Опубликовано в журнале Звезда, номер 1, 2014
Светлой памяти Виктора Дольника
И растекашися мысию по древу…
Конечно, Ломоносов все свои открытия совершал
сам, потому что в России. За бугром, может быть, все и было открыто раньше, но
первенство в открытии атмосферы на Венере, пожалуй, от него не отнять. Опыт его
—
в воображении, реальность его — в мечте.
«Читая здесь о великой атмосфере около помянутой планеты, скажет кто: что в ней потому и пары восходят, сгущаются облака, падают дожди, собираются в реки, реки втекают в моря, произрастают везде разные прозябания, ими питаются животные… Некоторые спрашивают, ежели-де на планетах есть живущие нам подобные люди, то какой они веры? Проповедано ли им Евангелие? Крещены ли они в веру Христову? Сим дается ответ вопросный. В южных великих землях, коих берега в нынешние времена только примечены море-плавателями, тамошние жители, также и в других неведомых землях обитатели, видом, языком и всеми поведениями от нас отменные, какой веры? И кто им проповедал Евангелие? Ежели кто про то знать или их обратить и кре-стить хочет, то пусть по евангельскому слову (└не стяжите ни злата, ни сребра, ни меди при поясех ваших, ни пиры на пути, ни двою ризу, ни сапог, ни жезла“) туда пойдет. И как свою проповедь окончит, то пусть поедет для того ж и на Венеру. Может быть, тамошние люди в Адаме не согрешили, и для того всех из того следствий не надобно» («Явление Венеры на Солнце…», 1761).
Так все, что он видит, правильно. Как философ в науке он и впрямь опережает век. Он чует, что нет никакого «теплорода» и «флогистона», он слышит цвета в белом свете. То есть он прозревает — занятие, отвергнутое наукой.
«Правда и вера суть две сестры родные, дщери одного Всевышнего Родителя, никогда между собою в распрю прийти не могут, разве кто из некоторого тщеславия и показания своего мудрования на них вражду всклеплет. А благоразумные и добрые люди должны рассматривать, нет ли какого способа к объяснению и отвращению мнимого между ними междуусобия…»
Крестить людей на Венере — вот космический пролет!
Никто не приписывал Ломоносову такой первой роли даже во времена сталинской борьбы с космополитизмом за русский приоритет во всем, включая воздушный шар, паровую машину, паровоз, телефон и радио, оставив Ломоносову лишь первенство в открытии закона Лавуазье. При Сталине еще не было космических ракет и никто не отвел Михайле Васильевичу роли основоположника «русского космизма» в духе будущих Николая Федорова (при Советах запрещенного) или его ученика Циолковского.
Этот трактат об атмосфере на Венере уже не наука, а проза. А может, проза — это наука?
(Пробежим по-школьному биографию Михайлы Васильевича, от всем известной лубочной картинки с
юным пионером-помором, бредущим в лаптях за рыбным обозом в Греко-латинскую
Академию, а потом из бурсаков
в школяры, из России в Германию, застряв там лет на двадцать. Как и Петр, разглядел
он впервые живую и действующую европейскую цивилизацию, из которой и вернулся
на родину века на два назад, чтобы, по образцу Петра, начать реформировать и основопологать все сразу: и Академию, и университеты, и
музеи, и все несуществующие науки… Богатырская биография Ломоносова
по-российски утопична в устремлении пройти враз весь
путь, пройденный мировой наукой от Средневековья до эпохи Просвещения: от
схоластики, догматики и алхимии до периода описания и систематизации,
породившего теоретические науки.
Ломоносов прошел все эти стадии последовательно и непрерывно, все за тем же обозом. Трагедия в том, что прошел он этот путь в одиночку, как бы ни благоволила к нему императрица.)
Описательный период естественных наук особенно нас здесь занимает не только потому, что его никак не обойти как первый этап, но и потому, что в нем зарождается проза. Путешествие, с его неупорядоченным грузом наблюдений и коллекций, — первый ее жанр. Оно порождает описание, описание порождает стиль (как и рисунки старинных экспедиционных художников, постепенно становящихся не только антиквариатом, но искусством на фоне более доступной в позднейшие времена фотографии).
В кунсткамеру, мой друг!
К 300-летию Ломоносова, несмотря на всю политику экономии на образовании и культуре, удалось добиться выделения некоторых средств на академическое издание «Словаря языка М. В. Ломоносова».
Нельзя недооценить бескорыстных усилий составителей, выпустивших тома, посвященные поэтике, метрике и строфике, а также «Словарь рифм М. В. Ломоносова». Мне как питомцу Горного института подарили том Словаря по минералогии. Открываю на первом попавшемся месте: медная руда…
«Никаким минералом натура в земле так не украшается, как медными рудами, которые не токмо все лучшие цветы на себе имеют, но и светлостию чистому золоту иногда мало уступают. Медных руд поверхность нередко бывает разными цветами украшена, равно как голубиный зоб или павлинов хвост. Оловянная руда, светящаяся и черноватая, на хрусталь похожа, приросла к медной руде зеленоватой, украшенной золотыми звездками».
И так про каждый минерал триста раз… какая любовь!
Не могу представить, какому прозаику теперь под силу подобное описание неживой природы.
Давно уже собирался написать нечто о природе живой прозы, о прозе как природе… так вот же она! «Муза Прозы». (Вот как мог бы написать об этом современный прозаик: «Из всех минералов Михаил Васильевич больше всего любил медь, поскольку зарплату ему выдавали пятаками (знаменитые екатерининские медные бунты), а так как зарплата у академика была немалая, как и самые пятаки, равные в весовом эквиваленте стоимости серебра, то ее привозили к Ломоносову домой на подводе и ссыпали кучей прямо во дворе; академик же, обозрев кучу, зачерпывал из нее ковшиком и ссыпал в кафтан, чтобы направиться в кабак отдохнуть от борьбы с немцами в Академии, угощая более милый и понятный ему простой русский люд».)
На века были забыты древнерусские летописи, так что русская проза, догоняя эпоху Просвещения, возрождается с перевода. Следуя примеру своего учителя Христиана Вольфа, впервые читавшего свои лекции не на принятой в науке средневековой латыни, а на немецком, Ломоносов, переводя учебник экспериментальной физики своего учителя (писанный, однако, еще не по-немецки, а на латыни), делает опережающий учителя шаг, переходя сразу с устного на письменный:
«Сверх сего принужден я был искать слов для наименования некоторых физических инструментов, действий и натуральных вещей, которые хотя сперва покажутся несколько странны, однако надеюсь, что они со временем чрез упо-требление знакомее будут».
Знакомее нам окажутся слова:
автограф, атмосфера, барометр, гашеная известь, горизонт, градусник, движение, диаметр, земная ось, квадрат, кислород, кислота, крепкая водка, манометр, метеорология, микроскоп, минус, наблюдение, нелепость, оптика, оптический, опыт, периферия, полюс магнита, полюс общества, поршень, предложный падеж, предмет, преломление лучей, преломление шпаги, равновесие, селитра, сферический, термометр, тленность, удельный вес, упругость, формула, частицы, чертеж, явление…
Явление! Преображение одного гения в то, что «знает каждый школьник». Что мы, до этого по-русски не говорили, что ли?
Каким же великим тактом и слухом следовало обладать, чтобы поставить этот абсолютный рекорд в развитии русского словаря!
Кемпинг, паркинг, бизнес, офис, маркет, маркетинг, менеджмент, менеджер, мерчендайзер, лифтинг, лизинг, политмейкер, киллер и т. д. и т. п. — какое безграмотное холуйство перед «американ-инглиш»… куда нынче подевались хотя бы лагерь, стоянка, контора, дело?..
Без Ломоносова мы бы теперь говорили оксиджен, а не кислород. Что ж, им и дышим.
Как тут обойдешься без ломоносовских словечек нелепость и тленность?
Тогда уж надо включить Ломоносова в книгу рекордов Гиннеса: 200 слов, внесенных в живой язык, тяжелее двухсот томов, которые не способен написать человек в одиночку.
Иван Барков (тоже, между прочим, начинавший как переводчик с латыни) обошелся только русскими словами. Так же и дедушка Крылов в своих баснях, и Державин в одах.
И если Карамзина мы можем назвать первым нашим прозаиком уже в современном, светском смысле слова, то ему принадлежит честь введения в нашу речь лишь двух слов: промышленность и общественность. А Грибоедов и Пушкин, с детства знавшие французский лучше русского, кажется, умудрились не вводить в русский язык новых слов («самостоянье человека — залог величия его»).
А самый известный в мире русский писатель (почему-то Достоевский), вряд ли так хорошо знавший французский, особенно гордился тем, что ввел в обиход глагол стушеваться (скорее от фортепьянного туше, чем от русского тушить).
Проза есть переход из устной энергии в письменную. Да и может ли мысль, если она мысль, быть выражена слабым слогом? Не есть ли проза лишь зависимость от одного несуществующего в современном языке слова или понятия? Понятие — это уже сюжет слова. Пусть в Голливуде утверждают, что хороший сюжет можно выразить одной фразой. Проза более строгая муза, чем все остальные: у нее нет ни инструментов, ни мастерства — лишь кунсткамера опытов, еще не уложенных в слова. Так много уже всем извест-ных слов приходится потратить, чтобы высказать тебе одному открывшееся на миг одно слово!
Русской прозе есть кем и чем и гордиться, и прежде всего тем, что автор сам стремится понять и выразить, под маской художника, невыразимый опыт современности — хаос и абсурд обступившей его и никем еще не выраженной реальности. Русская проза лучше всех ничего не умеет. Не поэтому ли поэма «Медный всадник» названа «Петербургской повестью», а «Мертвые души» — поэмой? Невнятная никому реальность переходит в ранг художественной действительности. Тогда повествование можно рассматривать как доказательство, полученное в результате произведение как закон, не уступающий научному, а само название становится формулой, не вызывающей ни у кого сомнения, как «Преступление и наказание» или «Война и мир». Замысел воплощен — теорема доказана! Когда Толстого спросили, как бы он выразил содержание своей эпопеи кратко, в двух словах, он ответил: «Мог бы короче, то и написал бы короче».
И в этом усилии точности и краткости настоящая проза ни в чем не уступает науке.
2011, 5. Х. 2013