил его взглядом. Теперь, при ярком солнечном свете, он видел, что стоявший перед ним человек как будто хочет казаться еще меньше и ниже, чем на самом деле. Впечатление только усиливала старая арестантская одежда мышиного цвета, латаная-перелатаная, с дырками от пуль на заплатах. А тень от него, как от столбика. Его лицо заросло щетиной до самых глаз, которые горели темным огнем. Кадык выпирал, как вороний клюв. На коленях и локтях засохла кровь. Значит, заставляли ползти. Значит, уж очень чем-то досадил. Гришка прикинул, что ему может быть и тридцать, и сорок лет. Он уже встречал таких без возраста в разных отрядах. Казалось, у них не было прошлого и уж подавно будущего, весь их возраст собирался в одном дне, которым они и жили. Не до конца конченные люди.
— Ну что, Гришка, брат, вышла тебе незадача, а? — Огромная Андреева рука опустилась на Гришкино плечо и сильно сдавила. Гришка вздрогнул. — Вот ведь как бывает, а?
— Чего это ты ко мне пристал? — Гришка повел плечами и весь подобрался, тщетно стараясь избавиться от крепкого объятия. — Все акаешь да акаешь.
— Я, брат, тебе добра желаю. Я тебя, товарищ ты мой, предупредить хочу.
— И о чем же?
— Ну вот, раз ты еще переспрашиваешь, так и не знаешь. Знал бы — уж и сам помощи просил.
— Да что ты тень наводишь? Говори как есть.
— А есть то, Григорий, что твой
подконвойный — анархист. Он предатель советской власти и убийца. То-то и
оно, что убить может. Я тебе это так, кстати, говорю. Раз уж пришлось, не мог
же я не помочь, не предупредить товарища, ты же сам понимаешь. — Андрей
говорил все это со странным видом, опираясь Гришке на плечо и дыша в ухо
тяжелым перегаром. Сам он смотрел куда-то поверх Гришкиной головы и чему-то
незаметно улыбался. — Он, твой то есть, уже четыре раза сбегал. Охранников
порешал
и был таков. Так что будь, товарищ и брат мой Гришка, осторожен.
Уходя и по-прежнему улыбаясь, Андрей напоследок хлопнул Гришку по плечу, так что тот пошатнулся. Гришке стало досадно, что тот, другой — или уже и не тот, и не другой, а его? — подконвойный видел всю эту сцену. Гришка сплюнул и полез в карман за папиросой.
Выступление назначили через двадцать минут, чтобы все успели собраться. К вечеру уже надо было довести арестантов до пунктов назначения.
Гришка помнил Дувакино — да и как не помнить, там был первый бой в его жизни. Но почему-то он не хотел вспоминать. Он вообще невзлюбил память — только головная боль от нее.
Гришка представил себе большой дом в самом центре деревни. Туда, должно быть, и надо доставить. С рук на руки. Сбыть мертвый груз. Под расписку. Веселенькие мысли, нечего сказать. Прямо обхохочешься. А ведь у того крыльца кого-то убили. Вот только кого? Эх… Ну да ладно, еще будет время повспоминать.
Когда отряд двинулся в путь, рядом с Гришкой оказался Егор.
— Я тебе что хочу сказать. Ты посмотри, как получается. Они же стервецы, а мы их еще и охранять должны. И чуть что — с нас спросят. Порядок ведь наступил, Чека ведь может проверить.
Гришка молчал и кивал. С другой стороны нарисовался Михей.
— Это ты не прав, Егор. Мы как раз тем и отличаемся, что у нас революционная сознательность. Приказ есть приказ. Это беляки пускай что хотят, то и делают. А мы — нет. Не будем. Мы другие. Мы порядок поддерживаем. Власть возвращаем. А иначе ее у нас отберут обратно. Вот так.
Вот так и шли, перебрасываясь словами, как будто каждый хотел сказать что-то важное и маленькое, чтобы от этого стало спокойнее. В ногу не шел никто. Сначала пытались держать шаг по старшему — Семену, но затем быстро подстроились под соседа. Постепенно Гришка стал идти в одном ритме с арестантом. Ему было неприятно, но он ничего не мог с этим поделать.
Между тем наступил полдень, и конвой дошел до перекрестка. В степи это место было еще более странным, чем обычно. Люди расползались от него тоненькими черными ленточками, как будто кто-то недосмотрел за размотавшимся клубком пряжи.
Прямо у самой развилки был вкопан размалеванный красной и белой краской телеграфный столб с дощечками и указанными на них направлениями. Названия на них были закрашены и выведены заново, так что казалось, что здесь веками проходили тысячи людей, каждый из которых оставил свой след, показывая, куда уходит.
И получилось, что на новой дороге Гришка сразу остался один со своим. Все скупо попрощались, приберегая слова для встречи, которая могла так никогда и не состояться, и разошлись в четыре стороны. Гришка еще какое-то время смотрел вслед уходившим, но не стал дожидаться, пока те станут маленькими, как фигурки оловянных солдатиков, такими, что от жалости защемит сердце, и повернул на Дувакино. Прежде чем ступить на эту дорогу, он украдкой перекрестился, достал из вещмешка фляжку с водой и сделал большой и осторожный глоток.
— Пошли, — сказал Гришка. И они пошли.
Дорога на Дувакино была проложена довольно давно, по прикидкам Гришки, лет десять назад, и сама она шла неровно, как будто только собиралась вытянуться в линию, и оба ее края то сходились, так что Гришка шагал со своим рядом, то разбегались в стороны к полям. На одном из холмиков Гришка велел своему остановиться и минуту молча смотрел вдаль, туда, где дорога петляла и поворачивала, так что было и непонятно, появится ли она снова. Пошли дальше.
Через некоторое время Гришка услышал, что свой напевает какую-то мелодию. Гришка замычал «Интернационал», затем «Варшавянку», потом «Варяга». Слов он не знал и потому напомнил сейчас себе бычка у них в деревне, который в неторопливом молчании делал свою работу, а в какой-то момент начинал мычать, несколько минут издавал звуки и так же внезапно прекращал. Его зарезали в последний голод.
Тот, однако, не просто мычал, он действительно напевал какую-то мелодию, достаточно сложную для того, чтобы быть просто так оборванной. Эта странная музыка уходила в те же дали, что и дорога. Ее звуки перекрывали мерный постук ног, и опять поднималась песня и снова затихала, а шаги слышались и пропадали. И неуютно было Гришке.
— Замолчи, — сказал он.
Тот замолчал.
Теперь Гришка вел арестованного на шаг впереди себя и слушал, как у того трещит под стоптанными ботинками дорожный песок. С таким же звуком в деревне начинали молоть зерно. Только там была жизнь, а здесь смерть. По сторонам дороги стрекотали сверчки.
Гришка поводил головой из стороны в сторону, разминая шею. Ему было немного не по себе, так как они шли уже… (сколько же — Гришка посмотрел на тени) уж точно больше часа и не встретили никаких признаков войны или революции. Если подумать, картина мирной жизни получается. И, как будто желая поставить в этом точку, Гришка сказал:
— Привал.
Не успел он договорить, как арестованный уже сидел по-турецки, все так же спиной к нему. Гришку так и подмывало хорошенько наподдать сидевшему перед ним человеку. Да и ему самому не помешала бы встряска.
Гришка снял со спины вещмешок, развязал, достал оттуда кусок жесткого мяска в промасленной бумаге и ломоть хлеба.
— Эй, ты, — окликнул Гришка своего. — Как там тебя? Ты хоть по-русски понимаешь?
Арестованный не оборачивался. Гришку охватила ярость.
— На вот, жри, — сказал он и с силой опустил хлебный кус за спиной арестованного.
Тот не издал ни звука. Не шелохнулся.
— Ты что, есть не хочешь? А пить? А как я тебя доведу? На веревке, что ли, тащить буду?
Сам того не замечая, Гришка с каждым словом злился все больше и уже готов был тут же и прикончить арестованного. Чтобы хоть как-то снять раздражение, он пнул тупым носком ботинка комок высохшей глины.
— Песья кость, мать твою!
Арестованный медленно обернулся и долгим взглядом, через плечо, стал смотреть на Гришку. Гришке показалось, что брови на его лице срослись с щетиной, а глаза превратились в две дыры, сквозь которые вырывалось пламя.
— Не ругайся так, Гришка. — Помолчал. — Не ругайся.
Гришка в первое мгновение не мог ничего вымолвить — так он был удивлен, что арестованный знает, как его зовут.
— Откуда имя знаешь? — наконец спросил он тихо.
— Услышал. Товарищи тебя так называли.
— Ну да. А тебя как звать? — Гришка хотел добавить, что знал, да позабыл, и, может, даже извиниться, что забыл и ругался, но промолчал.
— Алибек.
— Так вот, Алибек. Ты есть должон. Иначе не дойдешь.
Только сейчас Гришка сообразил, что все это время Алибек сидит к нему спиной, повернув голову. Гришка обошел его сбоку, и на мгновение его тень накрыла Алибека целиком.
— Ну, скажи, ты себя голодом, что ли, решил заморить? Ты когда послед-ний раз ел?
— Тому три дня.
— Ну так ешь, говорят тебе!
— Не хочу.
— Эх, дурная твоя башка.
Гришка стоял и дожевывал мясо с хлебом. Он хотел было запивать еду водой, но решил, что лучше будет выпить воды, как поест — вкуснее и жажда не так чувствуется. Так что пока Гришка мучительно разжевывал жесткие мясные куски, казалось, выделанные из кожи. Ему показалось, что в долю секунды в глазах Алибека промелькнуло завистливое желание голодного человека, и он стал работать челюстями еще активнее, перемогая боль в гниющем клыке. Однако Алибек смотрел просто так, без всякого особого выражения.
Когда они тронулись в путь, Гришка повторял себе, что этот взгляд — охотника, наблюдающего за своей жертвой.
Чтобы как-то придать себе уверенности, Гришка решил напомнить арестованному, кто здесь хозяин положения. Он остановился и окликнул своего по имени. Дождавшись, когда Алибек повернется, Гришка, небрежно покачивая в руке винтовку, сказал:
— Ты, конечно, знаешь, Алибек, что стоит тебе сделать хотя бы одно движение без моего приказа или без разрешения, и я могу сразу же тебя убить. И если что не так, то я это сделаю, можешь не сомневаться. И никто с меня за это не спросит. Я тебе просто так говорю, чтобы помнил. Ну, пошли.
Гришка хотел, чтобы его голос и его слова были похожи на Андреевы. Но сейчас он ясно понял, что похожи они только сами на себя, на его собственные, Гришки Малютина, голос и слова.
Наконец-то Гришка выбрал удобный для себя шаг. Раз-два, раз-два. Левой-правой. Он не мог вспомнить ни одного марша, под который ходил отряд, и просто отсчитывал про себя ритм. Раз-два. Он попробовал было считать шаги, так как взгляду не за что было зацепиться вокруг, чтобы понимать, что они вообще идут. Гришка вспоминал вещмешки на спинах товарищей. Когда ходили строем, он всегда смотрел на того, кто впереди, и по его мерному покачиванию понимал, что они идут к великой цели, и пристраивался в лад, и шел тоже. Но теперь он был один.
Гришка успел изучить все швы на каждой из заплат на одежде Алибека. Какие-то были почти правильной формы, какие-то, казалось, вырезаны из других заплат. Маленькие, они петляли дорожками на спине арестованного. Раз-два. Эх-эх.
Даже курить не хочется.
Раз, эх — взметнулся столбик пыли. Два, эх — упал. Ветра нет, и секунду пыль висит в воздухе. Можно увидеть, если смотреть под ноги. Что ж ты не следишь за арестованным, конвоир товарищ Малютин?
Иногда чудилось какое-то движение по сторонам, и Гришка поворачивал голову, но лишь того ради, чтобы на глаза попалась только игра света на высокой, в человеческий почти рост, траве.
Будь на небе хотя бы одно облако, Гришка смог бы заметить, как движется солнце. А так оно висело, огромное, бесформенное, в половину небосвода, который, казалось, так устал, что вот-вот упадет на землю, и само оно ни за что не могло зацепиться и не двигалось с места. Вместо облаков — заплата на заплате впереди.
По сторонам большака клонится выжженная пожелтевшая трава. В середине дорога плотная, что кожа на барабане. Давно уже Гришка барабана не слышал. Да и трубы тоже. Пожалуй, с самого Ставрополья.
Дорога ровная, и шагать легко. Только уже не совсем понятно, куда именно. Да и зачем — Гришка был уверен, что Алибек сковырнется в пути. Почему свое тело на расстрел тащит? Даже если все будет не по форме, ему все равно пустят пулю в темечко (Гришка слышал, как говорили «дать подзатыльник») и сбросят в яму.
Ямы — это как холмы наоборот. Здесь, в херсонской степи, Гришка встречал курганы, про которые всезнающий Андрей пьяным и чуть деланным, чтобы вернее напугать, шепотком рассказывал, что в них зарыты какие-то древние воины с сокровищами. Впрочем, жизнь кажется куда страшнее.
Берданка бьет по ноге. Поправить? Зачем? Только силы тратить. Сколько ремень не подтягивал, все равно болтается. Такой же желтый, как солнце. Как дорога. Как трава у дороги.
Алибек резко остановился, Гришка споткнулся и чуть не упал. Спал на ходу. Он сдернул с плеча винтовку, а вместе с ней повалился в пыль вещмешок с примотанной к нему шинелью. Ну все, пронеслось в голове, кончается Алибек. Сейчас упадет. Тут его и бросить. В самом деле, не тащить же.
Однако Алибек пока просто стоял. И во всей его фигуре было что-то, что подсказало Гришке на инстинктивном уровне: падать он вовсе не собирался. Так весь подбирается готовый прыгнуть дикий кот.
— Эй, чего встал?! — Гришка хотел, чтобы его голос звучал уверенно, но в глотку набилась пыль, и он скорее прохрипел, чем проговорил эти слова, и зашелся в кашле. Согнувшись, он продолжал смотреть на Алибека, ожидая, что вот сейчас тот повернется и разделается с ним, Гришкой Малютиным, за милую душу — как пить дать. А пить очень хотелось. Но Алибек стоял не шелохнувшись.
Кое-как прокашлявшись, отхаркнув вязкий комок песка, Гришка разо-гнулся, перехватил поудобнее бердань и сделал шаг к Алибеку, на всякий случай нацелив ему промеж лопаток штык.
— Ты…
— Тише!
От неожиданного выкрика Гришка вздрогнул. Может, Алибек на солнце перегрелся? Или от голода умом повредился? В любом случае, что-то он замышляет. Гришка готов был ожидать всего, он напрягся и, в полном соответствии с тем, как их учили, перенес вес на правую ногу, чтобы глубже всадить штык. Один раз он уже пользовался штыком — закрыв в последний момент глаза, ударил почти вслепую и попал-таки беляку куда-то в пах. А сейчас он поразился собственному спокойствию перед убийством человека. Потому, может, что не видит Алибека в лицо?
Алибек заговорил, и в этот самый момент Гришка понял, что ударить не сможет.
— Я слушаю. Там, — Алибек показал рукой направо, где степь чуть заметно поднималась, — конники там. Сюда скачут. Человек пять-шесть. Разъезд белых.
Алибек ронял слова с такой уверенностью, как будто своими глазами видел всадников. Гришке еще не приходилось иметь дела с белой конницей, и он мог только смутно представить себе этих лихих кавалеристов, не щадивших, по слухам, ни своих, ни чужих.
— А ты что, слухач?
— Я просто слышу. — Алибек повернулся, и в его голосе и позе было что-то такое, что Гришка поверил. И показалось ему, что если б прислушался — сам услышал.
— Что делать? — прохрипел Гришка. Он и сам сейчас вспомнил, как кто-то говорил, что белые еще появляются на этой дороге — мол, своих хотят отбить.
— Садись, — просто сказал Алибек и уже знакомым Гришке движением сел по-турецки.
Гришка опустился рядом, сжимая изо всех сил берданку. К ладоням пристал песок, пальцы были влажными от пота и, неуправляемые, скользили вокруг исцарапанного ствола винтовки, точно не могли найти себе места. Наконец успокоились на ложе и на спусковом крючке. Теперь Гришка знал, что пришло время тишины. Алибек ничего не говорил, но молчал он по-особому. Гришка хотел бы многое сказать и буквально затыкал себе рот, а его спутнику как будто и нечем было поделиться. С равнодушным видом он слушал, что ему рассказывал удивительно плотный здесь, у самой дороги, степной воздух. Наконец Алибек повернул голову к Гришке.
— Сюда скачут. — Помолчал. — Но нас не заметили.
Теперь и Гришка в густом, насыщенном звуками и ароматами послеполуденном мареве услышал странный звук. Так мог бы нетерпеливо подергивать новую тетиву на луке кочевник. Звук был тугим, привязанным к земле. Он приближался. Отрезки между ударами становились все короче, пока не исчезли совсем, превратившись уже в один сплошной стук. Стучали копыта.
— Алибек, ты видишь что-нибудь? — неожиданно для себя Гришка назвал своего по имени.
— Вижу.
Гришка тоже пытался видеть, но трава была такой высокой и росла так плотно, что различить в ней что-то казалось невозможным.
— Но как?
— Я вижу, как трава под конями приминается. Мне этого достаточно.
— Алибек?
Гришка хотел, чтобы Алибек посмотрел на него, и тот в самом деле медленно повернул голову, как будто разобрав в Гришкином голосе другие, тронувшие его за живое нотки.
— Ты что делать будешь, Алибек?
— Драться.
Сейчас, когда Гришке уже не приходилось прислушиваться, чтобы разобрать стук копыт по херсонской степи, он ясно понял, что обречен. Что у него нет ни единого шанса ни против конников, которые через несколько минут вылетят на дорогу, ни против человека, который сидит рядом. И странным образом между этими двумя возможностями умереть, такими близкими, пришло спокойствие.
— Алибек, возьми ружье, — и, глядя ему в глаза, Гришка протянул бердань.
В жесте, которым Алибек взял винтовку, как ладно и уверенно его пальцы обхватили ложе, точно обнимали в танце девочку с удивительно тонкой талией, прошлись одним движением по прикладу, скобе, затвору и мягко легли на спусковой крючок — во всем этом Гришка прочитал полную свою беспомощность. Сопротивляться такому человеку бесполезно. Весь уже проделанный и еще предстоящий путь в одно мгновение показался ему чудовищным бредом.
Между тем Алибек, присев на одно колено и осторожно раздвигая дулом винтовки траву, целился. Никогда не видал Гришка, чтобы так целились. Алибек припал к винтовке ртом, будто пил живительную влагу из источника. Губы шевелились, раздувались ноздри. Через несколько секунд Алибек закрыл левый глаз и стал щурить правый, превратив буркалы в точный оптический прибор, слившись в одно целое с дореволюционной берданкой, которую как только не склоняли — и дранкой и перданью, — но которая была смертельно опасна в руках Алибека. Правую руку он опустил на землю, пошарил ладонью, сгреб горсть песка, растер и высыпал.
Алибек так плавно спустил курок, что Гришка и не заметил, хотя сидел в одном шаге и смотрел не отрываясь. Прогрохотал выстрел, и почти одновременно с ним раздалось отчаянное конское ржание, и Гришка скорее почувствовал, чем услышал, как рухнуло что-то большое и тяжелое. Сразу же вслед за тем в отдалении заржали еще кони и послышались злые голоса. Гришка повернулся на звук и в промельках травы смутно различил какие-то движения чего-то темного. И это что-то приближалось.
— Что там происходит? Далеко они? — От волнения Гришка даже не шептал, а сипел.
— Один есть, — улыбнулся Алибек уголком губ, и Гришке стало не по себе от недоброго блеска зубов в черной щетине. — Где один, там и другие будут. Спешились они. Сюда идут.
Алибек выстрелил два раза подряд, так быстро, что Гришке показалось: одна пуля догонит другую. Вслед за грохотом пришел свист, как будто после грозы в степи свистел мужик, собирал разбежавшееся стадо. Так ведь и Алибек, пронеслось в бедовой Гришкиной голове, «собирает» живых к себе, на свой счет записывает.
Гришка озлился.
— А ты там часом не красных стреляешь, сволочь поганая?
Алибек покосился на него.
— Потом поговорим.
Зашлось сердце от этого «потом». Гришка с обреченностью осознал, что он как есть весь в руках Алибека. Куда тут денешься. Ведь и доверять еще ему должен.
Щелкнув затвором и дослав в патронник большим пальцем еще один патрон — так надавливают на папиросу, чтобы затушить, — Алибек опять приник к прицелу, слив в одну линию с винтовкой руку, вытянувшись и напрягшись. Рубашка облепила спину так плотно, что Гришка видел выпирающие ребра и торчащий хребет. И через секунду раздался еще один выстрел. Все, конец, нутром понял Гришка.
— Последний раз стрелял, — сказал Алибек, нехотя, с видимым сожалением поднимая голову от берданки. Он взял ружье на руки, как берут ребенка, покачал его, как качают ребенка, и пристроил на колене. — Троих уложил. Еще трое сбежали.
Алибек перевел взгляд на Гришку. И Гришка увидел, как он умеет смотреть — пристально, видя что-то такое, чего Гришке не увидеть никогда. Как будто Алибек про себя решал вопрос жизни и смерти. Может, так оно и есть? Ведь «потом» наступило именно сейчас.
— На, держи. — Алибек перехватил берданку за ствол и дулом к себе протягивал ее Гришке. Издевается он, что ли, перед тем как и его, Гришку, убить?
Гришка лихорадочно схватил ружье, с трудом удержал приклад скользкими от пота пальцами, потерял равновесие, и, чтобы не ткнуться самой мордой в траву, выставил руку.
— Ты спокойнее. Вижу, нервничаешь. С ружьем осторожнее.
Сидя в нелепой позе, раскинув ноги, Гришка прижимал к груди обеими руками берданку и никак не мог поверить в свое счастье. Алибек поднялся и отряхнул пыль со штанов. Гришка подобрался и тоже хотел встать, но Алибек остановил его жестом:
— Ты лучше посиди пока, отдохни.
Ошарашенный Гришка видел, как Алибек не спеша подошел к его, Гришкиному, вещмешку, поднял его, встряхнул и сбил пыль. Так же неторопливо вернулся, положил котомку перед ним, как будто ожидая, что он, Гришка, будет делать. Гришка, стараясь не смотреть даже на тень Алибека, опустил берданку на землю, примяв траву и сломав несколько высохших стеблей, развязал котомку, достал жестяную флягу и жадно припал губами к теплой и немного соленой воде. Сделал несколько маленьких глотков. Почувствовал, как, опускаясь все глубже, обжигает жидкость высохшие рот и горло. Поднял голову и наконец посмотрел на Алибека. Тот все так же стоял и с каким-то добродушным интересом изучал Гришку взглядом. Нет, не так ведет себя человек перед убийством.
— Будешь? — Гришка протянул руку, Алибек взял фляжку, набрал в рот воды, поболтал и выплюнул. — Ты что же, гад, воду переводишь?
Алибек молчал, как будто обдумывая ответ, и наконец сказал:
— Нельзя сразу на жаре пить. Помереть недолго. И что ты тогда со мной делать будешь? Тащить?
Гришка оторопело уставился на Алибека. Что он, заботится так о нем, что ли?
— Тащить не буду, — улыбнулся Гришка.
Они шли уже больше двух часов. Гришке казалось, что изменились только отбрасываемые ими тени — хотя бы судя по этому можно было сказать, что время идет. Все остальное оставалось угнетающе прежним. Солнце, дорога, трава у дороги. Чудилось, даже повороты повторяются. Если бы они не шли в одном направлении, Гришка готов был спорить на последнюю папиросу, что они сбились с пути и плутают. Нет, это день остановился и стоял, вместо того чтобы идти.
Они двинули прямо через поле, и Гришка впервые в жизни видел, чтобы ни капли воды ни на одной травинке. Сама земля будто готовилась стать еще одной огромной дорогой, словно желая принять на себя упорно не желавшее двигаться солнце.
Обычно под травой мягкая, легко принимающая шаг человека почва здесь уже начала затвердевать, как материал, который, вспомнил Гришка, клали под паркет — он встретил такой в разоренной усадьбе под Ставрополем, где помещался штаб учебки, когда паркетины ломали на дрова. Красно-коричневые, они трещали в красно-коричневом пламени. Вот и сейчас идти трудно, не видно, что под ногами, надо раздвигать и приминать травяную стену.
На долю секунды в Гришкиной голове пронеслась мысль — а что если Алибек намеренно заводит его в такую глубь, чтоб там, рядом с беляками, порешить его, да и бросить? Но уже через пару шагов это предположение исчезло без следа.
Шли молча, тяжело дыша, словно прислушиваясь к неумолчному травяному шелесту под руками и ногами, разрушавшими податливую зеленую ограду.
Гришка поразился, как уверенно шел Алибек — здесь, в поле, ничего не стоило потерять направление и выйти к разъездам беляков, но тот шел размеренно, точно рассчитывая силы и безошибочно ориентируясь в зелено-золотом пространстве.
Глядя, как немного впереди их пляшет на волнах травы ладная Алибекова тень, Гришка вдруг понял, что не столько сам Алибек идет, сколько его что-то ведет. Это было похоже на движение в колонне, когда знаешь, что как бы далеко не ушла голова, она все равно где-то там есть, и ты следуешь за тем, кто перед тобой, а он — за тем, кто перед ним, и так до самого первого человека, который знает, куда идти. И ему доверяешь, и на него надеешься.
Но сегодня этот человек подвел.
Да, они нашли смертельно раненного коня и трупы белых — но без оружия. Уходя, их товарищи взяли с собой даже портупеи с шашками, и теперь всего час назад лихие конники и отчаянные рубаки валялись бесформенными кулями, потеряв всякий намек на военную выправку. Да и на человече-ский облик тоже, добавил про себя Гришка…
Несолоно хлебавши Гришка уже собирался поворачивать обратно, как вдруг до него донеслось тихое лошадиное ржание. Он обернулся и посмотрел на лежавшего на боку боевого коня. Под его грудью и шеей растекалась огромная лужа крови, уже точно подтопившая и траву и почву, так что как будто попал конек в болото и теперь не может из него выбраться. Над его мордой уже вились мухи, и несколько уже пытались сесть ему на глаза и ноздри, но у него пока хватало сил порывистыми движениями отгонять насекомых.
Породу выдавало упорное нежелание коня умереть — даже позволить опустить себе голову в собственную кровь он не мог. Хороший конь. Боевой конь. Как и всякий пехотинец, Гришка инстинктивно уважал и побаивался кавалеристов, а заодно и их лошадей. Теперь он понял, что не сможет уйти просто так, бросив подыхать раненое животное. Странно, что сами белые его не добили. Должно быть, очень торопились. Еще бы — под прицелом-то Алибека. Хотя оружие успели забрать. Ну да ладно, это все отговорки.
С этими мыслями Гришка направился к коню, на ходу вскидывая и заряжая винтовку. Он уже встал над животным, стараясь не наступить в кровь и выбирая, куда же ему выстрелить, как услышал голос Алибека.
— Эй, ты что делаешь?
— Не видишь, что ли? — бросил в раздражении Гришка.
— А патронов не жалко?
Гришка посмотрел на Алибека. Пожалуй, тот прав. Гришка даже не задумывался о том, что им еще вполне могут встретиться белые. И если не хватит патронов, что тогда? С другой стороны, нельзя же вот так бросить коня подыхать.
Из размышлений вывел Гришку голос:
— Дай сюда.
Гришка с равнодушным видом протянул бердань. Интересно, что он задумал на этот раз? Но от того, что произошло, Гришке захотелось просто убежать.
Алибек перехватил винтовку у приклада двумя руками, занес ее над головой и с чудовищной силой вогнал штык в череп коня. Глухо треснуло. Животное не издало ни звука, только дернулось раз и затихло.
Гришка сел и заплакал. Все его маленькое и тощее тело сотрясалось в рыданиях. Он даже не пытался скрыть слез или как-то сдержаться. Дрожали плечи, дрожали поднятые к лицу руки, дергался вещмешок с примотанной скаткой шинели, даже ноги — и те мелко подрагивали. Совсем расклеился красноармеец Гришка Малютин.
Через несколько минут Гришка собрался с силами, чтобы посмотреть на Алибека. Тот стоял над трупом животного, уперев бердань прикладом в землю и положив на самое дуло сцепленные в замок руки. Успел отцепить и вытереть штык. Сколько раз видывал Гришка, как замирали так часовые в дозорах, высматривая что-то им одним видимое в степи, где если уж закружит ветер, то и привидится невесть что. Алибек внимательно смотрел на лежавшего перед ним коня, и Гришка вдруг понял, что он запоминает — каждую подробность его позы, вытекшую из него кровь, смятую им траву, взведенный в небо глаз, навостренное в поле ухо, напряженные в последнем смертном усилии мышцы. И где-то, когда-то — может, перед своей собственной не такой уж далекой смертью — он припомнит все это. Вот только зачем же так?
И через два часа, прошедшие с того момента, как они вновь тронулись в путь, Гришка уже не помнил, что ему говорил Алибек, как он его поднимал, как они шли обратно. Только дорога вернула ощущение реальности происходящего. Вот он, красноармеец Гришка Малютин, вот Алибек Караев, которого он ведет на заслуженную казнь. Остальное не имеет значения. Никакого.
А под усталыми ногами, когда стоптанные башмаки цеплялись один за другой и тень опережала хозяина, чтобы не упасть, пылило так, что, казалось, это Гришка и Алибек вытряхивают из карманов вековую скопившуюся пыль.
Солнце… Теперь, мерещилось, весь мир озаряют не солнечные лучи, а один сплошной поток света, льющийся из перевернутого колодца. Солнце было похоже на электрическую лампочку — Гришка видел одну и запомнил ее на всю жизнь. Жгло изнутри и снаружи, грозило сжечь дотла. Уж не проглотил ли он кусочек солнца? Небо было такое пустое, что казалось, оно голодает.
Ничего не поменялось и в Алибеке. Гришка завидовал его выдержке — он все так же не ел и держался какими-то одному ему ведомыми силами. И по нему нельзя было сказать, что он устал или истощен, нет, он оставался таким же, как был сутки назад, когда его вместе с другими арестованными доставили в отряд. Даже больше — Гришка был уверен, что и неделю назад, и месяц, и год Алибек выглядел так же. Алибек насвистывал ту же мелодию, что и прежде.
Теперь Гришка и Алибек шли рядом, а бердань покоилась на сгибе Гришкиного локтя, дулом в землю, как не очень-то и нужный, почти лишний предмет, к тому же еще и тяжелый.
— О чем поешь, Алибек?
— О жизни. Все песни о жизни.
— Это правда. А о чем именно?
— О том, что пыль дорог не пахнет. — Он посмотрел на Гришку. — Вот домашняя пыль пахнет. И на складе, и в амбаре. И земля густо пахнет. И даже в конюшне пыль пахнет. Ведь она смешивается там с конским запахом. А намочить ту пыль дождем, как пахнуть будет! И только эта, дорожная, — без запаха.
На самой середке дорога растрескалась и пошла морщинами. Изломы выпирали, и за ними скручивались куски земли, глубиной в пол-ладони. Посматривая под ноги, Алибек продолжал:
— Видишь, все равно что струпья. Слишком много крови на эту землю пролили, вот она и болеет.
— С деревьев тоже кора сходит, — робко попытался возразить Гришка, вдруг осознавший, что слушает Алибека как зачарованный. — С берез.
— Это другое. Там что-то новое будет. Здесь уже ничего.
Гришка поймал себя на том, что Алибек даже не старается доказать свои мысли, говорит просто и ясно, как о чем-то само собой разумеющемся, в чем убежден с детства. Откуда в нем такая вера?
Нет, что-то здесь не то.
— Это ты баешь, потому что ты беляк. Вот мы, красные, за новое. С нами оно, новое то есть, и придет. А вы чуете, что конец ваш близок, рядом с вами ходит, вот вы в новое и не верите.
— Тебе виднее, Гришка.
— Я так думаю, что те, кто хотят быть с нами, — они с нами и будут… Вот ты, Алибек, почему ты за белых?
— А кто тебе сказал, что я за белых?
— Комиссар сказал.
— Раз комиссар сказал, значит, так оно и есть. Буду за белых. А чего еще он тебе наговорил?
— Что ты, может, анархист.
Алибек остановился и засмеялся таким открытым, почти детским, смехом, которого Гришка уж и не чаял здесь услышать.
— Рассмешил ты меня. Это ж надо, анархист!
Отсмеявшись, Алибек вдруг посерьезнел. Гришке уже приходилось встречать такие перепады в настроении — когда у красноармейцев-штрафников как-то враз выветрится спиртной дух и они в одно мгновение как будто уже и не здесь, а вспоминают все дороги и места, где убитых было больше, чем живых…
— А хочешь, Гришка, расскажу, что со мной было?
Гришка почувствовал, что на такой вопрос нельзя просто ответить «да» или «нет», и только тихо кивнул головой.
— Только давай пойдем быстрей. Мы ведь к ночи должны быть на месте.
— Странный ты человек, казнь свою торопишь. Пошли.
Алибек говорил раздумчиво, делая перерывы между предложениями, как будто отмеряя зерно для голодающих, и Гришка понимал, что он определяет, о чем ему надо рассказать, а что должно уйти по этой степной дороге вместе с ним.
— Я из Дагестана, кумык. У меня большая семья была, и я пошел в солдаты, даже жениться не успел. Служил в Дикой. Солдатского Георгия имел. Кавалерийскую школу с отличием закончил. Вернулся, когда узнал о революции. Узнал, что родителей и старшого его брата красные соседи вырезали. Я их убил, вот меня в белые и записали. Контра пришла, а я не успел в Дербент. Там двух моих младших белые убили, а сестра с собой покончила. Я кого смог из тех офицеров нашел и убил. Бегать не стал, набегался. Вот белые меня в первый раз и приговорили. Освободили — смеяться будешь — красные. И стала мне здесь вольница. Погулял славно. Со всеми счеты свел. А потом выяснилось все. И здесь я уж не выдержал — сбежал. Подался к зеленым. Насмотрелся я там на многих. Махно самого видел — рубака знатный.
Да только и там пулями рты затыкают. Победовал я там. Кому мог — помогал. У нас говорят, что, когда уже ничем помочь не можешь, надо хотя бы дать человеку возможность достойно умереть — ведь куда важнее, не как тебя убьют, а кто тебя убьет. Так я многим помог.
Иногда Алибек чуть заметно поворачивал голову в сторону, точно желая высмотреть в степи кого-то, о ком вел речь. В самом деле, чего только не разглядишь в этом степном мареве!
— Выискался кто-то, бравый слишком, хорохорился, что третья шашка дивизии. Со мной помериться хотел. Я и сделал ему милость. Да только как прознал, чем он славится, — что бурка на плечах не шелохнется, когда он с коня или на коня — понял, что пожалеть его мне надо. Поддаться ему как-то. А как поддашься, коль он всерьез рубится? Я и так и этак — не могу выбить у него шашку, и все тут. Под один удар подставился — так, чтоб плашмя клинок пришелся, сделал вид, что он меня оглушил… И тем же вечером я слышу, как он обо мне — мол, уделал и что щадил-де. Здесь уж я не вытерпел и в ту же ночь говорю ему, что он брешет, как пес шелудивый. А он вдруг ударил по лицу. Ладно, мыслю, обожди, и не с такими дело имел, поквитаемся еще. Чтобы без дальних околичностей — порешил я его. А потом уж ваши меня и сцапали. Я очень устал, вот и решил отдохнуть. С четырнадцатого года воюю.
Пока Алибек говорил, Гришка спрашивал себя, кому это он все рассказывает. Что мог понять он, девятнадцатилетний красноармеец Гришка Малютин, в продолжавшейся семь лет войне этого человека? Гришке казалось, что рассказ Алибека относился и не к нему вовсе, а к кому-то другому, словно где-то рядом с ними шел командир такого высокого ранга, который судит и решает так независимо, как на Руси и мечтать не могут.
Дорога между тем круто пошла в гору. Гришка понял, что сейчас они идут как раз по одному из курганов. Эта возвышенность показала хотя бы тенями, что они движутся, а вместе с ними все-таки движется и солнце — правда, гораздо медленнее. Они дошли до резко очерченной, как у всех курганов, вершины, и Алибек негромко сказал:
— С той стороны кто-то есть.
Гришка спросил:
— Кто?
— Человек… с лошадью и телегой, кажется. В общем, бояться нечего.
Немного ускорив шаг и перевалив через гребень, они увидели воз с впряженной в него каурой кобылой. Заднее левое колесо село в ямину, треснула ось. У воза сидела дебелая баба с большим и добрым лицом и перебирала красными руками подол платья.
— Вот те на! — воскликнул Гришка. — Ты откуда будешь?
Баба дернулась, попыталась встать, тяжело осела и стала отползать под воз, бормоча: «Господи Боже, спаси и сохрани…»
— Испугалась, что ли? — Гришка, посмеиваясь, двинулся к бабе. Он был рад, что появилась возможность хоть как-то посмеяться. — Да за кого ты нас держишь, а? Дурья твоя башка!
Гришка обернулся к Алибеку, подмигнул ему и одними губами сказал:
— Зайди с той стороны.
Алибек послушно зашел и уже хорошо знакомым Гришке движением сел по-турецки прямо на дорогу. Баба замерла под возом.
— Мы тебе плохого не сделаем, — говорил Гришка, а сам удивлялся тому, что баба была испугана по-настоящему. — Мы тебе помочь хотим. Так что давай, молодка, вылезай.
Баба молчала и не двигалась.
— А ты ей скажи что-нибудь, Алибек.
— Ты чьих будешь? А хоть бы и ничьих! — Алибек рассмеялся. — Он вроде красный, а я вроде белый. Так что кто тебе мил, к тому и иди.
Баба тихонько всхлипывала.
— Брось нюни распускать! Мы тебя не тронем. Поговорить хотим. Давай, вылезай. Про себя расскажи, откуда и куда путь держишь.
Баба ничего не говорила.
— Ну сама посуди, хотели б мы тебя достать, давно бы уж силой вытащили. Не цельный же нам день здесь сидеть. А, дурья твоя башка! Ладно, пошли, Алибек.
Последние слова, очевидно, произвели на бабу впечатление, и она, все так же осторожно и явно чего-то стесняясь, стала на четвереньках выбираться из-под воза с особой грацией, свойственной полным людям.
— А, ты там просто отдыхала, — пошутил Алибек. От этих слов большое и доброе бабье лицо расплылось в широкой улыбке блином. Было видно, что она и сама рада, что так все закончилось.
Встав напротив Гришки, она отряхнулась, оправила подол платья и приосанилась, продолжая улыбаться все так же глупо и добродушно, как и умеют только русские бабы, положила руки на круглый живот.
— Ты что, брюхатая, что ли? — не веря своим глазам, сказал Гришка.
Баба важно кивнула.
За две недели в лагере на Ставрополье, за шесть месяцев службы в херсонской степи Гришка ни разу еще не видел брюхатых баб, хотя кто уж там ни попадался — и старики без сил, и молодняк, который боялся нос казать за околицу, и одинокие бабы, нывшие от отчаяния, что Бог им детей не дал. А брюхатые — нет. Как будто вместе с землей перестали родить и бабы. И страшно было встретить здесь, на смертном перегоне, брюхатую — одну, да еще с возом и лошадью. Веяло от этого такой пустотой, какая в степи только и остается после того, как уйдут люди.
— Как тебя звать? Откудова будешь? — не унимался Гришка.
— Еленой звать. — Баба говорила размеренно, как будто прикидывая, что можно говорить незнакомому человеку, а что нельзя. — Я дувакинская. Сено наши отвозили, а я вот порожняя обратно еду.
— Порожняя, говоришь? — усмехнулся Гришка.
Баба опять по-доброму улыбнулась.
— А что с возом? — спросил Гришка.
— Дык въехала в яму, ось и треснула.
— Ну, что же ты делать-то теперь собираешься? Сама чинить? Или мужиков, поди, ждать?
— Дык никаких мужиков нету. Кого поубивали, кто сам ушел, — сказав это, вдруг насторожилась, мол, не сболтнула ли чего лишнего, и опять насурьезилась.
И вдруг Гришку молнией разрезало: они бабе друзьями кажутся, так, перекати-поле удалые молодчики, что землю сапогами коваными топчут. А ведь он Алибека на убой ведет. И, озлившись от этой мысли, прикрикнул:
— Давай, Алибек, помогать бабе!
Только, видно, не с той ноги Гришка сегодня встал, не той ногой дорогу пылил: как случалось ему озлиться, так все у него не шло. Пока ось выравнивали да ремень прикручивали, раздавило Гришке левую руку, а как колесо налаживали, так правую ногу придавило.
— Ты куда, дурак, смотришь! — орал Гришка на Алибека. — Чтоб тебя!
Алибек молчал, и Гришка расходился все больше:
— Это ты что ж, перед смертью мне так платишь за хорошее к тебе отношение, тварь ты белохвостая?
Гришка ругался самозабвенно, вкладывая и душу и сердце, и не важно, что рядом баба, может, оно и к лучшему. Только когда Елена дотронулась до него и сказала тихо и твердо: «Будет тебе, воз-то починен», — Гришка понял, что ругань гнал больше для вида, для Лены, чтобы выпустить копившуюся в нем с утра истому. Уж она и потом шла, и слезами над конем, да тяжко к земле придавила, ни шагу лишнего с ней не ступишь. А тут вроде как и отпустило.
Двинулись. Дорога шла под гору.
Лена с Гришкиной помощью забралась на воз и правила. Как Гришка прежде смотрел за тенями своей и Алибековой, так теперь он припал к ступице, в которой, чудилось, солнце вращается. Долго смотреть — голова за-кружится, и поднимает Гришка свою вихрастую и смотрит на Лену. Она лицо только отводит, а глаза нет-нет да на него и скосит. Видно, что и у ней на душе неспокойно. Один Алибек идет ровно, как раньше, словно не желая тратить лишних сил.
— Как товарища твоего зовут? — чуть попридержав лошаденку, спрашивает Лена.
— Алибеком, — отвечает Гришка. — Только не товарищ он мне.
— А что ж он тебе помогал?
Молчит Гришка. Не знает, что сказать. Зачем баба в мужское дело лезет?
— Ты чего его белохвостым обругал? — неймется ей.
— Того, — огрызнулся Гришка. — Он и есть беляк.
Понял, что не хотел всего выкладывать, так теперь придется, не отвертишься. И, не поворачивая головы и глядя под ноги, Гришка говорил:
— А я — его конвойный. Веду его на убой. Хотя — нет, нельзя так правду-матку резать — врать не буду, не знаю, но только под трибунал он попал. Да только мой он. Как сам решу, так с ним и сделаю. Захочу — отпущу на все четыре стороны, пущай его вольнее ветра гуляет. А захочу, сам и порешу.
И, точно захлебнувшись своими словами, Гришка умолк. Кого он обманывает? Только захоти Алибек утечь — его бы, Гришки Малютина, и дух на земле уж простыл. Опять тошно.
И тут воспоминание, родившись в бедовой башке и на язык просясь, прожгло глотку каленым железом, так что Гришка захрипел:
— Ты говорила, что дувакинская будешь, так?
— А если и так, что с того? — опешила Лена.
— А того, что в Дувакине реввоентрибунал и сидит.
Лена что-то пробормотала, Гришка переспросил.
— Говорю, что знаю. Моего там и забрали. Он там сидел, да прозаседался. Как приехал новый-то с Херсона — все при нем, очки, кожанка, сапоги смазные, брюки, наган. Наших повыбивал многих. Всех, кто проштрафился, — в мусорную кучу, прямо за домом. И Алибека твоего он под расчет пустит, к гадалке не ходи. — Лена говорила спокойно, глядя перед собой.
— А сама ты чья будешь? — свербило Гришку вызнать.
— Я? — переспросила Лена, и на сей раз по серьезности тона Гришка понял, что-то ему скажут. — Я ребенкова. — И Лена мягко улыбнулась. — Был у меня мужик, и не один, да деток все Бог не давал. Ходила я пустая. С одним беляком спуталась, так его у большого дома в Дувакине красные и порешили. Я уж за ним хотела, так он от меня открестился — говорит, не знаю бабы этой. Оставил меня в живых. Спасли меня и красные — сама хотела я к ним навязаться.
— Послушай, а чегой-то ты все «красные» да «белые»? Ты, что же, в сторонке, что ли?
— Я многим помогала. На свой лад, конечно.
Гришка старался не дышать, чтобы вместе с воздухом слова втягивать.
— Кому самогонки наливала, как знала, что последний раз в жизни человек пьет. Это особо конармейцы любят. Уж на что нелюди, а их тоже, птенцов, приголубить можно, прежде чем они воронами полетят. Был у меня на постое раненый один — выходила, да он, как знал, в смертный бой пошел и сгинул. Ни один ко мне не возвращался. Одного только залучила, одного. Думала, раз он сидит за столом, так до него не доберутся. Ан нет — приехал комиссар этот и на раз из-за стола вышиб, а на два уж — в яму лицом.
— А ты не думаешь, что я передам, кому следует, речи твои окаянные?
— Хотел бы, не сказал бы так. Да и вижу я, что ты хороший, только хорохоришься. Ты не смотри, что я ни нашим ни вашим — я всем. Хоть бы весь мир погибал, люди-то должны рождаться. А остальное перемелется.
И странное спокойствие охватило Гришку от этого признания — как будто он дома, где всегда полдник в это время, когда уже больше тени, чем солнца, и сегодняшний день уж точно прожит и можно заглянуть в завтра. Только как быть с тем, что в селе Дувакино, у большого дома, в самом первом своем бою, с полгода назад, он, Гришка Малютин, и убил насмерть Ленкиного мужика?
Солнце перешло на другую сторону дороги. Солнце садилось. Теперь это и так было видно. С утра оно белое, а к вечеру красное.
На солнце, как и на смерть, нельзя смотреть в упор.
Вроде бы прохладнее. Можно глубже дышать. Даже звуков как будто прибавилось.
Скрип воза говорил, что все в порядке. Что они идут. Что дойдут. Что уже почти пришли.
— Лена, а далеко Дувакино?
— Поворот видишь?
— Вижу.
— От него еще час ходьбы.
Час ходьбы. Версты четыре, прикинул Гришка. Конечно, они могут нарочно двигаться медленнее. Вряд ли кто навстречу будет. И все же… Лучше подстраховаться. Он ничего лишнего не сболтнул Лене? Она хороший человек, но к делу это не относится. Нет, кажется, ничего.
Гришка сам не знал, когда именно он принял решение отпустить Алибека. Это не так уж важно. Главное, что сейчас он уже и не мог представить себе другого исхода. Да и зачем это нужно? Ведь через несколько верст начнется новая жизнь. Лену надо будет вперед пустить. Хорошо, что она с Алибеком почти не разговаривала.
Первый раз на этом странном пути Гришка шел, видя перед собой цель. Впервые что-то было не далеко, а близко.
Вот он, этот поворот. Еще с полверсты назад ни за что бы не угадать, что дорога поворачивает. Движение дороги было таким плавным, что казалось, она и не сворачивала, а соскальзывала куда-то в сторону, устав от однообразной местности. Гришка вспомнил, что так реки разливаются на равнинах, неторопливо, щедро даря свои воды пространству, как будто желая утечь как можно дальше и хоть одной каплей отразить, чтЛ там.
Между тем дорога сама словно готовилась к повороту. Правый ее край как будто приподнимался, а левый полого опадал, незаметно сливаясь с травой, скатываясь камчатной скатертью в степь. Путнику подсказывали — здесь есть куда свернуть, а там найдется и кров над головой, и еда и вода. Иди, странник, иди. Только такая дорога и может еще манить в России.
Гришка не хотел думать о том, как и что скажет своим об Алибеке. Но это надо было сделать, и, глядя в поля, Гришка населял пустоту вокруг живыми людьми. Вот они встречаются. И когда спросят — а спросят уж точно, в этом не могло быть сомнений, — как оно прошло, что он им ответит?.. Невысокий тощий конвойный в шинели не по размеру — это будет вечер или ночь, и будет холодно — смотрит снизу вверх, как побитая собака, — ведь по-собачьи он всем и предан, и как псину его и ударить могут, хоть он, правда, и огрызается: не смотри, что маленький. Костерок гореть будет. Так, мол, и так, товарищ командир. При попытке к бегству застрелен. А ну как патроны проверят? А что, он же, Гришка Малютин, еще и трех белых положил. Главное, опасному преступнику, предателю, возможному анархисту не дал утечь. Ну ладно, это со своими. А что он скажет в Дувакино?
— Лена, а ты говоришь, у вас там, в Дувакино, комиссар новый?
— Да, еврей. Такой вроде бы спокойный, все при нем, а только как зыркнет буркалами своими. Кажный день сапоги чистит — мальчишку для этого со двора взял.
— И сложно с ним говорить-то?
— Несложно вроде, а уж он-то про себя все давно решил, а сам сидит, вид делает, что слушает, будто важно ему, что в уши дуют. Такого не перешибешь. Уж как я за своего молила, Христом-Богом, младенчиком нерожденным, ему все одно — вроде как на словах согласился, а потом узнала, что неделю еду уже мертвому носила. И кто ж ее там ел, уж не сам ли…
И опять Гришку поразило это странное спокойствие женщины. А что ей еще делать остается?
Гришка вспомнил, что предыдущий командир роты говорил им в утешение, чтобы они, хлопцы, не смотрели, что у них никого в подчинении, хотя революция совершилась, что самое важное, они теперь себе хозяева и могут себе приказывать. Гришка, не чувствуя подвоха, приказывал себе. Где-то в самой глубине души он промельками догадывался, что за этим кроется какое-то странное подчинение, переподчинение, соподчинение, постичь которое он был не в силах. Но иногда приказ себе помогал. Так и сейчас Гришка приказал себе не думать о том, как он будет выворачиваться, а думать о том, как Алибек его благодарить будет.
Скольких он, Гришка, убил за эти полгода? С дюжину человек, не меньше. А скольких спас? Сегодня — первого. И страшно стало Гришке от той чудовищной власти, которая дала ему революция, вложив в его худенькие руки бердань. Что он делает? Он же может не только убивать, но и давать жизнь…
Вот и поворот на Дувакино. Почуяв знакомые места, лошаденка пряднула ушами и пошла живее, даже без вожжей. Шедший впереди Алибек остановился и сейчас так и стоял, ссутулившись, свесив плечи, опустив руки, поджидая воз и невидную ему Гришину фигуру. Вынырнув из пустоты и увидев таким Алибека, Гришка хотел подбежать к нему, потрясти за ладонь, хлопнуть по спине, может, даже обнять и расцеловать, крикнуть ему, что он, красноармеец Гришка Малютин, придумал такое дело и его, Алибека Караева, спасает. Нет, всему свое время. Обождать пока надо.
— Постой.
Баба остановила лошадь.
— Здесь мы с тобой простимся. Негоже будет, если мы в реввоентрибунал вместе явимся. Но сегодня же я к тебе приду. Поняла?
Та, улыбаясь, кивнула.
— Как тебя найти?
— Спросишь, меня все знают. — Она немного помедлила и, как будто решив про себя что-то важное, сказала: — А что вы-то делать будете?
— А это уже не бабье дело, — широко улыбнулся Гришка и хлопнул по крупу лошаденку. — Н-о-о-о, пшла-а-а-а! — крикнул уже вдогон возу.
Гришка и Алибек стояли и молчали, чему-то про себя улыбаясь, ловя удаляющийся сочный бабий смех и как будто договорившись, что нельзя его прерывать, что надо успеть его наслушаться. Отслушав сбежавший смех, двое мужчин посмотрели друг на друга.
— Ну что, Алибек, пойдем?
— А чего не пойти?
И они двинулись в том же направлении, где скрылся воз.
В степных сумерках, про которые никогда точно не знаешь, утренние они или вечерние, шли по дороге двое мужчин. Их легко можно было принять за друзей, когда разговор не так важен, как молчание, и за весь день можно переброситься парой десятков слов, но знать, что человек рядом за тебя жизнь отдаст.
Гришкин командир сделал бы ему выговор за отсутствие военной выправки и революционного шага (ведь не случайно шагать начинают с левой, левой, левой…). Андрей сказал бы, что Гришка сдрейфил и что так в конвое точно не след ходить. Егор с Михеем Гришку бы пожалели — притомился парень.
Гришка по-всякому прикидывал расстояние и время, выходило, что они за полверсты от Дувакина. Еще немного, и их фигуры потеряют успевшую надоесть четкость, уставшие тени тоже смогут растянуться и отдохнуть, а они наконец посмотрят друг на друга по-новому, омоченными в вечерней прохладной влаге глазами. Однако дожидаться захода солнца Гришка тоже не хотел.
Он остановился. Алибек сделал несколько шагов вперед и тоже стал. Он обернулся и посмотрел на Гришку. Гришка видел, как в темноте горят Алибековы глаза.
— Алибек. — Гришка помедлил, выбирая слова, а затем как будто бросился в омут. — Алибек, утикай. Уходи, Алибек. Ты свободен. Гуляй на все четыре стороны. Только больше не попадайся. Ну? Не веришь, что ли? Думаешь, издеваюсь? Уходи, тебе говорят. Живи как хочешь. Все сначала начни.
Гришка боялся не слов Алибека — что он может сказать такого, чего Гришка бы не ожидал? — а его тягостного молчания, которое, казалось, одно и заполняет всю пустоту вокруг.
— Алибек, не молчи.
— Спасибо тебе, Гришка. Значит, не все так плохо с людьми. Только никуда я не побегу. Надоело мне.
Гришка не мог вымолвить ни слова, хотя понимал, что надо что-то еще сказать. Но тут же пришла и другая мысль — просить бесполезно. Сколько бы ни говорил, чего бы ни делал он, красноармеец Гришка Малютин, Алибек все равно с места не сдвинется.
— Все, не пойдем дальше. Посидим и отдохнем, — сказал Гришка.
Алибек сел по-турецки и сказал:
— Я от другого устал, там и отдых другой нужен.
— Так вот зачем ты, сволочь, силы берег. — Гришка говорил, кусая губы.
— Не ругайся, я же тебя просил.
Так они и сидели друг напротив друга, и молчали.
Солнце почти зашло. Только маленькая его каемка силилась еще посмотреть на двух людей. И, как будто думая об этом странном последнем свете, разорвал тишину Алибек:
— Помнишь, я говорил тебе, что куда важнее, не как тебя убьют, а кто тебя убьет. Так я многим помог. Многим. Ведь и женщина эта тебе тоже что-то такое говорила, я краем уха слыхал. Так вот. Ты мне, Гришка, помоги. Не хочу я спутываться с Чека или кто там сидит. Если бы ты меня не повел, с Леной не встретился бы, так что уважь меня, брат, отблагодари, а потом иди к ней.
— Да ты посмотри, кругом же мир, тишь, благодать! Ты что, не можешь места себе найти? Мы только один разъезд белых встретили. Ведь и не скажешь, что война идет.
— Я в себе войну ношу. Я от всего этого убегал. А от себя куда денешься?
Гришка смотрел в глаза Алибека, и чудилось ему, что они вроде и на него глядят, да не совсем. А что они видели, когда Алибек убивал? А кого они сейчас видят?
Стряхивая оцепенение, поднялся Гришка, опираясь на ружье. Встал и Алибек. Еще целое мгновение они смотрели в самые зрачки друг другу, как смотрят готовые подраться мужчины, как смотрят любящие и любимые.
— Спасибо, — сказал Алибек.
— Спасибо, — сказал Гришка.
Алибек повернулся спиной. Гришка вскинул винтовку и прицелился.
В воздухе было пусто. Было пусто в целом мире.
— Стреляй!
И, чтобы прекратить этот крик, Гришка выстрелил.