Опубликовано в журнале Звезда, номер 10, 2014
УРОКИ ИЗЯЩНОЙ СЛОВЕСНОСТИ
Александр Жолковский
ПОДРАЖАТЕЛИ
1. Заглавие статьи — из Пастернака, в одноименном стихотворении которого любовники верны лучшим образцам, но В траве терзается образчикя; тема — дантовский интертекст к «Гюи де Мопассану» (ГДМ) Бабеля; а идея — треугольное, или подражательное, желание по Рене Жирару (Жирар 1965).
Этот урок словесности будет поневоле дополнительным, поскольку о бабелевских подтекстах я уже писал.2
Правда, даже собственно мопассановских источников ГДМ (и «Справки») я далеко не исчерпал, в чем убедился, занимаясь недавно разбором новеллы «Эта свинья Морен» (Жолковский 2013). Там
— успешное соблазнение Анриетты рассказчиком (Лябарбом) развертывается по контрасту и с опорой на историю аналогичной, но провальной попытки Морена (ср. ГДМ, где секс как бы заимствуется из мопассановского «Признания»; ср. также «Справку», где эротическое внимание проститутки Веры герой завоевывает лишь с помощью выдумки о собственной жалкой жизни мальчика при мужчинах);
— заверяя Анриетту в своей давней любви к ней, Лябарб признается читателю, что сам начинает верить своей выдумке (ср. в «Справке»: «И я стал молоть о духанщиках, о грубости их и корыстолюбии — вздор, слышанный мной когда-то… Жалость к себе разрывала мне сердце…»);
— а успех соблазнения отмечен двойным упоминанием о книгах: в спальню к красотке Лябарб является якобы за книгой для чтения, а последующая ночь любви описывается как перелистывание этой воображаемой книги (и в «Справке» и в ГДМ любовное сближение связано с отсылками к книгам).3
Рассмотрение литературного фона ГДМ мне хотелось бы повернуть в теоретическую сторону — типовых составляющих сюжета. Речь пойдет о двух родственных мотивах.
Первый — это соблазнение женщины молодым, образованным и, как правило, бедным героем: секретарем хозяина, пажом хозяйки или домашним учителем (музыки, танцев, общеобразовательных предметов, наконец, литературы). Таковы:
Дубровский, он же учитель французского языка Дефорж («Дубровский» Пушкина);
Сен-Пре из «Новой Элоизы» Руссо;
его исторический прототип Пьер Абеляр — (кстати, не бедный) философ, учитель Элоизы, с которой они не столько читают, сколько предаются любви;
граф Альмавива, проникающий в дом к Бартоло и Розине под видом учителя музыки («Севильский цирюльник» Бомарше и Россини);
Лопухов из «Что делать» Чернышевского;
и мн. др.
Соблазнение может быть более или менее удачным (так, Абеляра кастрируют подручные дяди Элоизы), но архисюжет это, в общем, единый: путь к сердцу женщины через причастность к влиятельным текстам.
Текстуальный элемент сближает первый мотив со вторым — соблазнением по литературным образцам, независимо от того, попадают ли они в сферу внимания героев через домашнего учителя или иным путем.
Эраст влюбляется в Лизу как в воплощение литературной пастушки («Бедная Лиза»);
Татьяна воображает себя героиней всех читанных ею романов («Евгений Онегин»);
Марья Гавриловна из «Метели» «была воспитана на французских романах, и, следственно, была влюблена», а при объяснении с Бурминым вспомнила письмо Сен-Пре;
Германн копирует признание в любви к Лизавете Ивановне из немецкого романа («Пиковая дама»);
Печорин в «Тамани» увлекается контрабандисткой потому, что она напоминает ему ундину Ламотт-Фуке, Миньону Гёте и героинь новейшей французской литературы (Юной Франции);
Жюльен Сорель подражает Сен-Пре и Руссо («Красное и черное» Стендаля);
Эмма Бовари в своих адюльтерных связях вдохновляется литературными образцами («Мадам Бовари»).
Все это восходит к прародителю европейского романа «Дон-Кихоту», герой которого во всем, включая любовь к прекрасной даме Альдонсе/Дульцинее, руководствуется прочитанным.4
Грань между следованием книжному сценарию и «естественным» чувством достаточно зыбкая. Соблазнительный образец может быть и не собственно литературным произведением, а:
житейским любовным текстом: Лябарб повторяет все время пересказываемую и обсуждаемую попытку Морена;
устным повествованием не о любви, а о жизни героя: Дездемона полюбляет Отелло за его рассказ о «муках»;
более или менее натуральным письменным объяснением в любви: хотя Германн свое письмо заимствует, Лизавета Ивановна реагирует на него как на настоящее.
Рассказчик «Справки», подобно Отелло, повествует проститутке о своих муках, подобно Германну, крадет детали у какого-то второразрядного писателя, Вера же, подобно Лизавете Ивановне, принимает все за правду.
Два подтипа — сближение через литературу и любовь по литературной модели — охотно совмещаются, и именно таков сюжет ГДМ.
2. Как легко видеть, характерный аспект таких сюжетов — их интертекстуальность, металитературность. Дон-Кихот смехотворно подражает Амадису Галльскому, а Сервантес иронически апроприирует традицию рыцар-ского романа. По Жирару 1965, желание вообще не «природно», а «культурно», не двучленно, а трехчленно: любовь порождается не внутренним богатством субъекта и исключительностью объекта, а авторитетом медиатора — культурной инстанции, освящающей объект аурой желанности. Приглядимся в этом свете к ГДМ.
Рассказчик попадает в дом Бендерских в типовой роли бедного учителя — редактора-переводчика — и покоряет Раису своим словесным мастерством. Его сексуальный успех строится по имитационному сценарию — перевода любовной сцены из книги в жизнь. В качестве молодых людей и любовников герои Бабеля как бы перевоплощаются в персонажей Мопассана — простых французов, а в качестве начина-ющих литераторов подражают Мопассану, в судьбе которого рассказчик видит предзнаменование собственной (соревнование с Мопассаном пронизывает всю фактуру рассказа).
В свое время я счел подражанием Мопассану в ГДМ и само соблазнение по литературному образцу, указав на тот эпизод «Милого друга», где Дюруа и Мадлен Форестье бросаются в объятия друг друга по ходу совместной литературной работы; я назвал это «„писательской“ вариацией на тему Паоло и Франчески (ограничивающихся чтением)» (Жолковский 2006: 105). Однако мопассановские герои сходятся благодаря совместным литературным занятиям, но не в порядке подражания тому, что они в этот момент пишут (нечто журналистски-полемическое). То есть их адюльтер имитационен лишь в смы-сле соблазнения хозяйки дома бедным словесником.
Зато в ГДМ дантовская матрица представлена достаточно полно. Вот соответствующие фрагменты Песни пятой «Ада» (здесь и далее пер. М. Лозин-ского):
82 Как голуби на сладкий зов гнезда,
Поддержанные волею несущей,
Раскинув крылья, мчатся без труда,
85 Так и они, паря во мгле гнетущей,
Покинули Дидоны скорбный рой
На возглас мой, приветливо зовущий. <…>
118 «Но расскажи: меж вздохов нежных дней,
Что было вам любовною наукой,
Раскрывшей слуху тайный зов страстей?» <…>
127 «В досужий час читали мы однажды
О Ланчелоте сладостный рассказ;
Одни мы были, был беспечен каждый.
130 Над книгой взоры встретились не раз,
И мы бледнели с тайным содроганьем;
Но дальше повесть победила нас.
133 Чуть мы прочли о том, как он лобзаньем
Прильнул к улыбке дорогого рта,
Тот, с кем навек я скована терзаньем,
136 Поцеловал, дрожа, мои уста.
И книга стала нашим Галеотом!
Никто из нас не дочитал листа».
139 Дух говорил, томимый страшным гнетом,
Другой рыдал, и мука их сердец
Мое чело покрыла смертным потом;
142 И я упал, как падает мертвец.5
Герои Данте целуются по образцу Ланцелота и Джиневры из совместно читаемого романа, которых там сводит вместе рыцарь Галеот. И поцелуй, описанный в книге, на наших глазах переносится в их жизнь.
Аналогичное следование читаемому происходит в ГДМ:
«— А не позабавиться ли нам сегодня, мамзель Селеста? <…> Я к вашим услугам, мсье Полит…
Раиса с хохотом упала на стол. <…> Дилижанс был запряжен белой клячей. Белая кляча с розовыми от старости губами пошла шагом. <…> Раиса протянула мне бокал <…> — Mon vieux, за Мопассана…
— А не позабавиться ли нам сегодня, ma belle? — Я потянулся к Раисе и поцеловал ее в губы. Они задрожали и вспухли. <…>
— Потрудитесь сесть, мсье Полит… <…>
Ночь подложила под голодную мою юность <…> двадцать девять книг <…> начиненных жалостью, гением, страстью… Я вскочил <…> задел полку. Двадцать девять томов обрушились на ковер, страницы их разлетелись, они стали боком… и белая кляча моей судьбы пошла шагом».6
В обоих случаях собственно сексуальные объятья передаются уклончиво-прозрачной отсылкой к претекстам. У Данте это строчка: Никто из нас не дочитал листа, а у Бабеля — фраза, тоже интертекстуальная и сходная с дантовской в том, что прекращается всякая иная деятельность: «И белая кляча моей судьбы пошла шагом». Заметим, что уже у Мопассана «кляча» была эвфемизмом, но не была цитатой. Точно так же в романе о Ланцелоте рыцарь Галеот был посредником, уговорившим Джиневру поцеловать Ланцелота, но он не был книгой или цитатой. И у Данте и у Бабеля герои-читатели подражают «простым» — не читающим — персонажам претекста.
3. Возникает естественный вопрос: знал ли Бабель Песнь пятую и насколько вероятно заимствование оттуда. Прямых свидетельств вроде нет — если не считать рассказа «Улица Данте» (УД), с его многозначительным заглавием, кровавым убийством из ревности и итальянскими репликами в финале, напоминающими о Песни пятой.7
«— L’amore, — <…> сказала <…> синьора Рокка, содержательница ресторана на улице Данте. — Dio castiga quelli, chi non conoscono l’amore… [Бог наказывает тех, кто не знает любви… (итал.). — Прим. авт.] <…>
— Dio, — произнесла синьора Рокка, — tu non perdoni quelli, chi non ama… [Господи, ты не прощаешь тем, кто не любит (итал.). — Прим. авт.]» (УД).
Amor, ch’a nullo amato amar perdona, букв. «Любовь (= бог любви Амур), которая никому, кого любят, не прощает [отсутствия ответной] любви (то есть не позволяет не ответить взаимностью)» («Ад», V, 103).
Примечательно присутствие в репликах синьоры Рокки «дантовских» слов non perdoni и Dio. В ее устах «непрощение» относится к убийству (Бьеналя его отставленной возлюбленной Жермен) более или менее прямо, тогда как у Данте — лишь опосредованно (невольно ответив на любовь Паоло, Франческа запускает события, приводящие к смерти обоих). Но перекличка вероятна.8
УД роднит с ГДМ и «подражательность желания». В сюжет, главным двигателем которого являются отношения между Бьеналем и двумя его любовницами, вплетается мотив учебы рассказчика у Бьеналя, преподающего ему французское искусство жить.
«В деле познания Франции Жан Бьеналь, <…> сделал для меня больше, чем книги, которые я прочитал, и города, которые я видел.9 Он спросил при первом знакомстве о моем ресторане <…> о публичном доме <…>.
— On va refaire votre vie…
И мы ее переделали. Обедать мы стали в харчевне скотопромышленников и торговцев вином <…>. Это не было дешево, но это была настоящая цена. И эту же цену я платил в публичном доме <…>. В свободное время Бьеналь обучал меня искусству купить подержанный автомобиль».
Не ограничиваясь этими уроками, рассказчик жадно вслушивается в любовные сцены между Бьеналем и Жермен за стеной его номера и постепенно начинает мысленно покушаться на Жермен, как бы разделяя желания Бьеналя (и обосновывая это своим «дантовским» изгнанничеством):
«В дыму и золоте парижского вечера двигалось перед нами сильное и тонкое тело Жермен <…>. Сердце мое согревалось в эти часы. <…>
Для всех пришедших издалека этот город есть род изгнания, и мне приходило на ум, что Жермен нужна нам больше, чем Бьеналю. <…> Я ждал среды, чтобы услышать голос Жермен».
Смешение точек зрения приводит к вольной или невольной аграмматичности: не ясно, к одному и тому же или разным «мы» относятся слова «перед нами» и «нам». Двусмыслен и переход к этому фрагменту от предыдущего, вуайерского абзаца: не ясно, двигалось ли тело Жермен «перед нами» все еще в соседнем номере отеля, то есть на глазах у Бьеналя и перед мысленным взором рассказчика, или уже во время какой-то прогулки втроем по улицам Парижа.
Далее имитационное влечение рассказчика к Жермен узаконивается открытием, что Бьеналь дал ей отставку.
«Я приоткрыл дверь, чтобы встретить ее, и увидел идущую по коридору мулатку <…>.
В субботу я назначил себе пойти к Жермен, позвать ее в театр, поехать с ней в Шартр, если она захочет <…>».
Сближает два рассказа и общий абрис сюжета: за подражанием мастеру10 следует осознание постигающей его трагедии: в УД это потрепанность, а затем смерть Бьеналя, в ГДМ — болезнь и смерть Мопассана.11
4. Так или иначе, в незнакомстве с историей Паоло и Франчески Бабеля заподозрить трудно. Русские переводы «Божественной комедии» выходили неоднократно, начиная с 1840-х годов. Бабель был начитанным человеком, всегда глядевшим на Запад, где были созданы десятки полотен, пьес и опер на тему Паоло и Франчески. В России в конце XIX — начале XX вв. этот сюжет разрабатывался влиятельными авторами.
П. И. Чайковским (1876); Дм. Мережковским (1885); Эллисом (1904).
Вяч. Ивановым — в сонете, где страсти Паоло и Франчески проецируются на самого поэта и Маргариту Сабашникову (1907).
Брюсовым (1908), который совместно с Ивановым перевел трагедию Д’Аннунцио «Франческа да Римини» (1903) и написал предисловие, где упоминает два негодных предыдущих перевода (1903, 1908).
И, наконец, Блоком — в «Она пришла с мороза раскрасневшаяся…» (1908).
Остановимся на этом, наверное, самом знаменитом отзвуке Песни пятой «Ада» несколько подробнее.
Она пришла с мороза,
Раскрасневшаяся,
Наполнила комнату
Ароматом воздуха и духов,
Звонким голосом
И совсем неуважительной к занятиям
Болтовней.
Она немедленно уронила на пол
Толстый том художественного журнала,
И сейчас же стало казаться,
Что в моей большой комнате
Очень мало места.
Все это было немножко досадно
И довольно нелепо.
Впрочем, она захотела,
Чтобы я читал ей вслух «Макбета».
Едва дойдя до пузырей земли,
О которых я не могу говорить без волнения,
Я заметил, что она тоже волнуется
И внимательно смотрит в окно.
Оказалось, что большой пестрый кот
С трудом лепится по краю крыши,
Подстерегая целующихся голубей.
Я рассердился больше всего на то,
Что целовались не мы, а голуби,
И что прошли времена Паоло и Франчески.
Блоковская героиня приходит с мороза и воздуха, роняет на пол том художественного журнала, поэт читает ей свой любимый пассаж из литературной классики — о пузырях земли из «Макбета», но ему остается лишь посетовать на то, что целовались не мы, а голуби и ностальгически констатировать, что прошли времена Паоло и Франчески. Ситуация проецируется на дантовский фон с обратным результатом: она не приводит к желанной развязке.
Между прочим, даже голуби, яркая житейская деталь, настраивающая на любовный лад, — это одновременно и скрытая отсылка к Данте: Паоло и Франческа подлетают к Данте подобно голубям, в свою очередь, позаимствованным из «Энеиды» Вергилия (см.: Данте 1970: 82—83).
«Книжно» вообще все поведение лирического «я»: сцена происходит в его кабинете, падает том журнала (ср. падение двадцати девяти томов Мопассана в ГДМ), зачитывается литературный фрагмент, да и подражать имеется в виду героям, которые сами являются подражателями литературных персонажей. Все это работает на «антикнижную, прожизненную» тему стихотворения, недаром написанного верлибром. Провальным — антилюбовным, асексуальным — является и выбор якобы соблазнительного текста для подражания: герой читает героине не о Паоло и Франческе, а об ужасных пузырях земли… Возводя книжность ситуации в квадрат, Блок подставляет своего лирического героя как чересчур «культурного», оторванного от жизни. У Данте же, а потом и у Бабеля, напротив, налицо лишь «окультуренность первой степени», присущая имитационному желанию по определению.
Судя по всему, Данте — интертекстуалист, теоретик-основатель нового итальянского языка и литературы, автор автометаописательной «Новой жизни» и насквозь процентоненной «Комедии» — полностью сочинил книжный мотив, который он вставил в реальную адюльтерную историю Паоло Малатесты и Франчески Поленты. Так, Боккаччо сознательно исключает его из своего комментария к «Божественной комедии», да и в дальнейшем он фигурирует исключительно в пересказах Дантовой Песни.12
Более
того, Данте не только вставил этот мотив, но и почти целиком опустил саму
драматическую историю, полагая ее как бы всем известной — поскольку происшедшей
недавно, всего три десятка лет назад (между 1285
и 1289) и более или менее по соседству (в Равенне Данте жил у племянника Франчески). Причем поместил он его в самую кульминацию
рассказа Франчески и, соответственно, Песни пятой в
целом, где его готовит вопрос, подводящий именно к имитационной, культурной
проблематике.
Приведу этот вопрос в буквальном переводе:
Но скажи мне: во время [ваших] сладких вздохов / Через что и как позволила [вам] любовь [= Амур]. Осознать [свои] сомнительные желания? («Ад», V, 118—120).
Ответом и становится книга — повесть, победившая нас и ставшая нашим Галеотом: она превращает непонятные природные вздохи в культурно осмысляемую — подражательную (вполне по Жирару) — любовную страсть.
Перевод этого места у Лозинского, хотя и верен духу подлинника, но интересным образом отклоняется от его буквы:
Но расскажи: меж вздохов нежных дней,
Что было вам любовною наукой,
Раскрывшей слуху тайный зов страстей?
Любовь (amore) заменена здесь любовною наукой. «Наука» естественно мотивирована задачей «раскрытия смысла» и наглядно обнажает культурный характер такого обучения. Но у Данте «науки» нет. Откуда же она берется у Лозинского?
Разумеется, из Пушкина — из наук[и] страсти нежной, / Которую воспел Назон (ср., кстати, вздох[и] нежных дней в соседней строке у Лозинского). Опора на позднейшего русского классика оправдана его собственной отсылкой к классику латинскому — одному из тех, на кого систематически опирается сам Данте.13
Сходным образом, кстати, действует и Бабель: среди его отсылок к Мопассану иногда посверкивает вывернутый наизнанку Пушкин:
«Мы рождены для наслаждения трудом, дракой, любовью, мы рождены для этого и ни для чего другого» (ГДМ); ср.: Не для корысти, не для битв, / Мы рождены для вдохновенья и т. д. (Пушкин, «Поэт и толпа»).
Зачем же Данте понадобилась такая решительная перелицовка истории двух любовников? Она связана с последовательным проведением через всю Песнь темы сострадания Данте к Франческе, венцом чего становится его финальный обморок. Более того, Данте вкладывает в уста Франческе — в качестве одного из объяснений ее падения — перифраз строки из любовного сонета Гвидо Гвиницелли, отца сладостного нового стиля и, таким образом, учителя Данте14 : Любовь сжигает нежные сердца («Ад», V, 100). Всем этим под вопрос драматически ставится моральная оправданность любовной поэзии, в частности «Новой жизни» Данте, поскольку такая литература — на примере романа о Ланцелоте — оказывается ответственной за смертный грех прелюбодеяния.15
5. Комментарии к «Божественной комедии» изобилуют выявленными за восемь веков цитатами из предшествующей классики, но занимающий нас эпизод ни к каким претекстам не возводится. Соблазнительно предположить, что Данте сочинил его в полном смысле слова — не только присочинил к роковой истории двух влюбленных, но и вообще первым ввел в литературу. Возможна ли такая текстуальная беспрецедентность?
Среди прочих высказывалась гипотеза, что Данте мог подверстать к Паоло и Франческе ситуацию, описанную Абеляром в «Истории моих бедствий» (ок. 1135 г.; см. Дронке 1975, Андерсен 2007). Вообще же, источники следует искать в античной литературе. Приведу результаты беглого предварительного обзора нескольких классических авторов.
Начну с мотива подражания реальному поведению.
Гораций увещевает стареющую женщину не подражать молодым и отказаться от любовных утех («Оды», III, 15; «К Хлориде»).
Катулл сообщает, что, застав мальчишку, трахающего девчонку, быстро закончил дело, отодрав то ли его, то ли ее, — комментаторы спорят, кого именно (Катулл, 56; «К Катону»).
Овидий объясняет, что любовь может возникать из зависти женщины к сопернице: Сердце доступно еще и тогдa, когдa чувствует зaвисть: / Взять нaд соперницей верх средство крaсaвице дaй! («Наука любви», пер. М. Л. Гаспарова [далее — НЛ], I, 365).
Объектом подражания иногда оказывается собственная притворная влюбленность, становящаяся в результате реальной (НЛ, I, 615).
В прозаическом романе Лонга «Дафнис и Хлоя» (III, 15—20) невинные юные герои проявляют полное непонимание своих чувств; уроки секса Дафнису дает замужняя женщина, с тем чтобы в дальнейшем он применил их с Хлоей.16
Но преобладает, конечно, подражание литературным образцам.
Гораций поощряет связь приятеля со служанкой, приводя в пример любовь Ахилла к Брисеиде и других гомеровских героев к пленницам («Оды», II, 4).
Овидий тоже готов предаться сексу со служанкой: Мне ли стыдиться того, что не смущало царей? («Любовные элегии», пер. С. В. Шервинского [далее — ЛЭ], II, 8).
Согласно Овидию, Всякий влюбленный — солдат, и есть у Амура свой лагерь, и ссылками на героев любовные поступки поднимаются да уровня военных подвигов (ЛЭ, I, 9).
Овидий решается отправиться с милой в морское путешествие — опасаясь утонуть, но вдохновляясь примером Леандра, любовника Геро (ЛЭ, II, 16).
Он признается, что растрепал прическу любимой, а потом и побил ее, но оправдывается сравнением с боевыми подвигами мифологических героев (ЛЭ, I, 7).
Он ревнует возлюбленную к орлам и быкам, поскольку в их обличии Юпитер овладевал предметами своих желаний (Ганимедом, Европой) (ЛЭ, I, 10).
В основу композиции НЛ Овидий кладет идею, что любви надо учиться, как учатся другим наукам и искусствам, для чего он и пишет эту книгу — учебник, построенный на примерах из мифологии, собственного опыта и своих более ранних произведений.
Автор утверждает, что поставлен Венерой над Амуром, диким по своей природе и потому нуждающимся в умелом руководстве (НЛ, I, 7—10).
В чем причинa всех бед? Науки любить вы не знали! — Вы не учились, a страсть только наукой крепка (НЛ, III, 41—42).
Переосмысляя эпизод ссоры с любимой, Овидий предлагает юношам учиться не на литературных примерах, а на его печальном опыте (НЛ, II, 169—174).
Заключает свои уроки он требованием публично — текстуально — признать его преподавательские заслуги: Пусть же юношaм вслед нaпишут и нежные жены — Нa приношеньях любви: «Был нaм нaстaвник Нaзон»! (НЛ, III, 811—812).
Не отменяется, впрочем, и подражание мифологическим образцам. Яркий случай (пожалуй, ближайший к ситуации в ГДМ) —
история Пасифаи, влюбленной в священного быка и соблазняющей его — в подражание Европе (которой Юпитер овладел в обличии быка) и Ио (которую после соития он превратил в корову), — забравшись в деревянное изображение телки (НЛ, II, 323—326). Сравнение с Пасифаей (матерью Минотавра) проходит и в эпизоде совокупления осла с полюбившей его женщиной у Лукиана («Лукий, или Осел», 50—52) и Апулея («Метаморфозы», X, 19—22).
Особую группу образуют любовные стратегии, апеллирующие к эстетической стороне литературных текстов:
Катулл поздравляет друга-поэта, чьи стихи возбудили страсть к нему читательницы (Катулл, 35);
Овидий (иногда ссылаясь на авторитетные прецеденты) советует женщинам, желающим соблазнить мужчину, совершенствоваться в искусствах (музыке, пении, литературе), кончает же тем, что рекомендует собственные сочинения — и как услаждающую вкус поэзию, и как уроки любовного искусства, и как заразительные (провоцирующие подражание!) строки о любви (НЛ, III, 327—347).
Введение в сюжет фигуры автора — излюбленный и потому богато варьируемый ход Овидия (типичный также для Данте и Бабеля).
Возлюбленная Овидия нравится всем, ибо успешно воспета в его стихах (ЛЭ, III, 11)
Ему приходится делиться ею с другими (обуреваемыми имитационным желанием), и он оказывается своего рода сводником (вспомним Галеота у Данте):
…ее мои же прославили книжки? — Именно так: мой талант сделал продажной ее! — И поделом мне: зачем я красу восхвалял — громогласно? — Стала продажной она, — в этом повинен я сам… — Сводником сам я служу, к ней сам гостей провожаю, — Собственной этой рукой им отворяю я дверь… — Был ли мне прок от стихов? Стихи мне вредили, и только. (ЛЭ, III, 11, 12).
Если это — обычная имитационная стратегия, то иногда Овидий находит способ вплести в свою аргументацию даже саму фактуру собственного стиха:
Этой элегии метр ведь тоже неровен, однако / Стих героический в ней с более кратким в ладу [имеется в виду неравностопность элегического дистиха]. / Значит, какой я ни есть, меня принимай, моя радость! (ЛЭ, II, 17). На этом основании17 он предлагает любимой, которой недостоин, все-таки полюбить его — по примеру богини Калипсо, полюбившей смертного Одиссея, и Венеры, бывшей женой хромого Вулкана, на которого похожи прихрамывающие дистихи поэта.
В общем, Данте было на кого ориентироваться.18
* * *
Возвращаясь в заключение к Бабелю, подчеркну две вещи.
Во-первых, его имитационные стратегии совершенно открыты, обнажены, он их не прячет, а любуется ими. И, выступая в ГДМ одновременно подражателем-персонажем и подражателем-литератором, отводит себе активную творческую роль: он соревнуется с образцом и меняет его: так, из мопассановского «Признания» он опускает всю циничную часть сюжета (с матерью, поощряющей продолжение продажного секса беременной Селестой; Жолковский 2006: 46—47), а из дантовского прототипа — трагиче-скую развязку (Бендерский не возвращается из оперы пораньше, чтобы убить любовников). Тем не менее трагическая нота из рассказа не выбрасывается, а лишь переносится в план взаимоотношений героя-литератора с его кумиром/учителем (в ГДМ — с Мопассаном, а в УД — с учителем Бьеналем и мерцающими за ним Дантоном и Данте). Все это происходит существенно иным образом, нежели в паре Данте—Вергилий, зато проблематизация навеянной литературой плотской любви, оборотной стороной которой оказывается смерть, иногда насильственная, роднит автора ГДМ и УД с создателем Песни пятой «Ада».
Во-вторых, вуайерско-имитационно-интертекстуальный кластер является важнейшим бабелевским инвариантом.19 В той или иной комбинации его элементы налицо в:
очерке «У бабушки»: отсылка к тургеневской «Первой любви», где герой-рассказчик, в свою очередь, подсматривает за садомазохистской сценой между отцом и Зинаидой;
затем в его собственной «Первой любви»;
рассказе «В щелочку», где это основа сюжета;
«Старательной женщине»: «Глаза мои испытывают безгласную тьму, зверь воспоминаний скребет меня, и сон нейдет <…> — Анеля, — шепчу я ее имя, — Анеля»;
«Cправке», где герой «крадет» у Веры ее роль — житейскую и литературную — проститутки;
«Моем первом гонораре» и «УД»: эпизоды того, что Ямпольский назвал «акустическим вуайеризмом» (Жолковский и Ямпольский 1994: 212);
«Солнце Италии»: чтение чужого письма;
«После боя»: попытка «вым[олить] у судьбы простейшее из умений — уменье убить человека», присущее другим конармейцам;
«Пане Аполеке»: перенос из жизни на полотно (обратный, по сравнению с ГДМ ход копирования);
и наконец, «Аргамаке»: присвоение чужой лошади, а после неизбежного возвращения ее владельцу — хотя бы казацкой посадки: «Как бы то ни было, Аргамак научил меня тихомоловской посадке <…>. Казаки перестали провожать глазами меня и мою лошадь».
Бабель и его герои вовлечены в драму подражания завораживающим их «другим» — писателям, актерам, русским, французам, казакам, бандитам, убийцам, любовникам, женщинам, проституткам — во множестве вариаций и с самыми разными результатами. Это, пожалуй, главный нерв бабелевского творчества.
ЛИТЕРАТУРА
Андерсен В. В. 2007. Абеляр в «Божественной комедии»? // Итальянский сборник / Сост. Т. В. Сониной. Вып. 10. СПб. С. 31—37 (http://biblio.oneiros.ru/doc/Andersen2007Dante.pdf).
Андреев М. Л. 2008 [1997]. Поэт и поэтика в «Божественной комедии» // Он же. Литература Италии: Темы и персонажи. М. С. 22—30.
Бабель И. Э. 2014. Рассказы / Сост. и комм. Е. И. Погорельской. СПб.
Брюсов В. Я. 2010. Герои д’Аннунцио в истории // Габриэле Д’Аннунцио. Собрание сочинений в 6 т. Т. 3. М. (http://coollib.com/b/275372/read#t1).
Данте 1961 — Данте Алигьери. Божественная комедия / Пер. с итал. М. Лозинского. М.
Данте 1970 — Dante Alighieri. The Divine Comedy. Inferno. 2 / Comm. by Charles Singleton. Princeton.
Данте 1982; 1986 — Dante Alighieri. Commedia. Inferno; Paradiso / A cura di Emilio Pasquini e Antonio Quaglio. Milano.
Дронке 1975. Dronke Peter. Francesca and Heloise // Comparative Literature. № 27 (2). Р. 113—135.
Жирар 1965. Girard Renй. Deceit, Desire and the Novel / Transl. Yvonne Freccero. / Baltimore; London.
Жолковский А. К. 2006. Полтора рассказа Бабеля: «Гюи де Мопассан» и «Справка/Гонорар». Структура, смысл, фон. М.
Жолковский А. К. 2009. Towards a typology of «debut» narratives: Babel, Nabokov and others // The Enigma of Isaac Babel / Ed. Gregory Freidin. Stanford. P. 149—156.
Жолковский А. К. 2013. Секреты «Этой свиньи Морена» // НЛО. № 122. С. 179—197.
Жолковский А. К. и Ямпольский M. Б. 1994. Бабель/Babel. М.
Курциус 1973. Curtius Ernst. European Literature and the Latin Middle Ages / Transl. Willard Trask. Princeton.
Погорельская Е. И. 2010. «В дыму и золоте парижского вечера…»: Исторический и литературный контекст рассказа И. Бабеля «Улица Данте» // Вопросы литературы. 2010. № 1. С. 277—302.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Краткий вариант статьи для сборника материалов конференции «И. Бабель в историческом и литературном контексте: XXI век» (в печати).
За советы и подсказки я признателен В. В. Андерсену, Л. Г. Пановой, Е. И. Погорельской, Грегу Толмену и Григорию Фрейдину.
2 После публикации
совместной книги Жолковский и Ямпольский
1994 я обнаружил неучтенный подтекст к «Справке» у Шолом-Алейхема («Мой
первый роман»), см. переиздание моих глав (Жолковский
2006: 149—167). Еще одним добавлением, опять-таки
к разбору «Справки», стала статья о мотиве литературного дебюта у Бабеля и его интертекстуальном фоне (Жолковский
2009).
3 Женщина как книга и любовь как ее чтение — целый особый топос, классическим образцом которого является «Песнь песней» Генриха Гейне (1854):
Женское тело — те же стихи! <…> Эту поэму вписал Господь / В книгу судеб мирозданья. <…> / Воистину женское тело — песнь, / Высокая песнь песней! <…> А груди! Задорней любых эпиграмм / Бутоны их роз на вершине. / И как восхитительно к месту пришлась / Цезура посредине! <…> / Губы — как рифмы, но могут притом / Шутить, целовать и смеяться. <…> Господь, я славлю гений твой <…> Сам изучал я песнь твою, / Читал ее снова и снова. <…> / Да только высохли ноги мои / От этакой науки (пер. В. Левика).
Ср., кстати, в «Улице Данте»: «— Mon vieux, за тысячу лет нашей истории мы сделали женщину, обед и книгу».
4 «Дон-Кихот» в ГДМ фигурирует — в качестве любимой книги Казанцева, персонажа, от которого по линии взаимодействия литературы и жизни так отличается бабелев-ский герой-рассказчик.
5 Данте 1961: 46—48.
6 Разжевывать в энный раз смысл этих бабелевских рифм — не столь избыточное занудство, как хотелось бы думать. На бабелевской конференции в Москве (июнь 2014) С. Н. Поварцов резюмировал амурную коллизию ГДМ примерно такими словами: «Герой не прочь позабавиться с хозяйкой, но уже поздно, пора уходить…» В кулуарах я переспросил его, действительно ли он считает, что любовный поединок так и не состоялся, — а как же тогда быть с фразой о белой кляче судьбы?! И в ответ услышал, что мысль оригинальная — он подумает.
7 Сходно и орудие убийства — нож (в истории Паоло и Франчески — меч, см. примеч. 12). А отстраненное восхищение мастерской работой: «Он был зарезан, мой друг Бьеналь, и хорошо зарезан», — типично бабелевское, ср. «Кудря правой рукой вытащил кинжал и осторожно зарезал старика, не забрызгавшись» («Берестечко»).
8 Подсказано Григорием Фрейдиным (устно). А согласно Погорельская: 295, слова синьоры Рокки перекликаются со строками Песни пятнадцатой «Рая»:
По праву должен без конца страдать
Тот, кто, прельщен любовью недостойной,
Такой любви отринул благодать.
9 Сходство по линии такой «антикнижности» с ГДМ, рассказчик которого отказывается от «сидения за конторкой часов по десяти в день», ибо «мы рождены для наслаждения трудом, дракой, любовью <…> и ни для чего другого», уже отмечалось (Погорельская 2014: 294). Можно добавить, что фраза про «книги, которые я прочитал, и города, которые я видел» развивает контраст рассказчика ГДМ с книжным червем Казанцевым: тот «и проездом не бывал в Испании, но любовь к этой стране заполняла его существо — он знал в Испании все замки, сады и реки».
10 Слово «мастера» появляется уже во второй фразе рассказа: «В номерах орудовали мастера» (Бабель 2014: 484). Рассказчик называет Бьеналя и «учителем», а так как тот является к тому же его гидом по Франции, то в свете названия рассказа неизбежно возникает перекличка, пусть ироническая, с парой Данте/Вергилий.
11 Как показано в Погорельская 2010, за банальным сюжетом просматриваются великие фигуры Дантона и Данте, связанные аллитерацией, троекратным повтором в тексте и даже намеренным искажением парижской исторической топографии: Дантон не жил на будущей улице Данте; зато Данте там бывал. Таким образом на Мопассана проецируются и Бьеналь и Дантон/Данте. Мотив самоидентификации рассказчика не только с Бьеналем и с Данте-изгнанником, но и с Дантоном, заданный уже проживанием рассказчика в (якобы) некогда принадлежавшем тому доме, был еще более четко прописан в машинописных версиях рассказа, где Дантон (якобы) видел замок Консьержери не из «своего окна», а из «моего окна» (Погорельская: 301; Бабель: 490).
12 Вот она в изложении Боккаччо:
«Франческа была дочь мессера Гвидо Веккио да Полента, синьора Равенны <…>. После того как была долгая <…> вражда между ним и <…> Малатестами из Римини, <…> мир <…> хотелось обеим сторонам укрепить родством. <…> [М]ессер Гвидо должен был дать в супружество свою <…> дочь, по имени мадонна Франческа, Джанни, сыну мессера Малатеста.
И [один] из друзей мессера Гвидо <…> сказал: “Смотрите, <…> если она увидит Джанни, прежде чем брак будет совершен, ни вы, ни другие не в силах будут сделать, чтобы она согласилась взять его в мужья. Поэтому <…> [надо чтобы] один из его братьев <…> женился бы на ней именем Джанни». <…> Джанни <…> предстояло по смерти отца остаться синьором; поэтому, хотя был он безобразен лицом и хром, мессер Гвидо желал его в зятья более, чем кого-либо из его братьев. <…>
[Я]вился в Равенну Паоло, брат Джанни, с полномочием вступить в брак с мадонной Франческой. Был Паоло красивый и привлекательный человек <…>. Когда он <…> проходил по двору <…>, одна из тамошних девушек <…> показала на него <…>: „[В]от тот, кто должен стать вашим мужем“. <…> после чего мадонна Франческа тотчас отдала ему свою душу и любовь. <…>
…Франческа отправилась в Римини и не прежде узнала о коварстве, как когда увидела наутро после первой ночи, что встает около нее Джанни. Должно думать, что она, видя себя обманутой, возненавидела его, но поэтому она не выкинула из души уже существовавшей любви к Паоло. О том, как она после с ним сблизилась, я ничего не слышал, кроме того, что говорит поэт (Данте), и возможно, что так оно было. Но я думаю, что это скорее вымысел, образованный вокруг того, что могло случиться, ибо я не думаю, чтобы поэт мог знать, как это произошло.
Паоло и <…> Франческа упорствовали в своей страсти и, когда Джанни отправился в одну соседнюю местность <…>, начали проводить время вместе без всякой предосторожности. <…> [О]дин из служителей Джанни <…> рассказал ему <…>, пообещав <…> дать их увидеть собственными глазами. Джанни <…> тайно вернулся в Римини и <…> был тотчас приведен к двери в эту комнату. <…> [О]на была заперта изнутри, но он извне окликнул жену и стал грудью ломиться в дверь <…>.
Паоло надеялся <…> убежа[ть] <…> через опускную дверь <…>. Но <…> пола одежды <…> зацепилась за железный крюк <…>. Между тем Франческа уже отперла Джанни, <…> и Джанни вошел внутрь <…> и <…> бросился, чтобы убить [Паоло]. А Франческа <…> быстро подбежала и стала между [ними, и] <…> меч рассек грудь Франчески. <…> Джанни <…> вырвав меч, поразил вторым ударом Паоло» (цит. по Брюсов 2010).
13 Возможно, к Пушкину (мигу последних содроганий в «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…») восходит у Лозинского и содроганье в строке 131, отсутствующее в оригинале: букв. «Много раз заставляло наши глаза встретиться это чтение, а лицо — обес-цветиться (= побледнеть)» (130—131).
14 С Гвиницелли Данте встретится в «Чистилище» (XXVI), где тот искупает свой грех чрезмерно животной, «скотской», любви, и одно место этой Песни: Но мы забыли о людском законе, — Спеша насытить страсть, как скот спешит (83—84; Данте 1961: 383) перекликается со строками из Песни пятой «Ада»: …Для тех, кого земная плоть звала, — Кто предал разум власти вожделений (38—39; там же: 44). В то же время Данте продолжает по-сыновнему восхищаться искусством этого образцового для него поэта и еще одного мэтра любовной лирики, провансальца Арнаута Даньеля, опять заостряя конфликт между жизненной моралью и литературой.
15 См. Андреев: 25—26.
16 «Жил <…> по соседству землевладелец <…>, уже в преклонных годах, привел он к себе <…> бабенку, молодую, цветущую <…>. Звали ее Ликэнион. Видя, как Дафнис каждое утро гнал своих коз на пастбище <…>, она загорелась желаньем его своим любовником сделать <…>. Но сказать ему что-либо прямо она опасалась, поняв, что любит он Хлою <…>. [К]ак-то <…> незаметно пошла она следом за ними и <…> все увидала, что делали. Не ускользнули от взоров ее и слезы Дафниса <…>. [Р]ешив, что ей представится случай удобный сделать сразу два дела, — им дать от мук избавление, свое ж удовлетворить вожделение, — такую придумала хитрость.
На следующий день <…> открыто идет Ликэнион к дубу, где сидели Дафнис и Хлоя, и <…> говорит: „<…> Из моих двадцати гусей самого лучшего орел утащил <…>. Пойди ты со мною <…> спаси моего гуся <…>. Тем временем стадо твое сторожить будет Хлоя“. <…>
Дафнис <…> пошел за Ликэнион <…>. [О]на <…> сказала: „Любишь Хлою ты <…> и [нимфы] мне приказали спасти тебя, научивши делам любовным <…>. [Р]адостно стань моим учеником, я <…> всему тебя научу“. <…>
Дафнис <…> пал к ногам Ликэнион, моля возможно скорее искусству этому его обучить, которое ему поможет с Хлоей совершить то, что ему так хочется <…>. [С]тала Ликэнион Дафниса делу любви обучать. Она приказала ему <…> сесть поближе к себе, целовать ее <…> обнять ее и лечь на землю <…>. [У]видав, что он в силе к делу уже приступить <…> ловко легла под него и навела его на ту дорогу, которую он до сих пор отыскивал <…>.
Лишь только окончился этот любовный урок, Дафнис <…> стал порываться к Хлое бежать и тотчас же сделать с ней то, чему здесь научился <…>, боясь, что <…> все позабудет. Но Ликэнион, его удержавши, сказала: „<…> Вот что еще нужно тебе <…> узнать. Я ведь женщина, и теперь я ничуть от всего этого не пострадала <…>. Хлоя ж, когда вступит с тобой в эту битву, будет кричать <…> будет кровью облита <…>. Но ты не бойся той крови, а когда убедишь ее отдаться тебе, приведи сюда: здесь, если и бу—дет кричать, никто не услышит“. <…> Преподав ему указанья такие, Ликэнион ушла» (http://ancientrome.ru/antlitr/long/long3.htm).
Ср. аналогичное преподавание в «Справке»: «В ту ночь тридцатилетняя женщина обучила меня немудрой своей науке».
17 Это характерный для латинской и европейской поэзии прием метафорического применения грамматических и поэтических категорий к любовным ситуациям (см. Курциус 1973: 414—416).
18 Ориентация эта, впрочем, носила во многом характер типологического родства. Согласно В. В. Андерсену (устно), не все упомянутые тексты могли быть известны Данте: наследие Катулла оставалось недоступным в Европе до XV в., Апулея открыл лишь Боккаччо, Горация Данте в русле средневековой традиции воспринимал скорее как сурового моралиста, чем автора более легкомысленных «Од», а роман «Дафнис и Хлоя» был переведен с греческого вообще только в XVI в.; бесспорно влиятельным классиком (в частности, для Абеляра и Данте) был в средние века Овидий.
19 О вуайеризме Бабеля см. главу М. Ямпольского «Структуры зрения и телесность» в Жолковский и Ямпольский 1994: 285—316.